Родители налили мне бокальчик шампанского под Новый Год, классе в седьмом. И я почувствовал небольшую головную боль и некоторую мутность сознания и настроения, и это было неприятно. В 9-м же классе (накануне 11-го), когда поехали в Ленинград с одноклассниками, и там, украдкой от сопровождающих учителей, мы затарились пивом, и я, превозмогая неприязнь к этой противной горечи, выпил полторы или две бутылки, чтобы влиться в общее веселье, всё было иначе. Мы были в Парголово, где-то в пригороде Ленинграда, в глупой деревянной советской псевдогостинишке. И мы вышли тогда в ночь, с Алёхой Венчуком, под крест-накрест расположенные фонари, курили, откровенничали, — кто кого из девчонок любит и до какой степени (что в трезвом виде было как бы табу), и это было волшебно.
Позже брали разливное противное пиво в стеклянных трёхлитровых банках, с мужественными приключениями, продираясь в толпе бешеных советских мужиков у какого-нибудь «стопика» (115-го магазина); пили в подвале Шигарёвского дома или у меня в квартире, и потом выходили на апрельский свет, как мартовские коты, исполненные сладостного единения в ощущении вспоротой от брюха до горла многообещающей, ластящейся, игривой, неуловимой жизни, которую надо поймать, но неясно как.
Однажды я захотел выпить один, чтобы понять эти ощущения единолично, без отвлечений; ведь, в целом, я по жизни любил быть с самим собой. Я заказал в студии звукозаписи, в подвальчике на площади Ленина, альбомы «Sgt. Pepper`s Lonely Hearts Club Band» и «Beatles for Sale» на своей бобине. На другой день я взял в «стекляшке» на Шубиных три бутылки пива, давясь выпил их в подвале, и поехал забирать заказ. Когда я ехал обратно (мне было 16) в утрамбованном людьми троллейбусе, я стоял рядом с молодой женщиной, и вдруг у меня появилась отчётливая и наглая мысль, что мне ничего не стоит вот прямо сейчас как бы невзначай прижаться к ней покрепче, боком, и даже внутренней стороной ладони приникнуть к её бедру. И я даже стал как-то не чрезмерно уверенно, но-таки реализовывать это. И мне казалось, женщина всё это понимает. Но всё-таки что-то и сдерживало. Дома я поставил бобину и в полутьме, следя за индикаторами катушечника (они непривычно дергались слишком высоко, «студийная» запись!), стоя слушал. «Beatles for Sale» немного разочаровал, «Pepper» разочаровал ещё больше, хотя неожиданность выстроения композиций (многие из которых были мне знакомы) волновала и вводила в недоумение. Но когда прозвучал последний «великий» аккорд «A Day In The Life», я, в его затухании, сел на диван и загрустил; стало вдруг обидно, что всё оказалось не настолько эффектно и волшебно, как я ожидал (хотя вполне должно было быть понятно, что и всемирная культура, да и я сам попросту гиперболизировали эти мои ожидания).
Вино как средство коммуникации, реализации подавленных мыслей и эмоций, как средство раскрепощения, снятия табу. Да, это могло быть. И это было, пожалуй, необходимо. Но я пил много. Вместе с другими. И, бывало, перебирал. Перебирал настолько, что понимал, что уплыл контроль, но я не могу уже с этим ничего поделать, — контроль за речью, за внятностью речи, даже за равновесием, реже за поведением. Мучаясь, бывало, от похмелья, я понимал, как это плохо (много пить), но проходило некоторое время, и я чувствовал, что нет никакой проблемы в том, чтобы вот в этот раз выпить, например, в общаге, на квартире с друзьями или в амбулатории, или даже одному на радостях, или от усталости. Всё это поддерживалось трендом. Я видел: пили почти все; по крайней мере, те одноклассники, однокурсники и коллеги, с кем я предпочитал общаться в силу их живости, коммуникабельности или кажущегося мне их возможного потенциала чему-то меня научить, кроме того что сидеть за скучными учебниками, быть нелюдимым, скучным и погружённым в себя, как некоторые из класса, группы или рабочего коллектива. Я видел, и, как ни странно, считал естественным и понятным, что многие в потоке этого тренда предпочитали даже бравировать неблаговидными моментами, связанными с перепоем. Это было для анекдотов и для общего ха-ха, всё это: блевота, неадекватность, половая слабость, глупые поступки. Над этим стоило посмеяться всем, кто бы ни проштрафился, и мне тоже.
С другой стороны, я всегда считал себя интеллектуальным человеком и был уверен, что силы моего мозга вполне хватит, чтобы контролировать, в целом, процесс. В какой-то момент я даже гордился собой, гордился тем, что имею способность не выглядеть пьяным, при том что выпил достаточно много (впрочем, не помню, когда у меня это появилось: до или после «просцовского периода»). Но, на самом деле, практика вскрывала этот мой самообман, и частенько я оказывался в связи с пьянкой в недостойном положении. Однажды мы крепко выпили в амбулатории, после чего я отправился на вызов к бабуле-сердечнице на улицу Пионерскую. По пути на вызов я был бодр, полон сил и контроля, но, оказавшись в доме пациентки, я вдруг обнаружил, что практически не владею внятной речью и даже с трудом понимаю, о чём говорит несчастная бабуля. Это меня напугало, расстроило и обескуражило. С горем пополам обслужив-таки вызов, я вышел на довольно крутой склон улицы Пионерской, присел на этом склоне и, глядя на холмы Просцова, пригорюнился. Мне было стыдно и жутко тяжело от этого стыда. Я просидел там не менее получаса, приходя в себя и тоскуя по тому, как же я не уследил за падением своего достоинства в этот раз.
Всё это, казалось бы, не могло не настораживать. Но хотя слова жены хозяина моей новой квартиры и тронули во мне некую задумчивую струну, мои беспечность и самоуверенность распялили свои сочные рты и рассмеялись, брызгая слюной в лицо всему белу-свету. Всё-таки я пью не много, успокаивал я себя. Что такое полторашка некреплёного пива раз в неделю? Кодироваться что ли мне, как этому Ивану? Смешно! Да, я тогда пьяный завалился к бабуле. Но это был разовый инцидент. Отстаньте от меня со своими глупостями, господа самогонщики и их жёны!
Глава 8. Начало лета
«Все усилия человека, чтобы наполнить свой желудок, но голод возвращается вновь и вновь» (Екклесиаст 6:7, Новый русский перевод).
Нагрузка на работе с приходом летнего тепла уменьшилась, и мне было приятно обживаться на новом месте. Здесь было, конечно, гораздо больше от цивилизации, чем в предыдущих местах; правда работало всё это со скрипом или не работало вовсе. Например, помимо труб отопления был умывальник, вода из которого стекала в какую-то примитивную канализационную систему, и подобия унитазов в отдельных кабинках для каждой квартиры в конце коридора тоже пытались подстроиться под это нечто полугородское. Но умывальник как-то почти сразу по моему заселению засорился, и я обратился за помощью к Сергею, соседу, который, как я слышал, знал толк в сантехнике. Он пришёл с металлическими тросиками и начал по-сантехницки, на коленях, что-то крутить-продвигать этими тросиками в трубах. Поговорили по-простому. У Сергея тоже была жигулюшка, как и у Ивана, и он тоже слегка баловался самогонным бизнесом, ну и что-то там куда-то на машинке своей возил-перевозил. От Ивана он отличался. Если Иван напоминал гордого волка с подоблезлым хвостом, то это был такой медведик, самодовольно и уверенно поедающий в чаще свою малину; он не был закодирован. Дочка его бойко и с полуулыбкой здоровалась со мной, а жена была весела, приветлива и даже гостеприимна (как-то они даже зазвали меня на окрошку). Видимо, самогонный бизнес Сергей перепоручил жене. Из всех примеров скоропостижного спивания (забегая вперёд) за всю мою жизнь, именно пример жены Сергея был самый страшный.
