Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Поселок Просцово. Одна измена, две любви - Игорь Бордов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Самое неприятное, что в Крым мы так и не поехали. И стоило тогда предавать друзей, сказал риторический вопрос риторическому вопросу. Мы даже приехали с набитыми рюкзаками на вокзал, нас тесть мой подвёз. Надежда теплилась, и мы смотрели бодро, хотя и сквозь пелену сомнений. Я помнил, как тогда, год назад, меня шерстили пьяного на таможне за то, что в паспорте какой-то там нужный штамп не стоял. А что там будет сейчас с этими гривнами-рублями? Родители не очень настойчиво (видя, что это, и правда, мечта наша), но отговаривали. На вокзале мама моя сказала ещё раз слово противления. Мы встали. Я посмотрел на Алину. И она провербалила только что произнесённое мамой моей. Мне было чудовищно грустно. Но увидев, что и Алина в сомнениях, я капитулировал. Мы сдали билеты (потеряв довольно рублей при этом), купили бутылку портвейна «Улыбка», чтобы залить горе и вернулись домой.

За «Улыбкой» мы взбодрились, поймали мечту за хвост и пригладили. У птицы в хвосте и крыльях недоставало изрядно перьев, но в оставшихся сохранялся ещё радужный блеск. Допив «Улыбку», мы улыбнулись и порешили завтра же купить билеты в Адлер.

Глава 2. Урбанизация мечты

«Ибо что́ такое жизнь ваша? Пар, являющийся на малое время, а потом исчезающий» (Послание Иакова 4:14б, Синодальный перевод).

В день отъезда с утра я почувствовал злой дискомфорт в горле. Я дотягивал до отпуска эти две просцовские ставки на кристально-чистом адреналине. Теперь же он схлынул, обнажился изнасилованный «нервами» иммунитет, и вся жадная до новенькой, незаантителенной ещё врачебной плоти просцовская зараза, щелкая пираньими зубами, устремилась в мои ЛОР-органы. Ещё одна грязная, гноящаяся, потресканная, грибковая ступня беспощадной жизни на горло мечты. «Ну, хорошо, хорошо», — раздражённо думал я, — «отлежусь в поезде, а там — солнце, морская соль, выздоровею в момент».

До Москвы мы отправились на автобусе. Мы стояли с нашими большими рюкзаками на второй площадке ночного автовокзала (никогда не понимал, почему все поезда и автобусы дальнего следования предпочитают отправляться и прибывать ночью), и тут я увидел на первой (Н-ой) площадке Валерика Стеблова в компании двух симпатичных, весёлых девушек. Валерик в старших классах школы учился в параллельном (педагогическом), я не видел его лет семь. Валерик всегда пользовался диким успехом у дам. Мне казалось это странным. Он был не очень высок, хотя гармонично сложён и имел красивую, естественную пластику; при этом он всегда как-то шегутно и витиевато (но при этом на удивление грациозно) двигался. Особого ума при этом я за ним не замечал. Впрочем, мы мало общались. Мы отошли на минуту в сторонку перекинуться парой приветственных слов, обоюдно негласно предпочтя не знакомить никого с нашими спутницами. Валера направлялся на некий концерт в Н…; я знал, что он был ключевой фигурой где-то в своём зуботехническом КВНчике. О подробностях не было времени расспрашивать, да и не хотелось. Вскользь я заметил, что обе девушки смотрят на Валеру абсолютно влюблёнными глазами и при этом как-то одинаково. В то время не было модно (и даже, пожалуй, не было приемлемо) открыто позиционировать себя в каком-либо сексуально-перверсивном виде, и житие втроём хотя и могло вызвать в ком-либо зависть, наверняка рассматривалось общественной моралью как извращение; однако, мне казалось, Валера вполне на что-то подобное способен. В то время я подумал: интересно было бы побыть в шкуре вот такого дамского-на-разрыв-любимца, хотя, в то же время, однозначно в этом есть что-то нездоровое.

В поезде мы ехали на боковухах. Моё ОРЗ текло вяло и кисло на верхней полке. Поезд не пересекал Украину, поэтому, хотя и не было всей этой вечной неприятной волокиты с таможнями, двигался он как-то неимоверно долго. В купе по диагонали от нас расположились три девушки и парень из Москвы, всем лет по 20. Как я понял, одна из девушек буквально на днях вступила в брак с этим парнем, а две другие были её подругами. На второй день они изрядно выпили, и молодая жена очень громко (на весь поезд) рассорилась с молодым мужем. Паренёк преимущественно смиренно отмалчивался, пьяная же супруга всячески унижала и презрительно отзывалась о нём; подруги пытались её утихомирить, но видимо она была в авторитете и никого не слушала. Парня было откровенно жаль. К концу ссоры порешили, что разведутся сразу же по возвращении в Москву. С одной стороны было потешно слушать их глупую пьяную перепалку, с другой — как-то всё это было вульгарно-дрянно́ до омерзения. Потом все четверо на пару часов уснули. После Туапсе справа по ходу поезда показалось ночное море с лунной дорожкой. Мне было грустно, что я вижу его так: из смрадного потноносочно-перегарного вагона, с воспалённым горлом и с осадком от этой инфантильно-новобрачной сцены. Я выходил курить в тамбур, смотрел на колышущееся золото дорожки с купающейся в ней умиротворённой вечностью, и мне делалось веселее. Заводная четвёрка хмуро-молчаливо сошла в электрическую ночь Сочинского вокзала. Сошли и многие другие, и в вагоне стало просторно, тихо и даже свежо.

Знающие люди из соседних купе заверили, что в Адлере, едва мы сойдём на перрон, к нам тут же подскочит человек с предложением поселить в уютной недорогой комнате на время отдыха. Так и произошло. Цена радушного, внушающего доверие армянина нас устроила. Мы посулили армянину доллары в соответствии с курсом, и тот остался доволен. Он посадил нас в свою машину и повёз под странными южными ночными деревьями по тихим нешироким дорожкам. Было непривычно душновато-тепло для трёх ночи. Сбоку двухэтажного особнячка, где проживала семья хозяев, был узкий проход, ведущий в маленький садик с мандариновыми деревцами и душевой кабиной. В одну из трёх дверей, выходящих в этот проход, нас и пригласил наш армянин. Две койки, столик и тумбочки, окно. Ничего лишнего. Нас устроило. Расплатились.

