Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Евангелие страданий - Серен Кьеркегор на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И такие отношения складываются у поэта с Евангелием постоянно. Так же обстоят у него дела и с Евангельской беседой о том, что следует быть как дети. «О, если бы я был ребенком, – говорит поэт, – или если бы я был как ребенок – ах, как дитя, невинное и счастливое: ах, я, кто рано стал взрослым, и виновным, и печальным!».

Как странно; ведь верно говорят, что поэт – дитя. И тем не менее поэт никак не может прийти в согласие с Евангелием. Ведь для поэта в основе его жизни лежит собственно отчаяние в своей способности стать тем, чем он хочет стать, и это отчаяние питает его «желание». Но такое желание – это изобретение безутешности. Ведь хотя на мгновение и кажется, что это желание утешает, при ближайшем рассмотрении становится ясно, что оно не утешает на самом деле, – почему мы и говорим, что такое желание – это утешение, изобретенное безутешностью. Удивительное противоречие! Да, но это живое противоречие еще и поэт. Поэт – это дитя боли, которого, однако, отец называет чадом радости[238]. У поэта желание превращается в боль; и это – то самое желание, то горячее желание, что веселит и опьяняет людские сердца сильнее вина, сильнее первых весенних почек, сильнее, чем первая звезда, которую, устав ото дня, радостно приветствуют в ожидании ночи, сильней, чем последняя звезда, с которой прощаются на рассвете. Поэт – дитя вечности, но ему недостает серьезности вечности. Когда он думает о птице или лилии, он плачет; всякий раз, когда он плачет, он находит облегчение в этом; возникает желание, и вместе с желанием красноречие: «О, если бы я был птицей, той птицей, о которой я в детстве читал в книжке с картинками; о, если бы я был цветком полевым, тем цветком, что когда-то рос в мамином саду». Но если ему сказали бы вместе с Евангелием: это серьезно, как раз это – серьезно, птица всерьез учитель для нас, – поэт, вероятно, рассмеялся бы и придумал бы шутку по поводу лилии и птицы, да такую смешную, что никто из нас не удержался бы от смеха – даже самый серьезный человек из всех, когда-либо живших на земле; но все это не тронуло бы Евангелие. Евангелие столь серьезно, что никакая поэтическая грусть неспособна затронуть его, а она ведь способна затронуть и самого серьезного человека, так что он уступит ей на мгновение, погрузится в думы поэта, вздохнет с ним и скажет: «Милый, для тебя нет ничего невозможного! Я даже не решаюсь сказать: “Ты должен”», – но Евангелие смеет повелительно обращаться к поэту, говоря, что он должен быть как птица. И Евангелие столь серьезно, что самая неотразимая выдумка поэта не заставит его улыбнуться.

Ты должен снова стать ребенком, и поэтому – или для этого – ты должен для начала суметь и захотеть понять слова, которые как будто специально предназначены для детей и которые понимает любой ребенок: ты должен. Ребенок не спрашивает – на каких основаниях, он не смеет об этом спросить, да ему это и не нужно, – причем одно здесь причина другого: именно потому, что ребенок не смеет, ему нет нужды требовать обоснований; ведь для ребенка само то, что он должен – уже достаточное основание, и все прочие основания вместе взятые никогда не будут для него в той же мере достаточны. И ребенок никогда не говорит: я не могу. Ребенок не смеет так сказать, да это и неправда, – одно здесь причина другого: ведь именно потому, что ребенок не смеет сказать «я не могу», неправда, что он не может, – он может на самом деле: ведь не мочь возможно лишь тогда, когда ты смеешь предпочесть нечто другое, вернее, ничто – так что здесь все дело в том, смеешь ли ты предпочесть что-то другое. И ребенок никогда не ищет отговорок или оправданий, он ведь понимает со страшной честностью, что здесь нет и не может быть никакой отговорки и никакого оправдания, ведь нигде – ни на небе, ни на земле, ни в гостиной, ни в саду – нет такого укрытия, где можно было бы спрятаться от этого «ты должен». А раз, очевидно, такого укрытия нет – значит, не может быть ни отговорки, ни оправдания. И когда со страшной честностью знаешь, что нет ни отговорки, ни оправдания – тогда, тогда ты, возможно, уже нашел, как исполнить то, что ты должен; ведь то, чего нет, нельзя и найти – а, может быть, ты еще ищешь исполнить это; и так ты делаешь то, что ты должен. И ребенок не нуждается в долгих размышлениях: ведь если он должен, и, быть может, немедленно, тогда нет времени на размышления; к тому же, когда ты должен – это не подходящий для размышления случай; даже если бы целая вечность могла быть предоставлена специально для размышлений, ребенок бы в них не нуждался, он сказал бы: к чему тянуть время, ведь я все равно должен. И если ребенок двинется навстречу времени, у него хватит времени и для всего другого, для игры, радости и подобных вещей; ведь если ребенок должен – то он должен, это непреложно так – безо всяких размышлений.

Так что давайте, следуя Евангелию, всерьез отнесемся к лилии и птице как к учителям. Всерьез, поскольку Евангелие не страдает ни чрезмерной духовностью, не позволяющей прибегнуть к помощи лилии и птицы, ни тем более чрезмерной приземленностью, способной рассматривать лилию и птицу лишь с грустью или улыбкой.

Давайте как у учителей будем учиться у лилии и птицы

Молчанию, или учиться молчать

Ведь, пожалуй, именно речь в первую очередь отличает человека от животного и, если угодно, еще в большей мере от лилии. Но из того, что способность говорить является своего рода преимуществом, отнюдь не следует, что не должно быть искусства молчать или что это искусство должно быть ничего не значащим; напротив, именно потому что человек способен говорить, существует и искусство молчать, а поскольку человек так легко соблазняется своей способностью говорить, умение молчать – это великое искусство. И учиться ему можно у безмолвных учителей: лилии и птицы.

I. Ищите же прежде Царства Божия и правды Его

Но что это значит, что я должен делать или к чему и как стремиться, чтобы можно было сказать, что я ищу, что я стремлюсь найти Царство Божие? Должен ли я стараться получить место, отвечающее моим способностям и силам, чтобы работать на этом месте? Нет, ты должен прежде искать Царства Божия. Должен ли я отдать все свое имущество бедным? Нет, прежде ты должен искать Царства Божия. Должен ли я идти возвестить это учение миру? Нет, ты должен прежде искать Царства Божия. Но в таком случае то, что я должен делать, в известном смысле является ничем? Да, так и есть, в известном смысле это ничто; ты должен в самом глубоком смысле сделать себя самого ничем, стать ничем перед Богом, научиться молчать; в этом молчании и состоит начало, о котором сказано: прежде – прежде ищите Царства Божия.

Так человек благочестиво приходит к началу – приходит, в известном смысле пятясь назад. Начало – это не то, с чего начинают, но то, к чему приходят, и приходят, пятясь назад. Начало – это искусство стать безмолвным; ведь быть безмолвным – какова природа – не составляет никакого искусства. И стать в глубочайшем смысле безмолвным, безмолвным прямо перед Богом – это начало страха Божия, ибо как начало мудрости – страх Божий[239], так молчание – начало страха Божия. И как страх Божий – это больше, нежели только начало мудрости, это сама мудрость, так и молчание больше, нежели только начало страха Божия, оно – сам страх Божий. В молчании этом богобоязненно умолкают многие помыслы желаний и просьб; в молчании этом богобоязненно умолкают обильные благодарения.

Способность говорить – это преимущество человека перед животным, но по отношению к Богу для человека, который может говорить, желание говорить легко становится погибельным. Бог на небе, человек на земле: так что не могут они беседовать на равных. Бог всеведущ, он знает человека без слов: так что не могут они беседовать на равных. Бог есть любовь, человек же даже в том, что касается его собственного блага, маленький глупыш, как говорят детям: так что не могут они беседовать на равных. Только в великом страхе и трепете может человек беседовать с Богом; в великом страхе и трепете. Но говорить в великом страхе и трепете трудно по другой причине: подобно тому, как от испуга дрожит голос в теле, в великом страхе и трепете немеет речь и умолкает в безмолвии. Это знает по-настоящему молящийся, – а тот, кто никогда не молился по-настоящему, возможно, знает об этом из текста молитв. Было что-то, чего он так жаждал, какая-то вещь, столь важная для него; ему так было важно верно поведать о себе Богу, и он боялся забыть сказать о чем-то в молитве, ах, и он боялся, что, если он это забудет, Бог Сам не вспомнит об этом: потому он стремился собраться умом, чтобы откровенно высказать все в молитве. И что же случалось с ним дальше, если, конечно, он был откровенен в молитве? А случалось с ним нечто удивительное; по мере того, как он все откровеннее и откровеннее молился, ему все меньше и меньше приходилось говорить, пока, наконец, он не умолкал совершенно. Он умолкал, и, – что гораздо больше, чем просто молчание, – вместо того, чтобы говорить, он начинал слушать. Он думал, что молиться – значит говорить, он узнавал, что молиться – значит не просто молчать, но – слушать. Так и есть: молиться – не значит слушать самого себя, говорящего, но значит прийти в молчание и, умолкнув, ждать до тех пор, пока не услышишь Бога.

