Вестницкие предоставили моей бывшей жене квартиру под съём. Они и их окружение казались обиженными, и мы не связывались. Но мы навестили моих институтских товарищей (Государева, Крабиных и Пашу Ястребова) и пригласили их побывать у нас в Просцово. Они действительно приехали через неделю. Мои воспоминания об этом визите тоже крайне скудны, возможно потому, что не случилось ничего особенного: выпили водки, поорали песни, да и разъехались.
Свадьба не воспринялась мною как нечто значимое. Только как некое формальное отдание некой дани. Наше с Алиной сочетание случилось ещё прошлой весной, в лесочке, там вместо шампанского была Балтика № 4, а вместо приглашённых гостей — клещи да муравьи, которых мы весело от себя отгоняли. А теперь мы жили в захолустном посёлке Просцово, и уже несколько месяцев. Правда, большую часть времени по будням мы были в разлуке, но к концу лета ожидалось, что уже поселимся вместе навсегда.
После свадьбы у нас как бы была «медовая» неделя, но она мало чем отличалась от предыдущих медовых недель. Просто Алина отмазалась от пары дежурств и подзаколола часть какого-то цикла и прожила это время в нашем просцовском домике; я же продолжал ходить в больничку айболитствовать за небольшие денежки. Вот, собственно, и весь вам «мёд», дорогие новобрачные.
Мы тогда купили новенький кассетный магнитофончик и к нему кассету со сборкой последних заграничных поп-хитов на манер «Don`t Speak!» и «Lemon Tree». В магнитофоне было и радио. Просцовские радиоволны бесконечно несли в наши уши саундтрэк «Титаника» и в перерывах иногда — голос Гребенщикова, поющего в стиле регги: «Сестра, здравствуй, сестра!» Ближе к весне мы даже сходили в кинотеатр «Победа» (тогда ещё живой и даже главный в К…) на пресловутый этот «Титаник»: меня впечатлило, Алину — нет. Алина вообще не в ладах с синематографом, что мне даже в ту романтическую эпоху показалось странным и слегка насторожило. Помню, на самой заре знакомства я спросил: какие фильмы тебе нравятся? Алина замялась, потом сказала, что они с одногруппниками не очень давно были на фильме «Человек дождя», и там было так смешно: «кто на первой базе? — я на второй!» Я на тот момент ещё не смотрел этого фильма, и мне подумалось, что возможно это и был самый смешной эпизод кино, но вот вопрос: почему Алина настолько легкомысленна, когда говорит о кино?..
О чем мы говорили тогда, после свадьбы?.. Я не помню. Возможно о том же, о чём говорят все люди (?) (ох уж этот мой вопросительный знак в скобках, как же я его когда-то любил!) Мы жили у Пугачёвой, катались на лыжах. Могу предположить, мы говорили о моей работе и Алининой ординатуре. Это всё?.. Нет. Наверняка о планах. Мы пока не планировали непосредственно в ближайшее время завести ребёнка. Но планировали в скором времени завести ребёнка. Мы уже тогда планировали в августе, когда мне (после 11 месяцев работы) дадут мой заслуженный отпуск, отправиться в поход в Крым — даже вдвоём, если больше никто не захочет. Мы вместе пели под гитару песни «Белой гвардии» и подобное. Неужели это всё?.. Видимо, да. У нас не было соцсетей, интернета и мобильных телефонов. Только магнитофон с песней «Don`t speak!» и радио с саундтреком «Титаника» и этой странной сестрой Гребенщикова. Не было даже телевизора. Была только гитара, печка, книжка с рассказами О`Генри, самодельное овсяное печение и радости плотской любви по ночам.
В то время умерла от рака молочной железы Линда Маккартни, и я прочитал ещё что-то у Фриша (кроме уже прочитанных «Штиллера», «Гантенбайна» и «homo Фабера»), и мне не понравилось. Не то что даже не понравилось, а моё восприятие Фриша истаскалось, соскучилось, устало. Тем более, наверное, уже тогда, на фоне глобальности Библии, он казался в некоторой степени нелеп. Он устарел. Я вскользь сказал об этом Алине, но она никак не прокомментировала.
По тогдашнему крымскому совету Матвея Прострелова я прочитал что-то из Кобо Абе — меня не впечатлило; прочитал «Гнездо кукушки» — впечатление было ярким, но непродуктивным. В маршрутке по радио услышал песню с нового альбома Маккартни Flaming Pie, захотелось записать альбом, но времени забежать в студию звукозаписи не было.
То, что я перестал писать, мало затронуло Алину. Она слабо годилась на роль ма́стерской Маргариты, скачущей на метле и бьющей окна всяким тупоумным критикам… Я, в свою очередь, вероятно, тоже слабо годился на некую возвышенную в глазах Алины роль. Тогда вообще какие бы то ни было наши «роли» не были обозначены. И в этом была неосознаваемая нами решающая ошибка. Даже Дина в этом смысле «преуспела» больше. Она в своё время едва ли не на первом свидании обмолвилась, что если мы с ней поженимся, то готовить буду я! (потому что она не желает готовить). Это было глупо, но и до безумия мудро в то же время. Поли полагалась в этом смысле на некое автоматическое предоставление жизнью необходимых условий. Мы с Алиной полагались на любовь, под которой подразумевали наше взаимное влечение друг к другу и единство во взгляде на красоту. Но и тут закралась ошибка (на мой взгляд, роковая). С одной стороны, всё естественно: у Алины овсяное печенье, у меня — гитара, и мы в унисон ахаем на закат — так какие могут быть проблемы?.. Но Алинин взгляд на красоту статичен. Мой, как со временем выяснилось, — динамичен. Я не мог сказать: «это красиво», и удовлетвориться этим. Я энергично ставил вытекающие логические вопросы: кто стоит за этой красотой? кто её автор? что мне с ней делать? почему помимо красоты существует уродство? что стоит за уродством? откуда оно? что мне делать с ним?.. Алина же удовлетворялась просто фактом наличия красоты. Она устремлялась в утопию, не думая и не понимая, что путь в неё неизбежно лежит через боль и кровь. Она решительно отвергала любой негатив, любой намёк на чернуху, отворачиваясь, закрывая глаза, махая руками, по-детски топая ножкой, впадая в очевидный самообман, и так до сих пор. Я не мог и не могу с этим согласиться, но в ту просцовскую пору я ещё не видел ничего, всё это явно проявилось позднее.
А тогда — что?.. Да та-самая вечная иллюзорная любовь. И что она являет собой? А всё, что есть!!. И остальное-прочее — её придатки. Секс. Дети. Заработок. Дом. Воспитание детей. Преодолевание в принципе лёгких обычных человеческих проблем. Совместное старение. Совместное (впрочем, необязательно) умирание, смерть. Смерть? Нет. О ней негоже говорить в сём нежном возрасте. Любое упоминание о ней суть проявление слабости, либо психологической ипохондрии, что не есть приятно.
Поэтому, да будем строить наш дом, медленно, плавно, поступательно, не забывая о красоте, окружающей нас, созерцая её, радуясь ей! Такова была концепция по умолчанию.
ЧАСТЬ 4
Глава 1. Хронология по годам
«Вы жили в этом мире без надежды и без Бога» (Ефесянам 2:12, Новый русский перевод).
Фундаментальная вера, которая однажды побудила меня посвятить свою жизнь J, крепко спаялась с моею душой, наверное, лишь в начале 2000 года. А эти два года, после заключения второго брака, я всё ещё что-то пыжился, как-то ещё по-глупому лицезрел жизнь, детскоствовал.
Я, например, хотел сводить Алину в поход, в Крым, и именно туда, где мне так понравилось в августе, и быть там, в том чудесном месте уже с ней. Я пил пиво и иногда, с другими, самогон, очевидно надеясь извлечь из этой искусственной наркотической эйфории некий сок жизни, некое осознание, некое приобщение пусть даже и к собственному, раздроблённому и нестройному, внутреннему миру. Я не торопился становиться нравственным; не испытывал, к примеру, желания бросить курить. Чтение Библии и библейской литературы я перемежал с чтением Спока (мы же планировали-таки, по устаканению всего, завести ребёнка), Карнеги (меня привлекал в нём дух беллетристики, столь скудный в публикациях bf) и даже киноромана «Твин Пикс», который я позаимствовал у одной, с определенной степенью дебильности, молодой пациентки.