Мы проспали часов до 10 и, проснувшись, первым делом отправились на море. Оно плескалось от нас в паре кварталов. Моё ОРЗ было в разгаре, и я испытывал жуткую досаду, что в такой волнующий момент едва волочу ноги и имею искажённое обоняние. Море было ласковое, но какое-то урбанизированное. И «сытое», как песни Якова Бермана. Я привык к дикому морю. И этой дикости не хватало. Выходило, что если бы я вдруг решил писать сейчас «морской» дневник, как год назад, я не знал бы, о чём писать. Тогда я мечтал, чтобы Алина вместе со мной созерцала красоту моря, но сейчас море было другим, общественным каким-то, что ли… Конечно, бывал я и в местах, где людей на пляжах было в избытке, но никогда рядом с моим морем не было кафешек, ресторанов, торговых палаток и музыки, льющейся из этого всего. Причём — слишком редко «Без тебя» каких-нибудь «Маш и медведей», и слишком часто — «Тополиный пух, жара, июнь». Через каждые 30 метров (видимо, чтобы не смыло все эти рестораны), в море уходили малоэстетичные пирсы-волнорезы. Однажды вечером на такой пирс пришли две девчонки лет по 17, и я наблюдал, как они дурачились на нём часа 2. Они без конца хохотали, скользили по его склизской коричневой водорослевой спине животами, сныривали с него, взбирались обратно, и потом вдруг начинали причудливо и как-то детски лесбияночить, не прекращая визжать и хохотать при этом. На второй или третий день была хорошая волна, и я вдоволь, до головокружения даже, накатался-наигрался в волнах, пытался научить Алину. Какая-то большая так закрутила и непредсказуемо грубо понесла, что мне на мгновение сделалось не по себе. По галечному пляжу этого урбанизированного моря ходили торговцы всякими вкусностями вразнос. У каждого был забавный фирменный выкрик, и уже на второй день мы начали их узнавать. «Ха-ча-пури, гарачии хачапурии!» — кричала толстая армянка с такой отчаянной пронзительностью в голосе, и так эта пронзительность гармонично вплеталась в жар солнечных лучей, что казалось, будто она вместо сыра солнце положила в свои с причудливым названием пироги. «Сладкие трубочки! Вода! Барабули!» — вопит другая («что за барабули такие?», — думаешь, но встать не можешь, потому что нега, и потому что ведь страшно дорого же наверняка). «Домашнее вино!» — скромный худой седой мужчина, голос негромкий. А потом пройдёт какой-нибудь пузан с чем-то вроде: «Пива-пива-пиваааа-о», — и уж совсем рассмешит этим своим нисходящим «о» на конце. Но уже напекло и снова идёшь в волну. Выйдешь, уляжешься, а прямо над тобой снова проходит кто-то и голосит жёлто-пахуче: «Горячая кукуруза! Очень-очень горяааачая кукууу-руза!!».

В первый вечер мы сходили в банк и разменяли часть оставшихся долларов на рубли, позвонили с почты родителям. Купили тест, потому что у Алины была задержка несколько дней, и это немного тревожило. Отправились на рынок и закупили почему-то баклажанов к нашей тушёнке, которую планировалось есть в крымском походе, и фруктов. Купили и бутылку какого-то дурацкого вина. Вышли на море в другом месте, более просторном и людном. Алина расшалилась. Убежала на пирс, и там её, одетую, окатило волной. Я усадил её на гальку, закутал в спальник; открыли вино и пили из горла. Дождались, пока спустится солнце, фотографировались. И, как всегда, закатный шарик солнца выпрыгивал из ладони, — солнце не желало быть маленьким и подчинённым. Урбанизированное море под вспышку выглядело плоско и ненатурально, как фотообои. На набережной торговали всякими штуками с движущейся, как бы текущей подсветкой. Ходили вдоль моря детишки с этими игрушками и переливались зелёными, красными, белыми огоньками, как дети пришельцев какие-то. Пахло шашлыком. И этот вездесущий «…жара, июнь». Помню, года три до того, когда мы стояли на диком склоне с палатками рядом с Форосом, н…цы с детьми отправились ночью в город и вернулись эйфоричные, мол, ка́к там в городе у моря ночью хорошо! не то что у нас тут: волки на филинов воют, да Митяев под гитару бесконечный; меня эта их эйфория тронула, и я даже им поверил, но никуда не пошёл, ибо я был предан дикости и всегда не любил вторжение популярной музыки в звуки или тишину природы. И вот теперь я, со своей младой женой, оказался тут, на этом «н-м» празднике жизни. Пускай. Я не очень расстраивался. Было даже интересно, — все эти огоньки, праздно и сыто прогуливающиеся люди в нарядной, а не походной (в пятнах, костром воняющей) одежде, благоухание шашлыка и море, такое прирученное, домашнее, как ластящаяся кошка…

Но я не унимался. После ужина потащил жену смотреть на светлячков в воде. Я был почему-то уверен: раз они были в Крыму год назад в это же время, то и здесь и сейчас они должны быть непременно! Но их не было. Я расстроился. Вроде море одно, Чёрное. Неужели они, как волки в лесу, спрятались подальше от людей? Или там, под Судаком, действительно была «заповедная» зона, и тот егерь был прав, строжничая с нами? Эх. Но я искупался, в тёмной теплой воде, под звуки чего-то вроде «Тополиного пуха», доносящегося из кафешки. Алина не пошла в воду, было уже чуть прохладно. Мы проголодались и в той кафешке заказали горячих бутербродов.

Потом мы вернулись в нашу каморку. Алина пошла пи́сать на беременный тест. Принесла. Вторая полоса была бледная. Но она была…

Не помню, как и о чём мы потом говорили. Кажется, мне было чуть-чуть невсвоейтарелочно. Конечно, результат мог быть ошибочным, а неопределённость в таком вопросе мягко говоря нервирует. Но больше всего меня расстраивало то, что Алина выпила вина, да и не раз. И ещё, мы же применяли презервативы, а значит, — как я понял, — сперму занесло по назначению из того количества, что выделилось во время любовной игры до того как презерватив был надет, и сперма могла оказаться снаружи презерватива. Казалось бы, вопрос контрацепции прост до чрезвычайности, а и тут умные вроде бы люди так легко допускают проколы! Я не не хотел ребёнка. Напротив, хотел. Но ведь гораздо возвышенней и достойней было, если бы мы не предохранялись и ожидали его, а не вот так, в виде сюрприза… Но мы поговорили ровно. Если мы и обсуждали какие-то из этих недостойных и неблаговидных моментов, я никак не показал, что расстроен. Потом чувства мягко переключились на таинство, и стало где-то глубоко в сердце щекотно, приятно и волнительно. Даже горделиво (я стану отцом маленького человека). Мы обнялись и погладились. И легли. И, наверное, занимались любовью. А потом уснули до утра.

Я буду отцом… У нас с Алиной будет ребёнок. Это обнаружилось здесь и сейчас, в момент, так сказать, отсроченного медового месяца, в момент отдохновения от рабочей и бытовой суеты. Как некая кульминация уже сформировавшихся, созревших, прочных отношений, отношений переживших кое-какие бури и выстоявших. А стало быть, — это нечто закономерное и, в целом, ожидаемое. Хорошо, что я взял с собой Спока. До этого я читал на пляже какую-то неврологическую муть навроде сегментозависимых динамических стереотипов. Долой сегменты с их стереотипами! Ребёнок на носу, воспитывать его как-то надо!

Благодаря Вестницкой Ирине Ярославовне я уже достаточно хорошо был знаком с бардовской песней, и меня изрядно веселила «Человеческая комедия» на стихи О. Молоткова. В этой песенке было всего штук сто существительных, не больше 10 прилагательных и ни одного глагола; коротко рассказанная человеческая жизнь посредством набора простых слов через запятую. И там было три строфы: в первой детство, во второй — юность, в третьей — переход в «зрелость» с катастрофическим ускорением к последней строчке: «речи, памятник, ограда». Тогда меня песенка только потешала, особенно остроумно изображённое ускорение в третьей строфе; я не мог тогда знать, насколько всё это близко к реальности, и насколько это на самом деле не смешно. Я понимал тогда, что уже твёрдо вступил в эту злосчастную третью строфу, потому что вкусил и «кульмана», и «участка», и «плана по валу», и даже, вон, ребёнок намечается. Интересно, что третья строфа начиналась с благословенной строки: «отпуск, море, пароход», то есть как раз с того, где я сейчас находился на своей жизненной оси абсцисс. Но я не верил. Я смотрел чисто математически: мне 25, я прожил всего ¼ жизни (если она будет долгой) или 1/3 (если не очень); в любом случае, про меня спета только две строфы, — а впереди ожидают ещё несметные вереницы отпусков, морей и даже, возможно, пароходов. Печальный самообман того, кто всю жизнь думал и думает о себе, что он семи пядей во лбу.

