Они, тем не менее, стали ждать, и теперь уже Педро Викарио подумал, что брат нарочно тянет время. Когда они пили кофе, Пруденсия Котес в пышном цветении юности вошла на кухню с кипой старых газет, чтобы оживить огонь в плите. “Я знала, что у них на уме, — сказала она мне, — и не только была с этим согласна, но в жизни бы за него замуж не пошла, не поступи он как мужчина”. Прежде чем покинуть кухню, Пабло Викарио взял пару газетных листов и дал один брату — завернуть нож. Пруденсия Котес осталась ждать на кухне, пока не увидела, как они выходят через калитку двора, и ждала еще три года, ни на миг не падая духом, пока Пабло Викарио не вышел из тюрьмы и не стал ее мужем — на всю жизнь.
— Только будьте осторожны, — сказала им она.
Словом, Клотильде Арменте не зря показалось, что близнецы настроены менее решительно, чем прежде, и она дала им бутылку коровяковой настойки, надеясь, что это их доконает. “В тот день я поняла, — сказала она мне, — как мы, женщины, одиноки на этом свете”. Педро Викарио попросил у нее бритвенный прибор ее мужа, и она принесла ему помазок, мыло, настенное зеркальце и станок с новым лезвием, однако побрился он своим разделочным ножом. Клотильде Армента подумала, что это уже предел мужской дикости. “Прямо как убийца из кино”, - сказала она мне. Но сам он объяснил мне впоследствии — и это было правдой, — что в казарме научился пользоваться опасной бритвой и потом уже не мог бриться иначе. Его брат побрился всё же более скромным способом — с помощью станка, взятого у дона Рохелио де ла Флор. Наконец, они распили бутылку — молча и медленно, — взирая с туповатым видом недоспавших на темное окно в доме напротив, а в лавку тем временем заходили мнимые клиенты, покупая не нужное им молоко, спрашивая продукты, которые здесь никогда не водились, с одним намерением — убедиться, что здесь и вправду поджидают Сантьяго Насара, чтобы убить.
Братья Викарио не увидели бы света в этом окне. Сантьяго Насар вошел в дом в 4.20, но ему незачем было зажигать свет, чтобы добраться до спальни, поскольку фонарь на лестнице горел всю ночь. Сантьяго Насар в темноте бросился на постель прямо в одежде, ведь спать ему оставалось всего час — в таком виде и нашла его Виктория Гусман, когда поднялась будить, чтобы он не опоздал к встрече епископа. Мы с ним пробыли в доме Марии Алехандрины Сервантес до начала четвертого, когда она сама отослала музыкантов и погасила огни на площадке для танцев, чтобы ее усердные мулатки могли прилечь в одиночку и передохнуть. Три дня и три ночи трудились они без устали, сперва тайно ублажая почетных гостей, а затем уже без церемоний, распахнув двери для тех из нас, кто не получил от свадьбы полного удовлетворения. Мария Алехандрина Сервантес, о которой мы говорили, что она заснет лишь однажды — чтобы умереть, была самой изящной и самой нежной женщиной из всех, что я знал, самой услужливой в постели, но притом и самой требовательной. Она родилась здесь и выросла, здесь и жила — в этом доме открытых дверей с несколькими платными номерами и огромным, приспособленным для танцев двором, который украшали фонарики из тыкв, купленные на китайских базарах в Парамарибо[9]. Это она покончила с девственностью моего поколения. Она научила нас куда большему, чем нам следовало знать, но, главное, научила тому, что нет на свете места печальнее, чем пустая постель. Сантьяго Насар потерял голову, едва увидел ее впервые. Я его предостерег:
Сантьяго Насар обладал почти колдовским талантом по части всяческих маскарадов, а его излюбленной забавой было перевоплощение мулаток. Он вытряхивал из шкафов их одежду, наряжал одних в платья других, так что в конце концов все они начинали ощущать себя не теми, кем были, а теми, кем не были. Как-то одна из них увидела себя, повторенную в другой с такой точностью, что с ней случилась истерика. “Было чувство, будто я сама вышла из зеркала”, - сказала она. Но в ту ночь Мария Алехандрина Сервантес не позволила Сантьяго Насару насладиться в последний раз искусством трансформации, причем сделала это под такими двусмысленными предлогами, что скверный привкус воспоминания об этом отравил ей жизнь. Итак, мы забрали с собой музыкантов, распевали песни на улицах и продолжали веселиться, а в это время близнецы Викарио поджидали Сантьяго Насара, чтобы убить. Его же самого где-то около четырех утра осенила идея — подняться всем вместе на холм вдовца Ксиуса и спеть новобрачным.
Мы не только пели у них под окнами, мы еще пускали ракеты и взрывали петарды в саду, однако не заметили на вилле никаких признаков жизни. Нам и в голову не приходило, что в доме никого нет — ведь перед дверью стоял новенький автомобиль со всё еще откинутым верхом, с атласными лентами и восковыми букетами флердоранжа, которыми его украсили к празднику. Мой брат Луис Энрике, в то время игравший на гитаре как профессионал, сымпровизировал в честь новобрачных супружескую песенку с фривольными намеками. Дождя тогда всё еще не было. Наоборот, луна стояла высоко в небе, воздух был прозрачен, а в глубине пропасти, на кладбище, виднелись дрожащие струйки блуждающих огней. В противоположной стороне просматривались банановые заросли, голубоватые в лунном свете, унылые болота и фосфоресцирующая полоска Карибского моря на горизонте. Сантьяго Насар указал на мерцавший в море огонек и сказал нам, что это скорбящая душа невольничьего корабля, затонувшего со своим грузом — рабами из Сенегала — при входе в большую бухту Картахены-де-Индиас. Невозможно было даже подумать, что его совесть чем-то встревожена, впрочем, в тот момент он еще не знал, что призрачная семейная жизнь Анхелы Викарио два часа назад завершилась. Байардо Сан Роман отвел жену в дом родителей пешком, чтобы шум мотора не выдал его беды раньше времени, и теперь снова оставался один, при потушенных огнях, на счастливой вилле вдовца Ксиуса.
Когда мы спустились с холма, мой брат пригласил нас позавтракать жареной рыбой в какой-нибудь харчевне на рынке, но Сантьяго Насар отказался, потому что хотел поспать часок до прибытия епископа. Он зашагал вместе с Кристо Бедойей берегом реки мимо кварталов старого порта, где в домишках бедняков уже зажигались огни, и, перед тем как свернуть за угол, махнул нам на прощанье рукой. Мы видели его в последний раз.
Кристо Бедойя, с которым они уговорились встретиться позднее в порту, расстался с Сантьяго Насаром у задней двери его дома. Собаки залаяли по привычке, когда услыхали, что вошел хозяин, но тот успокоил их, позвенев в темноте ключами. Виктория Гусман следила за кофейником на плите, когда Сантьяго Насар прошел через кухню внутрь дома.
— Красавчик, — окликнула она его, — кофе уже готов.
Сантьяго Насар сказал ей, что выпьет кофе позже, и попросил сказать Дивине Флор, чтобы она разбудила его в половине шестого и принесла чистую одежду, такую же, как та, что на нем. Через мгновенье после того как он ушел к себе, Виктория Гусман получила записку от Клотильде Арменты, принесенную нищенкой. В 5.30 Виктория Гусман исполнила приказ Сантьяго Насара разбудить его, но не послала Дивину Флор, а сама поднялась в спальню с полотняным костюмом, поскольку делала всё, что могла, чтобы уберечь дочку от когтей властителя.
