Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Чурики сгорели - Егор Владимирович Яковлев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Меня подозвала продавщица газированной воды. Налила стакан воды с сиропом. Очень хорошо помню, что с сиропом. А в другой стакан налила чистой воды — умыла. Видно, я с отчаяния пустил слезака. Дала деньги на дорогу. Я добрался до дому, когда родные, обзвонив все больницы, начали обращаться за справками в морги…

Мера личной доброты… Отец был всегда строг со мной. То немногое, что задержалось в воспоминаниях пятилетнего мальчишки, связано с моими провинностями.

Помню табакерку на его столе. Светлую табакерку из карельской березы. У меня был кукольный театр. И я таскал для кукол папиросы из табакерки. Отец стоит, около стола.

— Это ты берешь у меня папиросы?

Отец, очевидно, вообразил, что я начал курить. А я помню лишь, как мне было страшно признаться в содеянном. Отец настаивал…

Осталось в памяти утро, когда я услышал по радио сообщение об открытии первой очереди метро. Мы завтракали. Вернее, завтракали мама и папа, а я стоял около двери в углу. Скорей всего я оказался там потому, что плохо вел себя за столом. Я спросил:

— Папа, ты возьмешь меня на открытие метро?

— Прежде научись хорошо себя вести.

Мы не успели побывать с отцом в метро…

Но строгость отца не противоречила моим представлениям о нем. Он остался в памяти суровым, смелым и таинственным, с той особой жизнью, о которой можно прочесть лишь в книжке, да и то не во всякой.

Я придумал легенду, в которую верил долгие годы, верил наперекор всему: отец жив, он получил секретное задание и должен был объявить себя умершим. Он выполнит задание и вернется.

Воображение мое будоражили мандаты, которые хранились в жестяной коробке. «Предъявитель настоящего удостоверения уполномочен при задержании кого-либо требовать полного содействия от всех представителей как военных, так и гражданских властей, а также от всякого гражданина. Пользоваться правом проезда в штабных, служебных и особых вагонах на пассажирских, воинских, товарных поездах и паровозах. Имеет право хранения и ношения всякого рода оружия».

С браунингом отец никогда не расставался, даже летом, даже на юге, — это была привычка, оставшаяся со времен работы в ЧК. В выходной день он любил чистить оружие. Начинал с любимого браунинга и кончал именным маузером. Много лет спустя, после смерти отца, в складках старого кресла, забитых пылью и табачной крошкой, я нашел оброненную им пулю.

Из воспоминаний об отце я придирчиво отбирал лишь то, что отвечало моим представлениям о нем — представлениям сугубо возвышенным и героическим. Таким героическим, что не оставалось места ни для чего обыденного, человеческого.

В бумагах отца я нашел тоненькую брошюру. На обложке стояла его фамилия и гриф «совершенно секретно». Это было «Руководство по массовым облавам и обыскам». Отец был председателем одесской ЧК. Я знал, что чекисты вынуждены были проводить расследования, аресты и расстрелы. Знал также, что именно тогда у отца началась скоротечная чахотка. Но я не хотел или не умел сопоставить одно с другим. Я не задумывался, почему именно тогда он занемог. Кстати, Дзержинский, узнав о болезни чекиста, послал из Москвы с нарочным ящик шпрот. Отец съел все до единой банки, выздоровел, но с тех пор не мог видеть шпроты.

Мера личной доброты… Однажды мама показала мне письмо, которое написал отец в день моего рождения. Я родился в Москве, а отец в это время был в Вологде.