Глава 3. Адлер и его окрестности

«Кто знает, что хорошо для человека в течение немногих и суетных дней его жизни, которые проходят словно тень?» (Екклесиаст 6:12, Новый русский перевод).

По приезду я болел ещё дня 4. У нас были соседи, в комнатках слева и справа от нас, такие же, как мы, отдыхающие: две четы, пожилая и молодая. У пожилых застенчивым был муж, у молодых — жена. Они особо не показывались и с нами не общались. Пожилая дама сказала мне, чтобы я купил таблетки «Сплат» на основе спирулины (какой-то водоросли), мол, ими сейчас «вся Москва лечится». Я, и правда, купил. Зелёные, солёные. Чуда не произошло. Недомогание продолжалось и ушло потом постепенно, исподволь, само собой, как будто его действительно смыла ленивая волна и изжарило доброе южное солнце. Однажды мы заговорили с пожилой москвичкой о наших хозяевах. Я по ошибке нарёк их грузинами, и моя собеседница неожиданно обиделась: она недолюбливала армян за их низкорослость и говорливость. То ли дело грузины — все они высокие, красивые! (Лицо москвички сияло, когда она это произносила.) Однажды, сидя вечером на скамеечке в нашем маленьком садике среди обидно-зелёных мандаринов, я набренькивал на гитаре что-то из «Иваси»; я любил эти песни за их светлую шаловливую непосредственность, лёгкий задушевный юмор и незатейливую стройную гармонию. Но в одной из песен фигурировали «невымытые тарелки» и «таракан». Соседка подслушала и пожелала высказать недовольство подобной лирикой, причём почему-то моей жене. Мне было неприятно. И неприятно особенно то, что Алина поддержала и почти нешутливо выговорила мне, чтобы я старался не исполнять подобное. Странно. В своё время я спел Алине «Дрянь» Майка Науменко с рифом «Крематория», и мне было понятно, почему песня Алине не пришлась по нраву. (Хотя мне были важны не слова песни как таковые, а жёсткая блюзовая тяжёлая мелодика, которая у меня неплохо выходила. Что же касается слов, то там не было ничего вульгарного и, тем более, матерщинного, а тяжеловесный, присущий панк-року, грубоватый юмор был необходимой составляющей подобного рода композиций.) Алина была слишком нежна и проста для панк-рока. Да, я это принял и стал иметь в виду. Но что им с этой надменной московской ценительницей всестолично-популярного «Сплата» и внешности грузин дался этот «таракан» у «Иваси»? Да, наверное, это не самая лучшая их песенка, и исполнение моё, пожалуй, посредственно, но стоит ли из-за этого проявлять даже мизерное неудовольствие в сторону меня, такого безобидного, не очень-то громкого, осенённого зелёно-мандариновым тёплым сумраком и небрежно-задумчиво мурлыкающего Ивасёвый бред? Не из одной же «Белой гвардии» должна поэзия и музыка состоять, в самом деле!..

Из какого города был молодой сосед, я не запомнил. Мне кажется, он был примерно моим ровесником. Я продолжал носиться с идеей вырваться из этого икающего от обжорства, хрюкло-сытого Адлера и хотя бы на сутки поселиться где-то в диких его окрестностях. Я прознал, что недалеко, к югу, есть бухта, именуемая Имеритинской, где весьма пустынно и можно встать с палаткой, сготовить что-то походное на примусе и послушать море вдалеке от этой ресторанной попсы. Алина уже согласилась на эту авантюру, но намекнула, что для пущей безопасности неплохо было бы подговорить молодых соседей составить нам компанию. Я разговорил парня и, сверкая очами, описал ему все прелести дикой природы. Парень усмехнулся на этот мой ажиотаж, но всё же отсверкнул уголком одного глаза и пошёл спрашивать жену. От жены вернулся тоже с усмешкой, но уже без искры. «Не очень она у меня в этом смысле подвижная, извини, друг, не уговорил». Я пожал плечами. Да. Одному про таракана петь нельзя, другому в походы не ходи. Такова семейная жизнь: то тут, то там так и приходится прижиматься по мелочам, — сказали мы друг другу, — он мне своей безыскровой, познавшей жизнь усмешкой, я ему — своим тяжело вздохнувшим плечепожатием.

Мы же с Алиной набили рюкзак, как для похода, выяснили, на какой маршрутке можно добраться до Имеритинской бухты, и на другое утро отправились. Было жарко, безветренно и безоблачно. Но море охлаждало и уплёскивало жару. Бухта оказалась просторной и действительно пустынной (к слову сказать, когда мы оказались в том месте лет 12 спустя, там уже было всё застроено, закафешено, замузыченно и завалено людьми на четыре пятых пространства). Мы были одни с нашим смешным рюкзаком. Полоса пляжа была неширокая, метров 15–20, отороченная единичными деревянными неказистыми домишиками да полосой каких-то южных деревцов. Галька, как и в городе; море шипит лениво, гладится, бьёт синевой в солнце; солнце падает в него, глушится, и всё — в умиротворённом молчании. Один этот ритмичный «ш-ш-ш-ш» о гальку. Мы встали на задворках полумёртвого (наподобие просцовской фабрики) деревянного одноэтажного советского санаторийчика и расстелились. Решили не ставить палатку и переночевать прямо под открытым небом.

Часа через два мы убедились, что вокруг вообще никого. Тогда я скинул плавки и посоветовал то же сделать и Алине. Она разделась. Мы нашли длинные палки навроде шестов, ввинтили их стоймя в камни и натянули на них простыню наподобие паруса, чтобы прятаться от слишком жаркого жара. Мы плавали. Я надел маску с трубкой и плавал под водой вслед за голой женой. Я ни разу в жизни не видел ничего более волнующего в эротическом смысле, чем тогда. Возможно ещё потому, что стекло маски немного увеличивало, и извилистые полосы солнечных бликов с поверхности воды, отражающиеся на Алининой коже были неправдоподобно широкими, а малые губы с каждым толчком ног совершали, как и эти солнечные полосы, мягкие, медузообразные движения.

Мы питались фруктами и, кажется, бутербродами. Возиться с примусом не хотелось.

Когда жара чуть-чуть спала, на противоположной стороне пляжа замаячили далёкие фигурки других купальщиков, и мы оделись. Потом мимо прошёл тот самый скромный бродячий торговец домашним вином. Мы купили у него бутылку. В вине почти не чувствовалось крепости и было оно на вкус каким-то уж совсем домашним, что ли. Мы сделали только несколько глотков и решили не допивать, и спрятали бутылку. Я читал Спока. Алина сфотографировала меня с этой красной книжицей под парусом, а я её — в волне по колено в синем слитном купальнике.