Мария Алехандрина Сервантес не заперла свою дверь на засов. Я простился с братом, прошел через коридор, где, сгрудившись среди тюльпанов, спали коты мулаток, и без стука толкнул дверь спальни. Свет был погашен, но, едва переступив порог, я ощутил теплый запах женщины, увидел в темноте глаза недремлющей пантеры и больше уже не помнил себя до момента, когда начали звонить колокола.
По пути домой мой брат зашел купить сигарет в лавку Клотильде Арменты. Он к тому времени выпил столько, что воспоминания о встрече с близнецами остались у него весьма смутные, и всё же он не забыл убийственный глоток напитка, которым угостил его Педро Викарио. “То был чистый огонь”, - сказал он мне. Пабло Викарио, уже почти засыпавший, услыхав, что вошел мой брат, разом проснулся и показал ему нож.
— Сейчас пойдем убивать Сантьяго Насара, — сказал он.
Этого мой брат не запомнил. “А и запомнил бы, не поверил, — много раз говорил он мне. — Какому дьяволу могло в башку прийти, что близнецы станут кого-то убивать, да еще свинячьим ножом!” Потом они спросили у него, где Сантьяго Насар, поскольку до того видели их вместе, но мой брат не запомнил и этого своего ответа. Зато Клотильде Армента и братья Викарио были настолько поражены, услыхав его, что он остался в следственном заключении благодаря их показаниям, данным раздельно. По их словам, мой брат сказал: “Сантьяго Насар мертв”. Затем осенил всех крестным знамением — в точности, как епископ, — споткнулся о порог и, шатаясь, вышел. Посреди площади он столкнулся с отцом Амадором. Тот в своем облачении направлялся к порту, за ним шел служка, звонивший в колокольчик, а следом шагали помощники, которые несли алтарь для проповеди — ее под открытым небом должен был совершить епископ. При виде этого шествия братья Викарио перекрестились.
Клотильде Армента рассказала мне, что последнюю надежду близнецы потеряли, когда священник, не остановившись у ее лавки, прошел мимо. “Подумала, он не получил моего сообщения”, — сказала она. Но отец Амадор признался мне много лет спустя, уже удалившись от мира в угрюмый Дом здоровья в Калафеле, что на самом деле получил и это послание Клотильде Арменты, и другие, более категоричные, пока собирался идти в порт.
“По правде говоря, я не знал, что делать, — сказал он мне. — Сперва подумал, не моя это забота, а светской власти, но потом решил, что поговорю по дороге с Пласидой Линеро”. Однако, пройдя через площадь, он напрочь обо всём забыл. “Вы должны меня понять, — сказал он мне, — ведь в тот злосчастный день прибывал епископ”. Когда преступление совершилось, священник испытал такое отчаяние и отвращение к себе, что не мог придумать ничего лучше, как ударить в набатные колокола.
Мой брат Луис Энрике прошел в дом через кухню, дверь которой мать оставляла незапертой, чтобы отец не слышал, когда мы возвращаемся. Перед тем как лечь, он забрел в туалет и заснул на унитазе, и когда наш брат Хайме встал, чтобы идти в школу, он обнаружил брата на кафельном полу — тот лежал лицом вниз и пел во сне. Моя сестра-монахиня, которая не собиралась встречать епископа по причине похмелья, попыталась разбудить брата, но тщетно. “Часы пробили пять, когда я зашла в туалет”, - сказала она мне. Позднее, когда моя сестра Маргот решила принять ванну перед тем, как отправиться в порт, она с большим трудом сумела перетащить Луиса Энрике в спальню. С дальнего беpera сна расслышал он, не пробудившись, первый гудок епископского парохода. Потом, изнуренный гулянкой, провалился в глубокий сон и спал, пока моя сестра-монахиня, пытаясь на бегу натянуть одеяние, не ворвалась к нему в спальню с безумным воплем:
— Сантьяго Насара убили!!!
Зверские ножевые раны оказались словно началом безжалостного вскрытия, которое был вынужден произвести отец Амадор ввиду отсутствия доктора Дионисия Игуарана. “Мы будто убивали его после смерти еще раз, — сказал мне бывший священник в своем пристанище в Калафеле. — Но таков был приказ алькальда, а приказы этого дикаря, даже самые дурацкие, приходилось исполнять”. Это не вполне справедливо. В сумятице того безумного понедельника полковник Апонте срочно снесся по телеграфу с губернатором провинции, и тот уполномочил полковника принять предварительные меры, пока к нам направят судебного следователя. Алькальд, в прошлом армейский офицер, не имевший никакого опыта по части судопроизводства, был слишком самонадеян, чтобы спросить знающих людей, с чего надо начинать. Первым, чем он озаботился, стало вскрытие. Кристо Бедойя, в то время студент-медик, сумел уклониться по причине своей близкой дружбы с Сантьяго Насаром. Алькальд подумал, что труп можно будет заморозить и сохранить до возвращения доктора Дионисия Игуарана, но не нашел холодильника в человеческий рост, а единственный подходящий, на рынке, оказался неисправен. Тело было выставлено для прощания в центре залы на узкой железной кровати, а тем временем для него готовили богатый гроб. Из спален и даже из соседских домов принесли вентиляторы, но желающих взглянуть на покойного было столько, что из залы пришлось вынести мебель, снять со стен клетки и горшки с папоротниками, но всё равно духота стояла невыносимая. Собаки, возбужденные запахом смерти, только усиливали общее смятение. Они выли, не умолкая, с момента моего прихода, когда Сантьяго Насар еще агонизировал в кухне, а Дивина Флор с громкими рыданиями отгоняла их дверным засовом.
— Помоги! — крикнула она мне. — Они хотят сожрать его кишки!
Мы заперли собак в стойлах. Пласида Линеро позднее велела, чтобы их убрали куда-нибудь подальше до окончания похорон. Но к полудню они невесть как выскочили из заточения и, точно взбесившиеся, ворвались в дом. Пласида Линеро единственный раз вышла из себя.
— Твари поганые! — закричала она. — Убейте их!
Приказание было немедля исполнено, и дом снова погрузился в тишину. До того момента состояние тела не вызывало опасений. Лицо оставалось незатронутым, на нем застыло выражение, которое бывало, когда покойный пел; Кристо Бедойя вправил на место внутренности и перепеленал тело длинными кусками полотна. Однако к вечеру из ран стала сочиться похожая на сироп жидкость, привлекшая множество мух, а вокруг губ проступило темно-лиловое пятно и очень медленно, точно тень облака на воде, расползлось до корней волос. Лицо, которое всегда было приветливым, обрело выражение враждебности, и мать закрыла его платком. Тут полковник Апонте понял, что ждать больше нельзя, и приказал отцу Амадору произвести вскрытие. “Хуже будет, если через неделю его придется выкапывать”, - сказал он. Отец Амадор когда-то изучал терапию и хирургию в Саламанке, но потом, так и не получив диплома врача, поступил в семинарию, поэтому даже алькальд сознавал, что вскрытие будет незаконным. Тем не менее заставил выполнить свой приказ.
Это было варварское кромсание, которое происходило в здании муниципальной школы при участии аптекаря, — он вел записи, — и студента-медика первого курса, проводившего здесь каникулы. Под рукой у них было лишь несколько простейших хирургических инструментов, в остальном они орудовали кустарными резаками. Впрочем, если забыть об изуродованном теле, отчет отца Амадора выглядел вполне достоверно, и следователь внес его в заключение как полезный документ.