Жители квартир № 2 и № 3 были не такими радушными. В № 2 жил долговязый Роман (тоже лет 30) с женой. Они были какими-то холодно замкнутыми, и причину этой их замкнутости я понять не мог. Как-то Саша-водила, приехав за мной на «буханке», не преминул громко подтрунить над пахавшим огород Романом. Я подумал, что они с Сашей одноклассники, и Роман — что-то вроде Макса Малькова, над которым большинство в нашем классе презрительно подтрунивали. Но если Макс, действительно, был каким-то досадно-неединообразным с другими, то Роман с виду производил впечатление спокойного, уверенного, хоть и замкнутого в себе человека. Я подумал: Романово отсепарирование от общества происходит от травли, или травля происходит от его отсепарирования? Потом сопоставил с собой до 9-го класса и с Максом Мальковым после 9-го и решил: оба процесса взаимно потенциируют друг друга, и неизвестно, с чего всё начинается.
В № 3 проживала женщина средних лет, которая предпочитала вообще ни с кем не общаться. Правда, позже, когда я жил в другом месте, она по здоровью как-то вызвала меня, и оказалось, что она вполне адекватна, рассудительна и даже, кажется, общительна по натуре. Странная вещь этот социум, не устаёшь поражаться на него…
Приехала Алина. Новый дом ей понравился. Мы сразу же что-то стали шуршать в огороде, что-то картофельно-сажательное и смородинно-пропалывательное. Из стены под нашей квартирой торчало что-то крюкообразно-кранообразное и, при наличии шланга, поливка растений была вообще не обременительна.
Я купил газету с программой телепередач и выяснилось, что в субботу вечером телевизор будет транслировать «Убить дракона» — фильм Марка Захарова, который я ещё не смотрел (моя огромная, растущая в своё время от года к году, любовь к «Обыкновенному чуду» обязывала проследить в полном объёме творчество этого мастера), и я радостно анонсировал этот просмотр Алине. Но опять вызвали (что-то почечно-коликовое), и я вернулся, когда уже одна треть была позади. Алина не была воткнута в телевизор, относилась к просмотру легко, хотя и видела, как я расстроен (в то время, в эпоху отсутствия интернета, просмотреть часть желаемого фильма было нечто почти фатальным, ибо неизвестно, будет ли в ближайшие годы повторный просмотр, и будет ли вообще когда-нибудь; приобретение видеомагнитофона и записи фильма на кассете становилось возможным, но явно не для просцовского врача-терапевта). Дальнейший просмотр выявил очевидные сложности с культурно-эмоционально-ментальным удовлетворением. Мне было смутно понятно: если в «Обыкновенном чуде» были искусно зашифрованы посылы волшебства и трагедии любви (и может быть совсем слегка, даже не по касательной, намёки на Брежнева и ему подобных), то здесь были однозначно зашифрованы исключительно политико-социологические крики. Я видел, что Алину это раздражает, это ей чернушно, да и самому мне было неприятно и негладко. Мы жили в 90-х, но не понимали, что живём в 90-х. Мы были молоды. Нам (мне, по крайней мере) казалось, что всё происходящее (крушение Союза, другие деньги, вдруг сигареты «Bond Street» на прилавках, резкая всеобщая бедность и многое другое) — суть нормальное течение жизни; я мало жил и мало знал.
На другой день Алина уезжала, а в телевизионной программе после её отъезда маячил фильм «Мёртвая зона». Я включил, но там оказалось советско-российское что-то другое. Меня ещё держала ностальгия по Кингу. Всё-таки он был неким основательным «культурным пластом» для меня и всяких Шигарёвых-Вестницких 93-94-х годов. Ведь почему-то именно после прочтения «Воспламеняющей взглядом» я вдруг взбурлил и выстрелил в пространство всей этой своей писаниной. И я тогда ещё, весной-летом, год тому назад, попытался пересказать Алине восторженно «Потаённое окно, потаённый сад», но, однако, встретил негодующий протест против таких чернушных баек и умолк задумчиво. Культура… Как её понять? Вот, например, Алина против всякой чернухи стеной своего чистого сердца стоит, а ведь и не видит, что здесь есть и урок, есть и изящество и даже поэзия своеобразная, питательница бунтующей нечёрствой души. Да как объяснить? Против железной стены сердца не попрёшь…
Саша-конюх привёз мне дрова. Груду. Напротив моего нового дома, у дороги, было что-то вроде веранды, которые бывают в детских садиках (ведь когда-то этот дом, кажется, и был детским садиком, а теперь на Текстильной улице выстроили кирпичный), там мы с Сашей и сбросили дрова. Потом я пригласил вечно-улыбающегося конюха к себе прихлебнуть чайку. Разговорились. Его видимая незатейливость, доброта и простота побудили меня поделиться тем, что я узнал из Библии. Он выслушал. Улыбка его была неизменна, но глаза неподвижны и как бы грустны. Не помню, как я выстраивал диалог, но я не был, мне кажется, чрезмерно пространен (урок восприятия многословия Павлова уже чему-то научил меня). Вдруг Саша интенсивно разродился на ответ. Он неожиданно эмоционально поведал о том, как два или три раза видел инопланетян и их корабль по утрам, и всегда на дороге Просцово — Пархово, по пути на ферму. И даже имел с инопланетянами разговор. Я нахмурился и сочувственно-внимательно слушал Сашины откровения, а про себя энергично анализировал: «надо же, я ему про Всемогущего Бога, святость Библии и исполнение пророчеств, а он — бац! — вдруг про инопланетян; откуда, каким-таким автоматом связь-то такая?» Я решил не быть настойчивым и беседу свернул.
Дрова надо было расколоть. Груда была большая. И пока я сомневался, в какой момент взять в руки топор, в дверь постучали, и возник молодой и загорелый, по самогонной необходимости, дровосек. «За два часа расколем, доктор, не сомневайся!». Я быстро рванул к Сергею за советом. Тот развёл руками: «Ну не самому же колоть, что уж ты! Всякому — своё. Тебе — людей лечить; им — на самогонку зарабатывать». Уговорились на цену, дал отмашку. Через окошко смотрел, как мой дровокол и ещё двое бойко так замахали топориками. Даже сел почитать. Вдруг — пауза. Стук в дверь. Всё тот же, потный уже. «Доктор, смотри, ты нам часть цены-то дай, надо же поправиться, а там уж мы доделаем». Смотрю на него, да, — не пот на лице его, а слёзы похмельные, и всё тело его в нетерпении как бы уже и содрогается. («Да-а», — ещё раз успокоил себя я, — «до кодирования мне ещё далеко пока».) Вышел, посмотрел. Действительно, некоторую часть раскололи. Вернулись с пророком дровосецкой бригады в дом, выдал часть. Тот — сразу к Сергею. Смотрю: на веранде быстро осушили бутылочку, без закуски, и — снова зацокали топорики. Я отстегнул треть от цены и, мне казалось, они, такие загорелые и мускулистые деревенские ребята, очень быстро всё расколят и на остатки денег как-то поживут пару дней. Но я был наивен. Прошло минут двадцать — снова пророк на пороге. «Доктор, дай ещё». Дал. Снова — к Сергею. Цикл повторился. Я понял, что к третьему возникновению пророка в дверях мне следует подготовиться. Возни́к.
— Дай, доктор.
— Доколи́, дам, как договаривались, — (экий капиталист).
— Доктор, да ты чёооо, как так-то? — мы сделаем.
— Ну, делайте.
— Доктор, дай, а…
— Не, ребят, не могу, — пытаюсь закрыть дверь.
— Доктор, дааай, — смотрю: в глазах пропасть, чёрная-чёрная.