Потом как-то быстро завечерело и попрохладело. Обожжённые полуденной жарой, теперь мы даже почувствовали озноб и облачились в свитера. Мы доели то, что не надо было готовить и проверили, исправно ли работает примус. Потом стемнело. Без луны. Море совсем притихло. Вместо дневного «ш-ш-ш», оно говорило «брлл-брлл», просто тихонько как бы перекатывало камушки. Из-за этого стало лучше слышно берег. А там лаяли собаки, особенно когда по дороге за деревьями, озаряя смутное пространство блёклыми фарами, проезжала редкая машина. Мы расстелили прямо у воды два спальника, соединенных по типу конверта и улеглись. Не спалось. Было как-то тревожно из-за этих собак и машин. Одна машина с тихой музыкой внутри встала где-то неподалёку и не выключила фары. Потом, показалось, стало тише.

Я пристал к жене. И по обычаю этого нашего отсроченного «медового месяца», и потому что обстановка формально была романтичной, и как бы нельзя было молодожёнам не поставить печать и тут, на этом необыденном сюжете. Чувствовалось, что Алине не очень-то этого хотелось, но она уступила, и общее впечатление вышло каким-то смазанным и чуть ли не неприятным, учитывая, тем более, звуки собак и свет застывшей, вызывающей смутную тревогу машины. Мы напоминали себе каких-то преступников. Море за нашими спинами глядело чёрными глазами с упрёком, недовольно. Галька под коленями была неприветливой. Но главное, я думаю, — это был Алинин подход к такого рода «романтике». Она предпочитала есть за столом и спать в постели, а не наоборот. Я уже тогда это хорошо понимал и не мог рассчитывать на восторги страсти. Но, с другой стороны, романтика в целом ценилась нами обоими, и я почему-то считал, что как некоему «активатору» романтики мне следовало в данной ситуации проявить упрямство. Ну а вышло, как вышло. Потом я ещё полчаса не мог уснуть, прислушиваясь к шуму далёких и близких бессонных машин, устремляющих куда-то в небытие свою загадочную ночную жизнь, озомбированных, призрачных и даже враждебных. Но всё же уснул.

Утром мы проснулись в бело-розовом свете над серо-голубым тихим морем. Шагах в 15 от нас широкоспиный загорелый волосатый мужчина вынимал из воды сеть, стоя по колено в волне. Когда он успел её туда забросить, было непонятно. Очевидно, до зари. Мужчина, по-видимому, был один из единичных обитателей санаторийчика, на задворках которого мы улеглись. Нас он визуально игнорировал.

Посреди пляжа был родничок. Я набрал в котелок воды и отправился колдовать над примусом. Примус, как обычно, заартачился. Я настроился на долгую борьбу. Я был упрям, но примус побеждал. Я раздражался. В какой-то момент я заметил, что меня окружили три собаки, очевидно из тех, что ночью лаяли на машины. Алина сфотографировала эту жалкую композицию: злой я, мёртвый примус и праздные собаки на бело-розовой пляжной гальке.

В конце концов, пришлось понабрать дров и сделать маленький костерок, чтобы сварить кашу. Но я и до полудня продолжал злиться на примус.

Второй день наших «диких» купаний вышел смазанный. Помимо пляжной торговки горячей кукурузой, начинавшей свой путь из самой глуши, в середине дня неподалеку от нас обнаружился ещё один тип, нарушивший наше уединение. Вначале я заметил его возле покосившихся ржавых турников, относящихся, как видно, к санаторию. Он стоял там, в отдалении, и косо посматривал на нас. На время он исчезал, но потом снова появлялся. Когда я направился на остановку маршруток, чтобы ознакомиться с расписанием, он окликнул меня и поманил к себе, под турники. Я подошёл. Это был плюгавенький, небритый мужичок, но при этом с шустрым, каким-то подозрительно уверенным взглядом. Он был, как будто, квинтэссенцией всех просцовских водил, хитрый, но при этом как бы и простой.

После вводных вопросов, кто мы да откуда, объявил себя кем-то вроде смотрителя санатория, на территории которого мы так мило (а главное даром) изволили расположиться, а значит по неписанным, но железным законам ему от нас причитается могарыч. Я сказал, что деньги у нас на исходе, вот едва только на маршрутку хватает. В таком случае, развёл руками сторож, просьба немедленно очистить территорию бухты. Алина спокойно восприняла трудность, тем более что мы и так собирались уезжать. И мы уехали. Из дикости — снова к горделивым платанам, скромным смоковницам, людным тротуарам, кафе на набережных и «тополиному пуху». Имеритинская бухта вышла слабым и каким-то неубедительным аналогом нашей несостоявшей крымской авантюры.

Мы питались, по-прежнему, преимущественно баклажанами с тушёнкой. Иногда заходили в адлерские магазинчики — в книжном я купил пару медицинских справочников. Побывали на двух скучных экскурсиях в Сочи. Экскурсоводы вещали о разных неинтересных интересностях. Навроде того, что на Аллее Магнолий каждую магнолию посадила какая-либо знаменитось, к примеру, Гагарин или Брежнев. Что зимой снег тут эксклюзивная вещь, а температура редко снижается ниже нуля. И что в инжире содержится в полном объёме таблица Менделеева. В ботанический сад и парк Ривьеру нас привезли почему-то в глубокие сумерки, и было трудно разглядеть, что же в данный момент тут есть красивого.

Но бо́льшую часть времени мы нежились на пляже или в заляпанной мёдом «медового месяца» постели. Видимо мне настолько от этого безделья и моей склонности к символизму хотелось увековечить адлерскую медовую постель, что я даже перенёс её на пляж. Однажды стал средь бела дня накрапывать мелкий тёплый дождик, большинство купальщиков с пляжа ушли, кафе как всегда что-то такое попсило в уши, а мы просто укрылись простынёй, как бы от дождика, и затеяли под этой простынёй что-то навроде осторожного и плавного публичного петтинга, замирая на время, пока мимо проходил какой-нибудь торговец горячей кукурузой.

Через пару дней после возвращения с бухты мы решили отправиться обороткой в горы. Автобусом, на Красную поляну. Я хорошо знал Крымские горы и очень хотел быть этаким экскурсоводом для Алины, ну а здесь приходилось рассчитывать на обоюдное сиюминутное непредсказуемое впечатление, что несколько гасило радость от предвкушения поездки.

Почему-то врезалось в память. Утром мы стояли на остановке автобуса вместе в другими, местными и неместными, рвущимися в Красную Поляну. Напротив была огороженная спортивная площадка и старшеклассники там резались в баскетбол. И меня вдруг пробила зверская ностальгия по баскетболу, до дрожи в руках. К тому времени я не играл в командный баскетбол уже лет пять. Ностальгия? Откуда бы ей взяться? Ведь вот, сейчас я же должен ощущать себя максимально счастливым. Моя красивая покладистая жена поддерживает любые мои, даже взбалмошные, начинания; у нас в разгаре то, что в этой жизни многие называют любовью. Да, не всё срослось с Крымом, но ведь как много хорошего! — известие о беременности жены, заслуженный первый отпуск с морями (пусть без светлячков) и горами (пусть без привидений), осознание себя значимой социальной единицей, даже этот прилюдный петтинг под дождём на пляже, на который бы, наверное, даже Дина не решилась; молодость, будущность… И тут вдруг — ностальгия. В счастье сохраняется неудовлетворённость. Счастье перешагивает через одну, другую, третью мечту, и ненасытным взором впивается в пространство вокруг в неукротимом животном желании а чего бы ещё такого заграбастать. Это настораживало, обескураживало. Однажды я немного взбрыкнул-восстал против баклажанов и вспомнил, что в Друскининкае в диетической столовке нас с мамой в 1984-м кормили фруктовым желе кубиками в металлических тарелочках. Ребёнок во мне облизнулся и прокричал жене: «хочу!», ностальгия ж! Жена послушно купила какой-то полуфабрикат, приготовила, вышло невкусно и даже где-то брезгливо. Что это? Изменение восприятия? Обман ностальгии? Зачем мне ностальгийничать по тому, что пережило или утратило свои права на меня и на мой центр удовольствий? Глупо.