Семь из многочисленных ран явились смертельными. Печень была почти рассечена двумя глубокими ударами спереди. Желудок оказался поражен четырежды, причем один раз нож прорвал его насквозь и покалечил поджелудочную железу. Еще шесть ран меньшего размера нашли на поперечной ободочной кишке и многочисленные проколы — на тонкой. Единственный удар, нанесенный со спины в область третьего поясничного позвонка, прорезал правую почку. Брюшную полость заполняли сгустки крови, а в полужидком содержимом кишечника обнаружился золотой медальон Кармелитской Пресвятой Девы, проглоченный Сантьяго Насаром в возрасте четырех лет. Полость грудной клетки была пробита дважды: первый удар справа пришелся между вторым и третьим ребром и задел легкое, второй — рядом с левой подмышкой. Имелось также шесть небольших ран на руках и предплечьях и два горизонтальных рассечения: одно — на правом бедре и второе — на мышцах живота. Глубокий разрез остался на ладони правой руки. Как сказано в отчете: “напоминавший раны Распятого”. Вес головного мозга оказался на шестьдесят граммов больше, чем у рядового англичанина, и отец Амадор заявил в отчете, что Сантьяго Насар обладал высочайшим интеллектом и блестящими перспективами. Однако под конец он отмечал гипертрофию печени, объясняя ее желтухой, которую плохо лечили. “Так что в любом случае, — сказал он мне, — жить ему оставалось всего несколько лет”. Доктор Дионисио Игуаран, который и в самом деле лечил от желтухи двенадцатилетнего Сантьяго Насара, вспоминал об этом вскрытии с негодованием. “Только священник мог быть таким болваном, — сказал он мне. — Невозможно было заставить его понять, что у нас, жителей тропиков, печень больше, чем у европейцев”. Отчет завершался выводом, что причиной смерти явилась обильная кровопотеря, которую могла вызвать любая из семи больших ран.
Нам вернули совсем другое тело. Полчерепа было раздроблено трепанацией, а лицо красавца, которое пощадила смерть, утратило сходство с самим собой. К тому же священник с корнем вырвал изрубленные внутренности, но под конец не знал, что с ними делать, и, яростно осенив крестным знамением, швырнул в помойное ведро. У последних зевак, прилипших к окнам школы, навсегда отшибло любопытство, помощник-студент упал в обморок, а полковник Ласаро Апонте, как повидавший, так и сам сотворивший немало кровавых жестокостей, кончил тем, что, будучи спиритом, сделался еще и вегетарианцем. Пустая оболочка, набитая тряпьем и негашеной известью и наспех зашитая грубой бечевкой, продетой в рогожные иглы, едва не развалилась, когда мы клали ее в новый, обитый шелком гроб. “Я думал, так он дольше сохранится”, - сказал мне отец Амадор. Вышло наоборот: нам пришлось спешно хоронить его уже на рассвете — труп был в таком скверном состоянии, что стало невозможно находиться в доме.
Наступал угрюмый вторник. Мне не хватило смелости, чтобы спать в одиночестве после тягостного дня, и я толкнул дверь дома Марии Алехандрины Сервантес в надежде, что она не заперта на засов. Тыквенные фонарики светились среди ветвей деревьев, а на площадке для танцев горели костры, над которыми дымили большие котлы, — это мулатки перекрашивали в траур свои праздничные платья. Я нашел Марию Алехандрину Сервантес бодрствующей, — как всегда на рассвете, — и совершенно голой, — как всегда, когда в доме не было посторонних. Она сидела по-турецки на своем королевском ложе перед громадным блюдом еды: телячья грудинка, отварная курица, окорок и гарнир из бананов и овощей — там хватило бы на пятерых. Есть без меры — то был ее единственный способ плакать, и никогда прежде я не видел, чтобы она предавалась еде с такой скорбью. Я лег рядом с ней — в одежде, почти без слов, я тоже плакал на свой лад. Я думал о беспощадной судьбе Сантьяго Насара, которая не просто заставила его заплатить смертью за двадцать лет удачи, но даже и тело его расчленила, выпотрошила и уничтожила.
Мне приснилось, что в комнату вошла женщина, держа на руках маленькую девочку, которая грызла без передышки кукурузные зерна, и они, полупрожеванные, падали женщине на грудь. Женщина сказала мне: “Так вот и жует без толку — половину выбросит, половину выплюнет”. Внезапно я ощутил алчущие пальцы, которые расстегивали пуговицы моей рубашки, ощутил опасный запах хищницы любви, прильнувшей к моей спине, и ощутил, как погружаюсь в блаженство зыбучих песков ее нежности. Внезапно она остановилась, кашлянула откуда-то издалека и выскользнула из моей жизни.
— Не могу, — сказала она. — Ты пахнешь им.
Не только я. В тот день всё пахло Сантьяго Насаром. Братья Викарио почувствовали этот запах в камере, куда их запер алькальд на то время, пока он сообразит, что с ними делать дальше. “Сколько ни тер себя мылом и мочалкой, не мог от этого запаха избавиться”, - сказал мне Педро Викарио. Они провели без сна уже три ночи, но расслабиться не могли, ибо едва они начинали засыпать, как снова совершали преступление. Уже почти стариком, пытаясь объяснить свое состояние в тот нескончаемый день, Пабло Викарио сказал мне без малейшего затруднения: “Всё равно как проснуться, а потом проснуться еще раз”. Эта фраза навела меня на мысль, что самым непереносимым для них в тюрьме должно было стать отрезвление.
Камера была длиной в три метра, с закрытым решеткой окошком под самым потолком, в ней имелись переносная параша, рукомойник с тазом и кувшином и две кирпичные койки, покрытые грубыми циновками. Полковник Апонте, под чьим руководством построили тюрьму, говорил, что нет на свете гостиницы с более гуманными порядками. Мой брат Луис Энрике был с этим согласен — однажды ночью его засадили сюда из-за какой-то стычки между музыкантами, и алькальд милосердно позволил, чтобы одна из мулаток присоединилась к нему. Возможно, и братья Викарио согласились с этим в восемь часов утра, когда почувствовали себя в безопасности от арабов. В тот момент они испытывали гордость от сознания исполненного долга, и единственным, что их беспокоило, был навязчивый запах. Они попросили принести им побольше воды, хозяйственное мыло и мочалку, смыли кровь с рук и лиц, затем постирали рубашки, но покоя не обрели. Педро Викарио попросил еще слабительное и мочегонное, а также стерильный бинт, чтобы сменить повязку, и ему удалось помочиться — дважды за утро. Однако жизнь становилась для него настолько трудной по мере того, как тянулся день, что запах отошел на второй план. К двум часам, когда отупляющая жара, казалось, вот-вот расплавит их, Педро Викарио устал до такой степени, что был уже не в состоянии лежать на койке, но та же усталость не давала ему держаться на ногах. Боль от паха добралась до шеи, закупорила мочу, и он проникся пугающей уверенностью, что не сможет заснуть до конца жизни. “Я не спал одиннадцать месяцев”, -сказал он мне, и я, зная его достаточно хорошо, верю, что так и было. Пообедать он не смог. Зато Пабло Викарио поел понемногу от каждого принесенного блюда — и через четверть часа у него начался жуткий понос. В шесть вечера, в тот самый час, когда шло вскрытие тела Сантьяго Насара, алькальда срочно вызвали, поскольку Педро Викарио был убежден, что его брата отравили. “Я исходил водой, — сказал мне Пабло Викарио, — и мы не могли отделаться от мысли, что всё это подстроили турки[10]”. К тому времени переносную парашу выносили уже дважды, и еще шесть раз надзиратель выводил Пабло Викарио в уборную алькальдии. Там и нашел его полковник Апонте — под прицелом винтовки надзирателя в сортире без дверей, где Пабло Викарио опорожнялся такой жижей, что мысль об отравлении не казалась нелепой. Ее, впрочем, сразу отбросили, когда выяснилось, что пил он только воду и ел только то, что прислала им Пура Викарио. Тем не менее на алькальда всё это произвело такое впечатление, что он отослал заключенных под особой охраной в свой дом, пока не прибыл судебный следователь и не переправил их в тюрьму Риоачи.