«14.3.1930. Родная моя! Я не могу описать тревоги, которая охватила меня сегодня утром, когда, приехав с завода, я получил телеграмму о том, что ты в больнице. И я не знаю, с чем сравнить это радостное чувство, гордое и вообще какое-то странное чувство, которое я пережил с чудовищной быстротой, когда услышал по телефону, что все благополучно и что у меня есть сын, твой и мой сын! Должно быть, надо впервые стать отцом, чтобы пережить это. Никогда не думал, что это так может трогать, что это так может наполнить всего, что не поймешь — то ли хочется смеяться и прыгать, то ли плакать от какой-то смешной радости и умиления к тебе и моему сыну. У меня был, вероятно, очень легкомысленный вид, когда я брел с телефонной станции в свою гостиницу. Я смутно помню, что прохожие останавливались в изумлении, так как я поймал себя на том, что на всю улицу смеялся и слезы текли по лицу и очкам, так что ничего не было видно. Только теперь могу тебе сказать, как я смертельно трусил, боясь, что с тобой может что-нибудь случиться. Я дошел до того, что последний месяц вскакивал по ночам, бредил и однажды насмерть напугал соседа…» — прочел я. Отец — и вдруг плакал. Это казалось невероятным.

В дневнике отца, времен первой мировой войны, меня привлекла одна страница, привлекла своей необычностью:

«20. IX.1914. Яблонов. Пока наш полк ничего не делает. Офицеры пьянствуют, бьют зеркала в ресторанах. Солдаты грабят мирных жителей.

27. IX.1914. Карпаты. Темная осенняя ночь за окном. Чужая квартира в чужой стране. Кругом разбросаны в беспорядке вещи — символ чужого интимного счастья, семейного уюта. Жил, страдал, радовался, чувствовал мощные порывы жизни или брел безропотно по пути своему кто-то неведомый, чужой человек, от которого остались только, как жалкая память, обломки мебели и разбросанная по углам безмолвная, не дающая ничего ветошь.

Зачем, по какому праву я здесь? Как смел я вчера, ища пристанища, взломать дверь чужого жилища? Как смел проникнуть в чужую тайну, бесстрастно перебирая вещи, будящие в другом неведомом уме лучшие чувства о семейном счастье? На столе, покрытом бумагой, испещренной математическими выкладками и мелькающим часто между ними одним только именем „Marie“, мерцает свеча.

Кто эта Marie? Молодая ли женщина с прекрасным, умным лицом, тихим движением глаз и спокойной улыбкой, ободряющая счастливого математика? Невинное ли дитя с лицом ангела, первое дитя счастливой семьи, залог ее счастья? Бездушная ли кокотка, будящая пьяные чувства, от которых душно становится в рабочем кабинете, которые прерывают строгий порядок чисел и которые выливаются в одно только слово: Marie? Не знаю. Чужой человек взял с собой ее портрет, не оставил ничего, кроме имени на столе: Marie.

Темная осенняя ночь за окном. Под порывом ветра слегка колеблется пламя свечи. В конце дома хлопает дверь. Уродливо темнеют углы комнаты, выступает силуэт хромоногого рояля, жалкого калеки с порванными струнами, с разбитой в щепы крышкой. Тоскливо в чужой квартире, в чужой стране. Страшно за себя и за всю дикую толпу вооруженных людей.

Темная осенняя ночь за окном. Хочется далеко в горы, хочется освежить горячую голову, хочется вздохнуть полной грудью. Душно…»

Меня обижало, что друзья отца чаще всего вспоминали о его внимании, доброте к людям. Мне казалось, они должны говорить о другом, каким бесстрашным и отважным был отец. Казалось до тех пор, пока не понял, что отец мой был добр. Он оставался таким, когда сражался в Одессе, и когда был одним из руководителей Всеукраинской чека, и когда, возглавив «Экспортлес», стал советским купцом, и когда мотался на сплаве по Вологодскому краю. Людям запомнилось, что он был добр, в этом заключена самая дорогая память о человеке. И когда я это понял, отец из книжного героя стал для меня прежде всего отцом.

ПОЗНАЙ СВОЕ ВРЕМЯ

В десятом классе меня судили. Нет, не было ни судьи, ни народных заседателей, ни скамьи подсудимого, не было и строгого: «Встать, суд идет!» Все было проще, а в чем-то страшнее.