Тем самым Евангельское слово ищите прежде Царства Божия, воспитывая человека, словно затворяет ему уста, отвечая на всякий его вопрос о том, то ли это самое, что он должен делать: нет, ты должен прежде искать Царства Божия. И потому можно перефразировать это так: ты должен начать с молитвы, – как мы уже знаем, не потому, будто молитва всегда уже с самого начала является молчанием, но потому, что молитва, становясь настоящей молитвой, становится молчанием. Ищите прежде Царства Божия значит: молитесь! Если ты спрашиваешь, перечисляя всевозможные вещи: то ли это, что я должен делать, и когда я делаю это, ищу ли я тем самым Царства Божия, – ответом на это будет: нет, ты должен прежде искать Царства Божия. Но молиться, точнее, по-настоящему молиться, значит приходить в молчание, а это и есть – искать Царства Божия.

Какая торжественность царит под небом Божьим, здесь – у лилии и птицы! – и почему? Спросите поэта; он ответит: потому что все здесь молчит – здесь царит безмолвие. И он тоскует извне по этому торжественному безмолвию, далекому от всех житейских забот человеческого мира, в котором так много говорят; далекому от всякой светской жизни, в которой лишь самым печальным образом проявляется то, что человек отличается от животных речью. «Пусть, – скажет поэт, – человек и отличается речью, но я предпочитаю безмолвие, царящее вдали от людей; я предпочитаю его, нет, даже сравнение здесь неуместно, это безмолвие бесконечно отличается от людей с их способностью говорить». В молчании природы поэт думает услышать голос Божества, в хлопотливой человеческой речи он не просто не думает услышать Его голос, но и не видит родства человека с Божеством. Поэт говорит: «Речь – преимущество человека перед животным, это так – если он умеет молчать».

Но умению молчать ты можешь учиться там, в гостях у лилии и птицы, где царит безмолвие, и в этом безмолвии есть что-то божественное. Там царит безмолвие; и не только когда все стихает в безмолвии ночи, но и когда день напролет играют тысячи струн и все становится словно морем звуков – все же царит там безмолвие: каждый исполняет свою партию так искусно, что ни один из них, ни все они вместе нисколько не нарушают этого торжественного безмолвия. Там царит безмолвие. Лес безмолвен; и даже когда он шелестит листвой, он все же безмолвен. Ведь деревья, даже стоя плотной толпой, любят и поддерживают друг друга, что так редко бывает у людей, даже когда люди обещают друг другу: это останется между нами. Море безмолвно; даже когда оно бушует, шумя, все же оно безмолвно. В первое мгновение ты, возможно, ошибешься и услышишь только этот шум. Если ты торопишься и на этом уходишь, ты поступаешь с морем несправедливо. Если же ты не спешишь и продолжаешь слушать, ты слышишь – удивительно! – ты слышишь безмолвие; ведь монотонность это все же безмолвие. Когда вечером кругом разлито безмолвие и ты слышишь, как мычит корова на лугу, или слышишь вдали такой домашний собачий лай, доносящийся от крестьянского дома, то не скажешь, что это мычание или этот лай нарушают безмолвие, нет, они слышатся вместе с безмолвием и таинственным образом, в молчаливом согласии с безмолвием, усиливают его.

Но давайте теперь ближе рассмотрим птицу и лилию, у которых мы должны учиться. Птица молчит и ждет: она знает, вернее, верит – верит несомненно и твердо, что всему свое время, поэтому птица ждет; но она знает, что нельзя знать время и день, когда будет то, что будет, и потому она молчит. Это, конечно, случится в благоприятное время, – говорит птица, впрочем – нет, птица не говорит этого, она молчит; но ее молчание – говорящее, и ее молчание говорит, что она в это верит, и поскольку верит, молчит и ждет. Но приходит мгновение, и молчащая птица понимает, что вот настало мгновение, и пользуется им, и никогда не бывает разочарована. Так же и лилия: она молчит и ждет. Она не спрашивает с нетерпением: «Когда наступит весна?» – потому что знает, что весна наступит в благоприятное время, и знает, что было бы менее всего полезно, если бы ей было позволено самой определять срок наступления времен года; она не говорит: «когда же, наконец, будет дождь?» или «когда же, наконец, будет солнце?», или «слишком уж нынче дождливо», или «нынче уж больно жарко»; она не спрашивает о том, каким будет лето в этом году, сколь долгим или сколь коротким: нет, она молчит и ждет – так она проста; но она никогда не обманывается, обмануться ведь может лишь умная сообразительность, но не простота. Простота не обманывает и не обманывается. Но приходит мгновение, и когда оно приходит, молчащая лилия понимает, что вот настало мгновение, и пользуется им. О вы, глубокомысленные учителя простоты, можно ли, говоря, попасть в «мгновение»? Нет, попасть в мгновение можно только в молчании: ведь пока говоришь хотя бы одно только слово, уже упускаешь мгновение; мгновение есть только в молчании. И потому человеку столь редко случается верно понять, что настало мгновение, и правильно воспользоваться им, – потому что он не умеет молчать. Он не умеет молчать и ждать, – этим, пожалуй, объясняется то, что для него мгновение и вовсе не наступает; он не умеет молчать – этим, пожалуй, можно объяснить то, что он не замечает мгновения, когда оно для него приходит. Ведь мгновение, прекрасно беременное своим богатым смыслом, не сообщает о себе заранее, не возвещает о своем приходе, да и приходит оно слишком быстро, так что не остается ни мгновения времени, чтобы упредить его приход; не приходит оно с шумом или тревожным криком, не придает себе значительности чем-то внешним по отношению к нему самому, нет, оно приходит тихонько, идет легчайшей поступью, легчайшей на свете походкой, ведь оно легкой поступью приходит неожиданно, подкрадываясь неслышно сзади; потому нужно быть в полном молчании, чтобы заметить: «вот оно», – а в следующее мгновение оно уже ушло; и потому нужно быть в полном молчании, чтобы тебе удалось им воспользоваться. А ведь все зависит от мгновения. И несчастьем в жизни, пожалуй, подавляющего большинства людей является то, что они никогда не замечают мгновения, так что вечное и временное в их жизни всегда оказываются разделены – и почему? – потому что они не умеют молчать.

Птица молчит и терпит. Сколь бы тяжкой ни была ее сердечная скорбь, она молчит. Даже печальная птица, что живет в пустыне и в одиноких местах, молчит. Она вздыхает трижды и умолкает, потом снова трижды вздыхает; но по сути она молчит. Она ведь не объясняет, в чем дело, не жалуется, никого не обвиняет; она вздыхает, чтобы снова замолчать. И она словно разрывает тишину пустыни, чтобы, вздохнув, суметь снова прийти в молчание. Птица не избавлена от страдания; но молчанием птица избавляет себя от того, что делает страдание тяжелее: от непонимающих соболезнований; от того, что делает страдание продолжительнее: от многих разговоров о нем; от того, что делает страдание уже не страданием, а грехом нетерпения или печали. Не думайте, что, когда птица страдает, в ее молчании есть хоть капля фальши, не думайте, будто молча перед другими, в душе она не молчит, но ропщет на свою судьбу, обвиняет Бога или людей и позволяет «сердцу грешить в печали». Нет, птица молчит и терпит. Увы, человек так не поступает. Но отчего же человеческое страдание по сравнению со страданием птицы кажется таким ужасным? Не оттого ли, что человек умеет говорить? Нет, ведь умение говорить это все же преимущество, – но оттого, что человек не умеет молчать. И когда нетерпеливый, а еще более пылко – отчаивающийся человек говорит или пишет, тем самым уже злоупотребляя голосом или речью: «О, если бы у меня был голос громкий, как голос бури, чтобы мне выразить всю силу моего страдания!» – он заблуждается, полагая, будто это дало бы ему облегчение. Ведь будь это так, его страдание лишь возросло бы в той мере, в какой бы стал громче его голос. Но если бы ты умел молчать, – молчать, как молчит птица, – твое страдание стало бы меньше.