Но, мне казалось, я не заходил за грань. Однажды, той первой зимой, ещё до свадьбы, я, как обычно, покуривал на площадке над лестницей, ведущей к дверям кухни. Неожиданно рядом возникла кастелянша Ира, и вдруг, без лишних слов, крепко обняла меня вместе с сигаретой и сигаретным дымом. Эта Ира была дочерью старшей медсестры, Альбины Александровны; ей было около 30, разведёнка. Она была невысокая, ладно сложенная, возможно — слегка симпатичная; в ней чувствовалась недюжинная энергия и крик к жизни. Высвобождаясь из её объятий, я ощущал себя крайне неловко, видимо под напором этой её энергии. И у нас даже состоялся некий нескладный разговор, кажется из одних междометий. Позже, анализируя событие, я проникся гордостью за свою нравственную устойчивость. Хотя в этом, очевидно, не было какой-то исключительной моей заслуги. В институтские годы, в тот небольшой кусок времени, когда я не был связан ни с одной девушкой, я был как-то даже склонен к некоторого рода блудливому поведению, но я никогда не был подобен, скажем, Шуге, который делал из такого поведения едва ли не спорт (и со стороны я со снисходительной усмешкой наблюдал, как бедолага лечится то от вшей лобковых, то от гонореи, то от реактивного артрита). И к моменту этих кастеляншеских домоганий я вполне себе ровно относился ко всем женщинам мира, исключая Алину. Да и вряд ли, даже если бы я был свободен, эта Ира до такой уж степени заинтересовала бы меня.
Я не могу вспомнить, несколько часто я молился в то время и молился ли вообще.
С чтением Библии тоже было как-то странно. Я отчётливо помню, что книгу Даниила я прочел ещё тогда, у Пугачёвой, в то время как книгу Исайи, кажется, впервые читал только летом 99-го. Тут два варианта: либо мама (точно не папа) посоветовала мне внеочередным образом прочесть Даниила, либо я и вправду, так быстро и неосознанно махнул весь Ветхий Завет у Пугачёвской печки, ничего толком не осознав, а потом перечитывал всё заново. Во всяком случае, завоевание обетованной земли (книга Иисуса Навина) точно совершалось у той печки. Причём у меня отложилось: моё географическое восприятие было прямо противоположным; в уме почему-то я представлял израильтян, осаждающих Иерихон, к западу от города, а не к востоку.
Я помню, как читал «малых» пророков в автобусах К… — Т…-Просцово, но было ли это в 98-м или 99-м, — точно не помню.
Помню, я читал Карнеги, пересаживаясь в некое пасмурное (скорее всего, осеннее) время в Т… с просцовского на К…ий автобус. Я задумался. Карнеги так много писал о придирках, как о том, что безотказно (и это едва ли не было чем-то с его точки зрения решающим) отравляет любую семейную жизнь. Тогда мне казалось, что это перебор. «Малые» же пророки казались чем-то волнующим, но всё же отдалённым от нынешних реалий.
В любом случае, пожалуй, стоит отметить, что 99-й всё же был более продуктивным в плане восприятия мною духовных истин. В 98-м, однозначно, я был более легкомыслен и бестолков. Мне хотелось рыбачить, бегать по лесу в поисках грибов, что-то значимое искать в телевизоре, радио и книгах, общаться с институтскими друзьями. Мне льстило, что я какой-никакой, а некто значимый в посёлке с 2000 населения; что я имею предоставляемую мне этим поселком квартиру, пусть и неказистую; что я, кажется, не самый плохой в мире врач и что меня любит моя жена.
Возможно, трагедия, случившаяся тогда одновременно с беременностью жены, что-то добавила к моей остепенённости в духовном смысле. Пожалуй, да. Но до этого было ещё полгода.
Глава 2. К…
«Я посвятил свой разум познанию мудрости, познанию безрассудства и глупости…» (Екклесиаст 1:17, Современный перевод).
После свадьбы наше «неформальное», прелюбодейное состояние было нейтрализовано официальными штампами, и мы по выходным стали чаще выбираться из нашего просцовского псевдоподполья. Чаще стали навещать родителей и друзей в К…
Супруги Рома и Василиса Восцовы, бывшие Алинины одногруппники, проходящие ординатуру по психиатрии и гинекологии соответственно, проживали в многоэтажке недалеко от площади Тургенева. На двери их подъезда был установлен домофон — очередное чудо техники, квартира была просторная. В том же доме, но в другой квартире, поселились супруги Фёдоровы, Артём и Алиса. У Восцовых часто собиралась вся Алинина институтская компания, сохранившийся костяк элитной 17-й группы (кажется, большинство из них имели красные дипломы и реализовались как всеразличные заведующие и главные врачи, в конечном счёте). Этих Рому-Васю (Алина называла их «Ромочка, Васечка») я помнил ещё с первых лекций на первом курсе. Они уже тогда ходили парой и напоминали мне Ларису Сёмгину и Максима Малькова, моих одноклассников, сидевших с 9-го класса за первой партой и держащихся крепко за руки все уроки. Мне как-то была подозрительна и даже неприятна эта претензия на раннюю зрелость и как бы исполненная недоверия ко всему окружающему демонстрация преданности. Тем более, я знал, что та приторная история с Ларисой и Максом закончилась каким-то там неблаговидным разрывом, поэтому таким ранним отношениям я не доверял, и, проецируя это своё восприятие на Рому-Васю, я предпочитал относиться к ним если не с презрением, то уж точно с равнодушием, хотя они и были на самом деле замечательными людьми. Рома был большой, немного тихий и благожелательный, а Васечка — бойкая и проницательно-энергичная. Примечательно, что именно к ним приходила поплакаться Алина в тот сдавленный период наших ранних «прелюбодейных» отношений, когда нам было так непросто (однако, не уверен, что Алина передавала им всю правду, как, скажем, я — Государеву). К моменту заключения нашего с Алиной брака у них уже был ребёнок, и Васечка с этим ребёнком на руках была среди тех немногих, кто присутствовал на нашем скромном сочетании в ЗАГСе.
Артём Фёдоров был ключевой фигурой в 17-й группе. Он, не стремясь и, очевидно, не прилагая к этому особых сознательных усилий, сумел разбить сердца всех её участниц, вследствие чего в определённый момент в группе произошёл некий раскол и даже разделение. Артём, несомненно, был (и остаётся) чрезвычайно умным, волевым, целеустремлённым, мужественным, сильным, уверенным, весёлым и красивым человеком (качества указаны, скорее всего, в произвольном, а не в приоритетном порядке), и я понимаю все эти разбитые сердца. В конечном счёте, в той мужественной женской борьбе победила Алиса. На мой взгляд, Алиса не чрезвычайно красива, но, несомненно, чрезвычайно эрудирована и умна (кстати, она тоже есть на нашей свадебной фотке). Мне, к примеру, польстило, когда лет пять назад, употребляя с ними кальвадос и упомянув, что это тот самый напиток, который воспел Ремарк в своей «Триумфальной арке», я почувствовал на себе Алисин благосклонный взгляд, как некое признание моей литературной эрудиции.
В эту Алису был влюблён (и до сих пор, кажется) Паша Зноев, ещё одна колоритная личность из 17-й группы. Диву даёшься, откуда в жизни берутся все эти бесконечные любовные голливудские многоугольники; особенно это романтическое многолетнее тоскование по ком-то недоступном, и даже доступном, но только в дружеском режиме. Так вот, этот Паша из всей Алининой компании мне был более всего близок. Он, как и Фёдоров, был могуч, умён и уверен в себе, хотя и как-то более скользок (о красоте судить трудно из-за основательной бороды), но во всяком случае не сноб, как многие, на мой взгляд, из Алининых друзей. По крайней мере, с ним было всегда легко поговорить почти на любую тему, ибо он держался просто, хотя и был чрезвычайно разносторонним и любознательным. Сейчас он работает простым травматологом и чурается всякого рода заведования.
Однажды они там у Ромы-Васи собрались все (не помню, по какому поводу) и зазвали нас с Алиной тоже. Мы пришли как-то пораньше других. Хорошо, что уже был Паша, и я подлетел к нему и стал уговаривать пойти маленькой компанией с нами в Крым этим летом. Паша начал обстоятельно расспрашивать о достоинствах и недостатках этого предприятия с моей точки зрения. Я по свойственной мне коммуникативной простоте проговорился, что иногда нас пытался раскрутить на деньги всякого рода крымский люд, от таможенников и милиционеров до егерей, и Паша заметно насторожился. Я поинтересовался, а нет ли в данной компании тех, кто согласился бы на подобную авантюру, но Паша выразил сомнение, мол, народ предпочитает ближние речки, а не далёкие горы и бескрайние моря. Я немного приуныл. Всё-таки идти вдвоём в такую даль — предприятие рискованное. Но это была лишь минута слабости.