Вечером за мной зашли двое. «Надо поговорить». — «О чем?» — «Пойдем поговорим». — «Мне некогда». — «Было бы лучше, если бы ты пошел с нами».

В комнате одного из приятелей собралась вся наша компания. Ждали меня, и, как только я вошел, все замолчали.

«Мы решили спросить тебя кое о чем и хотели, чтобы ты ответил».

Все началось с того, что на школьной сцене, той самой, сколоченной из горбыля, мы поставили пьесу Бориса Горбатова «Юность отцов». Пьеса о молодежи революции, о ребятах, которые собрались в городе, только что освобожденном от белых. Самому младшему из них, Ефимчику, пришла счастливая мысль провозгласить «Коммуну номер раз». Он так и написал на попавшемся под руку куске фанеры. Ребята собрались под одной крышей — под крышей коммуны. Пьеса о любви и смерти, о мужестве молодых и их мечте. Все было совершенно в характерах этих ребят, так совершенно, как бывает лишь давно минувшее, высвеченное из настоящего.

Нам хотелось, чтобы получился настоящий спектакль, и потому прежде всего мы забросили занятия. Репетировали, рисовали декорации, изобретали реквизит. В свободное время, а оно выдавалось лишь на уроках, листали под партой труды Станиславского, силясь понять, что такое перевоплощение и сквозное действие. Больше всего листал я, как режиссер спектакля, а потому был самым неуспевающим учеником в классе.

Не знаю, насколько нам удалось проникнуть во внутренний мир героев Горбатова, но постепенно они проникли в нас, и вскоре это дало о себе знать.

Спектакль, наверное, получился. Он понравился и школьникам, и учителям, и родителям. Позже в школу приехали артисты Театра имени Ленинского комсомола. Они посмотрели спектакль и сказали много хороших слов, польстили нашему самолюбию. Мы все собрались поступать в театральный институт.

Но нас объединили не только честолюбивые мечты. Нам казалось, что мы не можем жить, как прежде. У нас сложился коллектив, мы были так же молоды, как те коммунары.

Естественно, нам сразу же захотелось сколотить «Коммуну номер раз». Но у всех были матери, а у кого и отцы. В спектакле они не участвовали, переживаний наших не разделяли и категорически воспротивились стремлению детей уйти из дома. На все наши доводы у них был лишь один вопрос: «А зачем?»

Пусть не удалось собраться под одной крышей, пусть! Но никто не может помешать нам быть такими же, как те первые комсомольцы; нам казалось, что осталось сделать всего лишь шаг, чтобы слиться со своими героями, начать жить с такой же мерой романтической чистоты. Тяга к самоочищению, беспредельная требовательность к себе и другим все ярче разгоралась в нас. И я оказался первым, кто угодил на костер, который мы сами и разложили.

Каждый старался припомнить мои провинности, при всех открывал то, что мы говорили лишь с глазу на глаз.

От меня требовали ответа, почему я плохо учусь и в четверти у меня сплошные двойки (прежде на эту тему в нашей компании не говорили; беспокойство по поводу учебы было уделом педагогов и родителей), отчего я считаю себя создателем спектакля, зачем повышал голос на репетициях и каковы мои отношения с одной знакомой девочкой. Меня обвиняли во всем, в чем только можно было обвинять.

Обидны были даже не сами вопросы, а то, как они задавались. Здесь же собрались мои друзья! Еще вчера в моих поступках они не видели ничего из ряда вон выходящего, сами совершали нечто подобное. Но все это забыто. Сегодня они судьи, я — подсудимый.

На каждый вопрос ко мне у меня был готов вопрос к ним: «А когда мне было учить уроки?», «Разве не я режиссер спектакля?», «А что мне оставалось делать, когда вы не слушались на репетициях?» Мне все время хотелось сказать: «Сами-то хороши, на себя посмотрите». Хотелось встать и уйти. Но я не ушел.