И как и птица, лилия молчит. Даже если она, увядая, стоит и страдает, она молчит; это невинное дитя не умеет притворяться – здесь этого не нужно; и счастье для нее, что она не умеет этого, ведь за искусство уметь притворяться приходится платить поистине многим, – она не умеет притворяться, так что нет притворства в том, что она бледнеет, эта бледность выдает ее настоящее страдание; но страдая, она молчит. Она хотела бы держаться прямо, чтобы скрыть, что она страдает, но на это у нее нет сил, нет сил господствовать над собой, голова ее никнет в изнеможении, и случайный прохожий, – если, конечно, у какого-нибудь прохожего хватит участия заметить это! – прохожий понимает, что это значит: это говорит само за себя; но лилия молчит. Такова лилия. Но отчего человеческое страдание по сравнению со страданием лилии кажется таким ужасным? Не оттого ли, что лилия не умеет говорить? Если бы лилия могла говорить и если бы при этом она, – увы, как человек, – не научилась бы искусству молчать, разве не стало бы тогда и ее страдание ужасным? Но лилия молчит, потому что для лилии страдать значит страдать, не больше и не меньше. Ведь только тогда, когда страдать – это больше или меньше, чем просто страдать, страдание, насколько это возможно, делается отъединенным от всего и ни с чем не смешанным, становясь при этом настолько сильным, насколько только возможно. Меньше страдание стать не может, ведь оно все же есть, и значит есть, каково оно есть. Но зато страдание может стать бесконечно более сильным, перестав быть в точности не больше и не меньше, чем оно есть. Когда страдание не больше и не меньше, чем оно есть, то есть когда оно в точности таково, каково оно есть, оно, даже если это и величайшее страдание, является наименьшим возможным. Но когда утрачивается определенность в отношении того, сколь велико на самом деле страдание, страдание становится сильнее; эта неопределенность бесконечно усиливает страдание. И эта неопределенность связана как раз со столь двусмысленным преимуществом человека – умением говорить. Определенность же в отношении страдания, в отношении того, что оно не больше и не меньше, чем оно есть, достигается опять же только умением молчать; и этому молчанию ты можешь учиться у лилии и птицы.

Там, у лилии и птицы, царит безмолвие. Но что выражает это безмолвие? Оно выражает почтительность перед Богом в сознании, что только Он господствует во всем и лишь Ему принадлежат по праву мудрость и разум. И именно потому, что это безмолвие есть молчание благоговения перед Богом, есть, насколько это возможно в природе, поклонение Ему, потому это безмолвие столь торжественно. И потому что это безмолвие столь торжественно, человек в природе чувствует Бога – какое все-таки чудо, когда все молчит в почтительном благоговении перед Ним! Даже если Сам Он при этом не говорит, уже то, что все молчит перед Ним в почтительном благоговении, действует на тебя так, как если бы Он говорил.

Это безмолвие, царящее там, у лилии и птицы, может безо всякой помощи поэта помочь тебе научиться тому, чему научить тебя может только Евангелие: научиться понимать, что это серьезно и нужно всерьез воспринять то, что лилия и птица должны быть нашими учителями, что ты должен брать с них пример, учиться у них совершенно всерьез, что ты должен стать безмолвным, как лилия и птица.

Ведь то, что ты чувствуешь там, у лилии и птицы, – если ты понимаешь это правильно, не так, как грезящий поэт или как поэт, предоставляющий природе грезить о себе самой, – серьезно: ты чувствуешь, что ты перед Богом, – о чем в разговорах и общении с людьми чаще всего забывают. Ведь когда мы просто болтаем вдвоем, а тем более когда нас десять или еще больше, так просто забыть, что ты и я, мы вдвоем, или мы вдесятером – перед Богом. Но лилия, наш учитель, глубокомысленнее нас. Она вовсе не пытается с тобой заговорить, она молчит, и этим молчанием хочет дать тебе знать, что ты перед Богом, чтобы ты вспомнил, что ты перед Богом – и что ты тоже должен всерьез и по-настоящему пребывать в безмолвии перед Богом.

И безмолвным перед Богом, как лилия и птица, ты должен стать. Ты не должен говорить: «Птице и лилии молчать легко, они ведь не умеют говорить»; ты не должен так говорить, ты вообще не должен ничего говорить, не должен ни в коей мере пытаться сделать для себя невозможным научиться молчать тем, что будешь нелепо и бессмысленно – вместо того, чтобы всерьез замолчать – впутывать молчание в разговор, – быть может, делая его предметом разговора, так что от молчания при этом не остается ничего, но вместо него возникает разговор: о том, что значит молчать. Перед Богом ты не должен придавать себе больше важности, чем лилии и птице, – это следует уже из того, что ты – перед Богом, если ты всерьез и по-настоящему предстоишь перед Ним. И чего бы ты ни желал сделать в мире, нет удивительнее подвига, чем этот: ты должен признать лилию и птицу своими учителями и перед Богом не придавать самому себе больше важности, чем лилии и птице. И даже коли весь мир мал для того, чтобы вместить твои планы, если их развернуть: ты должен, как у учителей, учиться у лилии и птицы слагать все свои планы пред Богом в том, что занимает места меньше точки и создает шума меньше, чем самый малый пустяк: в молчании. И то, что казалось тебе смешным, на деле оказывается столь мучительно, как ничто другое: ты должен признать лилию и птицу своими учителями и не придавать себе больше важности, чем придают себе лилия и птица в своих малых заботах.

Так обстоит дело, когда Евангельское слово о том, что лилия и птица должны стать нашими учителями, оказывается услышано всерьез. Иначе обстоит дело с поэтом, то есть с человеком, который как раз потому, что ему недостает серьезности, в безмолвии, царящем у лилии и птицы, сам не становится совершенно безмолвным, – но становится поэтом. Пожалуй, именно поэтическая речь наиболее отличается от обычной человеческой речи; эта речь столь торжественна, что по сравнению с обычной человеческой речью она почти как безмолвие, но все же она – не безмолвие. Да и безмолвия ищет поэт не для того, чтобы самому прийти в молчание, но, напротив – чтобы заговорить так, как говорят поэты. Там, в безмолвии, поэт мечтает о подвиге, которого, однако, он не совершает, – поэт ведь не герой; и он становится красноречив, – быть может, потому-то и становится он красноречив, что он любит подвиг несчастной любовью, тогда как герой счастливо любит подвиг: то есть красноречивым делает его нужда, так же, как поэтом его по сути делает недостаток, – он становится красноречив, и это его красноречие есть поэзия. Там, в безмолвии, он строит великие планы, как переделать и осчастливить весь мир, планы, которые никогда не станут реальностью, – нет, зато они станут поэзией. Там, в безмолвии, он лелеет свою боль, позволяя всему – да, даже учителя, птица и лилия могут, вместо того чтобы его учить, служить ему в этом, – позволяя всему отзываться эхом на его боль; и это эхо боли и есть поэзия, ведь просто крик – это не поэзия, но бесконечное эхо крика уже само по себе – поэзия.

Так что в безмолвии, царящем у лилии, поэт не приходит в молчание – и почему? – именно потому что он переворачивает верное отношение, делая себя более значимым по сравнению с лилией и птицей, и даже, мечтая о себе, ставит себе в заслугу то, что он, как это обычно называют, дает лилии и птице слово и речь, – вместо того чтобы стремиться самому научиться у лилии и птицы молчанию.

О, если бы удалось Евангелию с помощью лилии и птицы научить тебя, мой слушатель, серьезности, а меня – как сделать тебя совершенно безмолвным пред Богом! Чтобы ты в безмолвии смог забыть самого себя, забыть, как тебя зовут, забыть свое имя – знаменитое имя, жалкое имя, ничтожное имя, – для того, чтобы в безмолвии молиться Богу: Да святится имя Твое! Чтобы ты в безмолвии смог забыть свои планы – огромные, всеохватывающие планы или скромные планы, касающиеся твоей жизни и твоего будущего, – чтобы в безмолвии молиться Богу: Да приидет Царствие Твое! Чтобы ты в безмолвии смог забыть свои хотения, свое своеволие – чтобы в безмолвии молиться Богу: Да будет воля Твоя! Да, если бы ты смог научиться у лилии и птицы быть совершенно безмолвным пред Богом, то в чем бы тогда не смогло помочь тебе Евангелие? – ведь тогда для тебя не было бы ничего невозможного. Если же Евангелие с помощью лилии и птицы научило тебя безмолвию, то что остается такого, в чем оно уже не помогло бы тебе?! Ведь как сказано, что начало мудрости – страх Божий, так и начало страха Божия – безмолвие. Иди к муравью и будь мудрым, говорит Соломон[240]; иди к птице и научись молчать, говорит Евангелие.