— Ладно… — иду за деньгами.
— Спасибо, доктор, спасибо, щас всё расколем, не сомневайся.
Раскололи. Прожили день. Что будет у них завтра? Пойдут грабить-убивать?
Ко мне не вернулись, не попрощались.
Я вышел. Посмотрел: последняя треть — халтура. По полполена, по трети максимум. Я расстроился, покачал головой. Мне было неприятно, что всё это прошло так недобротно, глупо. Я понимал, что они наркоманы на последнем издыхании, что их погубила вставшая фабрика, сварливые жёны и ещё что-то, и мне следовало быть терпимым к ним, но мне просто было жалко денег, отданных за недобросовестный труд. Я с досады взял топор и немного поколол перед сном.
В амбулатории как-то полузловеще засудачили, что в Просцово появился Фермер (получается, ещё один некто, пытающийся неформально сделать себя одним из «элиты», впрочем, возможно, из самых простых, жизненных, спекулятивных побуждений). Мои попытки что-то прояснить про нюансы его деятельности мало к чему привели. Вдруг он заявился сам, прямо ко мне домой. Объяснил, что завёл коров, ещё что-то и начинает подыскивать клиентуру на молочные продукты и прочее. Был он человек странный. Говорливый, но суждения имел однобокие и при этом уклоняющиеся во что-то труднопонимаемое и даже нереальное. Он жил в К… на Самарской, даже каким-то образом в 3-й общаге. И как-то вот так, непонятно как, жили они там-жили, вдвоём с женой, смотрели на всё происходящее и начали тужить. И тогда он встряхнулся и решил стать фермером. Приобрёл домишко, коров, и, вуаля — вот он здесь. Он также поведал мне кое-что о других нюансах своего небогатого ещё хозяйства, но я во всём этом разбирался слабо и почти не воспринимал. У меня сложилось только почему-то уверенное ощущение, что вся эта его затея — бред, да и, в целом, хорохорился он только, а силы-то где в нём, чтобы развернуться тут?.. Кажется, не бывать ему в «элите».
Глава 9. Гости
«И пришли к нему все братья его, и все сестры его, и все прежние знакомые его, и ели с ним хлеб в доме его» (Иов 42:11, перевод Макария).
В июне, когда лето совсем стало летом, к нам стали наведываться гости. Алина тоже иногда бывала по неделям, в затишье перед сессией. Не помню, в какой момент она рассчиталась из травмпункта, — возможно, как раз где-то в это время, потому что в августе, в мой отпуск, мы отправились к морю, а в сентябре она уже устроилась работать в Просцово.
Однажды приехали все четверо родителей, вместе с моей двоюродной сестрой Снежаной и её мужем Анатолием, военным летчиком, и с их детишками. Анатолий был бодрым, энергичным и простым; при этом он умудрялся любить и технику, и рыбалку. Они с Вадимом отвезли нас всех купаться на непонятно каким образом найденный маленький лягушачий пруд где-то за Степановским. Я не купался. Мне было что-то брезгливо. Зато мама учуяла грибной лес, через ржаное поле, налево от дороги на Степановское. И правда, смотались и нашли там штук 8 белых. На другой день пошли основательно, но урожай был не то, чтоб очень значителен.
Потом приехала Алёна, Алинина сестра, и провела у нас несколько дней. Она не очень тогда торопилась завести себе парня; доучивалась в медицинском колледже и, кажется, ей нравилось проводить с нами время. В целом, с ней было не то что интересно, а скорее забавно. Помню, пролился короткий, но сильный летний дождь, и мы отправились в парховский лес, к озёрам, и набрали там, в удождённой бликовой жаркой траве, кучу подберёзовиков. Было весело и приятно. Потом мы с Алёной сидели на скамье перед домом и смотрели на нашу кучу дров (их бы надо было сложить в поленницу, но я не торопился). Я почему-то заговорил с Алёной о «Битлз». Услышав, что «Битлз» когда-то были очень популярны, Алёна вдруг ошарашила меня простодушным вопросом: «Это как сейчас "Иванушки-Интернешнл"?». Я-было покатился со смеху, но, взглянув на Алёну, вдруг потерялся: а ведь она действительно не понимает! И как же ей объяснить? С другой стороны, в груди моей клокотал уколотый Алёнушкиным простодушием битломан. Но, при этом, то же самое её простодушие не позволяло мне и взбурлить. В результате, я ответил просто: «Нет, гораздо более популярны». Но Алёна не унималась: «А почему?». Ну что ей, всю историю рок-н-ролла рассказать (при том, что я и сам не очень-то хорошо разбирался в ней на тот момент)? Как-то и смазалась тогда та беседа. Я подумал, кажется, что всё равно этой наивной, бойкой девчонке ничего не докажу: ну и пускай в её глазах битлы будут как иванушки, она же всё равно не стремится по жизни каким-то там меломаном быть!
Как-то после обеда я усадил сестрёнок на пол учиться играть в преферанс. Вдвоём в преф же не поиграешь, а тут как раз возможность приобщить Алину, жену мою, к приятному интеллектуальному отдохновению. Но объяснить преф, пожалуй же, ещё сложнее, чем объяснить бедной Алёне, чем битлы от иванушек отличаются. Мне казалось, я внятен, последователен и лаконичен в объяснениях. Но кончилось лишь тем, что сестрички заскучали. Когда я на минуту на что-то отвлёкся, я краем уха услышал зловещий шёпот Алёнки на ухо Алине (передразнивающий мою специфическую, загадочную преферансную терминологию): "Валет где-то сиди-ит". Я понял, что этот час я потратил не просто впустую, а абсолютно впустую. Не то чтобы я в тот момент пожалел о том, что рядом нет Поли и, скажем, Шигарёва, но я любил интеллектуальные игры и хотел, чтобы моя жена хотя бы в какой-то мере разделяла эту любовь. Интересно, что даже тогда я не потерял надежды когда-нибудь, может быть, под другое настроение, приучить Алину к преферансу, не понимая, что Алинин мозг не просто не принимает всех этих мозголомок, настолько приятных мне и довольно многим другим мужчинам, но он их отвергает. Мне не хватало тогда ума на то даже, чтобы банально проанализировать не то что общепопуляционный, но даже свой собственный опыт! А вывод из этого анализа сквозил вполне элементарный: подавляющее большинство женщин не просто равнодушны к шахматам и преферансу, а даже эти игры их просто-напросто раздражают. В связи с этим мне вполне бы мог прийти на память тот-самый эпизод, когда девушка Якова Бермана (ещё до Аниной эры, не помню её имени), ворвавшись однажды в его комнату в общаге и увидев, что мы там серьёзно сосредоточены над преферансной партией, и отметив, что мы на неё, на такую красивую даму, уже минуты две или три внимания не обращаем, схватила роспись партии и размашисто нарисовала поверх неё той же самой синей ручкой мужские гениталии. Помню, Шигарёв тогда стал сокрушаться (в основном из-за испорченной росписи), Яков же, с задумчивой масляной улыбочкой принялся рассматривать рисунок, — подозреваю, что в тот момент он просто испытывал внутреннюю гордость за то, что имеет счастье обладать такой эксцентричной и яркой, с непредсказуемо-красивыми поступками девушкой. По большому счёту, из всех женщин, которых я знал, только Поли, моя уже теперь бывшая жена, с удовольствием могла играть в преферанс (но, опять же, не в шахматы).