Страх близнецов отвечал настроениям улицы. Не исключали месть со стороны арабов, хотя никто, кроме братьев Викарио, не верил в отравление. Считалось более вероятным, что арабы дождутся ночи, чтобы плеснуть в окошко их камеры бензин и спалить заключенных. Но и это предположение было слишком легковесным. Арабы составляли общину мирных иммигрантов, в начале века обосновавшихся в карибских городах и селениях, — даже в самых отдаленных и бедных, — где они жили, торгуя цветастым тряпьем и дешевыми безделушками. Они отличались сплоченностью, трудолюбием, и все были католиками. В браки они вступали только между собой, ввозили собственную пшеницу, разводили во дворах ягнят, выращивали майоран и баклажаны, а единственным их бурным пристрастием были карточные игры. Старики продолжали говорить на просторечном арабском, который привезли со своей родины и который в неизменном виде унаследовало второе поколение, но представители третьего, — за исключением Сантьяго Насара, — понимая родителей, обращавшихся к ним на арабском языке, отвечали уже по-испански. Словом, казалось невероятным, что мирный нрав этих людей мог разом настолько перемениться, что они станут мстить за смерть, повинны в которой, возможно, были все мы. Напротив, никто не подумал даже о мести со стороны семьи Пласиды Линеро — семьи, которая, пока не иссякло ее богатство, была влиятельна и воинственна и которая породила на свет не одну пару загульных забияк, защищаемых опасной славой своей фамилии.
Полковник Апонте, озабоченный слухами, обошел арабов — семью за семьей — и, по крайней мере, на сей раз сделал верные выводы. Он нашел их потерянными и печальными, на алтарях были знаки траура, многие причитали и плакали, сидя на земле, но никто не помышлял о мести. Утренняя вспышка была ответом на обжигающую весть о преступлении, но даже их собственные вожаки признавали, что дальше избиения дело бы не зашло. Более того, сама Сусеме Абдала, столетняя старуха-матриарх, посоветовала чудодейственный настой из страстоцвета и горькой полыни, который разом прекратил понос Пабло Викарио и выпустил на волю цветную струю его брата. Педро Викарио впал после этого в дремотную бессонницу, зато его выздоровевший брат впервые смог заснуть без терзаний совести. В таком состоянии и застала их Пура Викарио в три часа утра вторника, когда алькальд привел ее проститься с сыновьями.
Уехала вся семья, — даже старшие дочери с мужьями — по инициативе полковника Апонте. Они уехали так, что никто не заметил, — люди были слишком измучены, — уехали в тот самый час, когда мы, единственные, кто, пережив тот непоправимый день, не спал, хоронили Сантьяго Насара. Они уезжали на время, пока не улягутся страсти, подчиняясь решению алькальда, но больше они не вернулись никогда. Пура Викарио прикрыла лицо возвращенной дочери платком, чтобы никто не увидел следы побоев, и велела ей надеть ярко-красное платье, чтобы никто не подумал, что она скорбит о смерти тайного любовника. Перед отъездом
Пура Викарио попросила отца Амадора исповедать в тюрьме ее сыновей, но Педро Викарио от исповеди отказался и убедил брата, что каяться им не в чем. Они остались одни, и в день перевода в Риоачу были уже настолько здоровы и так уверены в своей правоте, что пожелали, чтобы их увозили не ночью, как пришлось уехать их семье, — но при свете дня и с открытыми лицами. Понсио Викарио, их отец, умер вскоре после этого. “Душевных мук не вынес”, - сказала мне Анхела Викарио. Когда близнецы вышли на свободу, они остались в Риоаче, откуда всего день пути до Манауре[11], где жила их семья. Туда-то и отправилась Пруденсия Котес, чтобы выйти замуж за Пабло Викарио, который, обучившись работе с золотом в мастерской своего отца, стал отменным ювелиром. Педро Викарио, у которого не было ни любви, ни ремесла, через три года снова завербовался в армию, дослужился до нашивок старшего сержанта и одним прекрасным утром вместе со своим патрулем, распевая похабные песенки, вторгся на партизанскую территорию — с тех пор о них не слышали.
Для громадного большинства была только одна жертва — Байардо Сан Роман. Считалось, что остальные герои трагедии с достоинством и даже с известным величием исполнили выдающиеся роли, отведенные им жизнью. Сантьяго Насар искупил свою вину, братья Викарио доказали, что они настоящие мужчины, опозоренная сестра вновь обрела утраченную честь. Единственным, кто потерял всё, был Байардо Сан Роман. “Бедняга Байардо”, как поминали его потом долгие годы. Зато тогда никто и не вспомнил о нем — до окончания лунного затмения в субботу, когда вдовец Ксиус поведал алькальду, что видел светящуюся птицу, трепетавшую крыльями над его бывшим домом, и решил, что то была душа его жены, прилетавшая требовать своего. Алькальд хлопнул себя по лбу, что, впрочем, никак не было связано с видением вдовца.
— Черт! — воскликнул он. — Я совсем забыл про бедного парня!
Он поднялся на холм вместе с патрулем, наткнулся на автомобиль с откинутым верхом, стоявший перед виллой, и увидел одиноко горящее окно спальни, но никто на их стук не отозвался. Тогда они взломали боковую дверь и обежали комнаты дома, освещенные тлеющим углем затмения. “Всё выглядело будто под водой”, - рассказал мне алькальд. Байардо Сан Роман лежал на кровати без сознания, в том же виде, в каком он предстал перед Пурой Викарио на рассвете в понедельник, — в парадных брюках и шелковой рубахе, только без туфель. На полу валялись пустые бутылки, и еще больше неоткупоренных стояло возле кровати, но не было никаких следов еды. “Он находился в последней стадии алкогольного отравления”, - сказал мне доктор Дионисио Игуаран, который произвел срочный осмотр. Но через пару часов Байардо Сан Роман пришел в себя и, едва к нему вернулось сознание, выставил всех из дома с наибольшей деликатностью, на какую был способен.
— Отъебитесь от меня все, — сказал он. — Вместе с моим папашей и его ветеранским хером!
Алькальд сообщил о случившемся генералу Петронио Сан Роману срочной телеграммой, приведя последнюю фразу дословно. Генерал Сан Роман, должно быть, воспринял пожелание сына буквально, поскольку не поехал за ним сам, а отправил супругу с дочерьми и еще двух женщин постарше, — похоже, то были его сестры. Они прибыли на грузовом пароходе, закутанные с головы до ног в глухой траур по случаю несчастья, обрушившегося на Байардо Сан Романа, с волосами, распущенными в знак скорби. Перед тем как ступить на берег, они скинули туфли и прошагали босиком по раскаленной пыли полудня через весь городок до самого холма, с корнем вырывая на себе волосы и издавая вопли столь истошные, что они были похожи на возгласы радости. Я видел их шествие с балкона Магдалены Оливер и, помню, подумал, что подобное отчаяние можно разыгрывать, только чтобы скрыть иной, больший позор.
Полковник Ласаро Апонте проводил их до дома на холме, а позднее туда поднялся доктор Дионисио Игуаран — на муле, служившем ему каретой скорой помощи. Когда солнце смягчилось, двое муниципальных служащих на гамаке, подвязанном к деревянному шесту, спустили с холма Байардо Сан Романа, укрытого накидкой до подбородка и окруженного свитой плакальщиц. Магдалена Оливер подумала, что он умер.
Он снова был повержен алкоголем, однако и впрямь не верилось, что несут живого, — его правая рука волочилась по земле, и стоило матери уложить ее в гамак, как рука опять вываливалась, так что на земле остался след — от обрыва холма до самого причала. То было последнее, что осталось нам от него, — воспоминание о жертве.