Теперь я понимаю, что мои друзья были не во всем правы. Больше того, во многом они были несправедливы. Но тогда я не возражал. В моем сознании, как и в сознании моих друзей, произошло смещение времен: в 1949 году нам захотелось жить по воображаемым законам 1919.

Наши представления о законах 1919 года были относительны, мы не знали и не понимали толком той жизни. Мы составили схему. А схема, которая сложилась умозрительно, вне жизни, даже если она была составлена во имя совершенствования человека, неминуемо обернется против него, против его естественности и достоинства.

И то, что еще вчера, по нашему общему согласию, казалось вполне допустимым, теперь вызывало безжалостное осуждение, осуждение всех, и мое в том числе. Словно в самый разгар второго тайма изменились правила игры. Теперь ты уже должен бить не по воротам противника, а по своим.

Много раз тяжело и горько вспоминал я унижения того вечера. Лишь в одном мне удалось сохранить чувство собственного достоинства: я так и не ответил на вопрос, какие у меня отношения с одной знакомой девочкой. Загнанный в угол, окруженный тишиной — все ждали моего ответа, — я и сам не понимал, отчего не хочу отвечать, не могу ответить. Я готов был упрекать себя, что не мог подняться до той искренности, которую ждут от меня друзья. Но я не ответил, и никто не мог меня заставить.

На следующий день я один возвращался из школы. А компания продолжала собираться, и каждый вечер требовали ответа от одного, другого, третьего. Все больше оказывалось нечистых, и все меньше оставалось чистых. Потом их совсем не осталось. Компания наша развалилась ровно на столько частей, сколько было в ней человек. Мы перестали здороваться и стали отворачиваться друг от друга. Последние месяцы учебы в школе и даже выпускной вечер я вспоминаю как самое тягостное время.

Мы вновь подружились, когда уже занимались в институтах. Видимся изредка и сейчас. Прошло время, казалось бы, можно и пошутить над тем, что было. Но шутить не хочется. Наши воспоминания обрываются на премьере спектакля «Юность отцов». Слишком велико было потрясение. Горечь прошла, но урок остался: нельзя переделывать себя по схеме, нельзя, живя в одном времени, втискивать в него приметы другого, давно минувшего.

Стараясь во всем подражать героям прошлых эпох, лишь в их примере черпая романтику и нормы поведения, ты, казалось бы, предан идеалам. Но если ты отрицаешь свое время, отворачиваешься от него, ты отрицаешь и практические результаты той борьбы, которую вели до тебя.

Предыдущие поколения боролись за то, чтобы человечество сделало шаг вперед, их вдохновляло будущее, а не прошлое. Они переживали трудности не из-за любви к ним и уж во всяком случае не за тем, чтобы их потомки начинали с той же отметки. У нашего времени свои испытания. И надо научиться не выдумывать жизнь, а действовать в той, которая тебя окружает.

ГИМН ПОЧЕМУЧКЕ

Помню пожилого журналиста, который очень громко говорил. Если его спрашивали: «Ты чего орешь?» — он отвечал не без гордости: «Привычка — вторая натура. Это я еще с Магнитки привык. Шумно у нас там было». С криком его приходилось мириться, хуже было другое: со времен первых пятилеток, строительства Магнитогорского комбината он не на йоту не сдвинулся ни в своем миропонимании, ни в мастерстве. Говорили, что когда-то он был «звонким» журналистом. Очевидно. Но в статьях его о нынешней работе промышленности, где восклицательных знаков было больше, чем слов, не удавалось обнаружить ни одной мысли.

Бывает, слышишь упрек: «Несколько лет назад человек говорил одно, а теперь думает другое». А стоит ли осуждать за это, если, конечно, человек стал думать иначе не потому, что захотел приспособиться, а изменил свои взгляды, увидел изменения в жизни. Ведь и корят его чаще всего те, кто этих изменений не поняли.