Государев тем летом тоже заскочил как-то раз. Помню, вышло обсуждение, что бы такое сделать на обед. Алина предложила овощи. «О, овощи!» — восторженно округлил глаза Государев. Меня всегда немного забавляла эта его манера вдруг без всякого намека на иронию восхищаться какой-либо разновидностью пищи, зачастую самой обыкновенной. Пока Алина ходила в огород, у нас зашёл почему-то разговор о её кулинарных способностях. Майкл ими восторгался, а я считал, что, например, моя мама гораздо вкуснее готовит (и, возможно, уже тогда я думал так потому, что готовка для мамы была удовольствием, а для Алины — скорее бременем; впрочем, папа заверил меня, когда у нас вышел однажды подобный диалог, что всё дело в сковородке). Но Майкл был не согласен. В этом аспекте он прямо-таки готов, казалось, был вырасти стеной за Алину. Я пожал плечами.
Вечером мы сидели вдвоём с Государевым на всё той же скамейке и смотрели на всю ту же груду дров. Зашла речь о Мишкиной личной жизни. Выяснилось, что в настоящий момент он глубоко развил отношения с Викой Слезновой. Я с этой Викой учился, кажется, на 5-м. Я был не в восторге от неё. Она была какой-то тихой-самойсебенауме. К тому же плоскохуденькая и на полголовы выше Майкла. Но Майкл был серьёзен, а это было серьезно. Поэтому я просто покивал со слегка выпяченной нижней губой. Мне вдруг стало интересно, верны ли были слухи, что Майкл добился-таки плотской связи с Настей Семёновой. Эта девушка была даже на голову выше Государева; она была очень эффектная, хотя, на мой взгляд, слегка наивная, возможно, — до некоторой глуповатости. Меня даже одно время тянуло к ней в сугубо сексуальном смысле, и я тоже лез к ней целоваться по пьяной лавочке, но был отвергнут. Возможно, поэтому, — из ущемлённой гордости, а не из праздности, — передо мной столь живенько всплыл этот интимный вопрос. Государев и тут сохранил серьёзность и лаконично поведал мне, что да, связь была, но Настя блюдёт себя для мужа, а посему связь была такой, к которой надо бы было готовиться, чтобы потом не испытывать определенной брезгливости. Мне было странно. Про себя я думал то ли с досадой, то ли с задумчивым дивлением: как же все перемешано в этом институтском котле; кто только с кем ни попробовал, и как это всё скрыто и до противного полуморально!
Видимо, я так долго любовался моей грудой дров, что в конце концов самогонопотребители (уже другие) не смогли этого вынести и заявились. «Давай, — говорят, — доктор, мы тебе поленницу сложим; и всего-то за цену двух бутылок». Я заглянул в кошелек, махнул рукой и молвил: «Кладите!». Интересно, что члены этой новой партии просцовских пьяниц оказались более сдержанными. Они попросили полцены только в середине работы, и за бутылкой отправились не к Сергею, а в некое другое место. «Что ж, — пришла мне в голову горькая мысль, — здоровая конкуренция — признак здорового общества».
Вдруг, ближе к концу лета, возникли Яков с Аней. Не помню, каким образом мы перехлестнулись с ними в К… Выяснилось, что Берманы вовсе не против побывать у нас в гостях в Просцово (тем более что пошли грибы, а Яков страсть как любит грибалку). И даже они отвезут нас на своей машине! Я подивился машине. Как оказалось, Аня была не из бедной семьи. Спустя лет 15, потеряв многих (в том числе Берманов) из виду, я спросил однажды Государева, мол, как там Яков и Анька, не развелись? На что Государев со свойственным ему напускным комичным пафосом ответил: «Куда денется бедный еврейский мальчик от богатой еврейской девочки?!» (Впрочем, время рассудило иначе.)
Мы выехали из К… ближе к обеду. Мне было странно видеть Якова за рулём, остепенившегося (мне казалось, скорее изображающего степенность), взрослого, серьёзного. Он навеки запечатлелся в моей памяти этаким сластолюбивым, котообразным общажным сиднем-лежебокой. За столом между утлыми кроватушками (одна двухъярусная), столом круглым, больше привыкшим к пепельницам, картам и пивным бутылкам, чем к тарелкам с едой. И вот сидит этот Яков, красиво и медленно затягивается сигаретой, посматривает искоса на недотёпу-Игорька и что-то неторопливо ему про сложность (но и приятность) жизни втолковывает. Игорь слушает смиренно. А из кассетника Гребенщиков какой-нибудь что-то по-английски пыжится. И вот теперь уже другой какой-то, серьёзный Яков, крутит весомо баранку, давит педальку и скупо так, по-деловому, с Аней на соседнем сидении переговаривается. Я же с Алиной сижу скромно сзади и благоговейно помалкиваю в виду всей этой метаморфозы.
Поехали через Шевцово. Там вдоль дороги были красивые лесочки. Мы остановились и пошли понюхать грибов. Но грибы от нас спрятались. Мы почти не расстроились и поехали дальше.
Мы провели с Берманами два дня. Но так оно и текло, ровно, по первому впечатлению. Эта наша остепенённость, женатость как будто в чём-то сковывала нас, не позволяла быть открытыми и бесшабашными, как когда-то. Вечерком мы расположились в огороде, что-то даже пожарили или попекли, но почти не попели; не пелось. Хорошо пелось в общаге или в институтском колхозе, когда все были пьяны и веселы. Тогда Яков для девочек спел бы в своей «сытой» (как обозначил её Государев) манере «На день рожденья твой я подарю тебе букет свежих роз…», или «Пустынный пляж», а пуще, когда девочки совсем прихмелеют «Бутылку красного вина» или «Мата Хари блюз». Я же сголосил бы «голодную» «Дождь идёт с утра» или «Прекрасного дилетанта», особенно если бы нашлось кому-нибудь подбасить или подпиликать. А так — что?.. Алина и Аня уже не «девочки», а вполне приличные-себе жёны. Так что что тут надрываться? Разговор тоже шёл вяло. О работе, но без углубления, ибо кисло. Помню почему-то, Яков поделился, что у них в квартире в Н… есть кабельное телевидение, а там — куча порноканалов, и чего там только нет, вплоть до скотоложства. Яков всегда говорил об этом с присмешечкой, ему часто нравилось поднимать потенциально шокирующие кого-то темы, возможно, ловко пряча за простодушным смехом свой интерес к реакции других-разных на подобное. Наверняка говорили и о Яковой любимой судебке, но тоже не углубляясь. Духовные темы (а именно тему своего интереса к Библии) я предпочёл не поднимать. Я знал, что Яков любил многое опошлять, не заботясь порой о том, что это может выглядеть некорректно и производить неловкость. Таким уж он был, этот Яков Берман, своеобразно-открытым. В то же время, о вещах, которые ему были по душе, он мог говорить с бесконечной теплотой и мягкостью. Например, он очень тепло и искренне, и даже порой с нежной осторожностью в моменты критики, говорил о моём творчестве. Но мои книги мне были не настолько дороги. А вот выносить на суд Якова, скажем, очередную девушку, в которую я влюбился, и уж тем более такую серьёзную и тонкую вещь, как вера, я предпочитал не рисковать.
Мы уложили гостей в маленькую комнатку за печкой.
На другой день рванули в тот лес, где мама белых грибов нашла. Было тепло-пасмурно. Мы побродили вдоль длинной опушки и, правда, поднабрали чего-то благородного. Яков и Аня были довольны. Мы сделали обед из грибов. Потом они уехали. И я больше не видел их.
Глава 10. Семья
«Любовь никогда не перестает» (1-е Послание апостола Павла Коринфянам 13:8, Синодальный перевод).
С этим нашим третьим по счёту просцовским обиталищем, я думаю, было очень многое связано. Где-то там, за той печкой, в комнатушке, мы ненароком зачали ребёнка. Я отработал врачом свой первый год и ушёл в первый отпуск. Я в большей степени, чем в пугачёвском приделке, почувствовал себя «хозяином» своего жилища. Поскольку въезд в эту квартиру случился летом, — а летом как-то меньше давят стены, больше воздуха и солнца, больше простора для глаз и мест для приложения рук, и вообще больше того, что может условно именоваться «жизнью» и «свободой», — мне (да и нам, пожалуй) ощущалось здесь привольно и хорошо; это, я чувствовал, было, наконец, что-то похожее на счастье. Но главное, наверное, — именно тогда я впервые ощутил, что завёл семью.