Виллу они покинули, ничего не тронув. Мы с братьями во время каникул поднимались на холм, используя дом для своих ночных гулянок, и с каждым разом находили в заброшенных комнатах всё меньше ценных вещей. Однажды мы наткнулись на чемоданчик Анхелы Викарио, который та попросила у матери в свадебную ночь, но не придали находке особого значения. То, что мы обнаружили внутри, казалось обычными предметами женской гигиены и косметики, их истинное назначение я узнал лишь по прошествии многих лет, когда Анхела Викарио рассказала мне про уловки повитух, которым ее обучали, чтобы она смогла обмануть мужа. То был единственный след, который она оставила в доме, ставшем очагом ее супружеской жизни на пять часов.
Годы спустя, когда я вернулся, чтобы собрать последние свидетельства для этой хроники, уже и золы не осталось от счастья Иоланды Ксиус. Вещи продолжали потихоньку исчезать, несмотря на неослабную бдительность полковника Ласаро Апонте, — пропал даже платяной шкаф с шестью зеркалами, который мастерам из Момпоса[13] пришлось собирать внутри дома, поскольку шкаф не проходил в дверь. Поначалу вдовец Ксиус радовался, усматривая в этом потусторонние способности его супруги, желающей забрать свое. Полковник Ласаро Апонте над ним подшучивал. Но как-то вечером полковника осенила идея провести спиритический сеанс, чтобы раскрыть тайну, и душа Иоланды Ксиус самолично подтвердила ему, что и вправду забирала для своего загробного дома побрякушки былого счастья. Вилла начала разрушаться. Свадебный автомобиль перед домом растаскивали по частям, и, в конце концов, от него остался лишь каркас, гниющий от непогоды. В течение многих лет не было известий о его владельце. В следственном заключении имеются его показания, но настолько краткие и формальные, что, похоже, их добавили в последний момент, чтобы соблюсти установленный порядок. В тот единственный раз, когда я попытался поговорить с ним двадцать три года спустя, он принял меня с явной агрессией и отказался сообщить даже самые незначительные сведения, которые могли хоть немного прояснить его участие в драме. При этом даже его родители знали о сыне немногим больше, чем мы, и понятия не имели, чего ради он приехал в этот глухой городишко без какой-либо ясной цели, не считая женитьбы на женщине, которой никогда прежде не видел.
Об Анхеле Викарио, напротив, я постоянно получал отрывочные сведения, идеализировавшие в моем представлении ее образ. Моя сестра-монахиня одно время путешествовала по селениям верхней Гуахиры, пытаясь обратить в христианство последних идолопоклонников, и, чтобы поболтать с Анхелой, частенько заворачивала в обожженное карибской солью селение, где мать Анхелы попыталась похоронить свою дочь заживо. “Привет тебе от кузины”, - всегда говорила сестра. Моя вторая сестра — Маргот, также навещавшая Анхелу Викарио в первые годы, рассказала мне, что они купили большой дом со всей обстановкой, с громадным, продуваемым ветрами двором, и что у них была только одна проблема — ночной прилив, когда всплывало содержимое выгребных ям, а на рассвете в спальнях бились рыбы. Все, кто видел Анхелу Викарио в то время, рассказывали в один голос, что она увлеченно и умело вышивала на машинке и что это занятие помогало ей забыться.
Много позже, в смутный период жизни, когда я пытался разобраться в самом себе и бродил по селениям Гуахиры, продавая энциклопедии и медицинские книги, я случайно забрел в это гиблое индейское захолустье. У окна дома прямо возле моря, вышивая на машинке в час самой сильной жары, сидела женщина в облегченном трауре, в проволочных очках, с желтовато-седыми прядями в волосах, а над головой у нее висела клетка, в которой, не умолкая, пела канарейка. Увидев ее такой — в идиллической рамке окна, — я не хотел верить, что это и есть та женщина, которую я себе представлял, потому что отказывался признать, что жизнь, в конечном счете, могла настолько уподобиться скверной литературе. И всё же это была она, Анхела Викарио, двадцать три года спустя после драмы.
Она общалась со мной как и прежде — как с дальним родственником — и отвечала на мои расспросы очень толково и с юмором. Она была до того зрелой и рассудительной, что я едва узнавал в ней прежнюю Анхелу Викарио. Что поразило меня больше всего — так это то, как ей удалось, в конце концов, осмыслить собственную жизнь. Через несколько минут она мне казалась уже не такой постаревшей, как с первого взгляда, напротив, — почти такой же молодой, как в моих воспоминаниях, но при этом в ней не было ничего общего с той, которую заставили выйти замуж без любви в двадцать лет. Ее мать, плохо осознавшая свою старость, приняла меня за кошмарное видение. Она отказалась говорить о прошлом, и я вынужден был довольствоваться в этой хронике лишь несколькими фразами, выхваченными из ее бесед с моей матерью, да скудными обрывками своих воспоминаний. Она сделала больше, чем могла, чтобы превратить Анхелу Викарио в живой труп, однако дочь свела на нет ее усилия, поскольку никогда не делала никакой тайны из своего несчастья. Наоборот, каждому, кто желал ее слушать, она рассказывала о нем во всех подробностях, кроме одной, которую так никогда и не прояснила, — кто, как и когда стал истинным виновником ее беды, ибо никто не верил, что им и вправду был Сантьяго Насар. Они принадлежали к двум разным мирам. Никто и никогда не видел их вместе, и уж тем более — наедине. Сантьяго Насар был слишком горд, чтобы удостоить ее своим вниманием. “Дурковатая твоя кузина”, - говорил он мне, когда случалось ее упомянуть. Да и вообще, как говорили у нас тогда, он был ястреб-цыплятник. Кружил в одиночку, в точности, как его отец, и, случись какой-нибудь девице беспечно расцвести в окрестностях, он срывал этот бутон, но в самом городке никогда не слыхали о его связях, не считая формальной — с Флорой Мигель, и исступленной, четырнадцать месяцев сводившей его с ума, — с Марией Алехандриной Сервантес. Самым распространенным, — возможно, в силу его наибольшей порочности — было мнение, что Анхела Викарио выгораживала того, кого любила на самом деле, и выбрала имя Сантьяго Насара, поскольку и подумать не могла, что ее братья осмелятся поднять на него руку. Я сам попытался вытянуть из нее правду, когда явился к ней во второй раз со всеми своими стройными аргументами, но она едва подняла взгляд от вышивки, чтобы отразить их.
— Не мучайся понапрасну, кузен, — сказала она. — Это был он.
Обо всём остальном она рассказала без утайки, даже о катастрофе брачной ночи. Она рассказала, что подружки посоветовали ей напоить мужа в постели до бесчувствия, прикинуться более стыдливой, чем она была на самом деле, заставить его погасить свет, а самой быстро подмыться квасцовым раствором и, симулируя потерю девственности, измазать простыню хромистой ртутью, чтобы наутро предъявить ее для всеобщего обозрения во дворе, как подобает новобрачной. Лишь двух вещей не учли советчицы: невероятной устойчивости Байардо Сан Романа к алкоголю и глубокой порядочности, которую Анхела Викарио прятала за отупением, внушаемым ей матерью. “Ничего я не сделала из того, что они хотели, — сказала она мне. — Чем больше думала, тем больше понимала: свинство всё это, ни с кем так поступать нельзя, а уж с беднягой, которому выпало несчастье на мне жениться, тем более”. И потому она без каких-либо уверток позволила раздеть себя в спальне при полном свете, уже свободная от всех приобретенных страхов, отравлявших ее жизнь. “Было очень легко, — сказала она мне, — потому что я решила умереть”.