Мы гордимся молодыми строителями Комсомольска-на-Амуре. Они зимовали в палатках, страдали от цинги, бедствовали, они мужественно совершили свой подвиг. Но представьте себе, что в таких условиях, как тридцать пять лет назад, оказались бы сегодняшние строители. Разговор о подвиге был бы на руку лишь тем, кто не хочет заботиться о людях. О подвиге здесь рассуждать или потребовать ответ с того, кто обрек людей на неоправданные лишения? Виновный ответит, он будет снят с работы или даже осужден. Но разве сами строители не совершили подвиг при этом, работали, несмотря ни на что, и справились, построили? А так ли уж хорошо работать, несмотря ни на что? Подвига вне времени не существует. Если он не продиктован обстоятельствами, то превращается в свою противоположность — жертвенность. Давайте не торопиться с утверждением, что строители справились с трудностями. Коллектив спасовал перед тем, кто создал эти трудности, не сумел потребовать внимания к людям, постоять, за права и достоинства сегодняшнего советского рабочего.

У каждого нового поколения велик спрос на романтику. Но жизнь еще впереди, и поиск романтического, естественно, обращен к примерам минувшего. Между тем романтика всегда впереди, она там, где переделывается страна и люди. Она неистребима, как неистребима борьба нового со старым. Романтика серьезная и трудная, потому что борьба за новое всегда трудна, во все времена и эпохи.

Среди строителей Комсомольска-на-Амуре не все были энтузиастами. Были и те, кто не понял, а потому и не разделил порыв молодежи. В те времена их называли «идейно отсталыми». Если человек утверждает, что время его бедно на романтику, стоит ли пенять на время? Может быть, на себя? А что, если сам ты еще не дотянулся до того, чтобы понять романтику своего времени? Кажется, в прошлые эпохи она была под рукой, а теперь пойди найди. Так ты же живешь не вчера, а сегодня, и сегодня тебе предстоит искать ее так же, как ее искали вчера.

Неутомимый мальчуган, которого за повышенную любознательность удостоили титула Почемучки, был не такой уж простак. У него на языке без конца вертелся вопрос: отчего да почему? И он выгодно отличался от тех, кто лишь видит жизнь, но не стремится объяснить ее, кого поражает следствие и кто никак не может докопаться до первопричины.

Оглянись вокруг: жизнь — это пестрая ярмарка фактов. Каждый сам по себе, и у каждого свой оттенок. Все они относятся к твоему времени, но не объясняют, а лишь характеризуют его так или иначе. Как же познать свое время, если не ответить на вопрос «почему»!

Вчера ты заметил хорошее, сегодня — плохое, завтра — и то и другое. Вчера ты радовался, сегодня огорчился, а назавтра будешь совсем сбит с толку; по каким же приметам судить о своем времени? Прежде чем судить, ответь на вопрос: «Почему?» Почему живо плохое и что рождает хорошее? Что осталось в наследство от прошлого, что характерно для нашего сегодня и в чем проступает день завтрашний?

Ты решил бороться с недостатками — благородная миссия. Увидел недостаток — исправил, еще увидел — еще исправил. Но ты же не по грибы пошел: увидел — сорвал. В жизни еще много плохого, и ты готов уже склонить голову перед недостатками, они сильнее тебя. Почему? То, с чем ты до сих пор боролся, было следствием. Тебе не удалось подрезать корень первопричины, и чертополох растет, как прежде.

Ты клеймишь нерадивость и воздаешь должное трудолюбию, ты обличаешь двоедушие и восторгаешься честностью. Твои оценки категоричны: один человек просто хороший, а другой — просто плохой. Надо, чтобы повсюду были хорошие люди, и тогда все будет в полном порядке. Очень просто, пока не задумываешься: а откуда берутся плохие? Поначалу все, наверное, хотят быть хорошими, да не получается. Почему? Почему одному удается, а другому нет? И тебя заинтересуют обстоятельства, которые определяют поступки людей. И ты станешь терпимее к людям и станешь бороться с обстоятельствами, которые порождают дурные поступки.