Ищите прежде Царства Божия и правды Его. Но когда прежде ищут Царства Божия и правды Его, это выражается именно в молчании – в молчании, подобном молчанию лилии и птицы. Лилия и птица ищут Царства Божия и не ищут вовсе ничего другого, все прочее приложится им. Но разве ищут они Царства Божия прежде, раз они не ищут ничего другого? Зачем тогда Евангелие говорит: ищите прежде Царства Божия, – словно бы есть еще что-то другое, что надлежит искать после? Ведь в то же время Евангелие ясно дает понять, что Царство Божие – это единственное, чего следует искать. Вероятно, так говорится потому, что Царства Божия, несомненно, можно искать только тогда, когда ищешь его прежде всего; тот, кто не ищет прежде Царства Божия, не ищет его вовсе. Кроме того, так говорится потому, что сама способность искать содержит в себе возможность искать и иного, и потому Евангелие, покуда оно пребывает вне человека, который поэтому может искать и иного, говорит: прежде ты должен искать Царства Божия. И, наконец, так говорится потому, что Евангелие кротко и с любовью снисходит к человеку, понемногу беседуя с ним, чтобы привлечь его ко благу. Ведь если бы Евангелие сказало прямо: ты должен искать одного только Царства Божия, и ничего, кроме него, – человеку, пожалуй, показалось бы, что оно требует слишком многого, и он бы, наполовину в нетерпении, наполовину в страхе и боязливости, отступил. Но вот Евангелие несколько приспосабливается к человеку. Человек видит перед собой множество вещей, которые он желает обрести, – и тут к нему обращается Евангелие и говорит: «Ищи прежде Царства Божия». И человек думает: ну да, раз мне позволено потом искать и все прочее, то почему бы не попробовать вначале искать Царства Божия. Если он действительно начнет искать Царства Божия, Евангелие прекрасно знает, что последует за этим, а именно, он будет настолько удовлетворен и насыщен этим поиском, что начисто забудет искать чего-то другого, у него даже не останется ни малейшего желания искать чего-то другого, – так что он и вправду станет искать одного только Царства Божия, и ничего, кроме него. Так ведет себя Евангелие – так же, как взрослый говорит с ребенком. Представь себе ребенка, который очень голоден; когда мать ставит еду на стол и ребенок может наблюдать за этим, не начинает ли он часто хныкать от нетерпения и говорить: «Разве я наемся этим, я ведь такой голодный!»; ребенок может оказаться столь нетерпеливым, что и вовсе откажется есть: «ведь разве этим можно наесться?». Но мать хорошо знает, что это не так, и говорит: «Да, да, мой малыш, давай-ка съешь сперва это, ведь мы всегда сможем потом положить еще немного». Ребенок принимается за еду, и что происходит? Ребенок сыт, тогда как он съел еще только половину. Если бы мать сразу одернула бы ребенка и сказала: «Этого на самом деле больше чем достаточно», – она не ошиблась бы в этом, но такой поступок не был бы примером мудрости, собственно, той воспитательной мудрости, которую она теперь проявила. Так же поступает и Евангелие. Для Евангелия главное состоит не в том, чтобы кого-то одергивать и делать замечания, для Евангелия важнее всего сделать так, чтобы человек последовал ему. Потому оно и говорит: «ищите прежде». Тем самым оно заграждает уста всем человеческим возражениям, приводит человека в молчание и делает так, чтобы он прежде действительно начал это искание, а это искание настолько насыщает человека, что он уже и в самом деле начинает искать одного только Царства Божия, и ничего, кроме него.

Ищите прежде Царства Божия означает: станьте такими, как лилия и птица, а это значит: станьте пред Богом совершенно безмолвными, – и тогда остальное приложится вам.

II. Никто не может служить двум господам, ибо или одного будет любить, а другого ненавидеть, или одному будет усердствовать, а о другом нерадеть

Мой слушатель! Как ты знаешь, в мире много говорят о некоем «Или – или», и это «Или – или» обращает на себя большое внимание и по-разному затрагивает самые различные вещи: надежду, страх, хлопотливую деятельность, напряженную праздность и т. д. Как ты опять же знаешь, во всем мире слышны разговоры и о том, что никакого «Или – или» нет, и эта мудрость наделала не меньше шума, чем многозначительное «Или – или». Но там, где царит безмолвие, у лилии и птицы, возможно ли сомневаться в том, что «Или – или» есть, или в том, каково это «Или – или», или же в том, что это «Или – или» в глубочайшем смысле является единственным «Или – или»?

Нет, здесь – в этом торжественном безмолвии не просто под Божьим небом, но в торжественном безмолвии перед Богом в этих вещах не может быть никакого сомнения. «Или – или» есть: или Бог — или… да ведь все равно что; что бы ни выбрал человек, если он не выбрал Бога, он упустил свое «Или – или», или он потерян для своего «Или – или». Итак, или Бог; ты видишь, на все прочее не падает смыслового ударения, разве что считать этим другим противоположное Богу, – но и здесь все ударение падает на Бога, так что на самом деле именно Бог и есть Тот, Кто полагает Себя предметом выбора и настолько заостряет необходимость выбирать, чтобы «Или – или» действительно существовало. Человек может легкомысленно или мрачно полагать, что, если быть с Богом – это первое, есть все же три вещи, между которыми приходится выбирать: еще может быть, что он потерян, или что он потерял Бога, – но тогда для него на самом деле нет никакого «Или – или»; ведь вместе с Богом – то есть, когда понятие о Боге искажается или исчезает, – уходит и «Или – или». Впрочем, разве может такое случиться в безмолвии, царящем у птицы и лилии!

Так что «Или – или»; или Бог, – и как Евангелие разъясняет это, или любить Бога, или ненавидеть Его. Конечно, когда вокруг тебя шум, или когда ты развлекаешься, это кажется едва ли не преувеличением, кажется, что между любовью и ненавистью слишком большое расстояние для того, чтобы по праву сталкивать их друг с другом столь прямо – на одном дыхании, в одной-единственной мысли, в двух словах, которые без всякого опосредования, без всяких промежуточных слов, согласующих эти противоположности, без малейшего даже знака препинания следуют друг за другом. Но так же, как тело в безвоздушном пространстве падает с гораздо большей скоростью, так и в безмолвии, царящем там, у лилии и птицы, в торжественном безмолвии пред Богом, эти две противоположности оказываются противопоставлены в едином «теперь», и даже возникают они в едином «теперь»: или любить, или ненавидеть. Так же, как в безвоздушном пространстве нет того третьего, что замедляет падение тела, так и в этом торжественном безмолвии пред Богом нет того третьего, которое только и может удерживать любовь и ненависть на расстоянии друг от друга. – Или Бог; и как Евангелие разъясняет это, или держаться Его, или пренебрегать[241] Им. Среди людей, в суете, когда общаешься со многими, кажется, что между тем, чтобы кого-то держаться, и тем, чтобы кем-то пренебрегать, большое расстояние; «мне нет нужды общаться с тем человеком, – скажет кто-нибудь, – но ведь из этого никоим образом не следует, что я им пренебрегаю». Так как раз происходит при светском общении, когда легкомысленно общаются со множеством людей – без особой глубины, с большим или меньшим безразличием. Но чем меньше становится количество тех, с кем ты общаешься, чем меньше становится легкомысленного светского общения, то есть чем более глубоким становится общение, тем в большей мере между любовью и пренебрежением появляется отношение «Или – или»; а общение с Богом ни в каком смысле и никоим образом не является светским. Возьмите хотя бы пару влюбленных, их связь тоже не светская, и именно поэтому она столь глубока: для них ведь это действительно так: или держаться друг друга, или друг другом пренебрегать. И в безмолвии пред Богом, там, у лилии и птицы, где никого больше нет, где поэтому не с кем общаться, кроме как с Богом, это поистине так: или ты держишься Его, или ты Им пренебрегаешь. И этому пренебрежению нет извинения, потому что здесь никого больше нет, – по крайней мере, никто не присутствует здесь таким образом, чтобы ты мог держаться его, не пренебрегая Богом. Ведь там, в этом безмолвии, ясно, как близок к тебе Бог. Двое влюбленных столь близки друг с другом, что один из них, если и есть что-то другое в жизни, не может, не пренебрегая вторым, держаться этого другого: в этом и состоит то «Или – или», которое присутствует в их отношении друг к другу. Ведь это «Или – или» (или держаться, или пренебрегать) есть до тех пор, пока эти двое близки друг с другом, и зависит от того, насколько они близки. Но Бог, Который не умирает, еще ближе к тебе, несравненно ближе, чем двое влюбленных друг с другом, – Он, твой Творец и Сохранитель, Он, в Ком ты живешь и движешься, и есть Он, Чьею милостью все есть у тебя. Так что не является преувеличением то, что ты или держишься Бога, или пренебрегаешь Им, и здесь не прав человек, который считает выбор «Или – или» пустяком, человек, о котором говорят в таком случае, что у него недалекий ум. Здесь это не так. Ведь выбор здесь между Богом и опять же Богом. И Он не предлагает выбор между чем-то неважным, Он не говорит: или роза, или тюльпан. Но Он предлагает выбор по отношению к Самому Себе и говорит: или Я… или ты держишься Меня всегда и во всем, или ты пренебрегаешь Мною. По-другому Бог не стал бы говорить о Себе; подобает ли Богу не быть абсолютным № 1 или говорить о Себе так, как если бы Он не был абсолютным № 1, как если бы Он не был Единственным, не был абсолютным Всем, но просто чем-то одним из многого другого, кем-то, кто может лишь надеяться на то, что, быть может, вспомнят и о нем. Будь это так, Бог потерял бы Себя, потерял бы понятие о Себе и перестал бы быть Богом.