Веселье было достаточно шумное. Говорили наперебой, как бы пытаясь друг друга переорать. На посиделках у Якова Бермана я привык к более степенному обмену мыслями. Позже, на пике всеобщего подпития, я попытался изобразить нечто общепризнанное под гитару, но не был воспринят. Меня вообще, в целом, мне показалось, как бы игнорировали. И больше всего меня расстраивало то, что я не понимал: делалось ли это в некоторой мере осознанно или происходило само собой, стихийно, по неким внутренним законам их коллектива. Больше всего меня расстроило то, что произошло в конце. Мы с Алиной собрались уходить, и тут выяснилось, что её сапоги исчезли. Почти сразу стало понятно, что их специально спрятали, чтобы «Алинку не отпускать». И розыгрыш тянулся долго. Я, как идиот, одетый, молча стоял прижавшись к стенке в коридоре, а Алина то смеялась наперебой с юродствующим пьяным Фёдоровым, то весело ныла, выпрашивая сапоги. Вся компания радостно потешалась над происходящим. Мне отнюдь не было весело, я только глупо натягивал улыбку; я близко не знал этих людей, и, хотя Алина была их милой подругой, никто из них, кроме Паши, казалось, не испытывал ни малейшего желания знать меня. Что касается розыгрыша, я попросту считал его глупым, если не сказать больше. Дело в том, что моя самая страшная ссора с Вестницким, которого я долгое время считал лучшим другом, произошла как раз из-за чего-то подобного. В середине большого пешего крымского похода, на маршруте, Тимофей спрятал в лесу нашу с Шугаревым посуду, которую мы на ночь оставили у костра, вместо того, чтобы унести в палатки. Решил поучить нас порядку. Но почему? На правах особы, приближенной к Ирине Ярославовне? Шуга вел себя так же, как сейчас Алина. Он даже едва ли не вовлекся в игру «тепло-холодно» в той ситуации. Я же встал в позу, добился, чтоб мне, в конце концов, вернули посуду, а вечером у костра разбранился с Вестницким, и потом мы не общались, кажется, полгода.
Наконец-то Алинины сапоги были возвращены. Не помню, пытался ли я как-то поделиться с женой своими чувствами тогда. Во всяком случае, Алина была весела и на настроение моё не обратила особого внимания. Это были её друзья. И я не счёл необходимым делать здесь какие-то акценты.
Два или три раза ещё делалось застолье у родителей Алины. Меня усаживали за стол, обильно кормили и поили, я бойко вёл или поддерживал беседу. Однажды преждевременно закончилась водка, и я ушёл покупать. Внизу, у подъезда на лавке, я присел с Алёной, младшей сестрой Алины. Ей тогда было около 20, она училась в медколледже. Алёна мало, на самом деле, похожа на Алину. Она тоже весьма жизнерадостна, но как-то более уравновешенно, юмор у неё резкий, анекдотический, почти, как у их папы, но плавнее и забористее, не такой обстоятельный. Ко мне она испытывала определённое уважение, но не слепое, а вдумчивое; часто о чём-то непростом спрашивала меня. В тот раз спросила: «Игорь, а в вашей семье часто ссорятся?» Я задумался. «Да нет, — отвечаю, — наоборот редко. Но если уж поссорятся, то потом дня два-три надутые ходят». (Я даже вспомнил, как однажды мама на целые сутки ушла из дома к подруге.) А Алёнка и говорит: «А у нас — как раз наоборот! Мы можем за день три раза поссориться и три раза помириться». Я удивился. Это было откровение. Мы никогда не говорили с Алиной о ссорах и никогда ещё не ссорились. Поэтому всё это звучало странно. Хотя я видел, что мама моей жены — женщина строгая, требовательная, тревожная, с каким-то слишком глубоко спрятанным чувством юмора.
У моих родителей было, как всегда в последнее время, бодро и… задушевно что ли. Маман ненавязчиво нащебетывала о разных тонкостях их интересной духовной жизни; между прочим, всучила нам для прочтения «Зелёную палочку» Л.Н.Толстого как некую вразумительную квинтэссенцию постулатов о смысле человеческой жизни, к тому же выраженную художественно и красиво. Алина всегда зажигалась от всего положительно-эмоционально окрашенного. Я принял, подхмыкнув. Папа подкивнул. Папа выглядел уверенным в своей жизни, спокойным и где-то даже благодушным.
Толстой, и правда, взбудоражил и воодушевил. Основные постулаты, касающиеся служения Богу, как того единственного, что исполнено подлинного смысла, подкреплённые к тому же здравыми и логическими рассуждениями, заклыдывающими основу, были восприняты мной с радостью. Малопонятные же, туманные философствования, которые всё же в очерке присутствовали, были моим сознанием также отмечены, но не доминировали в восприятии. Я сочетал эти новые впечатления с тем, что уже знал из прочитанного мной в Библии и почувствовал в душе определённую эйфорию. Мне было приятно, что я вовлекаюсь сознанием в нечто глобальное, светлое и действительно значимое. Мне было приятно также и то, что Алина была как бы со мной на одной волне.
Впрочем, повторюсь, вся эта поднимающаяся во мне духовная радость была ещё слишком слаба, чтобы пропитать моё сердце и моё сознание. Она только как бы иногда поглаживала их как некая приятная мягкая волна. В основном же, штормом накатывала жизнь. Любовь к женщине. Работа. Состояться во взрослости, в самостоятельности. Может быть когда-то — свой дом. А так, всё то же: по морям, да по горам не нагулялся, своё пивное озеро полной мерой не выпил, из-за безденежья вместо «Marlboro» вынужден курить «Приму» (что слегка угнетает), что же есть настоящая дружба — так и не понял, двухкилограммовую щуку не поймал, и даже отцом ещё не был. Извини, Лев Николаевич…
Глава 3. Конец зимы
«Если кто попросит у тебя что-нибудь, то дай ему» (Матфея 5:42, перевод Международной библейской лиги).
Не очень хорошо помню переход к весне в тот первый год в Просцово. Скорее всего, как всегда был завален работой. Что-то зашевелилась фабрика. Томилин туда, по-моему, не вернулся, да и фабрикант поменялся, но, во всяком случае, слухи поползли, что принимают персонал в какой-то цех. И сразу оживился амбулаторный приём, людям сразу стали нужны вдруг какие-то справки; а двоим пациентам я даже выдал больничные для фабрики. Но всё это продолжалось недолго, месяц-два; потом всё снова встало.
Как растеплилось, выписалась Свинцова на паперть между церковью и магазином, зато поступила лунообразная Родионова с ухудшением астмы; удалось вытурить пару старух на пару недель из 4-й палаты — я начинал привыкать к этим циклам.
Валаамова вызывала реже: видимо, в медицинском и человеческом смыслах она уже выцедила из меня, что могла, и слегка приспустила вожжи. Часто она благоговейно упоминала имя Абакумова Василия Леонидовича, т-кого кардиолога (с большой буквы «К»), которому она раз в месяц (не чаще!) звонила, отчаявшись-таки получить от просцовских медиков толковое слово и здравый совет. Я даже, в некотором смысле, стал побаиваться этого сына Аввакума. И вот, однажды он прибыл в Просцово (наверняка, не без настояния всё той же Валаамовой). Это было обставлено, как нечто в рамках диспансеризации или чего-то такого. Просидев со мной 2 часа на приёме, параллельно принимая особо жаждущих увидеть сего специалиста граждан, Василий Леонидович ещё на 2 часа уехал с торжественным визитом к Валаамовой, после чего благополучно отбыл в родной город. Это был обычный врач, хотя и с мужественной, исполненной достоинства внешностью. На меня он смотрел если не благосклонно, то уж во всяком случае — спокойно. На его приём пришла и моя хозяйка, Пугачёва Серафима Ефимовна, презрев ради такого случая каноны уринотерапии (метода, в целом, не терпящего дополнительного медикаментозного вмешательства). Доктор Абакумов спокойно выслушал её жалобы, бесспорно относящиеся к банальной хронической ишемии мозга, спросил, принимает ли она ноотропы. Пугачёва бодро ответила, что да, принимает, но эффекта не видит. Абакумов посоветовал ей другой ноотроп, из тех, что она не принимала, чем, видимо, Серафиму Ефимовну не удовлетворил. Когда дверь за Серафимой Ефимовной закрылась, Василий Леонидович иронично посмотрел на меня и сказал: «Вот так всегда: всё хотят, чтобы им голову новую пришили». Я подхохотнул. Перед его уходом, я испросил пару советов по ведению кардиологических больных, подразумевая беспокоящих меня конкретных пациентов. Леонидыч отвечал вяло, как бы с неохотой, сдерживая зевок. Мне взгрустнулось оттого, что я в очередной раз ощутил себя несчастной собачкой-терапоидом, кинутой некой беспощадной рукой в чёрные волны российской провинции, которой никто-то не желает помогать!