На самом деле она говорила о своем горе без всякого стыда, чтобы скрыть другое горе — истинное, сжигавшее ее изнутри. Никто и не подозревал, пока она сама не решилась поведать мне об этом, что Байардо Сан Роман остался в ее жизни навсегда с того самого момента, как вернул в родительский дом. То был последний удар судьбы — удар милосердия. “Когда мама начала меня бить, я вдруг начала вспоминать его”, - сказала она мне. Удары причиняли ей меньшую боль, ибо она знала, что они — за него. Она всё еще думала о нем, немало удивляясь самой себе, когда рыдала, лежа на софе в столовой. “Не из-за побоев плакала и не из-за того, что случилось, — сказала она мне, — я плакала о нем”. Она продолжала думать о нем, когда мать прикладывала к ее лицу компрессы из арники, она думала о нем, когда услышала крики с улицы и колокольный звон с пожарной вышки, и когда мать вошла, чтобы сказать ей, что теперь она может идти спать, ибо худшее — позади.
Долгое время она думала о нем, не питая никаких иллюзий, но однажды ей пришлось провожать мать к глазному врачу в больницу Риоачи. По дороге они зашли в портовую гостиницу, хозяином которой был их знакомый, и Пура Викарио попросила в буфете стакан воды. Она пила воду, стоя спиной к дочери, когда та вдруг увидела предмет своих дум, многократно повторенный зеркалами холла. Анхела Викарио, едва дыша, повернула голову и увидела, как он, не заметив ее, прошел мимо, увидела, как он вышел из гостиницы. Тогда, с разодранным в клочья сердцем, она снова посмотрела на мать. Пура Викарио допила воду возле стойки, рукавом вытерла губы и улыбнулась дочери, глядя сквозь линзы новых очков.
Эта улыбка позволила Анхеле Викарио впервые с рождения увидеть мать такой, какой та и была, — несчастной женщиной, посвятившей жизнь культу собственных недостатков. “Дерьмо”, - мысленно сказала Анхела Викарио. Она была в таком смятении, что всю обратную дорогу громко пела, а дома бросилась на кровать и проплакала три дня.
Она родилась заново. “Я с ума из-за него сошла, — сказала она мне. — Свихнулась, да и всё тут”. Ей стоило лишь закрыть глаза, чтобы увидеть его, она слышала его дыхание в шуме моря, посреди ночи ее будил в постели жар его тела. В конце той же недели, не изведав ни минуты покоя, она написала ему первое письмо. То была коротенькая записка, в которой она говорила, что видела его, когда он выходил из гостиницы, и что ей было бы приятно, если бы и он увидел ее. Напрасно она ждала ответа. Через два месяца, устав от ожидания, она отправила ему второе письмо в том же околичном стиле, что и первое, с единственной вроде бы целью — упрекнуть в недостатке вежливости. За шесть последующих месяцев ею было написано шесть писем без ответа, но она довольствовалась подтверждениями того, что он их получает.
Впервые сделавшись хозяйкой своей судьбы, Анхела Викарио открыла тогда, что ненависть и любовь — страсти взаимосвязанные. Чем больше писем она посылала, тем сильнее полыхал жар ее лихорадки и одновременно тем сильнее разгоралось пламя счастливой злобы, которую она испытывала к матери. “Просто внутри всё переворачивалось, стоило мне ее увидеть, — сказала она мне, — но, увидев ее, я не могла не вспомнить его”. Ее жизнь возвращенной жены осталась такой же немудреной, как до замужества: она без конца вышивала на машинке с подружками, по-прежнему мастерила тюльпаны из лоскутков и птиц из бумаги, но, когда мать укладывалась спать, она садилась в своей комнате и писала письма без будущего — до самого рассвета. Она стала проницательной и властной хозяйкой своей свободной воли, она вновь сделалась девственницей — для него одного, она больше не признавала никакого авторитета, кроме своего собственного, и никакого рабства, кроме собственной одержимости.
Она писала по письму еженедельно в течение половины жизни. “Иногда и вовсе придумать не могла, о чём писать, — сказала она мне, умирая со смеху, — но мне было довольно знать, что он их получает”. Поначалу то были весточки суженой, потом записки тайной возлюбленной, надушенные послания невесты, деловые отчеты, свидетельства любви, а под конец — негодующие письма покинутой супруги, которая приписывает себе тяжкие недуги, чтобы вынудить его вернуться. Как-то ночью, будучи в хорошем настроении, она опрокинула чернильницу на только что законченное письмо, но вместо того чтобы порвать его, сделала приписку: “В доказательство любви посылаю тебе мои слезы”. Порой, устав плакать, она сама смеялась над своей манией. Шесть раз менялись на почте женщины-служащие, и шесть раз она добивалась их соучастия. И только одно не пришло ей в голову — отступиться. Однако он, похоже, оставался равнодушен к ее сумасшествию, это было всё равно что писать в пустоту.
Как-то ранним ветреным утром, — на десятом году, — ее разбудила уверенность, что он, обнаженный, лежит рядом в постели. Она написала ему тогда лихорадочное письмо в двадцать листов, на которые без стыда выплеснула горькую правду, разъедавшую ее сердце с той гибельной ночи. Она говорила ему о незаживающих ссадинах, которые он оставил на ее теле, о соленом вкусе его языка, о жарких биениях его африканского члена. Она вручила послание почтальонше, которая приходила к ней по пятницам вышивать и забирала ее письма, убежденная, что этот последний порыв положит конец ее смертным мукам. Но ответа не было. С той поры она уже не осознавала, ни что она пишет, ни кому она, в сущности, пишет, но продолжала писать без передышки в течение семнадцати лет.
Однажды в августовский полдень, вышивая с подружками, она почувствовала, что кто-то подошел к двери. Ей незачем было смотреть, чтобы узнать — кто. “Он потолстел, начал лысеть и уже нуждался в очках, чтобы видеть вблизи, — сказала она мне. — Но это был он, черт подери, это был он!” Она испугалась, понимая, что он видит, насколько она сдала, так же, как она видит, насколько сдал он, и не верила, что его любовь так же сильна, как ее, чтобы справиться с этим. Рубашка его пропотела, как на празднике, когда она увидела его впервые, на нем был тот же ремень, при нем — те же потертые кожаные сумки с серебряной отделкой.
Байардо Сан Роман прошел вперед, не обращая внимания на ошеломленных вышивальщиц, и поставил сумки на столик швейной машинки.
— Что ж, — сказал он, — вот и я.
Он привез чемодан с одеждой, намереваясь остаться, и второй такой же — в нем лежали почти две тысячи писем, что она ему написала. Разложенные по датам, в пачках, перевязанных цветными лентами, все они были нераспечатаны.
Долгие годы мы не могли говорить ни о чём другом. Наше повседневное существование, прежде определяемое массой разных устоявшихся привычек, вдруг завертелось вокруг одного общего беспокойства. Нас застигали врасплох петухи на рассвете, когда, забыв про время, мы пытались распутать цепь множества случайностей, сделавших возможным абсурд, и было ясно, что движет нами не пристрастие к разгадке тайн, а то, что ни один из нас не сможет жить дальше, не уяснив точно место и роль, которые судьба отвела именно ему.