Итак, в безмолвии, царящем у лилии и птицы, есть «Или – или», или Бог… и это значит: или любить Его, или – ненавидеть Его, или держаться Его, или – пренебрегать Им.

Это «Или – или» раскрывает, на что притязает Бог; ведь «Или – или» – это притязание, так же, как влюбленные притязают на любовь, когда один из них говорит другому: или – или. Но Бог не относится к тебе как влюбленный, скорее уж ты относишься к Нему как влюбленный. Здесь другое отношение: твари к Творцу. На что притязает Он этим «Или – или»? На послушание – послушание всегда и во всем; если ты не послушен Ему всегда и во всем, значит, ты не любишь Его, а если ты не любишь Его – ты ненавидишь Его; если ты не послушен Ему всегда и во всем, ты не держишься Его или держишься Его не всегда и не во всем, а значит – не держишься Его, но раз ты не держишься Его, ты пренебрегаешь Им.

Этому всецелому послушанию – когда если не любишь Бога, то ненавидишь Его, если не держишься Бога всегда и во всем, то пренебрегаешь Им – этому всецелому послушанию ты можешь научиться у учителей, на которых указывает Евангелие, у лилии и птицы. Говорят, что, учась слушаться, учатся и царствовать, но еще вернее, что, будучи послушен, ты можешь сам учить послушанию. Так и лилия с птицей. У них нет силы, с помощью которой они могли бы принуждать учащегося, у них есть одно только послушание, которое и понуждает. Лилия и птица – «послушливые учителя». Не странно ли это сказано? Ведь «послушливый» – это слово, которое применяют к учащемуся, от которого требуется быть послушным; но здесь – сам учитель, который послушен! И что он преподает? Послушание. И посредством чего он преподает? Посредством послушания. Если бы ты смог стать столь же послушен, как лилия и птица, ты бы тоже смог своим послушанием сам учить послушанию. Но раз ни ты, ни я не имеем такого послушания, будем учиться у лилии и птицы

Послушанию

Мы говорили, что там, у лилии и птицы, царит безмолвие. Но безмолвие, или то, чему мы в нем старались научиться: умение молчать – это первое условие для того, чтобы быть способным по-настоящему слушаться. Когда все вокруг тебя погружено в царящее там торжественное безмолвие, и когда безмолвие – в тебе самом, тогда ты чувствуешь, с бесконечной силой и ясностью чувствуешь правду того, что: ты должен любить Господа Бога твоего[242] и служить Ему одному[243]; и ты чувствуешь, что это «ты», ты тот, кто должен так любить Бога, ты один в целом мире, ты – ведь ты один в окружении торжественной тишины, один – так, что всякое сомнение, всякое возражение и всякое оправдание, и всякая отговорка, и всякий вопрос, короче, всякий голос приведены в молчание внутри тебя самого – всякий голос, то есть всякий голос, кроме Божьего, который вокруг тебя и в тебе говорит, обращаясь к тебе в тишине. Если бы такое безмолвие всегда было вокруг тебя и в тебе, ты научился бы, а вернее, всегда учился бы послушанию. Ведь если ты научился молчать, этого достаточно для того, чтобы учиться послушанию.

Рассмотри природу вокруг тебя. В природе все – послушание, всецелое послушание. Здесь «творится воля Божия как на небе, так и на земле»; или если кто-то захочет переставить эти священные слова в другом порядке, все равно получится верно: здесь, в природе, воля Божия творится «на земле так же, как она творится на небе». В природе все – совершенное послушание; здесь это так не только потому, что – как и в человеческом мире – Бог всемогущ, и, стало быть, ничего, даже самого малого, не происходит без Его воли; нет, здесь это так еще и потому, что здесь все – совершенное послушание. Но ведь первое и второе отличаются бесконечно – ведь что такое первое, если не малодушнейшее и не упрямейшее человеческое непослушание, когда никакое непослушание отдельного человека или же всего человеческого рода просто не в силах ничего поделать с Его волей – Его, Всемогущего; второе же – это когда Его воля творится потому, что все Ему совершенно послушно, так что ни на небе, ни на земле нет никакой другой воли, кроме Его воли, – именно так происходит в природе. В природе, как говорит Писание, «ни один воробей не упадет на землю без Его воли»[244]; и это не просто потому, что Он всемогущ, но потому, что все Ему совершенно послушно, так что Его воля здесь – единственная: здесь не слышится ни малейшего возражения – ни слова, ни даже вздоха: совершенно послушный воробей падает в полном послушании на землю, если на то есть Его воля. Шум ветра, лесное эхо, журчание ручья, гудение насекомых летом, шепот листвы, шелест травы, каждый звук, всякий звук, который ты слышишь – все это повиновение, всецелое послушание, так что ты можешь услышать во всем этом Бога, как можешь услышать Его в музыке движущихся в послушании светил. И эта наступающая чудная погода, и легкость и мягкость облаков, и текучесть моря и сплоченность его капель, и скорость солнечных лучей, более быстрых, чем звук: все это – послушание. И восход солнца в определенное время и в определенное время его заход, и перемена ветра словно по мановению, и приливы и отливы, следующие друг за другом в свой черед, и смена времен года в определенном порядке: все, все, все это вместе – послушание. И если бы была на небе звезда или на земле какая-нибудь пылинка, которые стали бы творить свою волю, они в тот же миг стали бы ничем, и это произошло бы очень просто. Ведь в природе все – ничто, в смысле: ничто, кроме всегда и во всем царствующей воли Божией; в тот же миг, когда нечто перестает повиноваться воле Божией, оно перестает существовать.

Давайте же ближе, по-человечески, рассмотрим лилию и птицу, чтобы научиться у них послушанию. Лилия и птица послушны Богу всегда и во всем. В этом они учителя. Они, как это приличествует учителям, умеют мастерски точно попадать в то, что, увы, пожалуй, большинство людей упускает и мимо чего промахивается: в безусловность этого «всегда и во всем». Ведь одного лилия и птица абсолютно не понимают – увы, того, что большинство людей понимает лучше всего: половинчатости. Того, что небольшое непослушание не будет абсолютным непослушанием, этого лилия и птица не могут и не хотят понимать. Того, что маленькое, маленькое непослушание должно на самом деле называться как-то иначе, чем: пренебрежение Богом, – этого лилия и птица не могут и не хотят понимать. Того, что может быть что-то или кто-то еще, чему или кому можно служить, служа в то же время Богу, и что это не означает: пренебрегать в то же время Богом, – этого лилия и птица не могут и не хотят понимать. В безусловности послушания, в которую лилия и птица столь точно попадают и в которой они проводят свою жизнь, заключена удивительная надежность и безопасность. И даже – о, глубокомысленные учителя, если бы и возможно было обрести безопасность в чем-то ином, нежели в этой безусловности, то сами условия, от которых зависела бы в таком случае безопасность, представляли бы собой нечто ненадежное! Так что я, пожалуй, скажу теперь иначе, я не буду восхищаться тем, сколь уверенно и точно они попадают в безусловность послушания «всегда и во всем», но лучше скажу, что именно безусловность этого «всегда и во всем» дает им удивительную уверенность, делающую их учителями послушания. Ведь лилия и птица всегда и во всем послушны Богу, они в послушании столь просты и столь возвышенны, что они верят в то, что все, что бы ни происходило, всегда и во всем происходит по воле Божией, и что у них нет в жизни другого дела, кроме того, чтобы или совершенно послушно творить волю Божию, или совершенно послушно принимать волю Божию в смирении.