Ни то, что предполагалось с Диной, ни то, что было с Поли, вряд ли можно было так назвать. Это, как я уже здесь однажды излагал, был скорее паразитизм на том, что было предоставлено родителями, под их полуотвёрнутым, но, тем не менее, чутким глазом; какая-то детская игра во взрослых, да ещё и с комфортной возможностью иметь секс почти всегда, когда только молодое тело его заприхотнёт; да и вообще — просто купание в незаслуженном комфорте, при том даже условии, что вся стипендия отдаётся родителям. Здесь же, в Просцово, я худо-бедно зарабатывал, был идентифицирован как личность и даже — как определённая, более или мене значимая, общественная единица (причём, на просцовском уровне — немалая). Но даже не это было главным в том моём семьянинском самоощущении. Потому что и здесь родители нам очень много помогали, а нестандартная и нелёгкая обстановка тоже ещё не делает семью семьёй. Не делает её и романтика. Мы же с Диной тоже зимой вытаптывали на замёрзшей поверхности Луговицы надпись: «Дина+Игорь=любовь» в редких промежутках между бесконечным петтингом на диване под «Энигму»; а с Поли в Форосе ходили на скалу мыса Сарыч у самой южной точки Крыма и фотографировали закаты над морем. Что же там случилось, в одном из этих закутков бывшего просцовского детского садика с маленькой печкой, что я вдруг почувствовал себя с Алиной иначе, чем с другими женщинами, и даже иначе, чем с ней год или полгода назад? Я думаю, две вещи: то, что мы взялись обустраивать свою квартиру и то (как ни странно), что мы начали ссориться. С Диной нам обустраивать было нечего, а в нашей с Поли комнате я тоже переклеивал обои, но то была комната в родительской квартире. Насчёт же ссор… С Диной мы ругались по одной причине: я тяну с женитьбой; а с Поли это вообще были какие-то не достойные внимания детские глупости по взаимной пьяни. Здесь же был другой уровень. И впервые это произошло там, в «садиковом» доме, тем летом.
Я поделился с Алиной Ива́новым соображением, что окно, смотрящее в огород, надо закрыть от морозов. Но Алина резонно заметила, что до морозов далеко, а сейчас чудо-лето, и лучше на это окно красивые шторы, что её мама привезла, повесить. Сказано — сделано, вешаем. Я держу, а она что-то там продевает и прикрепляет. Но держу я как-то плохо. Мне велено исправиться. Я исправляюсь, но — снова не так. И тут вдруг что-то невиданно-неслышанное происходит с Алининым тоном. Я поражённо-раздражённо смотрю на неё. Я надеюсь, что она осечётся, пожалеет и раскается. Но она не только не перестаёт, но и нагнетает. Откуда это вдруг взялось? Может быть, просто мы ничего кроме разведения костров и установок палатки не делали совместно? Да вроде что-то делали… Тогда откуда? Может быть, симметричность интерьера — Алинин пунктик?.. Тогда я даже не подумал об этом. Я был шокирован и чрезвычайно расстроен. До этого момента между нами была только нежность, ну или спокойная обходительность. И я сразу же (что поразительно) сделал то, что взбеленило Алину ещё больше. А её реакция на мой поступок в свою очередь поразила меня ещё больше, чем эта её неожиданная гиперозабоченность симметричностью всяких там гардин. Я просто молча сошёл с табуретки и вышел прочь, оставив её стоять одну на её табуретке. Видимо, я ожидал, что эта наша небесная любовь ужаснётся и скажет «ах!». Почему-то я ожидал, что она протянет свою нежную, отсвечивающую голубоватыми искрами руку и коснётся прежде всего моей жены (а не меня), и тогда Алина, конечно же, бросит эти свои дурацкие шторы, догонит меня, мягко извинится за тон, скажет, что больше вовеки не допустит подобного, обнимет меня, прижмётся, и мы как-нибудь там, в конечном итоге, вернёмся на эти мерзкие табуретки. Но нет. Любовь не простёрла длани и не коснулась ни её, ни меня. Я глупо ушёл, потому что почему-то не мог по-другому, а она глупо осталась стоять там, где была, вцепившись в штору, как те мои дровосеки, наверное, вцепились в первую Сергеевскую бутылку, и кричала мне вдогонку, мол, что́ я делаю, вернись немедленно и это же не по-мужски. Я сел снаружи на скамейку и полчаса сидел неподвижно, ошарашенный. Алина не выходила и, видимо, старалась изо всех сил навесить-таки проклятую занавеску в одиночку, как будто в этом процессе вдруг сосредоточилась для неё вся суть мироздания и всё самое прекрасное во вселенной. Это было ужасно, и это было началом семьи.
Я должен был что-то осознать, должен был с чем-то смириться, что-то переварить, измениться сам, в чём-то радикально измениться, возможно. Эта ссора ознаменовала начало некоего процесса, чего-то значимого, того, что в конце концов должно было привести нас к тому, что в библейском смысле именуется любовью. Про которую в 1-м письме Павла Коринфянам говорится, что она существует вечно и непобедима. Как это должно было работать? Да просто. Открылись характеры, открылись несходства, нестыковки. Теперь с этим серьезно надо было что-то делать. Принимать к сведению, мириться, прижиматься, учитывать, не повторять, предугадывать. Это должна быть работа. Некий трудоемкий и подчас болезненный процесс. Сможем ли мы так, сможет ли наша любовь победить?
С Поли всего этого практически не было. Наша любовь была игрушечной и поэтому, слегка повзрослев, я выбросил её, как ненужную игрушку. Но сейчас я уже не смог бы ничего выбросить. Заплачена слишком дорогая цена, и пройден уже длинный и непростой путь, и я повзрослел. Но, и правда, сумеем ли мы?..
В то время я ни о чём таком, конечно же, не думал. Я даже ещё толком ничего не знал о библейской концепции любви и слабо понимал, что любовь — это труд. Я просто сидел на скамейке, вышибленный из уже сделавшейся для меня привычной системы координат и оплакивал свой идеализм. Мне было 25, и, да, я по-прежнему был идеалистом. Дело в том, что я разочаровался в Дине и в Поли довольно быстро и перестал их боготворить, но это произошло как-то естественно; по той простой причине, что они не скрывали, кто они и зачем, с самого начала. Впрочем, и Алина, скорее всего, сознательно не прятала своих тараканов. Просто их вскрыл быт. Мы прожили с Поли три года, но практически не касались быта. Весь наш быт состоял из пива с арахисом, преферанса и синематографа. А что есть на самом деле быт? Да быт это и есть семья. Не так давно я услышал из уст одной дамы, хорошо разбирающейся в политике, что семья — это просто-напросто союз двух людей, созданный для того, чтобы вести совместное хозяйство. Весьма цинично, но что-то в этом, конечно же, есть. А любовь — это награда. Конец, а не начало. Идеализм же утверждает противоположное. И теперь, сидя на скамейке и не имея понятия обо всём этом здравом прагматизме, но уже и созерцая себя-идеалиста, валяющегося в пыли с ржавым ножом в сердце, я не знал, о чём думать, и что теперь делать. Я был, в некотором смысле, дезорганизован.
И как-то так вышло, что именно в этот час приехали тесть с тещей на тестевой «копейке». Арина Макаровна прошла сразу в дом, а Семён Андреевич присел со мной рядом.
— Что-то случилось?
— Да тут маленько с Алиной повздорили, — я был так растерян и рассеян, что даже не нашёл сил и возможности скрыть эту неприятность от тестя. Он промолчал.