Вот как рассказывал Горький об одной из встреч с Владимиром Ильичем:

«Очень ярко вспомнился визит мой в Горки, летом, кажется, 20-го г.; жил я в то время вне политики, по уши в „быту“ и жаловался В. И. на засилие мелочей жизни. Говорил, между прочим, о том, что, разбирая деревянные дома на топливо, ленинградские рабочие ломают рамы, бьют стекла, зря портят кровельное железо, а у них в домах — крыши текут, окна забиты фанерой и т. д. Возмущала меня низкая оценка рабочими продуктов своего же труда. „Вы, В. И., думаете широкими планами, до Вас эти мелочи не доходят“. Он — промолчал, расхаживая по террасе, а я — упрекнул себя: напрасно надоедаю пустяками. А после чаю пошли мы с ним гулять, и он сказал мне: „Напрасно думаете, что я не придаю значения мелочам, да и не мелочь это — отмеченная Вами недооценка труда, нет, конечно, не мелочь: мы — бедные люди и должны понимать цену каждого полена и гроша. Разрушено — много, надобно очень беречь все то, что осталось, это необходимо для восстановления хозяйства. Но — как обвинишь рабочего за то, что он еще (не) осознал, что он уже хозяин всего, что есть? Сознание это явится — не скоро, и может явиться только у социалиста“. Разумеется, я воспроизвожу его слова не буквально, — продолжает Горький, — а — по смыслу. Говорил он на эту тему весьма долго, и я был изумлен тем, как много он видит „мелочей“ и как поразительно просто мысль его восходит от ничтожных бытовых явлений к широчайшим обобщениям. Эта его способность, поразительно тонко разработанная, всегда изумляла меня. Не знаю человека, у которого анализ и синтез работали бы так гармонично».

Сто тысяч «почему» возникает перед каждым поколением, и в каждом из нас живет «почемучка». Каждое поколение стремится подняться от способности заметить к умению понять. Понять закономерности своего времени. Только тогда ты сможешь трезво взглянуть на то, что ему предшествовало, и не станешь противиться тому, что закономерно идет ему на смену.

…Я запомнил первую ночь 1954 года. У Спасских ворот, всегда пустынных, выросла многоголосая очередь. Кремль, таинственный и загадочный, распахнул ворота. Прежде мы не задавали себе вопроса, почему он закрыт наглухо, казалось, что так заведено от века. В институте на нашем курсе была лишь одна студентка, которой довелось когда-то побывать в Оружейной палате. А теперь нас были тысячи. И шли мы на молодежный бал.

Мы миновали Спасские ворота, Ивановскую площадь. Невольно чеканили шаг по брусчатке мостовой и силились представить себе тех, кто здесь работал, жил, прогуливался. Вошли в Большой Кремлевский дворец и были удивлены: там оказался самый обычный гардероб и, как всюду, выдавали жестяные номерки.

Прошлой зимой Вовка катался на салазках по крутому спуску Тайницкого сада точно так же, как катается на фанерке у себя во дворе с крыши котельной. Он бегал по Кремлю, размахивая новогодним подарком в бумажном мешочке. Для него все это было просто веселой ёлкой. Ему не переживать тех чувств, которые вызвало во мне открытие Кремля. Его ждут свои открытия.

А ТЕПЕРЬ О ТОМ, ЧТО НЕТЛЕННО

Вовка был еще совсем маленьким, когда вернулся с гулянья, рассказывал о чем-то и в подтверждение своих слов сказал:

— Честное ленинское всех вождей!

Сказал точно так, как говорили когда-то мы. Сколько мальчишек с тех пор отпустили бороды, а у сына была та же интонация, та же непоколебимая уверенность, что, услышав эту клятву, уже нельзя сомневаться.

В другой раз он встретил меня рассказом о фильме «Остров сокровищ».