Место, в котором лилии предоставлено расти, не просто крайне жалко, но еще, очевидно, и таково, что ее за всю жизнь никто никогда, быть может, не увидит, никто не порадуется ей; ее место и окружение – да, я и забыл совсем, что говорю-то о лилии – столь «отчаянно» жалки, что не просто не будет преувеличением, но даже слишком расплывчатым будет сказать: послушная лилия послушно смиряется со своим местом и растет во всей своей красоте. Мы, люди, или кто-нибудь из нас, сказали бы, пожалуй, на месте лилии: «Это тяжко, это невыносимо – ведь если ты лилия и прекрасен, как лилия, то быть помещенным в такое место, где ты будешь цвести в окружении столь неблагодарном, насколько только возможно, в окружении, которое словно специально придумано для того, чтобы уничтожить всякое впечатление от твоей красоты – нет, это невыносимо; здесь Творец противоречит Сам Себе!» Вот как, пожалуй, стал бы говорить человек – или мы, люди, – на месте лилии, увядая там от огорчения. Но лилия думает иначе, она думает примерно так: «Я сама не могу выбирать место и условия, в которых я живу, да и не мое это дело; то, что я стою где стою – на то воля Божия». Так думает лилия, и то, что она действительно так думает – думает, что такова воля Божия – видно по ней: ведь она прекрасна – Соломон во всей славе своей не одевался так, как она. О, если бы лилия с лилией состязались в красоте, этой лилии должен был бы достаться приз: в ней на одну ступень больше красоты – ведь быть красивой, если ты лилия, не составляет никакого искусства, но быть красивой в таких условиях – искусство. В окружении, где все препятствует этому, в таком окружении в полной мере быть и оставаться самой собой, смеясь над всей силой окружения, нет, не смеясь, – лилия не делает этого, – но пребывая совершенно беззаботной во всей своей красоте! Ведь лилия, невзирая на окружение, пребывает самой собой, потому что она всецело послушна Богу, и поскольку она всецело послушна Богу, постольку она беззаботна – ведь беззаботным может быть только тот, кто всецело послушен Богу, особенно в таких условиях. И поскольку она – впрочем, обратное тоже верно – в полной мере пребывает самой собой и совершенно беззаботна, постольку она прекрасна. Только при всецелом послушании можно с абсолютной точностью попасть в то «место», где ты должен быть. И когда попадешь точно в это место, понимаешь, что даже если этим местом оказалась навозная куча, это совершенно не важно. Так и лилия, попадая в место настолько злополучное, насколько только возможно, в место, где в то самое мгновение, когда она должна будет распуститься, ее – и она с последней уверенностью знает об этом – ее непременно сломают, и ее расцвет станет ее гибелью, так что кажется, будто она родилась и выросла столь прекрасной лишь для того, чтобы погибнуть, – послушная лилия послушно смиряется с этим, она знает, что такова воля Божия, и она распускается; если бы ты видел ее в это мгновение – по ней ничуть не возможно было догадаться о том, что ее расцвет одновременно станет ее гибелью, столь полно раскрылась она, столь богат и прекрасен был ее цвет, и, цветя столь богато и прекрасно, шла она – ведь это было одно лишь мгновение – шла она совершенно послушно навстречу своей гибели. Человек, или мы, люди, стали бы, пожалуй, на месте лилии отчаиваться от мысли о том, что наш расцвет совпадет с нашей гибелью, и этим своим отчаянием помешали бы самим себе стать тем, чем мы могли бы стать – пусть даже и на одно мгновение. Иначе обстоит дело с лилией; лилия совершенно послушна, и потому эта лилия раскрывала себя во всей своей красоте, осуществляла все свои возможности, не беспокоясь, совершенно не беспокоясь от мысли о том, что она умрет, как только расцветет. О, если бы лилия с лилией состязались в красоте, этой лилии должен был бы достаться приз: она еще более прекрасна оттого, что она столь красива, несмотря на неизбежность гибели в миг ее расцвета. И в самом деле, иметь мужество и веру распускаться во всей своей красоте перед лицом неизбежной гибели – на это способно только всецелое послушание. Человек, как говорится, хочет ускользнуть от неизбежной смерти, ведь он не реализовал свои возможности, – хотя ему и было позволено реализовать их, пусть даже время жизни, отведенное ему, было совсем коротким. «К чему мне это время?» – сказал бы человек, или: «Зачем мне оно?», или: «Чему это может помочь?» – сказал бы он и тем самым не осуществил бы все свои возможности, но заслуживал бы лишь того, чтобы в следующее мгновение сгинуть искалеченным и некрасивым. Только всецелое послушание может с абсолютной точностью попадать в «мгновение», только всецелое послушание может воспользоваться мгновением, абсолютно не заботясь о следующем мгновении.

Что же касается птицы, то приходит мгновение, когда она должна улетать, и птица ясно понимает все так, как есть – понимает, что, улетая, она оставляет все ей знакомое, и неизвестно, что ее ожидает; тем не менее послушная птица мгновенно отправляется в путь: в простоте, благодаря всецелому послушанию, она знает лишь одно, но знает несомненно – что именно теперь для этого настало мгновение. Когда птица встречается с неприветливостью этой жизни, когда на нее сваливаются неприятности и невзгоды, когда она каждое утро находит свое гнездо сломанным: послушная птица вновь принимается за работу с той же охотой и старанием, как и в первый раз; в простоте, благодаря всецелому послушанию, она знает лишь одно, но знает несомненно, – что это ее работа, что именно она должна это делать. – Когда птице случается столкнуться со злобой этого мира, когда маленькой певчей птице, которая поет во славу Божию, приходится смиряться с тем, что шаловливый ребенок развлекается, передразнивая ее и стремясь тем самым, насколько возможно, нарушить торжественность ее пения; или когда одинокая птица находит себе любимое место, любимую ветвь, на которой она особенно любит сидеть, лелея, быть может, переполняющие ее драгоценные воспоминания, – и вот появляется человек, который находит радость в том, чтобы – бросив в нее камень или как-то иначе – согнать ее с этого места, человек, который, увы, столь же неутомим в делании злого, сколь птица, которую он прогоняет и отпугивает, неутомима в своих попытках вернуться к тому, что она любит, вернуться на старое место: послушная птица смиряется абсолютно со всем; благодаря всецелому послушанию она знает лишь одно, но знает несомненно – что все это не касается ее на самом деле, что все это касается ее лишь фигурально, или вернее – что ее во всем этом касается – но касается непреложно – лишь то, чтобы в совершенном послушании Богу смириться с этим.

Таковы лилия и птица, у которых мы должны учиться. И ты не должен говорить: «Лилии и птице легко быть послушными, они ведь не могут ничего другого, или они не могут иначе; служить при этом примером послушания – значит из необходимости делать добродетель». Ты не должен так говорить, ты вообще не должен ничего говорить, ты должен молчать и слушаться, ведь если лилия и птица и в самом деле делают из необходимости добродетель, то, может быть, и тебе удастся сделать из необходимости добродетель. Ведь и ты подвержен необходимости; и Божия воля совершается неизбежно, – так стремись же сделать добродетель из необходимости, во всецелом послушании исполняя волю Божию. Воля Божия совершается неизбежно – так старайся делать добродетель из необходимости, во всецелом послушании смиряясь пред волей Божией: в послушании настолько всецелом, чтобы в отношении исполнения воли Божией и смирения перед ней ты поистине мог о себе сказать: я не могу ничего другого, я не могу иначе.

Вот к чему тебе следует стремиться; и теперь тебе нужно поразмыслить над тем, почему, по сравнению с лилией и птицей, человеку действительно труднее быть абсолютно послушным, и над тем, что – опять же для человека – существует опасность, которая, смею сказать, сопряжена с тем, что способно облегчить ему эту задачу: опасность упустить терпение Божие. Ведь если ты когда-либо действительно всерьез рассматривал свою жизнь или рассматривал человеческую жизнь, человеческий мир, который столь отличается от мира природы, где все – абсолютное послушание, если ты когда-либо производил такое рассмотрение и если ты чувствовал тогда еще что-то, кроме содрогания, то ты чувствовал, сколь справедливо Бог называет Себя Богом терпения[245], ведь Он – Бог, говорящий: или-или, что означает: или люби Меня, или ненавидь Меня; или держись Меня, или пренебрегай Мною – Он имеет терпение сносить тебя, и меня, и всех нас! Если бы Бог был обычным человеком, что было бы тогда? Тогда Он – возьмем, к примеру, меня – уже давным-давно устал бы от меня, устал бы иметь со мной дело и был бы раздосадован мною, и сказал бы с безмерно большим на то правом, нежели говорящие так родители-люди: «Этот ребенок одновременно гадкий, болезненный, тупой и непонятливый, если и есть в нем хоть что-то хорошее, то уж больно много в нем плохого – ни один человек неспособен это выдержать!» Да, выдержать это неспособен ни один человек; на это способен только терпеливый Бог.

А теперь подумай о том, сколь бесчисленно количество живущих на свете людей! Мы, люди, говорим, что быть учителем младших классов – это работа, требующая терпения; какое же терпение имеет Бог, способный быть учителем всего бесчисленного множества людей! И бесконечно большее терпение требуется Ему еще и оттого, что там, где Бог – учитель, все дети в большей или меньшей мере страдают воображением, будто они – большие взрослые люди, воображением, от которого лилия и птица совершенно свободны, – почему, пожалуй, им так легко и удается быть послушными всегда и во всем. «Не хватает только, – скажет учитель-человек, – не хватает только, чтобы дети воображали себя взрослыми людьми: так можно совсем потерять терпение и отчаяться, ни один человек не способен это выдержать!» Да, выдержать это не способен ни один человек; на это способен только терпеливый Бог. И Он прекрасно знает, что́ говорит, когда Он называет Себя Богом терпения. Он называет Себя так не по настроению; нет, Он не меняется в настроении, ведь это – нетерпение. Он от вечности знает это и знает из ежедневного опыта на протяжении тысяч и тысяч лет, Он от вечности знает, что доколе будет существовать все земное, и в нем – человеческий род, Ему придется быть Богом терпения, ведь иначе никак не возможно выдержать человеческое непослушание. По отношению к лилии и птице Он по-отечески является Творцом и Сохранителем, и только по отношению к человеку Он – Бог терпения. Это поистине утешение, необходимейшее и невыразимое утешение, когда Писание говорит, что Бог есть Бог терпения – и Бог утешения; но в то же время это страшно серьезные слова, говорящие, что человеческое непослушание повинно в том, что Бог есть Бог терпения, страшно серьезные слова, говорящие, что человеку не просто так уделяется терпение. Человек открыл у Бога свойство, которого не знают лилия и птица, всегда и во всем послушные Богу; или Бог настолько любит человека, что с доверием открыл ему, что у Него есть это свойство, что Он – Бог терпения. И притом это свойство в известном смысле отвечает – о, страшная ответственность! – человеческому непослушанию в известном смысле отвечает терпение Божие. Это утешение, но оно сопряжено со страшной ответственностью. Человеку доверено знать, что даже если все люди отвернутся от него, даже если он и сам близок к тому, чтобы отвернуться от себя самого, все равно Бог есть Бог терпения. Это неоценимое богатство. О, лишь по праву употреби его, помни, что это сбережения; для Бога на небесах по праву употреби это богатство, или оно низвергнет тебя в еще большую беду, превратится в свою противоположность и будет уже не утешением, но станет для тебя страшнейшим из всех обвинений. Ведь тебе кажутся слишком жестокими слова – которые, впрочем, не более жестоки, чем правда – что не держаться всегда и во всем Бога «сразу же» означает пренебрегать Им: быть может, тогда не слишком жестокими для тебя будут слова о том, что пользоваться терпением Божиим всуе значит пренебрегать Богом!