В 1-ю палату поступила немолодая женщина в терминальной стадии какого-то лейкоза. Мне было мало понятно, что с ней делать, но я что-то делал. На второй день она сказала: «Доктор, я никогда в жизни не пила пиво, а тут вдруг неудержимо захотелось. Доктор, всё равно ж умирать, разреши выпить бутылочку!» Женщину было жалко; у неё был какой-то не очень понятный мне характер, но она явно не была плохим человеком. Я пожал плечами. Мол, прописывать тебе его я не буду, но уж если выпьешь, глаза закрою. На другой день от неё пахло пивом, и она шутила и бодрилась, а на четвёртый день она умерла.
Из Степановского снова привёз женщину с инфарктом, и снова как-то так вышло, что она осталась у меня, в третьей палате. Но на сей раз я был чрезмерно осторожен и ответсвенен. Обошёлся без внутривенного морфина, и как-то всё прошло спокойно и гладко. Вскоре позвонила молодая, грамотная, вежливая родственница и перечислила мне заочные рекомендации по медикаментозному ведению этой пациентки от какого-то медицинского светилы какого-то мегаполиса. Я заверил, что примерно то же самое её родственница у меня и получает (хотя и немного приврал, конечно), и добавил, что непременно мегаполисные рекомендации исполню в точности. И исполнил. И всё обошлось.
Кажется, именно в то время я имел первый в моей карьере опыт серьёзного столкновения в непростой, как оказалось, социальной схеме-концепции «врач-пациент». Диалог на амбулаторном приёме:
— Слушаю вас.
— А что вы меня слушаете? — с грубым вызовом (женщина, лет 35, с напряжённым, серьёзным, нервным лицом).
— Говорите, на что жалуетесь, — опешив, с недоумением.
— А по мне не видно, на что я жалуюсь? — с той же интонацией.
— Вы считаете, что я должен читать ваши мысли? — закипая, чувствуя неприятную дрожь в своём голосе.
— Я вам второй раз говорю: по мне всё видно. Просто посмотрите внимательнее!
— (с тяжёлым вздохом, после недоуменной паузы) Женщина, я вижу на вашем лице бледно-розовую сыпь. Но этой информации для меня крайне мало, чтобы поставить диагноз и, тем более, назначить лечение…
— Короче. Назначьте мне хлористый кальций в вену десять инъекций на курс. Это всё, зачем я к вам пришла. Мне совершенно неинтересно беседовать с вами!
Беспомощно развожу руками. Смотрю на Веронику Александровну. Она нейтрально пожимает плечами (мол, тяжёлый, конечно, случай, но как-уж-нибудь сам, доктор, выкручивайся). Снова перевожу взгляд на пациентку. Пытаясь смягчиться:
— Вы хотя бы скажите мне, с чем вы связываете появление этой сыпи?
— Ничего я не собираюсь говорить вам! Вы выпишите мне назначение, о котором я вас прошу или нет?
— Нет, я так не могу…
— Почему не можете? Вы что, не врач?
— В том-то и дело, что я врач, — повышая голос, с гневной интонацией, выпячивая глаза на пациентку, почти крича, — а не механический безмозглый выписыватель рецептов, кем вы, как видно, меня считаете!
— Я ещё раз повторяю: мне совершенно не интересно, что вы там говорите. Я не первый раз заболеваю таким образом. Курс, о котором я прошу, мне помогает. Что за проблема назначить мне его?!
Замолкаю. Опускаю плечи и голову. Выдерживаю паузу в гробовой тишине. Не менее полминуты… Наконец (поняв, что больше ничего невозможно сделать, и это наиболее разумное решение) встряхиваю головой:
— Вероника Александровна, напишите этой пациентке направление, о котором она просит.
Вероника Александровна с готовностью строчит. Подписываю, ставлю печать, передвигаю направление в сторону пациентки. Она хватает его, встаёт и, ни слова не говоря, железным шагом направляется прямиком в процедурную. Конец диалога (хорошо размочил, а то один товарищ посетовал, что в книге этой моей диалогов почти нет, негоже).
Я был в шоке, меня колотило. «Почему? За что? Что это вообще было такое?».
С неимоверным трудом, запинаясь и не к месту задумываясь, я принял ещё двоих или троих пациентов и, грозовотучный, но при этом и как бы невесомый, с каким-то подшибнутым мозгом, направился в стационар. В ординаторской я лёг на кушетку. И пролежал полчаса. Я не мог идти в обход и не мог идти обедать. Я обдумывал ситуацию. Меньше всего мне хотелось, чтобы подобная ситуация когда-нибудь ещё повторилась. Я задал себе вопрос: «Почему я себя сейчас так чувствую?» Ведь я был практически нетрудоспособен. Подумав, я честно ответил себе: «Да, ты получил эмоциональную травму, но если бы ты повёл себя достойно, то это не выбило бы тебя из колеи. А ведь ты почти орал на пациентку, пусть она и психопатка почище Марианы! А что стоило бы, не затевая всей этой дрязги, взять, да и просто назначить ей этот хлористый, который никак же не навредит ей?!» Я подумал ещё и сделал вывод: «Отныне я просто всяким там психопатам буду делать без лишних разговоров то, что они хотят. При условии, что не наврежу этим ни себе, ни им. Засунув при этом глубоко в… всю эту свою псевдоврачебную никому не нужную гордость! Иначе так вот и будешь всякий раз валяться как тряпка…» Вывод показался мне здравым. В конце концов, я не так уж сильно и накосячил. На такую дуру можно бы слегка и прикрикнуть. Я потихоньку спустил ноги с кушетки на пол, встал и поплёлся снимать пробу с обеда.
Так я работал. И не замечал прихода весны. Работал и работал, зарывшись головой во всю эту медико-просцовскую глупогадость. Снег потихоньку делался жухлым, земля просыхала, трава проклёвывалась. Первые птицы начинали петь. Обнажалась грязь, но в деревне грязь не такая противная, как в городе. А я работал и не видел. Раньше я всегда замечал весну.
Глава 4. Весна. Контрасты
«Увидит тебя прохожий, хлопнет в ладони, присвистнет, головой покачает и скажет об Иерусалиме: «И это — город, что звали прекраснейшим, звали радостью мира?!» (Плач Иеремии 2:15, перевод Российского библейского общества).
Окрестности Просцова, в целом, живописны. Поля и перелески, в общем-то, привычны для нас. Но там ещё и холмисто. При подъезде, за полкилометра, по левую руку — захудалая деревня Пархово с накренённой убогой церковной колокольней, а по правую — дивный ландшафт: обрывается лес и потом — обширное поле, спускающееся вниз к озеркам, синим, манящим, а ещё дальше — снова поля, полоски рощ и крапины деревенек (одна из них — Солдатово, из которой был тот дивный Батонов). Само Просцово — холмисто-волнистое, потом, дальше, к Степановскому — две стены леса, явно не безгрибные, ну а уж Степановское — плоское. Я давно положил глаз и на степановские леса и на парховские озерки. Расспрашивал водил. Но водилы, как обычно, почему-то были негрибацко-нерыбацкие; люди, тянущиеся к технике, зачастую, как показывает опыт, поворачиваются выразительно-равнодушным задом к природе. Саша раздумчиво произносил народную мудрость: «ну-у, грибы нужно искать по краям» (как будто я не знал); а насчёт рыбы неопределённо: «да ловют чего-то». И правда, ловили. Помню, по осени ещё, в амбулаторию зашёл некто маскировочно-грязно-дикий с мешком налимов и торопливо сунул Веронике Александровне, мол, купи, дёшево (самогонка стынет же!); Вероника Александровна хозяйственно взяла налимов. Но весь этот мой грибно-рыбный зуд откладывался до лета; и я где-то мечтал и Алину приобщить к этому благодатному отдыху-охоте — почему-то я был уверен, что она радостно воспримет всё, к чему у меня лежит душа.