Многие так и не уяснили этого. Кристо Бедойя, ставший знаменитым хирургом, никогда не мог растолковать себе, что побудило его просидеть два часа до прибытия епископа у деда и бабки, вместо того чтобы пойти передохнуть домой, к родителям, которые ждали его до рассвета, чтобы предупредить. Однако в большинстве своем те, кто могли что-то сделать для предотвращения преступления, но так ничего и не сделали, утешили себя отговоркой, что дела чести есть священная область, куда доступ разрешен лишь главным героям драмы. “Честь — это любовь”, - слышал я от своей матери. Ортенсия Бауте, чье участие состояло единственно в том, что ей привиделись окровавленные ножи, когда крови на них еще не было, испытала такое потрясение от своей галлюцинации, что впала в горячку покаяния и в один прекрасный день, не снеся ее, выскочила на улицу голой. Флора Мигель, невеста Сантьяго Насара, от горя сбежала с лейтенантом-пограничником, который сделал из нее проститутку для сборщиков каучука в Вичаде[14]. У Ауры Вильерос, повитухи, которая помогла родиться трем поколениям обитателей городка, при известии о случившемся произошел спазм мочевого пузыря, и она до самой смерти нуждалась в катетере, чтобы помочиться. Дон Рохелио де ла Флор, почтенный супруг Клотильде Арменты, который в свои восемьдесят шесть лет являл собой чудо жизнестойкости, поднялся с постели в последний раз — чтобы увидеть, как Сантьяго Насара режут у запертой двери родного дома, и не пережил потрясения. Пласида Линеро заперла эту дверь в последний момент, но по прошествии времени освободилась от чувства вины. “Я заперла ее, потому что Дивина Флор поклялась мне, что видела, как мой сын вошел в дом, — рассказала она мне. — А это было не так”. Зато она никогда не простила себе, что спутала чудесное знамение, деревья, с недобрым — птицами, и предалась пагубному пристрастию того времени — стала жевать семена кардамона.
Двенадцать дней спустя после преступления судебный следователь попал в городок бурлящих страстей. В грязной дощатой канцелярии Муниципального дворца он пил заваренный в котелке кофе с ромом, отгоняя галлюцинации жары, когда ему пришлось вызвать подкрепление, чтобы унять набежавшую толпу людей, которых никто не вызывал, но каждый из которых жаждал заявить о важности своего участия в драме. Следователь только что получил диплом, еще ходил в черном суконном мундире Юридического колледжа, носил на пальце золотой перстень с эмблемой выпуска, а на лице — выражение тщеславия и лиризма, точно счастливый молодой отец. Я так и не узнал его имени. Всё, что мы знаем о его характере, почерпнуто из следственного заключения, которое множество людей помогало мне искать через двадцать лет после преступления во Дворце правосудия в Риоаче. В архивах не было никакой систематизации, и груды судебных дел больше чем за сто лет валялись на полу ветхой постройки колониальных времен, которая в течение двух дней служила штаб-квартирой Френсиса Дрейка[15]. Нижний этаж во время штормов затопляло море, и размочаленные тома плавали в брошенных кабинетах. Много раз я сам, по щиколотку в воде, обследовал этот отстойник потерянных дел, и лишь случай позволил мне после пятилетних поисков спасти триста двадцать два разрозненных листа из тех более чем пятисот, которые должны были содержаться в деле.
Имени следователя не оказалось ни на одном из них, но это был человек, явно охваченный пылом литературной лихорадки. Он, несомненно, читал испанских, а также некоторых латинских классиков и очень хорошо знал Ницше, который был модным автором среди судейских того времени. Его замечания на полях, казалось, — и не только из-за цвета чернил, — написаны кровью. Он ощущал такую растерянность перед лицом загадки, с которой столкнула его судьба, что часто впадал в лирические отступления, несовместимые со строгостью его профессии. Прежде всего, он никак не мог признать законным, что жизнь использовала такое множество случайностей, запретных для литературы, чтобы без помех совершилась смерть, столь открыто объявленная заранее.
Но что больше всего тревожило его к концу тщательного расследования, так это то, что не нашлось ни одного, даже самого сомнительного факта, который подтверждал бы, что Сантьяго Насар действительно был тем, кто нанес оскорбление. Подружки Анхелы Викарио, которые пособничали в обмане, потом еще долго рассказывали, что, посвятив их перед свадьбой в свою тайну, она не выдала имени. В следственном заключении приводится их заявление: “Она сказала нам о чуде, но не о чудотворце”. Что же до самой Анхелы Викарио, то она стояла на своем. Когда следователь в своей обходной манере спросил, известно ли ей, кем был покойный Сантьяго Насар, она невозмутимо ответила:
— Виновником.
Так и записано в материалах дела, но без каких-либо уточнений о том, как всё случилось и где. Во время судебного процесса, который продолжался всего три дня, представитель истца делал особый упор на шаткость этого свидетельства. Растерянность следователя перед отсутствием улик против Сантьяго Насара была так велика, что его достойная работа местами выглядит подпорченной разочарованием. На полях страницы 416 красными аптекарскими чернилами он собственноручно написал:
В утро своей смерти Сантьяго Насар действительно не выказывал ни малейшего беспокойства, хотя прекрасно знал цену того оскорбления, которое вменялось ему в вину. Он сознавал всё ханжество окружавшего его мира и должен был понимать, что простодушные по природе своей близнецы не смогут снести обиды. Никто по-настоящему не знал Байардо Сан Романа, и всё же Сантьяго Насар знал его достаточно, чтобы видеть, что тот при всей внешней светскости не меньше других подвержен предрассудкам, впитанным с детства. Так что столь явная беспечность была бы чистым самоубийством. Больше того, когда Сантьяго Насар, наконец, узнал в последний момент, что братья Викарио поджидают его, чтобы убить, реакцией его была вовсе не паника, как уже не раз говорилось, — то была, скорее, растерянность невиновного.
Мое личное впечатление таково: он умер, не поняв, почему умирает. После того как Сантьяго Насар пообещал моей сестре Маргот позавтракать у нас, Кристо Бедойя, взяв его под руку, повел вдоль мола, причем вид у обоих был такой беззаботный, что это сбивало с толку. “Такие шли веселые, — сказал мне Меме Лоаиса, — что я возблагодарил Господа, решил, всё утряслось”. Не все, разумеется, так любили Сантьяго Насара. Поло Карильо, хозяин электростанции, полагал, что спокойствие того шло не от невиновности, а от цинизма. “Думал, деньги его защищают”, - сказал он мне. Фауста Лопес, его жена, добавила: “Как все турки”. Индалесио Пардо зашел в лавку Клотильде Арменты, и близнецы сказали ему, что, как только уедет епископ, они убьют Сантьяго Насара. Подобно многим другим, он подумал, что это бред с недосыпа, но Клотильде Армента убедила его, что дело серьезно, и попросила разыскать Сантьяго Насара и предупредить.
— Зря будешь суетиться, — сказал ему Педро Викарио, — считай, он уже всё равно что покойник.
Это был слишком явный вызов. Близнецы знали об узах, соединявших Индалесио Пардо с Сантьяго Насаром, и, должно быть, подумали, что он — подходящий человек, который сумеет предотвратить преступление так, чтобы на них не осталось позора. Однако Индалесио Пардо, встретив Сантьяго Насара под руку с Кристо Бе-дойей среди людей, покидавших порт, не решился его предупредить. “Духу не хватило”, - сказал он мне. Он лишь хлопнул каждого из них по плечу и позволил уйти. Они едва обратили на него внимание — всё еще были поглощены свадебными подсчетами.
Люди, возвращаясь, двигались в сторону площади, туда же направлялись Сантьяго Насар и Кристо Бедойя. Толпа была плотная, но Эсколастике Сиснерос показалось, что двое друзей шагают в самой гуще без труда, внутри пустого круга, — люди знали, что Сантьяго Насар должен умереть, и не смели прикасаться к нему. Кристо Бедойя также вспоминал необычное поведение по отношению к ним. “Глядели, будто у нас лица размалеваны”, - сказал он мне. Более того: Сара Норьега открыла свой обувной магазин в тот момент, когда они проходили мимо, и ее напугала бледность Сантьяго Насара. Но тот ее успокоил.