Так что, воспользовавшись указанием Евангелия, позаботься о том, чтобы научиться послушанию у лилии и птицы. Да не отступишь ты в ужасе, да не отчаешься, когда сравнишь свою жизнь с жизнью этих учителей! Здесь не из-за чего отчаиваться, ведь ты же должен учиться у них; и Евангелие сначала утешает тебя, говоря, что Бог есть Бог терпения, а затем добавляет: ты должен учиться у лилии и птицы, учиться быть совершенно послушным, как лилия и птица, учиться не служить двум господам, ведь никто не может служить двум господам, а может или… или.

Но если ты смог стать совершенно послушным, как лилия и птица, то ты научился тому, чему ты должен был научиться, и ты научился этому у лилии и птицы (и если ты вполне научился этому, ты стал столь совершеннее их, что лилия и птица из учителей становятся образом), ты научился служить только одному Господу, любить Его и держаться Его всегда и во всем. И тогда то, о чем ты просишь, когда молишься Богу: Да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли, – что, конечно, и так всегда исполняется, – будет исполняться и тобою; ведь при всецелом послушании твоя воля едина с волей Божией, так что воля Божия, какова она на небесах, исполняется тобою на земле. И тогда будет услышано твое прошение, когда ты молишься: Не введи нас во искушение; ведь если ты всецело послушен Богу, то в тебе нет ничего двусмысленного, а если в тебе нет ничего двусмысленного, тогда ты весь совершенно прост перед Богом. Здесь присутствует простота – простота, которую вся дьявольская хитрость и все сети искушений бессильны уловить или застать врасплох. Ведь что сатана зорко выслеживает как свою добычу, – но чего никогда не бывает у лилии и птицы; во что метят все искушения, – но чего никогда не бывает у лилии и птицы, – это двусмысленность. Где есть нечто двусмысленное, там есть искушение, и там всегда смеется тот, кто сильнее. Но там, где есть нечто двусмысленное, в основе этого всегда так или иначе лежит непослушание; именно поэтому у лилии и птицы отсутствует какая бы то ни было двусмысленность – ведь у них в основе всего глубоко и твердо заложено всецелое послушание; и именно в силу того, что у лилии и птицы отсутствует какая бы то ни было двусмысленность, их невозможно ввести в искушение. Сатана бессилен там, где нет ничего двусмысленного, искушение бессильно там, где нет ничего двусмысленного, как бессилен птицелов со всеми своими силками, когда нет ни одной птицы; но там, где есть хоть самый-самый малый проблеск двусмысленности, там сатана силен и искушение находчиво; и он зорок – он, кто есть зло, чья ловушка зовется искушением, а добыча – душа человеческая. Сам он на самом деле ничем не соблазнителен, но никакая, никакая двусмысленность не может от него утаиться; и он найдет ее, и с ним придет искушение. Но человек, который с совершенным послушанием укрывается в Боге, он в совершенной безопасности; из своего надежного укрытия он может видеть дьявола, но дьявол не может его видеть. Из своего надежного укрытия; ведь насколько зорок дьявол в отношении двусмысленности, настолько же он оказывается слеп, столкнувшись с простотой, – он оказывается слеп или поражаем слепотою. И все же не без содрогания взирает на дьявола тот, кто совершенно послушен; он видит его мерцающий взор, который как будто насквозь проницает и землю, и море, и глубочайшие тайны сердца, и который действительно это может – и вот, с этим взором, он слеп! Но если он, расставляющий сети искушений, если он слеп по отношению к тебе, укрывшемуся с совершенным послушанием в Боге, значит, для тебя не существует никакого искушения; Бог не искушает никого[246]. А значит, услышана твоя молитва: Не введи нас во искушение, то есть: да не осмелюсь я никогда из-за непослушания оказаться вне своего укрытия; а если я все же оказываюсь непослушен, не прогоняй меня сразу же из моего укрытия, вне которого я мгновенно впаду в искушение. И если ты благодаря совершенному послушанию остаешься в своем укрытии, ты будешь и избавлен от лукавого.

Никто не может служить двум господам, он будет или любить одного и ненавидеть другого, или держаться одного и пренебрегать другим; не можете служить Богу и мамоне, Богу и миру, Богу и злу. Значит, есть две силы: Бог и мир, Бог и зло; и причина, по которой человек может служить только одному господину, состоит, очевидно, в том, что эти две силы, даже если одна из них бесконечно сильнее, борются друг с другом не на жизнь, а на смерть. Эта борьба представляет собой огромную опасность для человека и именно для человека, – лилия и птица в их совершенном послушании, равно как и в их счастливой невинности, избавлены от этой опасности; ведь не за них борются Бог и мир, Бог и зло. Именно огромная опасность, состоящая в том, что человек поставлен между двумя громадными силами и ему предоставлено выбирать между ними, – эта огромная опасность и есть причина того, что человек может или любить, или ненавидеть, что не любить – значит ненавидеть; ведь эти две силы столь враждебны одна другой, что малейшее уклонение в сторону одной из этих сил становится полной противоположностью по отношению к другой. Когда человек забывает о той огромной опасности, в которой он находится, об опасности, заметим, такого рода, что в действительности нет удобной середины между тем, чтобы видеть эту опасность, и тем, чтобы о ней забыть; когда человек забывает, что он в огромной опасности, когда он полагает, будто он вовсе не в опасности, и когда он даже говорит: мир и безопасность[247], – слова Евангелия могут показаться ему нелепым преувеличением. Увы, но это лишь оттого, что он утонул в опасности, что он заблудился, что он понятия не имеет ни о любви, которой Бог любит его, ни о силе и коварстве зла, ни о своем собственном бессилии. И человек с самого начала слишком ребячлив для того, чтобы быть способным и хотеть понимать Евангелие; Евангельское слово об или… или кажется ему нелепым преувеличением; то, что опасность настолько велика, что необходимо полное послушание, что в основе требования полного послушания лежит любовь – это не укладывается у него в голове.

Что же тогда делает Евангелие? Евангелие, мудрый воспитатель, не вступает с человеком в борьбу мыслей и слов с тем, чтобы доказать ему, что это действительно так; Евангелие прекрасно знает, что невозможно, чтобы человек сначала понял, что все так и есть, как оно говорит, а потом уже принимал бы решение быть всецело послушным, – но, наоборот, только при всецелом послушании человек приходит к пониманию того, что все так и есть, как говорит Евангелие. Поэтому Евангелие употребляет власть и говорит: ты должен. Но в то же мгновение оно смягчается, так что оно способно тронуть и самого черствого человека; оно словно берет тебя за руку – так, как любящий отец берет за руку своего ребенка – и говорит: «Давай пойдем к лилии и птице». И уже у лилии и птицы продолжает: «Понаблюдай за лилией и птицей, самозабвенно отдайся этому; разве не трогает тебя то, что ты видишь?». Когда же торжественное безмолвие, царящее у лилии и птицы, глубоко тронет тебя, Евангелие продолжает свое разъяснение и говорит: «Но почему это безмолвие столь торжественно? Потому что оно выражает всецелое послушание, когда все занято только служением единому Господу, обращено только к Единому в готовности служить, единое в совершенном единении, в едином великом богослужении – так будь же охвачен этой великой мыслью, ведь все это только одна единая мысль, и научись у лилии и птицы». Но не забудь, ты должен учиться у лилии и птицы, ты должен стать совершенно послушен, как лилия и птица. Подумай, ведь именно этот человеческий грех – нежелание служить одному только Господу или желание служить какому-то другому господину, или желание служить двум и даже большему количеству господ – нарушил всю красоту мира, и если прежде все было хорошо весьма, грех человека внес разлад в единый прежде мир; подумай – ведь всякий грех есть непослушание и всякое непослушание – грех.