По весне, конечно же, обострились психи. Милиционер Нестеренко (тот из двух, что покрупнее, что проживал в одной из кирпичных двухэтажек вверх по холму, выше фабрики) вызвал меня однажды на улицу Кирова освидетельствовать сумасшедшего. Ну, конечно! Разве я забыл? Я же не обычный терапевт, я ж айболит, на все руки мастер. Улица Кирова — ближе к краю посёлка, за дальним оврагом. Освидетельствовать там, в общем-то, особо и нечего было. Хлипкий мужичок мечется за своим забором, несёт околесицу, на нас с Нестеренко глядит подозрительно, а на весеннее яркое солнце взирает яростно, распахнутыми глазами. Я убеждал мужичка, что его надо срочно госпитализировать в нужную больницу, что надо сделать укол, что ему это лучше, что соседи беспокоятся. Нестеренко же всё хотел, чтобы он зачем-то в каком-то там протоколе расписался. Мужичок от всего отказывался и околесицу, несмотря на вычурную смену наших убеждающих интонаций, нести упорно не переставал. Всё это продолжалось часа полтора, естественно — абсолютно безрезультатно. В конце концов, милиционер меня отпустил и стал кого-то звать на подмогу. Чем дело кончилось, я не уточнял.
Ещё осенью меня вызывала на дом, в Совхоз, молодая женщина, лет 28, больная раком молочной железы. Она была вежливая, оптимистичная, но и грустная. Полная, даже плюшечная, налитая жизнью, но уже отравленной; интеллигентно сдерживающая передо мною клокотание желания жить. Мы просто пообщались. Я же ничего не мог сделать. Что-то там с ней, в онкодиспансере в К…, шло не так. А весной она умерла. Без меня как-то, сама собой. Для многих в Просцове эта смерть была почему-то очень значимой, даже, кажется, не из-за возраста — просто душевный был человек. В амбулатории все от известия охали-ойкали. Помню, я возвращался пешком с вызова, мимо фабрики, и вижу — параллельно мне, за мостом через речушку Талку — движется шествие с гробом, человек 40 (немалое расстояние прошли, — от Совхоза до фабрики не меньше километра), видимо — к церкви, а дальше — на кладбище, как раз между Просцово и Пархово. Впереди — священник, высокий, в узорчатом торжественном одеянии, то ли с каждением, то ли с кроплением, во всяком случае, с чем-то маятникообразно-качающимся, и даже как бы с пением. Чрезвычайно торжественно всё это выглядело. Ну, и печально тоже. В Просцово за всё время я не видел ни митингов, ни народных собраний; в тот раз это было нечто наиболее массовое и потому — чрезвычайно необычное. Священник выглядел как-то уверенно-мужественно, на своём месте, что ли; в лице его было что-то решительное, как будто он кидал вызов самой смерти этим кадилом-опахалом своим и песней старо-басово-славянской своей. Следующий за гробом народ казался со священником единодушным. Их устремлённость и серьёзность были настолько непридуманными и ненаделанными, что даже как-то тронули меня.
Вслед за этой трагедией, произошёл, напротив, почти комичный случай. По слухам, в просцовской пекарне завёлся приблатованный новый молодой начальник. Судачили недобро, что паренёк какой-то по жизни отвязный и разгильдяй, и что общественный нравственный суд (чрезвычайно абстрактное понятие, как я с течением жизни понял) давно по нём плачет. А, мол, папа, некая «шишка» в Т…, пристроил шаловливого сынульку хоть и в Просцово, хоть и в пекарню, а таки начальником. И это почему-то очень сильно возмущало народ (амбулаторию, в частности). Я пытался дознаться — почему? Ответ был: ну как же, начальствовать, хоть и в пекарне, надо уметь, а этот зажравшийся папенькин сынок ни … ж не умеет, только пить, да по бабам!.. — Ну да-а, сочувствовал я возмущённому народу.
И вот однажды, апрельским погожим утром, врывается на приём счастливо-хохочущая Нина Ивановна, до слёз, и даже вымолвить не может ничего. Так и заливается соловьём на кушетке. Следом входит комично-угрюмая регистратор-Валя: «Игорь Петрович, тут начальника на пекарне пчела укусила, пока он мочился; вызывает вас». Валя мужественно борется с улыбкой. Вероника Александровна — уже под столом. Ох, сколько веселья! Они-то своё злорадство потешили, а мне-то, Айболиту Петровичу, что прикажете делать с этим укушенным?.. Побубнил. Благодушная Вероника Александровна вылезла из-под стола. «Ничего, Игорь Петрович, я с вами с чемоданчиком поеду, чего-нибудь придумаем, мне и самой интересно!» Приехали. Паренёк оказался толстый, с наивным, перепуганным и детски-извиняющимся лицом. Всё повторял, что, мол, жало сам вытащил, да только не до конца уверен («гляньте, доктор»); сознание? — да, ненадолго потерял от боли и неожиданности; аллергии? — нет, ни на что не было. Ох уж мне эти просцовские глянсиз пенисиз, давай, «айболитушка», за свою любимую работу. Да всё нормально! Вколите ему, Вероника Александровна, ещё и в попу преднизолончика какого-нибудь на всякий случай. «Ой, не надо!» — кричит смешной начальник пекарни. — «Дайте мне лучше таблетку какую-нибудь». «Ну, хорошо, уговорил, дайте ему, Вероника Александровна таблеточку димедрольчика и поехали скорее назад, у нас там очередь в амбулатории».
Неподалёку от Пархова была старая ферма, и на ней случился пожар. Конечно, вызвали меня. И снова вхолостую. Никто же не пострадал. Там даже коров не было. Помню свою неприкаянность. Мэр, Станислав Николаевич, бегал, какие-то колхозники бегали. Приехало что-то пожарное, с каким-то немощным шлангом. Огня уже не было, но зачем-то начали поливать обугленную стенку фермы. А мне было скучно и неприятно, у меня стояла работа; на меня здесь никто особо не обращал внимания, но подойти отпроситься я не решался: настолько все они были перезагружены проблемой. Я просто принялся созерцать. Я смотрел на контрасты. Угрюмое, разбитое, похмельное лицо мэра, Варфоломеева Станислава Николаевича, и светлое голубое небо, тихий весенний тёплый, мягкий ветер; эта обуглившаяся маленькая, но какая-то почему-то злостная человеческая проблемка, которую никак не может решить хиленькая струя из бессмысленного опоздавшего шланга и величественный вид, там, направо через дорогу: голубеющие озёра, благоухающий задумавшийся о вечности лесок, поднимающаяся новая трава в поле — дела Божьи, мудрые, спокойные, уверенные, надёжные, вечные. Не уверен, что я тогда анализировал таким образом, но, однозначно, мне не давали покоя эти контрасты. Потом меня отпустили, да и сами сели на свои машины или побрели прочь.
Однажды меня вызвали в деревню Озерцово. Это ближе к Т…, самая дальняя граница моего «терапевтического участка». Деревенька маленькая, но расположилась она очень уютно, на горе; внизу — речка, за речкой — ещё более крутой склон, поросший разнотональными светлыми зелёными деревьями. Вид почти кавказский, водопада не хватает. И птицы, и тихо, и привольно. И нога Евы не погнушалась бы, да и Адам с улыбкой приобнял бы её за плечи и пригладил волосы. И вот тут — ещё более страшный контраст! (никогда не забуду его). Сашка на «буханке» подвёз меня к самому дальнему дому, недалеко от крутого спуска к речке. Дом чёрный, кривой, маленький, забулдыжный. А вошёл я: а внутри — тьма, грубая, уродливая, прокуренно-прокопченая, вонючая, бутылки пустые, да грязь, ступить негде; да и низко так, что мне, высокому, молодому, как-то скрючиться при этом надо. Пытаюсь рассмотреть во тьме обитателей: замызганные и бабка, и дедка, грязные, хрипящие, бессмысленные оба. Что хотят — непонятно. Если вы пьёте, да курите, какие мои таблетки вам помогут? Оказал им какую-то брезгливую медицинскую услугу и поскорее вышел восвояси. А там — снова благоухание, пение, ликование (из смрада-то человеческого). Вот он контраст! Благодать Божья и прямо посередине, в центре этой благодати — вся эта низость человеческая, грязь, человеческая немощь, уродство, одичание. Наверное, я тоже тогда ещё не рассуждал так. Но я воспринимал, и мне было грустно и нешуточно-задумчиво. Я снова обернулся на благоговейный вид, такой, как на рисунках рая и снова — на эту уродливую, дрянную избушку. Как это понять, как осмыслить? Конечно, можно просто принять без анализа, но меня ж коробит, мне неспокойно. Как мне мириться с этим?.. Ох, ладно. Взлез на сидение «буханки», привычно ахнул дверью с этим железным — бамм! «Поехали, Сашка».