И эти рассуждения приводили к констатации существования ещё одной неприятной концепции-тенденции. Привычка. Я жадно ищу чего-то нового, чтобы потешить внутри себя обжору, тщеславного змеюгу, сексуального маньяка, и ещё дьявол знает кого, потому что просто-таки-напростки привыкаю к чему-то хорошему. А иначе как ещё объяснить этот безумный петтинг на людях? Или то, что я в этой медовой поездке осуществил ту самую позу, подсмотренную в просцовском порножурнале, где практически исключается контакт с партнёром, а есть только контакт с его половыми органами? При этом мой сексуальный партнёр — моя любимая жена, самый близкий мне человек. Выходит, я занимаюсь не любовью, а встаю на колени перед идолом порнографии, от скуки, от привычки. В своей любимой третьей книге, я описывал, как герой пытается воскресить для себя мелодию песни I Need You битлов. И он понимает, что нет, она умерла совсем, она невоскрешаема; она, как и многие другие песни, которые вводили в радость, эйфорию, волшебство, заслушаны не просто до дыр, а до позорного почти несуществования. А ведь я написал это пять лет назад, осознал же — ещё раньше. Так неужели любовь умрёт, истаскается до уродливых дыр, не сможет быть? И не только любовь, но и многие-многие другие приятные, вечные, нужные, правильные вещи и понятия… И, как всегда, я не размышлял об этом так. Я просто чувствовал. А так, я просто с завистью смотрел сквозь металлическую ограду на баскетбольную площадку, походя собираясь поехать на автобусе со своей Алиной полицезреть поближе кавказские горы.

И горы не то чтобы разочаровали. Они были другие. Выше и лесистее, чем в Крыму. И как бы бесформеннее. Мы стали подниматься по склону одной из гор, от дороги, что в долине, и отрог той горы, что осталась за нашими спинами, постепенно стал напоминать морду крокодила. Но это было всё, что я смог сфантазировать. Крым, со своими долинами Привидений, горами-медведями, горами-палатками и пещерными городами, конечно, выигрывал. Но, впрочем, мы ведь видели всего лишь мизерный кусочек Кавказа огромного. Я помнил поездки с мамой из Ессентуков в Приэльбрусье и понимал, что там, за гребнем, куча красоты необычайной. Но мы с Алиной даже не добрались до вершины этого гребня. Серпантину не было конца, и мы решили не рисковать, чтобы не опоздать на обратный автобус. Просто пофотографировались, там, на середине склона, где было плоско. Я нашел непонятно откуда здесь взявшийся стул и захотел сфотографироваться на нём. Но Алина не нашла это ни забавным, ни эстетичным. Её эстетика подразумевала горные склоны в чистом виде, с человеком, но без всяких стульев. Я настоял. Мне-то нравилось сидеть на стуле посередине горного склона. И я не мог понять. Алина же ценила Дали. А у Дали, извините, не то что стульев, а каких абстракций и мозгов наизнанку только нет! Видимо, Алина предпочитала в эстетике миросозерцания что-то наподобие «раздельного питания»: либо уж идиллия с барашками (а не со стульями), либо уж Дали со всей своей крышесдвинутостью, но никак не несуразный микст этого, на который я намекал. Мы чуть не повздорили из-за этого, но как-то рассосалось.

Не рассосалось позже, в один из вечеров в Адлере. Мы поссорились так же крепко, как тогда из-за штор. Причину я не помню. Кажется, я выпил, а Алина не хотела, чтобы я пил. Но помню, что я ушёл в ночь и медленно часа два бродил по душным адлерским переулочкам (к морю не хотелось). Помню я сорвал неспелый инжир и съел. То ли оттого, что таблица Менделеева так прореагировала с остатками вина у меня во рту, то ли сама по себе неспелая смоква такова, но вышло на вкус нечто неприятное, вяжуще-горько-жгучее, примерно такое, как моя досада на себя и обида на Алину.

В последний вечер мы-таки поступили по-буржуйски и посетили ресторан над морем. Заказанный нами грибной жюльен готовился как-то слишком долго, зато в процессе ожидания нам принесли тарелку маслин, которых мы не заказывали, и мы долго на них смотрели, не решаясь, есть их или не есть. Заиграла фанерная музыка с «Тополиным пухом» в приоритете. Она играла громко, заглушая прибой. Я выпил бутылку вина. Жюльен был сытный, но мы заказали что-то ещё и в результате объелись. А меня ещё и развезло. Покончив с рестораном, мы ушли к прибою, обиженному громкой попсой и около часа бродили-месили-ногами пляжную гальку. Попрощались с морем и ушли спать.

В следующий раз мы оказались на море года через 4.

Глава 4. Возвращение

«Все потоки бегут к морю, но море не переполняется, и где бежали потоки, там побегут они вновь» (Екклесиаст 1:7, перевод Российского библейского общества).

Но я ещё долго видел море из поезда. Почему железную дорогу выстроили ровно вдоль целого побережья от Туапсе до Адлера? Это раздражало. Самой радостной точкой всех моих крымских походов был как раз выход к морю: вот оно! Часто с нависающей горной гряды, посреди пустынной, задумчивой, бьющей в нос чем-то вечным яйлы, над облаками, светящимися золотом солнца. А тут… «длинный план», как в синематографе, да ещё и изнутри этой провонявшей аккумулировавшимся запахом тысяч пропитых, проку́ренных и прокури́ных ленивых тел железяки. Но я зажимал это раздражение и смотрел, смотрел. Бесконечные полосы невзрачных галечных пляжей, от волнореза до волнореза, иногда совсем пустынных, освещенных закатом (уезжали вечером), иногда — с фигурками людей, полуголых, по одному, по двое. Мне было интересно, кто эти люди? Какова их судьба? Где они живут? Почему я вижу их так мимолётно, не могу толком рассмотреть их лиц, не то что познакомиться? Почему так жутко хочется поменяться с ними местами: их засунуть в поезд, а самому стоять там, на гальке, любоваться, как солнце медленно погружается в море, а поезд просто простучит за спиной и станет тихо и хорошо, и только шум волн… Потом мне всё же надоедало. И я шёл курить в тамбур. Или Алина приглашала есть бутерброды с плавленым сыром, чай и печенье. Или доставал купленный в Адлере «тетрис» и рубился в него. Или садился за Спока или медицинский справочник… Но потом опять прилипал к окну. Солнце гасло. Фигурок людей становилось меньше. Море было монотонным, уже чужим, отстранённым, потерявшим меня и быстро забывшим. Улеглись спать, а когда проснулись, за окном вместо жарких платанов и смоковниц — прохладные берёзы да ели. Кусок морской мечты был пережёван мною и усвоен. Меня ждали будни, но будни радостные: ожидалось пополнение моего семейства, а значит, я становился в своих глазах ещё более солидным и значимым; кроме того, Алина заканчивает, наконец, свою ординатуру, и нас теперь будет двое в Просцово (она — в стационар, я — на участок) и работать станет легче. Как-то всё казалось впереди стабильно и верно. И берёзки с елями мне приветливо кивали, смахивая со своих простых глаз набежавшую невзначай дождливую слезу.