Я вспомнил, как полгода назад, случайно уединившись с ним, в каком-то сентиментально-хмельном порыве спросил его: «Как же вам удалось воспитать такую вот вашу чудесную (впрочем, не помню точно эпитета) дочь?» Семён Андреевич тогда (как и сейчас) сделался вдруг серьёзен и выдал отнюдь не сентиментальную банальщину, навроде: «Ну как? Просто объясняли: вот это можно, а это нельзя». Это неслучайное воспоминание заставило меня прямо здесь, на скамейке, с горечью подумать: «Что же вы, строители коммунизма, не научили свою дочь тому, что нельзя выговаривать сварливым тоном мужу просто по поводу каких-то там дурацких штор?». Но эта горечь сразу же перешла снова в рассеянную безысходную задумчивость, и тесть, видя эту мою непробиваемую меланхолию, плавно покинул семейку.
Спустя некоторое время, у нас откуда-то взялись фотообои с водоёмом и соснами, и мы решили наклеить их на главную стену нашей обители. Неизвестно, извлекла ли Алина уже урок из той нашей первой ссоры или просто неровность обоев не так сильно ранила её сердце, как неровность занавесок, но тот наш вечер прошёл мирно и даже приятно. Когда мы поняли, что сопоставить рисунок невозможно даже при наимаксимальнейшем желании, мы ненадолго забросили процесс и отправились купаться на пруд, тот, что напротив пекарни, через дорогу. По возвращении мы включили на радио бардовский концерт, посвященный Визбору и решительно доклеили остатки этого дивного кривого панно. И остались довольны. Тогда я не знал, что спустя каких-нибудь 10 лет просто-напросто не смогу производить уборку квартиры при наличии жены в доме из-за её максималистского отношения к процессу и чрезвычайно раздражающей меня непреодолимой склонности оценивать, что и как в данный конкретный момент делают другие люди своими руками. Впрочем, повесть не об этом. За все эти три года, проведённые нами в Просцово, мы поругались от силы 3–4 раза.
Глава 11. Лето
«И делали жизнь их горькою от тяжкой работы над глиною и кирпичами, и от всякой работы полевой, от всякой работы, к которой принуждали их» (Исход 1:14, перевод Макария).
Летом хорошо живётся. И мне хотелось жить.
Лето у меня всегда ассоциировалось скорее с деревней, чем с городом, поскольку на каникулы нас с братом обычно отправляли в деревню. А там — грибы, рыбалка, сено. Поэтому, что бы ни думали обо мне коренные просцовцы, сейчас я был почти в своей стихии. Мешала только работа.
Валаамова попритихла по неизвестной мне причине. Возможно, здесь было что-то парадоксальное. Когда я был далеко, вызывать меня имело смысл, когда же я оказался прямо под боком — зачем? Как бы там ни было, я потихоньку про себя радовался этой парадоксальности. Правда, в деревне Кулибино, до которой пешком далеко, нашлись свои валаамовы. Я приезжал к ним на «буханке», и они, к моей неизмеримой досаде, почему-то вечно хотели от меня того, чего я не мог для них сделать: то инвалидности при отсутствии показаний, то госпитализации в Т… с несуществующим заболеванием. Я хмурился, пыжился, юлил, но они дожимали, и приходилось что-то всё-таки делать, чтобы хоть как-то их удовлетворить.
Умер молодой мужчина прямо в чистом поле. В самую жару. Конечно, от пьянки. Ходили слухи, что какая-то бабка-самогонщица, что-то такое в свое пойло подмешивает для пущей зависимости, чтобы клиента не отвадило, и он к другим торговцам не пошёл. Впрочем, понятно, что умереть могли и просто от самогона, без всяких добавок. Я приехал. Поле где-то под Степановским. Приехал и милиционер, тот, что потоньше. Человек лежит лицом вниз, и муха по щеке. Рядом сидит с голым торсом изжаренный солнцем до ракообразности стенающий невнятно-монотонно в небо его выживший более крепкий товарищ. Трава вокруг утоптана, валяется рядом порожняя бутылка. Живой всё стонет, жалуется, по лицу пот, на голой спине — почти уж и пузыри. Милиционер что-то пытается у него выспросить, а он не реагирует, и всё так же сухо и безобразно грубо рыдает над бессмысленным трупом.
Ходила ко мне Фролова, пожилая женщина, с гипертонией и аритмией. А что? Верапамил, да каптоприл. Потом вызывает соседка — лежит Фролова дома без сознания. А дом двухэтажный, квадратный, аккурат напротив ворот фабричных. И дом этот шагах в ста от моего огорода. Пришёл. Ну, кома. Решил, что нетранспортабельная и устроил зачем-то ПИТ на дому: навесил капельницу и давай всякими мезатонами порушенное давление поднимать. Вызвал «скорую» из Т…, они щегольнули «бабочкой» (в те времена — новинка), посочувствовали мне, реаниматологу доморощенному, и укатили. Так и просидел над ней до ночи. На ночь дал инструкции по уходу соседке и грустно пошёл домой. Умерла Фролова рано утром.
Всё это выбивало из лета, из беззаботного лета детства, в какую-то хмурь, в какое-то злобно-молчаливое извращение жизни, которая по синусоиде идёт походкой пьяного просцовца непосредственно вдоль границы холодной, с мухой на белой щеке, смерти, и которую то и дело неисправный от димедрольного самогона вестибулярный аппарат забрасывает туда, за границу. Я, конечно, за восемь лет анатомичек, судебок, цинично-бесстрастных медиков всех мастей и хождений по больничным палатам, коридорам и подвалам, уже давно смирился с неизбежностью и обыденностью человеческой смерти, но просцовское (деревенское) лето ну никак с ней не вязалось. И тогда я бодрился, брал в правую руку удочку или корзинку, в левую — Алину и всё куда-то шёл, догонял лето, настоящее, где нет этого бледного, холодного призрака с апатичным взором вечно у меня за спиной. Но не очень-то получалось; дыхание призрака всё как-то леденило затылок, остужало; цвет лета делался из жёлто-сине-зелёного каким-то светло-коричневым, иногда — оранжевым, или даже тёмно-красным, как цвет кирпича просцовской фабрики.
Однажды, я помню, меня вызвали в деревеньку Мойгоры, в которой было-то один или два дома, совсем недалеко от Просцова, но в чистом поле. Вызов я обслужил, а там, неподалёку, был стог; я бросил велосипед, а сам кинулся в этот стог, в сено, в запах. Потом развернулся, посмотрел на солнце и достал из сумки затрёпанный журнал «tw» от, кажется, марта 1996-го года: «Что такое грех?» Я читал и смотрел на солнце. Мне было хорошо и странно-глупо одновременно. «Мойгоры… Какое странное название… И этот стог. И статья про грех».
Было в тот год довольно жарко и мало дождей. Я загорал на огороде, почитывая глупый кинороманчик «Твин Пикс», отбиваясь от слепней, и, быстро уставая и употевая, уходил в прохладу дома. Мыши в доме слегка присмирели, возможно, почувствовав, что теперь их раздолье вдруг стало обитаемым. Ещё мы, по совету Сергея, иногда на пару часов приносили к себе его кошку, чтобы мыши имели в виду и этот железный козырь. Но мыши всё же порой продолжали проявлять активность. Однажды мы вернулись с прогулки и прямо откуда-то из-под наших ног вдруг выскочил мышонок и неуверенно заметался из стороны в сторону по полу. Я перегородил ему дорогу, угрожая лыжной палкой. Тогда он стрелой метнулся почему-то к открытой дверце располагавшегося на полу кухонного шкафа, влетел внутрь, уцарапал на второй этаж, на полку, там что-то опрокинул и замер. Мы потихоньку приоткрыли пошире дверцу и увидели в углу этот испуганный дышаший серый комочек с розовым носиком. Нас пробило умиление; захотелось его погладить. Я нежно позвал его «миккимааусик» и осторожно, дружески протянул ему конец лыжной палки. Но он не дал до себя дотронуться. Переключив скорость стрелы на скорость пули, он выскочил из шкафа, сделал по полу пррррр и исчез. Наше умиление сменилось огорчением.