Глава 5. К… Новые встречи
«Лучше смиряться духом с кроткими, нежели разделять добычу с гордыми» (Притчи 16:19, Синодальный перевод).
Весной 98-го по выходным мы довольно часто бывали в К… С моими друзьями вышел, конечно, разброд в связи со всей этой моей историей. И не только Вестницкие дулись на меня. В троллейбусе однажды повстречал Аню, жену Якова Бермана (не уверен, на тот момент были ли они уже женаты, — по крайней мере, на свадьбу в Н… я приглашён не был), и мы поговорили холодно, отчуждённо. Вышло ведь так, что на момент моего пламенного знакомства с Поли на четвертом курсе, они как раз тогда с Аней были подругами и вместе ходили на уроки по вождению. Потом, под всю эту историю, Аня познакомилась с моим лучшим институтским другом Яковом и докатилось тоже как-то до их свадьбы. У Ани был дивный голос, безупречный слух; петь с ней дуэтом было одно наслаждение. Я думаю, и она, и я в какой-то момент чувствовали, что между нами всё не так просто, как оно выглядит. Помню даже, в некую весёлую секунду во хмелю я как бы в шутку поцеловал её; однако, в момент поцелуя, несмотря на хмель, я чувствовал, что только прячусь за ширмой шутовства, меня на самом деле очень сильно тянуло это сделать. Это всё музыка; Лев Толстой в своей «Крейцеровой сонате» очень живо расписал, как это работает. Вначале, внешне мне она не казалась красивой, но в какой-то момент я даже немного завидовал Якову. Волна эйфории по Поли спала, и я тогда уже осознал, что и по внешним факторам (не говоря уж о голосе) она явно Поли обходит. Но она была с Яковом, я — с Поли, и всё было пристойно и сдержанно, без глупостей, даже на уровне чувств. Яков привечал меня в своей комнатухе в первой общаге аж целых пять курсов, уходя жить ко мне на мамину кормёжку на период сессии. Он слегка надмевался надо мной, иногда учил жить, но я сильно не возражал. Однако на шестом курсе мы разошлись по разным группам, и как-то так вышло, что и совсем почти разошлись; встречались редко. Яков был гораздо более коммуникабелен, чем я; он общался и с 17-й группой, мельком знал и Алину. Поэтому точно не могу сказать, с чем была связана эта холодность при встрече с Аней. Они же не были настолько уж близкими подругами с Поли, да и сама Поли большого зла на меня не держала. Возможно, Яков дулся на меня по какой-то другой (наверняка незначительной) причине. Но я мог предполагать, что и тут идёт какая-то реакция по типу реакции Вестницких. Поэтому хорошего настроения мне эта встреча не добавила.
Такая же тема была и с Мишкой Шигарёвым. Он хотя и был тесно связан с Вестницкими, но видимо не собирался мне устраивать такой же глупый бойкот. И, тем не менее, и у него, мне казалось, не получалось соблюдать полный нейтралитет. Как раз по весне мы встретились на каком-то торжестве у Крабиных. Возвращались на троллейбусе втроём: я, он и Алина. Шигарёв был хмур, матерился не особо в дело. У него вообще с матерщиной всегда было «хорошо», и он редко находил нужным под кого-то прогибаться в этом отношении. Но тогда мне показалось, что он делает это демонстративно как бы в сторону Алины, и я видел, как ей это неприятно. В своё время он, правда, и к Поли как-то так же пренебрежительно отнёсся, но со временем привык к ней и относился более чем нейтрально, даже почти любовно. Впрочем, к чести Шигарёва стоит сказать, что, исключая Вестницкого, он, пожалуй, ко всем, с кем общался, относился почти одинаково. Но я и в той ситуации почувствовал этот неприятный, гнетущий холодок отчуждения. Снова было грустно. Выходило, что со стороны моих друзей, кроме Государева и совсем чуть-чуть Крабиных никому особо не было дела до нас и всех этих наших просцовских мытарств.
И чаще мы обретались в наших родительских квартирках. Там было привольно. Даже, помню, до такой степени, что совместное залезание молодожёнов в ванну тестем и тёщей, присутствующих в тот момент в квартире, не возбранялось.
Однажды мы были втроём в квартире Алининых родителей с Алёной. Позвонили. Алёна открыла, а там — какой-то нелепенький паренёк, познакомившийся с Алёной как-то чуть ли не на улице. Паренёк был заведён в кухню. Потом, видимо, Алине Алёнкой в коридоре что-то было нашёптано. И произошла рокировка: Алина ушла в кухню к странному гостю, а Алёна пришла в нашу комнату и заставила меня играть «Рок-н-ролл мёртв» на гитаре. Как выяснилось мною позже, смысл этой занятной рокировки состоял в том, чтобы неудобного Алёне страдальца вежливо спровадить вон. По исполнении мёртвого рок-н-ролла, дело перешло к беседе. Общительная Алёна поведала, что у неё подруга, сотрудница по практике в НИА, куда Алёна метила на медсестру, тоже, как и мои родители, bf. И у них было много занятных бесед, в частности, о различиях между верой bf и православных (ибо православная подружка тоже у Алёны была). Алёна, конечно, больше склоняется к мысли, что правда — у bf, хотя продолжает думать. Во всяком случае, поведала общительная и откровенная Алёна, в тот памятный вечер, когда в этом доме открылось наше с её сестрой неблаговидное положение, и мама устроила громкие выяснения, Алёна в соседней комнате молилась именно J, чтобы у нас с Алиной всё благополучно срослось. Я был впечатлён сиим откровением. В конце концов, навязчивый Алёнкин доставатель был аккуратно выдворен, и статус-кво по локализации в квартире дам было восстановлено.
Однажды, в середине весны, мы были на квартире моих родителей. В тот момент у меня почему-то возродилось влечение к интеллектуальным телевизионным зрелищам. Вечером в субботу ожидалась очередная программа «Что? Где? Когда?», и я, надолго лишённый в этой своей несчастной провинции телевизора, предвкушал. Алина была равнодушна ко всем этим мозголомкам, но, как это было тогда, была готова зажечься всем, что меня зажигало. Родители в то время пахали огород, а мы сидели и ждали начала программы. Звонок в дверь. На пороге — Давид Павлов. Это первый проповедник bf, прибывший в К…, и от непосредственной изначальной проповеднической деятельности которого их и сделалось в этом городе так много. Мама была в восторге от его публичных речей, но я довольно спокойно воспринял его речь тогда, на той самой встрече собрания, где мы года полтора назад присутствовали с Поли. Павлов объяснил, что ему необходимо сделать междугородний звонок; я знал, что он часто бывает у родителей, и пригласил его внутрь. Конечно, это был удивительный человек, но я ощущал некоторую неловкость в сложившейся ситуации. Я искренне надеялся, что Давид быстро сделает свой звонок, и мы как раз успеем к началу вожделенной «Что? Где? Когда?». Но со звонком необходимо было почему-то подождать, и Давид завязал беседу. И, надо сказать, этак авторитетно завязал. Говорил почти только он. Я редко-редко что-то вставлял, поглядывая нетерпеливо на часы. Алина, обычно избегающая пространных дискуссий, вдруг неаккуратно воткнула какой-то вопрос-контрдовод, после чего я окончательно понял, что «Что? Где? Когда?» нам уже сегодня не посмотреть. Давиду было лет 50 на вид, чуть-чуть круглый, не очень высокий, лысоватый; голос с какими-то даже немножко дискантовыми оттенками, речь быстрая. Он начал как-то издалека, потом перешёл на духовные темы в каком-то уж слишком широком их многообразии, так что трудно было вычленить ключевую мысль; даже каким-то образом было упомянуто понятие «преподнесения» в проповеди. Из всего этого нагромождения я вынес (точнее прочувствовал) некое направление, которое можно было бы обозначить по-простому: «Ребятки, ну вы же молодые, умные и образованные, ну что вы тут сидите на диване и смотрите на меня? что вы ещё от жизни вообще ждёте? давным-давно уже надо было вам сесть и Библией заниматься по примеру ваших удивительных родителей и даже уже проповедовать направо и налево; а вы всё сидите и ждёте непонятно чего…» («Ну как», — думаю я про себя, — «вполне себе понятно: ждём, когда ты наконец