Вначале как-то так всё и выходило. Мои родители восприняли известие об Алининой беременности со спокойной дружелюбной радостью, хотя, мне показалось, и с некотором загадочно-задумчивым оттенком.

Мой отпуск продолжался, но Алине надо было доделать дела в К… относительно учебы, работы и гинекологов, а мне нужно было в Просцово (не помню даже толком — зачем; наверное, что-то с хозяйством, урожаем, а может быть — и с больничными недоделками). И я уехал один.

На этот раз при въезде в посёлок, на повороте дороги к школе, я читал не «Исход», а книгу «Сотворение». Меня очень впечатлили как логичность доводов, опровергающих возможность макроэволюции, так и основательность и стройность рассуждений, а также язык, хоть и научно-популярный, но больше тяготеющий всё-таки к науке. Немного смущал только недостаточно, на мой взгляд, зааргументированный вопрос датировок и ещё, пожалуй, вопрос реальности Потопа. В целом же, меня охватило приятное и теплое чувство, возможно, от осознания, что то, что я познаю́, то, что приняли мои родители, было очень далеко от легковерия, было чётко и красиво обоснованно. И даже это была гордость за себя, ведь я чувствовал, что как медик обладаю даже бо́льшим пониманием этих вопросов обоснования, чем какие-то верующие из среды дворников или даже бухгалтеров.

Кажется, как раз в то время я прочитал две ключевые для себя брошюры: «Смысл жизни» и «Почему Бог допускает страдания?». Тема смысла была близка мне, и основные постулаты, уже вычитанные мною из «Зелёной палочки» Толстого там тоже ясно излагались. Однако там отсутствовали элементы художественной стройности и все эти толстовские «философские красивости», и это на тот момент слегка разочаровывало меня, так уже привыкшего к обязательной художественной сопровождающей чего-то значимого. Что касается брошюры о страданиях, то её язык был встречен мною с восторгом, поскольку очень напоминал стиль книги «Сотворение»: такая же весомая, прямая аргументация, но только в ракурсе социо-религиозном, а не научном. Радовали и хлёсткие примеры, и внятность посылов, и отсутствие псевдорелигиозной (напыщенно-«святой») воды-бурды. В тот момент я по-прежнему не желал браться за периодику bf, но книги и брошюры начинал проглатывать одну за другой. Не помню, какую часть Библии я читал в то время, возможно, — книги Царств или Псалмы.

Вернувшись в Просцово, я продолжил читать Спока. Помню, однажды, ближе к сентябрю, тихим вечером я стоял, прислонившись спиной к ограде больнички и, покуривая, штудировал знатного психолога. Мимо меня прошёл парень, угрюмый как октябрьская туча. Мы были почему-то знакомы (кажется, когда я только приехал год назад, он кем-то работал тут, в больнице, а затем уволился). Обернувшись, он подошёл прикурить.

— Что читаешь, доктор?

— Да вот, собираюсь отцом стать. Смотрю тут у умного психолога, как детей воспитывать.

Парень усмехнулся. Горькая усмешка на горьком лице.

— И зачем? Что, сам не сообразишь, что ли?

— Ну, дело-то ответственное, — пожал я плечами, слегка обескураженный его убежденностью и отсутствием сомнений в таком очевидно непростом вопросе.

Парень махнул рукой:

— Ой, да брось!.. Насоветуют там тебе… Воспитывай, как воспитывается, и всё нормально будет.

На этом тема воспитания детей была оставлена. Парень расспросил меня, как там сейчас в К…, и предался воспоминаниям, как жил там пару лет. Мне это было малоинтересно. Я думал: «а может и впрямь, — вот чему научат психологи? — всё же индивидуально до жути». Когда смурной собеседник ушёл, я продолжил чтение. Там было как раз что-то про наказание. Спок излагал, как всегда, уверенно. Неожиданно, в конце абзаца обнаружилась звёздочка. В сноске содержалось примечание редактора: «советские психологи не разделяют эту точку зрения автора по вопросу наказания детей». Ну вот, подумалось мне, сунулись, сочли необходимым, видно — такая уж тема животрепещущая и неоднозначная.

Урожай на нашем огороде вырос скудненький. Перед отъездом мы оставили выкопанную картошку Сергею, но видимо он хранил её где-то, где солнце било в щели, отчего и без того хиленькие картофелинки позеленели.

Как-то вечером мы разговорились с Сергеем. Он продолжал что-то куда-то возить на своём жигулёночке. То ли оттого, что я внушал доверие, то ли от желания прихвастнуть своей молодецкой удалью, Сергей рассказал, что в окрестностях Просцово творится дивное: молодые девушки тормозят на вечерне-ночных дорогах местных и приезжих машиновладельцев и отдаются им совершенно бесплатно и с охотой. Сергей говорил вполголоса, потому что жена же сквозь открытое окно могла услышать. Сергей не производил впечатление фантазёра, но всё же было странно. Кажется, ещё он сказал, что из благодарности давал тем девушкам, с которыми имел дело, денег от излишков, но при этом он подчёркивал, что нет, сами они не просили — выходило, их интересовал исключительно секс. Видимо, происходящее вводило Сергея в такую эйфорию, что во время рассказа, его лицо, обычно такое деловое и малопроницаемое, светилось и едва не лопалось изнутри от нагнетаемой его простыми чувствами сенсационности. «А главное, не уродины совсем, красивые такие!» — изумлённо восторгался просцовский баловень Эроса. Ну да, я же, во-первых, «мужик» (а все же «мужики» — они же не «мужики» вовсе, коли бабам своим не изменяют), а во-вторых — добрый сосед, отчего бы со мной этакой сенсацией не поделиться, может ведь и мне захочется. Впрочем, какого-либо намёка на содействие и вспоможение, если и я чего-то такого захочу, Сергей не давал. Поэтому я не мог взять в толк, что это: простая житейская и незатейливая похвальба машиновладельца перед велосипедистом? Так или иначе, мне было всё равно. И мне совершенно претило даже представление о том, что я бы мог оказаться на месте Сергея в этой его машине любви на розовом шоссе. Между прочим, было жалко его жену, такую, в целом, миловидную, душевную и, очевидно, хозяйственную. Также было странно: их дочка, Даша, закончившая среднюю школу и собирающаяся этой осенью отправиться учиться на кого-то из средне-социального класса не то в П…, не то в Б…, учитывая печальную демографическую обстановку, вполне могла знать этих девиц, а стало быть и знать то, что её папа шалит с ними бесстыдно. Но ни одним из этих моих сомнений я с Сергеем не поделился. В конце концов, я был «добрый сосед», какое мне дело до их семейных разборок? Я только дивился: неужели по-другому вообще никак нельзя? Неужели нигде на земле нет преданности, нет любви, а только похоть одна, да это бахвальство радостью удовлетворяемой похоти своей на ушко незадачливому «доброму соседу»?..