— Еще бы, милая Сара, — сказал он, не останавливаясь. — С такого-то похмелья!
Селесте Дангонд сидел у дверей своего дома в пижаме, подшучивая над теми, кто вырядился, чтобы приветствовать епископа, и пригласил Сантьяго Насара на чашку кофе. “Чтобы выиграть время, пока придумаю что-нибудь”, - сказал он мне. Но Сантьяго Насар ответил ему, что торопится переодеться, чтобы пойти на завтрак к моей сестре. “Я и не стал соваться, — сказал мне Селесте Дангонд, — как-то вдруг показалось, не могут его убить, раз он так точно знает, что будет делать”. Ямиль Шайум был единственным, кто сделал то, что намеревался. Едва до него докатился слух о происходящем, он вышел из дверей своего магазинчика тканей и стал ждать Сантьяго Насара, чтобы предупредить. Он был одним из последних арабов, приехавших вместе
— До субботы, — сказал он Сантьяго Насару.
Сантьяго Насар не откликнулся — он по-арабски обратился к Ямилю Шайуму, и тот ответил ему также по-арабски, скорчившись от смеха. “Это была игра слов — мы с ним всегда так забавлялись”, - сказал мне Ямиль Шайум. Не останавливаясь, Сантьяго Насар махнул им обоим на прощанье рукой и свернул за угол — к площади. Они видели его в последний раз.
Кристо Бедойя, едва дослушав то, что сообщил ему Ямиль Шайум, выбежал из лавки — догнать Сантьяго Насара. Он видел, как тот свернул за угол, но не нашел его среди множества людей, начавших рассеиваться по площади. Несколько человек, которых он спросил о нем, ответили одинаково:
— Только что видел его с тобой.
Кристо Бедойе казалось невероятным, что Сантьяго Насар сумел добраться до дома так быстро, но на всякий случай он зашел спросить о нем — парадная дверь их дома была не заперта и приоткрыта. Он вошел, не заметив лежавший на полу конверт, и пересек полутемную залу, стараясь не шуметь, потому что для визитов было еще слишком рано, но собаки в глубине дома всполошились и выскочили ему навстречу. Он успокоил их, позвенев ключами, чему научился от хозяина дома, и в окружении собак направился к кухне. В коридоре он столкнулся с Дивиной Флор, которая несла ведро с водой и тряпку, собираясь мыть пол в зале. Она заверила его, что Сантьяго Насар еще не вернулся. Виктория Гусман ставила на плиту тушить кролика, когда Кристо Бедойя вошел в кухню. Она всё поняла сразу. “Сердце у него аж из груди выскакивало”, - сказала она мне. Кристо Бедойя спросил ее, дома ли Сантьяго Насар, и она ответила с наигранным простодушием, что тот еще не приходил ночевать.
— Дело серьезное, — сказал ей Кристо Бедойя. — Его ищут, чтобы убить.
Виктория Гусман позабыла о своем простодушии.
— Никого эти бедолаги не убьют, — сказала она.
— Они пьют с субботы, — сказал Кристо Бедойя.
— Тем более, — ответила она. — Нет такого пьяницы, чтобы жрал собственное дерьмо.
Кристо Бедойя вернулся в залу, где Дивина Флор только что открыла окна. “Ну конечно же, никакого дождя не было, — сказал мне Кристо Бедойя. — Еще и семи не пробило, а солнце уже золотилось в окнах”. Он переспросил Дивину Флор, уверена ли она, что Сантьяго Насар не входил в дом через дверь залы. Теперь она уже не была так уверена, как в первый раз. Он спросил про Пласиду Линеро, и она ответила, что секунду назад поставила той на тумбочку кофе, но будить не стала. Таков был порядок: хозяйка просыпалась в семь часов, выпивала кофе и спускалась, чтобы распорядиться насчет обеда. Кристо Бедойя глянул на часы: было 6.56. Тогда он поднялся на второй этаж, чтобы лично убедиться, что Сантьяго Насар не приходил.
Дверь спальни Сантьяго Насара была заперта изнутри, потому что он вышел из дома, пройдя через спальню матери. Кристо Бедойя не только знал этот дом, как собственный, но пользовался здесь таким доверием, что толкнул дверь спальни Пла-сиды Линеро, чтобы оттуда войти в смежную спальню. Пыльный солнечный луч падал из слухового окна, и в облике красивой женщины, которая спала в гамаке на боку, с рукой невесты на щеке, было нечто нереальное. “Точно видение”, - сказал мне Кристо Бедойя. Мгновение он смотрел, зачарованный ее красотой, затем в тишине пересек спальню и, миновав ванную, вошел в спальню Сантьяго Насара. Постель была не смята, на стуле лежали выглаженная одежда и шляпа для верховой езды, на полу стояли сапоги со шпорами. На тумбочке наручные часы Сантьяго Насара показывали 6.58. “Я вдруг подумал, что он заходил, чтобы взять оружие”, - сказал мне Кристо Бедойя. Однако обнаружил “магнум” в ящике тумбочки. “Я никогда не стрелял, — сказал мне Кристо Бедойя, — но решил взять револьвер, чтобы отдать Сантьяго Насару”. Он сунул оружие за пояс под рубашку и лишь после того, как преступление совершилось, сообразил что револьвер не был заряжен. Пласида Линеро появилась в дверях с чашечкой кофе в тот момент, когда он закрывал ящик.
— Господи! — воскликнула она. — Как ты меня напугал!
Кристо Бедойя тоже испугался. Он видел ее теперь при полном свете, в халате, расшитом золотыми жаворонками, с растрепанными волосами, — и очарование испарилось. Он объяснил ей, слегка растерянный, что зашел в надежде найти Сантьяго Насара.
— Он епископа пошел встречать, — сказала Пласида Линеро.
— Епископ проплыл мимо, — сказал Кристо Бедойя.
— Так я и знала, — сказала она. — Настоящий сукин сын.
Она не продолжила, поскольку в этот момент заметила, что Кристо Бедойя не в своей тарелке. “Надеюсь, Господь меня простил, — сказала мне Пласида Линеро, — но он был в таком смущении, что мне вдруг пришло в голову, а не хотел ли он что-то украсть?” Она спросила его, что с ним. Кристо Бедойя сознавал, что попал в сомнительную ситуацию, но не нашел в себе мужества открыть ей правду.
— Просто я всю ночь глаз не сомкнул, — сказал он ей.
И ушел без дальнейших объяснений. “Всё равно, — сказал он мне, — ей постоянно мерещилось, что ее обкрадывают”. На площади он столкнулся с отцом Амадором, который возвращался в церковь в облачении, надетом для несостоявшейся службы, и подумал, что тот едва ли способен сделать для Сантьяго Насара что-либо, кроме спасения его души. Кристо Бедойя снова направился к порту, но услышал, что его окликнули из лавки Клотильде Арменты. В дверях лавки стоял Педро Викарио, бледный, всклокоченный, в расстегнутой рубахе с засученными по локоть рукавами и с грубым ножом, который сам сделал из полотна ножовки. Его поведение выглядело слишком вызывающим, чтобы быть случайным, и всё же это была не единственная и не самая откровенная попытка из предпринятых им в последние минуты в надежде, что кто-нибудь помешает ему совершить преступление.
— Кристобаль! — закричал он. — Скажи Сантьяго Насару, что мы ждем его тут, чтобы убить!
Кристо Бедойя мог бы оказать ему эту милость — остановить его. “Умей я стрелять из револьвера, Сантьяго Насар остался бы жив”, - сказал он мне. Но сама эта мысль ужаснула его после всего, что он слышал о страшной разрушительной силе армированной пули.
— Только ты учти, у него “магнум”, который мотор насквозь пробивает! — крикнул он.