Мы мылись прямо посреди огорода. Хотя он и располагался близ развилки двух основных просцовских магистралек, что-то ездило и ходило по ним нечасто, а окна соседних домиков были довольно далеко. Всё же я укрывал голую Алину непрозрачным походным тентом, пока она намыливалась и обливалась из ведра. Потом мы менялись. Я подглядывал. Всё это женское жены моей в обрамлении полиэтилена (а также в беспокойстве, что не я один в целом Просцове такой вуайерист), делалось каким-то неживым, — не как Лора Палмер в своём саване, конечно, но смущённым, неуместным.
Секса было довольно много, но не беспредельно, сдержанно; бывал он иногда и днём. Я пытался его разнообразить, не перегибая, однако, палку во имя Алининой спокойной, природной целомудренности. Меня про себя немного огорчала эта Алинина сдержанность. Алина была покорна, однако всё вверяла мне, а я, не видя отчётливо обратной связи, испытывал неуверенность, эмоциональную неудовлетворённость и даже зажатость. В системе ценностей Дины секс был на втором месте (сразу после насущной необходимости честной девушке быть замужем), поэтому она обсуждала, живо интересовалась, применяла и даже разукрашивала, и, поэтому, было легко, весело и волшебно. В системе ценностей Поли секс был месте на шестом (брак был, пожалуй, на восьмом), но и она, раз уж дело до того доходило, предпочитала быть сверху, не желая принимать без всяких возражений какие-то там мои глупости. У Алины же секс был неотделим от брака, но от неё исходили тихие умиротворяющие волны, загоняющие каждый элемент брака в свой угол, как нужную (для своей, и только своей, необходимой цели) деталь интерьера, где этот элемент и должен тихо и спокойно располагаться всю жизнь. Меня, хлебнувшего изрядно порнографии, такая постановка вопроса не вполне устраивала, но я смирялся, понимая, что, во-первых, секс — действительно не первоочередная вещь в жизни умного человека, и во-вторых, мне, как самцу, формально не на что было жаловаться, тем более, что Алина стабильно получала физическое удовлетворение и всё было гладко и полюбовно.
То же было и с рыбалкой. Она не пришлась Алине по душе, но она же покорно съездила на неё со мной, раз это было мне так нужно. Мы поехали на одном велосипеде, услужливо мне выписанном моим папой из деревни, но там, на дороге, которую я предварительно не разведал, были горбыли, и Алине не раме изрядно досталось. Речка (та, что вела к озёрам) тоже оказалась какой-то странной — дикой, с непредсказуемыми выгибами и внезапными заводинками, с необычной флорой. При этом фауны в речке, как мне показалось, вовсе не было. Я поставил два экрана, но, как и ожидалось, вхолостую. Природа на речке была, несомненно, живописной, но какой-то необъяснимо чуждой и даже, мне показалось, зловещей. Ни Алина, ни я не захотели туда больше возвращаться.
Однажды я вспомнил про фабричный пруд. Как-то, придя пораньше с работы погожим вечерком, я ухватил удочку и двинулся на проходную. Там сидели два мужчины лет пятидесяти и женщина лет сорока, низенького роста с некрасивым лицом.
— Можно я удочку покидаю часок у вас на пруду, — задорно-простодушно выпалил я, почему-то совершенно уверенный, что мне не откажут. Охранники, однако, переглянулись и выдержали паузу.
— Ну-у, проходи что ли, — выдавил один.
— Спасибо, — не дал им опомниться я и шмыгнул мимо них внутрь.
Там, над прудом были параллельные мосточки с перилами. Я опёрся локтями на эти перила и забросил на хлеб. Я скучал по рыбалке.
Напротив маячил дом-«ковчег». Его зловещее отражение мягко зигзажило к моему поплавку. Минут через десять подошла очень тихо та женщина с проходной и встала слева от меня. «Ну вот тебе и здрасьте, захотел уединиться!» — подумал я с раздражением.
— Вы ведь доктор? — выговор деревенский, но бойко-наглый, «фабричный» (тогда я ещё не слишком хорошо знал эту разновидность рода человеческого).
— Да, а что?
— Вот у меня, доктор, колени болят и в плохую погоду очень сильно ломят. Я пила какие-то таблетки, но у меня от них желудок разболелся…
Я был сильно раздосадован, тем более что в её речи сквозила какая-то странная издевательская интонация.
— Извините, я как раз решил немного порыбачить, чтобы расслабиться и отдохнуть от работы…
— А вы не могли бы мне дать инвалидность? — как будто меня не слыша, — у меня ещё и зрение плохое.
— Видите ли, это не я даю инвалидность, а ВТЭК. Но если хотите поподробнее это обсудить, приходите на приём. Подумаем, как обследовать ваши суставы. А сейчас, если вы не против, я хотел бы один тут постоять немного…
— Да стойте, стойте, — сказала некрасивая дама с усмешкой и неторопливо ретировалась в сторону проходной.
Меня вдруг осенило: это было что? — порыбалить на пруду бесплатно не бывает? Как минимум за инвалидность? Всё-таки я не понимал, почему в этой деревне так мало просто радушных, добрых, некорыстных людей? Может быть, это по всей стране так? Или даже по всему миру?
Клюнула беленькая сикельва с мой указательный палец. Я постоял ещё минут 20, грустно свернул удочку и ушёл. Поблагодарил на проходной. Обычное: «Поймал ли чего?» — «Да нет, так, мелюзга».
Воспоминание Алины (я этого не помню): у нашего дома-садика случилась тёмно-вечерняя тёплая гроза, и я кружил Алину под дождём на руках, а она смеялась, смеялась.
Мы с Алиной прогуливались по окрестным полям и перелескам. Иногда, после дождя, нападали на грибы. Но грибных мест я не знал и только дивился, какие объёмы чистых, крепких белых несли просцовские алкаши из своих потаённых лесных палестинок. Но я не особенно огорчался. Однажды в лесу мы набрели на совсем маленькую, недавно пробившуюся из земли сосёнку, и мне пришла в голову нелепая идея вырыть её и посадить на нашем огороде. Вырыл. Посадил. Засохла.
Мужичок на улице Лесной, любитель ткать себе в вену эуфиллин от астмы, однажды вызвал на дом. Я взял на вызов Алину, чтобы нам прогуляться и заодно помочь мне, поскольку сам я часто мазал по венам. Инъекцию с горем пополам сделали, за что благодарный мужичок вручил нам банку молока из-под коровы, которую он бесконечно нахваливал. Молоко оказалось горьким.
К началу августа на меня вдруг накатило осознание, насколько же сильно я устал от работы, от этой ужасной нагрузки на две ставки. От этого нескончаемого потока хмурых пациентов, которым я так мало мог помочь; от поездок в Т… на тошные конференции; от проблем с оформлением инвалидностей и тому подобного, а главное — от подобного океану объёма бессмысленной писанины. Я не мог дождаться, когда закончатся последние дни перед отпуском. Я действительно страшно устал.
ЧАСТЬ 5
Глава 1. Дефолт
«Вы говорите: «Сегодня или завтра мы отправимся в такой-то город, будем там целый год торговать и вернемся с прибылью». Говорите вы это, а сами не знаете, что принесет вам завтрашний день» (Послание Иакова 4:13, 14а, Заокский перевод).