Наконец, приехала Алина с красным дипломом и красным сертификатом и отправилась на аудиенцию к Богомоловой. Её оформили терапевтом в стационар на ставку. И мы стали работать в Просцово вдвоём.

И так мы проработали, наверное, целый месяц, пока не грянула беда.

Работать действительно стало хорошо и даже приятно. Алина спокойно вела стационар, к чему после ординатуры в областной больнице ей было не привыкать. Моя же несметная ненавистная писанина теперь сконцентрировалась исключительно в амбулаторных картах, что освободило мне шею и немного приподняло голову.

Интересно также, что с появлением толкового сотрудника ожидаемая от меня просцовским населением айболитовая универсальность перешла на некий более достойный уровень. Например, из Степановского привезли однажды мужичонку, всего трясущегося от боли, страха и похмелья, бледного и скукоженного. Упал с бодуна с сеновала. Алина, опытный травматолог, мгновенно определила у него вывих плечевого сустава, схватила, не долго думая, шприц с новокаином, воткнула куда следует и велела мне ассистировать ей на тракциях. Позже, правда, выяснилось, что у него помимо вывиха ещё и перелом плеча был.

Мужа поварихи Альбины Николаевны, отца Сашки-водилы, разбил инфаркт. А он был надутый, молчаливый, с чрезвычайно скудным словарным запасом, а главное патологически упрямый. Хотя всю жизнь свою он прожил в доме, крыльцо которого выходило на больничный двор, в больницу лечь его заставить было невозможно. И мы с Алиной были вынуждены откапывать его на дому. Что-то там не вязалось с его кардиошоковым давлением и нашим нитроглицерином. Но кажется, разрешилось всё относительно благополучно.

Я передавал Алине сведения об уже знакомых мне пациентах, которых направлял на госпитализацию, и ей тоже было легче. Было приятно приходить после приёма в стационар просто брать вызовы, зная, что истории уже оформлены без меня, и вся эта стационарная кутерьма — под контролем моего напарника.

Сентябрь 1998-го был чудесным месяцем, что касалось работы…

Глава 5. Беда

«Я получил в удел печальные месяцы, и ночи горестные отчислены мне» (Иов 7:3, перевод Макария).

Примерно в начале октября в одну из суббот мы по какому-то поводу пировали у Алининых родителей. И все заметили, что Алина там без конца пила все эти соки, газировки и никак не могла напиться.

В воскресенье мы вернулись в Просцово. Утром в понедельник она сказала, что надо бы проверить сахар. (А как раз в это время Альбину Степановну какая-то нужда оторвала от коровьего вымени и она снова устроилась к нам.) Я сидел на приеме в амбулатории. Погода была слегка дождливая, но ещё тёплая. Народу на приеме было прилично. Вдруг зашла Валя-регистратор со странным, непривычным для её скупого на эмоции лице выражением тревоги:

— Игорь Петрович, вас там жена к телефону.

Я нахмурился. Что-то, чувствовалось, было не так. Алина звонила из ординаторской. Она плакала и говорила сдавленно и прерывисто:

— Игорь, у меня сахар 12.

— Что, сколько? — я не расслышал.

— Двенадцать, — еле выговорила она.

Я онемел. В голове взорвалась бомба и все осколки остались внутри. Каждый из осколков был весо́м и что-то конкретное значил, но собрать их воедино и вычленить нечто главное было невозможно. Я забыл, где нахожусь и стоял, покрытый испариной. Известие было страшное. Оно было слишком невозможным, чтобы быть правдой, но и насмешкой, розыгрышем это тоже не могло быть. Значит правда.

— Ужас. Это ужас, — выдавил я наконец, — что же делать? (Я не стал спрашивать, не было ли это ошибкой, Алина наверняка уже разобралась в ситуации.)

— Я прямо сейчас поеду в К…

— Куда?

— В областную, — куда ещё? — Алину раздражала моя беспомощность. Больничная машина была в Т…, но нашёлся кто-то, кто обещал подбросить, и поэтому не надо было ждать мучительно дневного автобуса.

Тот, кто подбрасывал, спешил, и мне надо было продолжать прием, поэтому мы даже не успели попрощаться. Договорились как-то созвониться вечером.

Это был уже не дефолт с провалом крымского похода. Это была жизнь, бешеная собака, которая-таки цапнула. И цапнула так, что попахивало смертью. Зачем тогда всё это было? Любовь, измена, беременность, семья, свадьба, какие-то там надежды на что-то?.. Её слёзы как обречённость. Первый тип диабета. Инсулин. Всю жизнь — инсулин (и жизнь короткую)! А как рожать? И ребенок тоже может быть ущербным… Может, всё-таки гестационный? Нет, слишком высокий сахар для гестационного. Но он проявился при беременности, значит гестационный. Тогда главное — как-то родить, а там всё вернётся на место… Надо ухватиться за эту надежду. Но кто это точно скажет? Сегодня скажут эндокринологи. Уже вечером станет ясно. А как дожить до вечера?..

А если всё-таки это он, диабет первого типа? Там быстро отказывают почки. Но главное — этот ужасный каждодневный инсулин. Алина не выдержит такого. Она же тихо-нежная вся. И даже с виду не пытается хорохориться, что может с жизнью совладать. И зачем тогда ребенок, если она так быстро умрёт? Вообще, зачем всё? Это Просцово, этот развод, вся эта пережитая нами дрянь?..

Первый тип. Это же редкая болезнь. Очень редкая. Почему именно на нас-то она свалилась? Наказание?..

Подумал ли я тогда о Божьей каре? Вряд ли. Тем более что я тогда уже знал, что Бог так не наказывает. Но я подозревал, что Алина может что-то в этом роде подумать, особенно потому, что я знал, что она в определённой мере винила себя за развал нашей с Поли семьи (как-то раз она проговорилась).

«Почему именно на нас свалилось?» — Вообще, если думать реалистично, то что́ в этом странного? Кто-то же должен, в конце концов, болеть редкими болезнями. Но мы-то все, каждый из нас, видим в себе избранных. Думаем, что суровость жизни если и заденет нас, то как-нибудь вскользь, слегка, по касательной. И, поэтому, вот, — получи эту боль, раз ты не был готов, раз не застраховал свою нежную психику от всяких таких затрещин тяжёлой руки судьбы.

Я не то что был деморализован, но как бы напуган и совершенно не представлял, что мне со всем этим делать, со всем тем, что оставила мне жизнь. Что, счастье длится всего-то два месяца?.. Вот это-самое тихое, уютное счастье, которое мы нарисовали себе и ради которого изрядно потрудились. Искупнись в море, съешь жюльен в ресторане ночью над прибоем, почувствуй, наконец, что всё устаканилось, что вы вдвоём уже почти подмяли под себя всю эту ненавистную просцовскую медицину, чтобы жить-поживать в уютном домике, и вдруг — хрясь! На́ тебе — сахар 12! Выходило, что счастье не просто эфемерно, оно как бы искусственно, и даже по-особому издевательски искусственно. Что же с этим остаётся делать? Ходить, тыкаться из угла в угол в ожидании вечернего приговора областных эндокринологов.