— На острове был клад, его называли сокровищем. Спрятанный, в общем, зарытый. Его хотели захватить, но девушка, которая в парике, помешала. Девушка была наша, а те — фашисты. Только было это в старину.

Вовка напомнил мне игры нашего детства, когда даже герои Дюма делились на «красных» и «белых»: мушкетеры — «красные», гвардейцы — «белые». В лексиконе Вовки «белые» преобразовались в фашистов, а «красные» стали просто нашими. Если бы знать, что будет символизировать добро и зло для сына, моего сына, можно было бы предугадать многое.

В нашей памяти с самого раннего детства жили рассказы взрослых о революции. Все мы мечтали сбежать на фронт и выскакивали из двора, лишь появлялся на улице человек с орденом на груди. Мы были мальчишками, мы озорничали и шалопайничали, но наши идеалы всегда оставались идеалами революции. То, что взрослые называли классовым самосознанием, стало для нас естественным представлением о добре и зле.

Удивительно, но даже в наших самых отчаянных проказах неожиданно проявлялись воспринятые от взрослых понятия борьбы и солидарности.

Было это во время войны. Жили мы в пионерском лагере, Кормили нас худо. Порции были маленькими, а о «добавках» и мечтать не приходилось. В ответ на наши сетования вожатая отряда Шурочка, розовощекая девица с белокурой косой, говорила:

— Вы голодны оттого, что плохо прожевываете пищу. Надо есть не спеша. Не торопитесь, пережевывайте хорошо пищу, тогда и будете сыты. А то как вошли в столовую, так и набросились, да еще галдите при этом.

Мы не верили Шурочке. Кому-кому, а нам-то уж было доподлинно известно, какие сумки каждый вечер утаскивает повар, сколько гостей приезжает к начальнику лагеря и что за пиршества закатываются всякий раз, лишь появляется на горизонте очередная комиссия. Нас не увлекала перспектива хорошо прожевывать пищу. Мы решили объявить голодовку.

Голодовка! Откуда могла появиться сама мысль о ней, как могла возникнуть такая форма протеста? Она пришла из книг, из кинофильмов о революции. По ночам мы рассказывали друг другу все, что знали о голодовках в тюрьмах царской России и за рубежом. Спорили, сколько времени человек может прожить без пищи и почему-то даже без воды. Обсуждали детали и сроки, называли имена тех, в ком сомневались, кто может подвести. Вожатые и предположить не могли, чем мы заняты.

Наконец наступило то утро, когда наш старший отряд дисциплинированно вошел в столовую. Никто не галдел. Казалось, что мы смирились и вот-вот начнем хорошо прожевывать пищу.

— Добавки будут? — спросил тот, кому это было поручено.

— Нет, — ответили, как всегда.

Мы развернулись и так же, строем, ушли из столовой. И, тут же почувствовав, что нам вообще море по колено, отправились без вожатой на озеро купаться.

Шурочка пыталась нас задержать. Она металась в дверях, растопырив руки, но ухватила лишь одного мальчишку. Его силком посадили за стол. Он плакал, но ел кашу. Ему предложили добавку, он согласился.

До обеда мы просидели на берегу. Купаться на пустой желудок было неохота. Мы вернулись в лагерь как раз к тому времени, когда приехала комиссия. Ей предстояло выявить зачинщиков голодовки. Мы ждали, пока нас вызовут: комиссия закусывала с дороги.

В тот день мы потеряли завтрак и одного мальчишку.

Чувствовать время — это прекрасно. Но движение времени ощущает и тот, кто ни во что не верит. Именно движение убедило его, что все в этом мире изменчиво и потому ничто не может быть свято. Такова исходная позиция циника. Тот парень с тарелкой каши не вызвал бы у него осуждения: в конце концов и завтрак свой получил, и перед комиссией предстал добродетельным.

Менять убеждения согласно малейшим колебаниям времени — это тоже следовать за его движением. На каждом повороте вдохновенно славить сегодня и самозабвенно топтать все, что было прежде. Так поступает приспособленец. Он тоже не осудит того парня: дали указание есть кашу — ешь. Только вот плакал напрасно, надо было улыбаться.