Люди живут, ставя для себя цели и достигая их. По достижении цели ставят новую и стремятся достигнуть уже её. Цели маленькие и большие. Без целей жизнь человека перестаёт быть потоком, застаивается, утрачивает свою значимость и очарование; становится сначала скучной, потом бессмысленной, потом — невыносимой.
Летом 98-го моей целью было дотянуть наконец-то до отпуска, чтобы уехать вдвоём с Алиной, моей женой, в Крым, на море. Да не просто на море, а пройти сначала, пускай небольшой, пеший маршрут по горам, по тем местам, где я несколько раз бывал. Я мечтал: Алина всё это увидит и проникнется, и мы станем ещё ближе, от души насладившись в нашем романтическом уединении тамошней красотой. Я понимал, что вдвоём на таком маршруте может быть непросто и возможно даже опасно, но бесшабашность мечты сильнее любого благоразумия.
Алина, как всегда, была готова зажечься от любой моей «светлой» идеи, тем более, что она любила море не меньше меня, и, мне казалось, что и походную жизнь тоже. Мы пребывали в эйфории ожидания, и дни до отпуска тянулись мучительно медленно. В какой-то из вечеров мы сели, чтобы прицельно обсудить организационные вопросы. Годы наблюдения за тем, как пешие походы организует Ирина Ярославовна, сделали такое во мне, что я чувствовал, как организатор, уверенность и превосходство в этом отношении над Алиной. Поэтому меня смутило и внутренне нахмурило то, что, когда я с пылом и безапелляционностью принялся излагать свои соображения о снаряге и меню, Алина меня перебила и высказала по ряду вопросов твёрдое несогласие. Конечно, и она была не в одном и не в двух водных походах и, тем более, как женщина тоже могла вносить коррективы. Но меня насторожила и напрягла та твёрдость, с которой она вдруг встала в оппозицию. Я ожидал, что и тут она проявит присущую ей мягкость, и что, если и возникнут какие-либо разногласия насчёт меню, то она озвучит это просто как разумное предложение, а не будет затевать спор. Помню, мы каким-то образом достигли-таки компромисса без существенных препирательств, но мне было неприятно. Опять, как в том случае со шторами, вдруг возникло ощущение, что мою светящуюся от любви душу накормили насильно чем-то горьким и не позволили это выплюнуть.
Наконец, брякнул гонг, и измученного вконец эмоционально и физически молодого просцовского доктора отпустили-таки в первый заслуженный отпуск. Покинув Просцово, мы до намеченного отъезда обосновались у моих родителей. Это был август 98-го.
Ещё раз прозвонив всех друзей и окончательно убедившись, что никто не готов нас поддержать в этой авантюре, мы пошли покупать билеты на двоих на поезда К… — Москва и Москва-Симферополь. И вот в те дни как раз и бамкнул этот дефолт, как половник об кастрюлю. Вдруг оказалось, что с нашими бессмысленными рублями нас в украинском Крыму никто не ждёт. Ждут с долларами, а где их взять? Банки вдруг резко закрылись. Я только рот открыл от всего происходящего с этой своей внезапно осиротевшей мечтой под сердцем. Алина поддерживала, но как-то, мне казалось, пребывая не сбоку, а на полшага сзади. В результате, мы забрели где-то в окрестностях площади Ленина в какой-то странный маленький банчик, где, по слухам, что-то ещё меняли. Но и там было заперто. Вдруг, в том же здании, в сумрачном коридоре, нас выловил подозрительный тип, который сказал, что даст нам сто долларов за столько-то рублей. Это было как раз то, что нужно. И мы поменялись. Вечером, однако, рассматривая банкноту на свет, я вздрогнул. Этот Франклин, президент прокля́тый, нарисован был хорошо, а вот знак его водяной был какой-то ненатуральный; как будто там, в стране водяных знаков, лупили этого несчастного Бенджамина ногами по лицу лет пять — так он был не похож на себя нарисованного. Подозрение, что нам всучили фальшивку, было очень сильным и усугубляло тревогу; но убедиться, была ли это на самом деле фальшивка, не было никакой возможности. К тому же её надо было как-то разменять, ибо доллары помельче могли потребоваться уже в поезде, на таможне, например. Алина начала обзванивать друзей и выяснилось, что у Светы Крапель (Золотковой) есть разменные доллары. До поезда оставались сутки, медлить было нельзя. И нельзя было почему-то взять в долг или поменять на рубли, — только размен. И Алина направила меня к ней. Это было плохо. Света Крапель собиралась на днях в Москву, и что бы вышло, если бы купюра действительно оказалась поддельной? Мы подставляли друга. Предавали её. Поступали подло. Я незаметно покосился на Алину, ничего не говоря. Но она ничего не сказала и в ответ не покосилась. «Странная дружба», — подумалось мне. Но наша мечта должна осуществиться, а это выше мелкого предательства, разве не так?.. Не так, конечно. Но что же делать? Выкидывать мечту на помойку во имя товарищеской этики? Что такое мечта, и что такое этика?.. В то время я ещё не дошёл в Библии до истории про Ананию и Сапфиру. Но и без Библии было очевидно, что нельзя поступать так с людьми, а тем более с друзьями. Что-то вскользь прозвучало от Алины, кажется, что у Светы Крапель запас этих долларов довольно велик, и от этой возможной дряни у неё не убудет. Но ведь её могли и «замести», и у неё могли быть какие-то даже серьёзные неприятности, а мы даже не хотели предупреждать её о наших подозрениях. По-английски Сатана звучит «сэйтн». Хорошо же этим англичанам, у них всё вообще мужского рода. Как вот, «волчица», например? Не скажешь же «вульфша», а вот так коряво: she wolf. Так вот, русские как думают? — если на «а» слово незнакомое кончается, то оно уж всяко роду женского. Вот и вышла у русских «мудрая» поговорка: «муж и жена — одна сатана». Ну что ж, жена послала, во имя мечты, — пошёл предавать. Как всё просто! (Да ведь и заметут — отбрехается; в конце концов, скажет правду, мол, друзья дали; а мы в свою очередь сошлёмся на подозрительного мужика в подозрительном коридоре; да и, скорее всего, не фальшивка это, — так, страхи).
Золотковы жили на Узбекистанской, в пятиэтажке, той, что торцом к перекрёстку с Васнецова, хрущёвка проходная двухкомнатная (вот где доллары-то бывают!) Когда я зашёл, Антон уходил, полубуркнул мне что-то вроде привета (мы были мало знакомы, хотя и ходили вместе к репетитору по физике пару раз; тогда он был патологически скромен, а сейчас сделался даже развязен и приобрёл как бы мужественный характер; это с ним и с Зноевым мы несли то бревно весной, под которым я едва не упал). Света Крапель, красивая и при этом жутко интеллектуальная девушка, встретила меня тоже тучей. Впрочем, я был не при чём. Просто чета была в предразводной стадии, и они только что, как видно, в очередной раз крепко поссорились. Антон ушёл, а Света провела меня в малую комнату, достала откуда-то пачку долларов (их действительно было прилично, и это слегка меня расслабило), отсчитала, глянула даже сотку на свет (а вдруг она действительно спец и хорошо знает, какова рожа у этого водяного Франклина; если так, то — совсем хорошо!) и без лишних слов меня спровадила. И я так и не упомянул о наших с «Сапфирушкой» моей подозрениях.
Кажется, впоследствии, никак это Свете Крапель не аукнулось, — скорее всего купюра и правда была подлинной; и сейчас Света Крапель в Фейсбуке у жены моей в друзьях. Но тогда мне было жутко не по себе от этой истории, да и сейчас вспоминать о том эпизоде как-то противно. Хотя, говоря это, я сам себе напоминаю Тоцкого из «Идиота» с его идиотской историей про камелии в ключевой сцене сего дивного литературного произведения. Впрочем, нет. Тоцкий же педофилом и растлителем был, а я кто? — так, вуайеристишко никчёмный.