уйдёшь, чтоб нам «Что? Где? Когда?» посмотреть».) Но когда Давид Павлов ушёл, и я рванулся к телевизору, выяснилось, что «Что? Где? Когда?» действительно закончилась. Я был раздосадован. Но ещё больше меня раздосадовала реакция Алины. Она совершенно не расстроилась из-за упущенного телепросмотра, но её всерьёз возмутило то психологическое давление, которое она только что на себе ощутила. Я впервые в жизни видел её такой рассерженной и возмущённой. Я кое-как успокоил её, но когда пришли родители, Алина снова упомянула о своём негативном впечатлении. Папа, слегка поднахмурившись, смолчал, а мама в своей лёгкой умиротворяющей манере, махнув рукой, произнесла что-то вроде: «А-а, Давидушка, ну да, он болтушка!» Это расслабило Алину. Для меня было очевидно, что родители не делают из Павлова идола (и даже идольчика), для них было важно то, что они нашли в Библии, а не некий человек, который им на это указал. С другой стороны, я понимал, почему папа принахмурился. Я уже понимал отчасти, что такое «преткновение» и осознавал уже в религиозном контексте концепцию «гордость-смирение». И то и другое в отношении Алины было поводом папе нахмуриться. Давид не был для меня «преткновением» (я лишь слегка расстроился из-за того, что ожидаемое шоу пропустил); я очень уважал этого человека за его мужество, целенаправленное рвение, очевидную искренность и духовность; при этом я отчётливо видел его недостатки, хотя бы и в той его неуравновешенной манере вести диалог, но эти его недостатки никак не влияли на моё восприятие Библии и библейской вести. Для Алины же он, как оказалось, вполне мог стать «преткновением», то есть тем, что помешало бы ей расти в духовном смысле, на том простом основании, что Давид был заметной фигурой среди bf, которой они, к примеру, стремились бы подражать. Умение сглаживать и перешагивать через эти псевдопреткновения и было смирением, неумение — гордостью. Неужели Алина гордая?.. (С этим её ангельским голосом и мягким нравом.) Я тоже немного нахмурился. Ведь и просмотр «Что? Где? Когда?», как в пылу возмущения выяснилось, был для неё жертвой во имя нашего единства, и она легко на неё шла. Но тут вырастают вопросы жизни, вопросы единства мировоззрения, а это уже гораздо серьёзнее какого-то там телевизора; и сможет ли это Алина поднять, и что можно сделать, чтобы достижение вот этого глобального единства не было для неё непосильным грузом, жертвой, которую она не в состоянии будет принести? Опять же, не уверен, что я именно так тогда это анализировал, но восприятие было отчётливое и осадок ощущения горьковатый…
В майские праздники мы ушли с Алиной на Дивну, на «берёзу», где она раньше не была. Мы ушли одни, а на другой день должна была подоспеть чуть ли не вся 17-я группа. До «берёзы» от Пряниково было пешком 8 километров, но Алина не устала, а просто переживала, что её 17-группники не дойдут, и мы встали посередине маршрута. Было тихо, солнечно и почти безлиственно. Кажется, мы впервые пошли в поход в нашем «официальном» положении. Может быть, поэтому я плохо запомнил наш тот вечер и ту ночь, ведь это уже было «официально». На другой (такой же солнечный, тихий и безлиственный) день мы прошли немного назад, чтобы встретить Алининых друзей. Они пришли, опять такие шумные, что я как-то от испуга забыл про тихость и безлиственность Дивны. И опять я оказался каким-то всторонуотодвинутым. Я помню в начале два момента. Когда они только пришли, единодушные громкие мужчины двинулись за дровами, и я тоже был увлечён их ветром. А там вышло, что повалили бревно-то большое и тяжёлое. И я встал вместе с громадными другими под него и почувствовал, что меня мотает от тяжести. А тут ещё Паша Зноев, тот самый, на товарищество которого я внутренне рассчитывал, указал на меня кому-то ещё и назвал меня «розовой пантерой», ибо на мне и вправду было надето нечто розовое, какая-то утеплённая волейболка (я никогда не думал, что в лесу надо думать о стильности покроя). И когда мы вышли на поляну с этим бревном (я — едва не падая), Света Крапель, Василиса Восцова и Алиса Фёдорова завизжали-заголосили: «О-о, слоники, слоники!!» («Да что ж они громкие-то такие», — в слабосильном молчании думалось мне.) Непонятно, в конечном итоге, кто кого уронил: я бревно или бревно меня (мне так казалось). Дальше как-то плавно-привычно-неотложно (так, что я даже не заметил) началась вакханалия. За гитарку в этот раз я даже не рискнул браться. К вечеру вся 17-я группа плавно рассосалась метров на 200 вдоль берега Дивны и то тут, то там раздавались голоса спора, радости, обиды, ссоры (каких-то серьёзных, даже ревнивых, шумных разборок, что совсем для меня было непривычно), и всё это как-то само-собой, без меня. И я как-то покорно отодвинулся и даже не представлял, где я, где Алина и где что. Хотя я даже не помню, чтобы я пил. Возвращения из того похода тоже не помню.
Глава 6. Третье жильё
«Ящерка — может уместиться в ладони, а в царских чертогах бывает» (Притчи 30:28, Заокский перевод).
Вернувшись после майских в Просцово, я обнаружил в доме муравьёв. Это было нечто новое. Тараканы, мухи, клопы — это было понятно и даже где-то знакомо, но муравьи… Я обнаружил их на кухне, на самом палеве весёлого майского солнца в окно через красный стол: они выстроились в две стройные озабоченные шеренги и что-то несли — что-то (кажется сахар) с моего стола куда-то к себе, сквозь стену. И я не знал, что с этим делать. Мне стало грустно. Я проследил их движение сверху, по-Гулливерски, и мне стало понятно, что хоть я и Гулливер, эту муравьиную организованную стройность я никак разрушить не смогу. Это был конец Пугачёвской империи. Рим повержен. Его захватили варварские муравьи. И я тоже подумал о Пугачёвой. В целом, вредная же такая бабка. Ещё у неё были две дочери. Одна из них совсем спилась, и Серафима Ефимовна однажды попросила меня, чтобы я её навестил и урезонил. Ну, конечно, Айболит он ведь ещё и нарколог тоже. И психотерапевт по совместительству. Но Серафима Ефимовна — сама настойчивость: иди, говорит, она там ещё чего-то кашляет, скажи, мол, я вызвала, послушай ей легкие, ну а между делом урезонь. Хорошо. Побрёл Айболит. И два только слова твердит: «все достали!» Неподалёку. Стучусь, даже ломлюсь. Открыла-таки Пугачёва-младшая. Видно: с бодуна. Выслушала мою сказку про пожелание её мамы, чтобы я её, как минимум, как терапевт осмотрел. После чего уже мне пришлось выслушать душещипательную тираду о том, что её «так сказать мама» сама пропойца, блудница и проказница, и всё это не в квадрате, а в кубе. И кривая (тоже с бодуна) дверь захлопнулась перед айболитовым носом. Вернулся. Отчитался, сглаживая углы и смягчая эпитеты. Серафима Ефимовна выслушала малоэмоционально, приняла к сведению, отпустила. Скривив губы набок, наблюдая сверху муравьиные когорты, я вспоминал об этом и думал: «и зачем мне всё это?» Может что-то ещё найдётся у поссовета для меня кроме этой квартиры?
Вообще, по зиме мы искали дом, чтобы, может быть, его купить. Видимо, мы всерьёз думали над тем чтобы основательно бросить якорь в Просцово. А почему бы и нет? — жизнь в своём доме, в деревне; Алина закончит ординатуру, усядется здесь в стационаре, а я — сугубо в амбулатории, будем вести хозяйство, а проникнутые к тому времени к нам уважением просцовцы кинут к нам в огород сначала хлеб, а потом соль и ещё даже споют вдогонку что-то хвалебное. И мы действительно осмотрели два дома. Один — даже с тестем моим: а он толк знает; сразу же, по заходу в дом, ринулся почему-то в подполье, что-то там простучал и вылез довольный, мол, добротный дом, почти на века. Но было дорого. В другом были только мы с Алиной. Нам продемонстрировали скважину в огороде, собственный источник! Ничему не научившись у тестя, я рванул почему-то не в подполье, а на чердак. Чердак был неплох. Но тоже дорого. Но потом вся эта идея как-то скисла и скомкалась.