И тоже, — как издёвка: продолжай, милый друг, работать! Закончи приём, приди в стационар и — бегом в обход, пациенты-то заброшены, их с пятницы никто ведь не смотрел. Смекаешь, что к чему? Жизнь, брат, она жёсткая штука. Тебе ведь даже погоревать и порефлексировать времени никто не даст. Иди паши! Не забыл, надеюсь, как истории оформлять? На одну ставочку захотел поработать? Нет, друг, не вы с напарницей-женой, а ты, ты один, останешься доктором в Просцово. Просцово! Вот оно всё, родимое-больное, перед тобой, вперёд! А мы твои две ставки исправно тебе заплатим, согласно договору.

Я не очень хорошо помню, как я доработал в этот день. Кажется, пациентки в палатах спрашивали: «а где Алина Семёновна?» И я отвечал рассеянно что-то нейтральное: пришлось по делам срочно уехать. Не говорить же: она тоже заболела, и страшнее, чем все вы, вместе взятые!

Я сидел в ординаторской и открывал истории. Они были как тоскливые доказательства реальности существования этого нашего счастливого тандема, и в то же самое время саркастическими иллюстрациями его бессмысленной кратковременности. В каждой было направление, написанное моей рукой, после чего следовали аккуратные Алинины анамнезы, статусы и дневники. Я даже нашёл ту историю, где Алина прервала запись на полуслове, очевидно, в то самое время, как в ординаторскую ворвалась Альбина Степановна, вестница смерти, со своим «сахаром-двенадцать». В конце концов, я взял ручку и начал строчить дневники, следом за Алиниными записями: «состояние удовлетворительное», «дыхание везикулярное»… Итак, я снова был единственным терапевтом в Просцово.

Вечером мы созвонились. Голос Алины был тихий и потерянный, безучастный, даже скучный. Мне приходилось, как клещами, вытаскивать из неё информацию. Назначили инсулин. Дозы пока небольшие. Каждые три часа берут кровь на сахарную кривую. Как насчёт гестационного? Никто пока не может точно сказать. Выходит, что если после родов сахар придёт в норму, то да, гестационный. А если нет, — понятно… «Да конечно гестационный», — ободрял я, — «всё будет хорошо!» Алина вздыхала.

Мы созванивались каждый вечер. Постепенно картина вырисовывалась такая: моя жена будет на больничном листе до декретного отпуска; по полторы недели каждый месяц в течении всей беременности ей необходимо будет лежать в областной эндокринологии, а ближе к родам — в НИА. Мы как будто вернулись на год назад. Я снова один в этой осенней просцовской промозглости, а жена навещает меня (или я её) наклёвками, как будто мы оба отбываем срок, каждый в своей тюрьме.

В выходные я метнулся в К… Я по-студенчески, в халате, просочился в областную и нашёл Алину перед лабораторией среди других претендентов на очередное протыкание пальца. Диабетиков. (Интересно, некоторые диагнозы как клеймо; но это избирательно, — видимо, по благозвучию: например, бывают «сердечники», «астматики», «аллергики», но не бывает «раковиков», хотя, возможно, из-за того, что от рака умирают очень быстро, и это не успевает становится для таких больных стилем жизни). Алина и наяву была какой-то потерянной и выглядела рассеянной. Мой визит, мне показалось, она расценила как нечто будничное и далеко не самое важное, что было ей необходимо сейчас. Она как бы пребывала в процессе внутренней адаптации к своему новому состоянию, старалась чётко определить для себя ближайшие и отдаленные цели и сосредоточиться на них. Кажется, это было, прежде всего, связано с сохранением и продлением жизни, с беременностью и со здоровьем будущего ребенка. Просцово, работа и даже я не были сейчас так важны. Я это понимал и переживал за неё. Мне было больно видеть её у этой черствой, затёртой двери в белохалатно-стеклянную равнодушную лабораторию, такой потерянной и отстранённой от меня.

Я расспрашивал. Алина отвечала сбивчиво и как бы неуверенно. Видимо, в тот момент она слегка «гиповала», но я тогда ещё не был опытен и не понимал этого, проецируя её состояние на переживание общей беды. Сахара́ у неё скакали немилосердно. Доктора испытывали затруднения в подборе дозы. Никто не заверял ни в чём утешительном. Мы быстро распрощались. Алина торопилась на ужин, который нельзя было пропускать.

На вторую неделю её голос в телефоне стал бодрее. Видимо, она нащупала-таки цели, уцепилась за надежду, и сахара стали более ровные. Я выдохнул и приободрился сам.

Но вообще, осень 98-го я помню хуже всего из всей этой просцовской эпопеи. Видимо, в тот период в голове преимущественно было только одно: Алинина болезнь, мои и Алинины попытки адаптироваться к ней и как-то выровнять баланс резко покачнувшейся жизни. Алина не торопилась возвращаться в Просцово. Между госпитализациями она предпочитала оставаться в К…, поближе к более или менее вменяемой медицинской помощи. Я все выходные мотался к ней и, возможно, поэтому так плохо запомнил Просцово той осенью: ассоциировалось оно в то время, видимо, только с рутиной работы.

Навестил Крабиных. Выпили. Маришка вышла со мной покурить в подъезд. Голос у Маришки тихий, мурлыкающий. Она что-то промурлыкала о том, что мне не стоило говорить про Алинину беременность никому. Я не понял, о чём она. И только спустя несколько лет до меня дошло, что она имела в виду дурную примету. (Меня всегда поражала эта приверженность и даже подчинённость прикладному суеверию во многих интеллигентных людях).

Постепенно, пожалуй, к зиме, мы всё же адаптировались. Алинина болезнь вошла в нашу жизнь и вульгарно, по-хозяйски, заняла в ней определённую нишу.

Сейчас (раз уж сие писание — своего рода анализ истоков моей религиозности) я спрашиваю себя: сыграла ли вся эта история с Алининым диабетом определённую роль в формировании во мне веры, послужила ли неким дополнительным фактором? Пожалуй, да. Прежде всего потому, что я проникся (на уровне ощущений и впечатлений, как всегда), что какие планы ни строй, как себе своё счастье ни рисуй, а жизнь в любой момент может развернуть настолько лихо, что ты так и останешься полуразутым и с открытым ртом на дороге этой-самой жизни с прохудившимся мешком надежд своих. Как в книге Иеремии в переводе Макария: «знаю, J, что не в воле человека путь его, что не во власти смертного шествие и направление шагов его». Осознание этого даёт смирение, а смиренному человеку проще покориться тому, кто имеет власть над жизнью и смертью, над временем и пространством и даже над всеми путями человека.

Глава 6. Последнее переселение

«Давай устроим ему наверху комнатку, поставим там кровать, стол, стул и светильник. И когда он будет приходить к нам, пусть располагается там» (4-я книга Царств 4:10, перевод Российского библейского общества).

Очень скоро мне стало понятно, что совет Ивана, хозяина нашей нынешней квартиры, заколотить наглухо одно из окон был не шуточный и не легковесный. Печка была действительно слишком мала для всего этого вольготного пространства одной четверти бывшего детсадика, которое так радовало нас летом. В лучшие времена это пространство обогревались трубами, а сейчас они были мертвы. Я раскалил печку до широких трещин, законопатил, как смог, одно из окон, однако в одну из ноябрьских ночей, когда уже выпал снег и дохнул мороз, мне пришлось спать одетому в пуховик, под одеялом, но и при этом мне не удавалось согреться.



Поделиться книгой:

На главную
Назад