Люди эти поспешают за временем, преследуя свои эгоистические цели покоя, удобств, процветания.

Время подчиняется убежденным. Человек и осмысливает его затем, чтобы сложить свои убеждения. Верность передовым идеям, умение бороться за них, преданность Родине и народу, личная честность, принципиальность, скромность — все эти качества испокон века были лучшими качествами гражданина. Мы знаем, как ярко воплотились эти замечательные качества в личности Владимира Ильича. Между тем «понять Ильича как человека — значит глубже, лучше понять, что такое строительство социализма, значит почувствовать облик человека социалистического строя», говорила Н. К. Крупская.

Те черты, которыми всегда гордилось человечество, стали нравственными идеалами социализма, той партии, того революционного движения, которые возглавил Ленин. История не знала, очевидно, другого вождя, чей личный облик настолько совпадал бы с идеалами движения, возглавленного им.

Наши нравственные идеалы нетленны. Они объединяют и тех, кто первыми вышел на революционный путь, и тех, кто сознательно стремится продолжить их борьбу сегодня.

Перечитывая письма отца, я понимаю: то, чем он был занят изо дня в день, ушло в прошлое.

Февраль, 1930 год. Письмо к матери. «Напишу всего несколько слов, так как первый раз в жизни перо валится из рук от страшной нечеловеческой усталости. Час тому назад приехал из лесу. За неделю спал в общей сложности не более 8–10 часов. Голова трещит до сих пор от авиационного мотора аэросаней, на которых я мотался. В заключение машина испортилась, и я вчера утром бросил ее за 300 верст от Вологды. Эти триста верст сделал лошадьми за тридцать один час, летя сломя голову на перекладных от одного лесоучастка до другого, где уже ждала запряжка и где задерживался на 10–15 минут. Сменил семь пар лошадей и в результате опоздал к поезду на Архангельск».

Для меня навсегда останется примером воля отца, его не знающая преград устремленность сделать все, что от него зависит, одолеть, наладить, ускорить, решить.

Еще одно письмо к матери.

«Рубка идет неплохо, но вывозка из лесу — омерзительно, из-за отсутствия морозов. Ты читала, вероятно, в газетах, что мне объявили выговор от Совнаркома. Я принял его спокойно, как удар по натянутому мускулу. Но дело буду делать и добьюсь своего, если бы рушилась кругом земля, если бы истекал кровью, если бы знал, что завтра умру. После всех трудностей и неприятностей не уйду отсюда, пока не добьюсь перелома. Не может быть, ерунда, что я не справлюсь с этим узлом. Если раньше была апатия, желание уйти, отдохнуть, то сейчас этого нет. Я втравился в борьбу, в которой или выйду победителем, или загоню себя…».

Я разделяю отношение к жизни моего отца-коммуниста. Я хотел бы поступать так же, как поступал он. В 1934 году отец писал другу из Свердловска в Москву:

«Ты упрекаешь меня за то, что я отказываюсь от работы в Америке и собираюсь в Челябинск. Пишешь, что последнее для меня — течение вниз. Ты не прав, во всяком случае, не совсем прав. Прежде всего потому, что в стране, которая переделывается вся, на огромном протяжении, переделываются и люди, их взаимоотношения. Изменяется коренным образом и оценка важности той или другой работы. Поездка в Америку сейчас должна расцениваться очень высоко, так как это самый важный участок наших международных связей. Но ведь и работа в Челябинске тоже требует доверия к политическому и практическому опыту. Пойми, что понятие сейчас о работе в центре и в так называемой провинции сильно изменилось. Можно ли назвать провинцией область, в которой уже создан крупнейший в мире тракторный завод и будет во второй пятилетке создано полтора десятка мировых гигантов металлургии, автостроения, алюминия и т. д. и т. п.



Поделиться книгой:

На главную
Назад