Переночевав с муравьями, на следующий день на работе я сообщил о своём «муравьином» горе некоторым сотрудницам. Весть очень быстро брызнула «в люди», и уже во вторник мне порекомендовали столковаться с неким Иваном, что проживает рядом с пекарней. Я заявился. Иван оказался красавцем лет 30, — вроде бы деревенский парень, как и все здесь, но держащийся с максимальным достоинством, знающий цену своему орлиному носу, красавице-жене и вообще всей этой жизни, которую он лет пять назад-как вполне разгадал. Он встретил меня басовито-деловито, сразу же втолкнул в свою жигулёвину и отвёз в квартиру № 4 в одноэтажном четырёхквартирном доме с единым входом, окружённом четырьмя огородами. Дом располагался на видном месте, повыше фабрики, но пониже «элитных» двухэтажек Текстильной улицы, как раз под боком от Валаамовского барака. Внутри мне понравилось. Эстетически (а я, в отличие от тестя, предпочитал «из-за незнания жизни» именно так оценивать) это было вполне, как я думал, на «просцовском максимуме». Светло. Вид на развилку Бродвея и 5-й Авеню, и на фабрику, и на личный просторный огород под окнами с добротным забором. Небольшая печка (что сразу же насторожило бы тестя), обогнув которую вы попадаете в маленькую, уютную, запечечную комнатку, типа спальни для детей, с занавеской. Большая же комната просторна и даже диванна. И даже живой телевизор! Про тестино подполье от такого великолепия я даже забыл. Впрочем, подполья не было. А что было, так это трубы водяного отопления! «Они что, работают?» — в экстазе спросил я Ивана. «Когда фабрика работала, тогда работали», — ответил Иван. И в каждой нотке его голоса было столько знания жизни, что я побоялся его ещё о чём-нибудь спрашивать. Причём самый элементарный риторический вопрос: «а что же вы, негодяи, с красавицей женой ютитесь в обычном домишке у пекарни, а не здесь, в просторных хоромах, в раздолье обретаетесь?» — даже не пришёл мне в голову. Впрочем, вся эта грусть с маленькой печкой и мёртвыми трубами реализовалась только к зиме; сейчас же, в преддверии прекрасного просцовского карасино-подберёзовикого лета всё это было не только эстетично, но (в сравнении с Пугачёвскими муравьями) в чём-то и практично. По крайней мере, вид из окна был более развёрнут и светел, под боком не было угрюмой от бесконечной уринотерапии хозяйки, и комната и огород были более просторны. При этом Иван, очевидно, со своим знанием жизни, вполне убедившись, что я полный лох (жаль, что у этого слова так мало синонимов, из которых «простофиля», к примеру, устарел совершенно безнадёжно), и, видимо, исполнившись сострадания, всё-таки предупредил, что вот это третье окно на зиму было бы мудро закрыть чем-нибудь тёплым — ватным одеялом, например. Я был благодарен за его заботу. И сказал, что завтра же отправлюсь к мэру, чтобы он обеспечил оплату за съем этого чудесного жилья. Заметив, однако, что я облизываюсь на телевизор, Иван, дабы я совсем не растаял от умиления от свалившейся благодати, сказал (опять же из сострадания), что заберёт его через пару недель.
На следующий день я был у мэра. Он выслушал меня благосклонно и даже обещал подвезти дров, на сей раз не «усечку» (я с удовольствием отметил, что, как видно, мой рейтинг в глазах посёлка, который в данный момент представляет Станислав Николаевич, растёт). Решив вопрос с квартирой, мы перешли на лирику. Я поделился яркими впечатлениями от прочитанного произведения Л. Н. Толстого «Зелёная палочка». Варфоломеев был почти расплывчато-млеющ, слушая меня. Я сказал, что завтра принесу ему книгу. Станислав Николаевич дал обещание прочесть произведение. Ведь понимание смысла жизни — несомненно важно, он понимает. Мне хотелось сказать и о Библии, но я подумал, что это, для первого раза, будет перегиб. О Станиславе Николаевиче ходили слухи, что он хорошо закладывает. И всё на фоне того, что он бегает от жены к любовнице, и что всё это очень напряжённо, совсем не так, как в случае со Светой-акушеркой и водилой-Константином. Я бывал на вызове у его мамы на улице Мичурина: вполне-себе мягкая, добрая женщина, но, и правда, как-то нехорошо сердечно-больна и грустна. Поговорили и о ней. Расстались. Ещё раз сказал, что завтра принесу книгу.
Помочь с переездом снова приехал папа. На сей раз нам не были выделены Саша с «буханкой», а выделен был Саша-конюх с конём и телегой, весьма загадочная фигура. (Этот человек особенно памятен мне тем, что он был первым, кому я стал проповедовать.) Этот конюх был в штате больницы, и основной его функцией было ранними утрами привозить на кухню молоко с Парховской фермы. Это был совсем невысокий человечек, всегда облачённый в фуфайку и валенки. От него пахло (понятно) то ли молоконавозом, то ли навозомолоком. Он всевечно улыбался в любом настроении, в чём, вероятно, была повинна чрезвычайно короткая верхняя губа: зубы у Саши всегда были наружу, почти как у доктора Ливси из мультика «Остров сокровищ». При всём этом он был женат на своей двоюродной сестре (Вероника Александровна, сообщившая мне эту кровосмесительную подробность, сделала маленькую укоризненную складочку между бровями, но от дальнейших комментариев воздержалась). Мы с папой забросили на Сашину телегу в два приёма мой скарб (ох уж это несчастное моё вечно-зелёное кресло-кровать, где оно только не побывало!), процокали, сидя в сене, с лошадкой вокруг пекарни, пруда, фабрики, и вот — моё место жительства уже не на окраине, я прямо-таки в географическом центре посёлка, под боком у всемогущей Валаамовой.
В первую же ночь я с досадой понял, что не всё учёл. Здесь не было ни муравьёв, ни клопов, ни тараканов, но здесь были мыши!.. И они не давали мне спать. Папа, по жизни привычный ко многим деревенским заморочкам, дрых как убитый, а мне казалось, что эти серенькие пронзительные зверьки, выделывающие тирэксовые дроби на кухне, бегают не по полу, а прямо по моему сердцу, царапая его своими маленькими лукавыми коготочками.
Глава 7. Пьянство
«Я пытался утешить себя вином и, сохраняя мудрость, предаться глупости» (Екклесиаст 2:3, Новый русский перевод).
На третий день после моего заселения, меня навестили Иван с женой. Как бы проведать, хорошо ли я устроился. Собственно, формально заход ко мне был делом побочным — в квартире № 1, напротив меня, жили их друзья, Сергей с женой: я уже вскользь познакомился и с ними, — они производили впечатление счастливой пары, каждому лет по 35, с дочерью-подростком. (У Ивана с женой тоже, кажется, были дети, но ещё дошколята.)
Иван зашёл, рассказал о некоторых хозяйственных тонкостях, связанных с квартирой и огородом. Потом огляделся, и из антресоля над входом извлёк нечто похожее на лампу Аладдина и с ностальгической усмешкой произнёс: «О, с этого я начинал». Из дальнейшей доверительной беседы выяснилось, что бизнесом Ивана с некоторого незапамятного времени было самогоноварение и реализация самогона (надо сказать, бизнес один из самых успешных как в Просцово, так, по-видимому, и по всей провинциальной и непровинциальной России в то непростое время). Издержкой всего этого, правда, оказалось то, что и сам Иван ушёл в страшную алкогольную зависимость и сейчас он в закодированном состоянии до ноября. Откровенно пообщавшись со мной в таком ключе, Иван вышел что-то «перетереть» с Сергеем. Ивана сменила жена Ивана, хитренькая на вид, но и открытая одновременно, молодая женщина. Заметив у меня на полу три бутылки пива «Премьер», она спросила:
— Это что, Вы для себя?
— Да, а что? — смутился-оживился-удивился я.
— Смотрите, осторожнее, — с кривой знающей улыбкой. Да, видно было, хотя бы по этим её горьким интонациям, что она обладала изрядным опытом в сфере борьбы с чужим алкоголизмом на бытовом уровне, несмотря на свою молодость и кажущуюся легковесной простодушность. Я пожал плечами:
— А что, вроде немного?..
— Ну-у-у. Сначала немного…, — да, ей к 30-ти, мне 25, отчего бы не дать мне совет? (Кстати, в момент заселения, когда эта пара присутствовала, сидя на скамейке у входа и наблюдая, как я как электровеник ношусь с мебелью, при этом весело на них поглядывая, эта дама с некой провокационной бойкостью озадачила меня вопросом: «Доктор, а сколько Вам лет?» И я задумался: что же создаёт неопределённость моего возраста?)
— Да, я понимаю, спасибо за совет, — отделался я.
Хотя (ретроспективно) я не понимал. И всё не было так просто. Возможно то, что сказала мне тогда эта женщина (вопросу которой я так удивился), было не обычным предупреждением. Теперь я знаю, что изрядное количество той боли, что я пронёс сквозь веру, и которую несу и сейчас, сконцентрировано было уже тогда, в корне её вопроса.