III. Взгляните на птиц небесных: они ни сеют, ни жнут, ни собирают в житницы – не заботясь о завтрашнем дне. Посмотрите на траву полевую – которая сегодня есть

Сделай это и научись:

Радости

Давайте же рассмотрим лилию и птицу, этих радостных учителей. «Радостных учителей», – но ты ведь знаешь, что радость способна передаваться, так что никто не научит радости лучше, чем тот, кто сам радостен. Учителю радости не нужно делать ничего, кроме того, чтобы самому радоваться или быть радостью; сколь бы усердно ни старался он передать радость – если сам он не радостен, его урок неполноценен. Итак, нет ничего легче, чем учить радости – ах, для этого нужно лишь всегда на самом деле радоваться. Но это «ах», ах, оно свидетельствует о том, что это все же не так уж легко – то есть не так уж легко всегда радоваться; ведь если ты всегда радуешься, легко и учить радости: что может быть очевиднее этого.

Но там, у лилии и птицы, или там, где лилия и птица учат радости, всегда – радость. И никогда лилия и птица не приходят в затруднение, как это порой случается с учителем-человеком, у которого то, что он преподает, написано на бумаге или стоит на полке в библиотеке, короче, находится где-то в другом месте и не всегда у него с собой; нет, там, где лилия и птица учат радости, там всегда есть радость – ведь она в самих лилии и птице. Какая радость, когда светает, и птица просыпается ранним утром для радости дня; какая радость, хотя и другого тона, когда вечереет, и птица радостно торопится в свое гнездо; и какая радость – долгий летний день. Какая радость, когда птица – которая не просто, как радостный работник, поет за своей работой, но чья работа и есть собственно: петь – радостно начинает свою песню; какая новая радость, когда начинают петь и ее соседи, и когда спевается этот образовавшийся хор – какая радость; и когда, наконец, этот хор морем звуков наполняет лес и дол, и ему вторят эхом небо и земля, – морем звуков, в котором тот, с кого начиналось это пение, теперь резвится вне себя от радости: какая радость, какая радость! И так всю птичью жизнь напролет; повсюду и всегда есть что-то и достаточно того, чему можно радоваться; птица не теряет ни единого мгновения, но она сочла бы потерянным всякое мгновение, когда она не радовалась бы. – Какая радость, когда выпадает роса и освежает лилию, и лилия, прохлаждаясь, отдыхает; какая радость, когда умывшуюся лилию нежно сушат первые солнечные лучи; и какая радость – долгий летний день. О, рассмотри же их, рассмотри – лилию и рассмотри – птицу; и теперь посмотри на них вместе! Какая радость, когда птица находит кров у лилии, где у нее гнездо, и как ей там неописуемо уютно, когда она проводит время, шутя и дурачась с лилией! Какая радость, когда птица сверху, с высокой ветки, или – еще выше, из-под самых небес блаженно следит взором за гнездом и за лилией, которая, улыбаясь, смотрит вверх на нее! Дивная, счастливая жизнь, столь богатая радостью! Или, может быть, радость меньше оттого, что – если скрупулезно разобраться – то, чему они так радуются, мало и незначительно. Нет, такое мелочное понимание – это ведь полное непонимание, увы, в высшей степени печальное и прискорбное непонимание; ведь именно то, что малое делает их столь радостными, свидетельствует о том, что они сами – радость и сама радость. Разве не так? – ведь если то, чему некто радуется, сущий пустяк, и все же он поистине рад несказанно, то это лучше всего доказывает, что он сам радость и что он – сама радость. Таковы как раз лилия и птица, эти радостные учителя радости, ведь они только потому всегда абсолютно радостны, что они – сама радость. Ведь того, кто радуется не всегда, но чья радость зависит от тех или иных условий, не назовешь самой радостью, его радость принадлежит условиям, в отличие от радости лилии и птицы. Но тот, кто – сама радость, тот всегда абсолютно радостен; и наоборот, кто всегда абсолютно радостен, тот – сама радость. О, у нас, людей, масса условий, от которых зависит наша радость, множество трудностей и забот – даже если к тому будут все условия, мы, возможно, все равно не будем абсолютно радостны. Но не правда ли, о вы, глубокомысленные учителя радости, что по-другому и быть не может, ведь с помощью пусть даже и всех необходимых условий можно обрести радость лишь более или менее относительную – ведь условия и эта относительность соответствуют друг другу. Нет, абсолютно радостным пребывает только тот, кто – сама радость, и только тот – сама радость, кто абсолютно радостен.

Но нельзя ли совсем кратко указать, чему именно учат лилия и птица, когда учат радости, то есть каково содержание этих уроков радости; нельзя ли совсем кратко изложить решающие для этих уроков мысли? Да, это нетрудно сделать; ведь в том, в чем лилия и птица столь просты, в том они, конечно, не бездумны. Так что это нетрудно; не будем только забывать, что ответ уже содержится в том, что само кажется необычайным сокращением: в том, что лилия и птица сами есть то, что они преподают, сами выражают то, учителями чего они являются. Это – отличная от непосредственной и первой изначальности тем, что лилия и птица в самом строгом смысле из первых рук получают то, что они преподают, – приобретенная изначальность. И эта приобретенная изначальность у лилии и птицы, это опять же – простота; ведь когда преподавание просто, оно не так сильно зависит от того, изложение чего потребовало бы обычных и повседневных выражений или же высокопарных и ученых, – нет, оно просто состоит в том, что учитель сам есть то, что он преподает. И так обстоит дело с лилией и птицей. А учат они – и это опять же выражается их жизнью, – кратко говоря, следующему: есть только сегодня, – и на это есть падает бесконечное смысловое ударение, – и не нужно, совершенно не нужно никак заботиться о том, что будет завтра или в любой следующий день. Это не легкомысленность, якобы свойственная лилии и птице, это радость, которую приносят молчание и послушание. Ведь если ты молчишь в том торжественном безмолвии, какое царит в природе, завтрашний день не существует; и если ты послушен, как послушно творение, то завтрашний день не существует, злосчастный день, изобретение болтливости и непослушания. Но если на почве молчания и послушания завтрашний день не существует, то в молчании и послушании только сегодня есть — а значит, есть та радость, какая есть в лилии и птице.

Что такое радость или – быть радостным? Быть радостным значит поистине самому быть присутствующим; а это значит быть самим собой поистине присутствующим, это и есть – «сегодня», это и есть – быть сегодня, поистине быть сегодня. И в той мере, в какой ты действительно есть сегодня, в той мере, в какой ты являешься самим собой полностью присутствующим в пребывании сегодня, в той мере злополучный завтрашний день не существует для тебя. Радость – это настоящее время, и сюда падает все смысловое ударение: настоящее время. Поскольку Бог блажен, Он как Вечный говорит: сегодня, Он как Вечный и Бесконечный является Самим Собой присутствующим в пребывании сегодня.

«Но, – скажешь ты, – лилии и птице, им это легко». Отвечу: никаких «но» ты не имеешь права приводить, – но учись у лилии и птицы так быть самим собой, полностью присутствуя в пребывании сегодня, чтобы тебе тоже быть радостью. Но, как сказано, никаких «но»; ведь это серьезно, ты должен учиться радости у лилии и птицы. И еще меньше права имеешь ты важничать, как важничаешь, когда, видя, что лилия и птица просты в этом делании, ты – возможно, для того, чтобы почувствовать, что ты – человек, – становишься остроумным и, рассуждая об одном лишь завтрашнем дне, говоришь: «Лилии и птице, им это легко, для них словно бы и нет никакого завтрашнего дня, который бы их мучил, “но человек, который ведь не только имеет заботу о завтрашнем дне, что он будет есть, но и заботу о дне вчерашнем, о том, что он ел – и все это бесплатно!”[248]». Нет, никакого остроумия, никаких мешающих учению шалостей! Но научись, хотя бы начни учиться у лилии и птицы. Ведь никто не имеет права всерьез считать, что то, чему радуются лилия и птица, и все подобное этому, – что все это ничтожно и не заслуживает радости. То, что ты появился на свет, что ты есть, что тебе «сегодня» надлежит быть; то, что ты появился на свет, что ты родился человеком; то, что ты можешь видеть, подумай, ты можешь видеть, что ты можешь слышать, что ты можешь обонять, что ты можешь чувствовать вкус, что ты можешь осязать, что солнце светит тебе – и ради тебя, что, когда оно устает, появляется луна и зажигаются звезды; что приходит зима, и вся природа меняет наряд, изображает незнакомку – чтобы развеселить тебя; что приходит весна, и птицы прилетают огромными стаями – чтобы порадовать тебя, что пробивается зелень, что лес хорошеет и стоит, как невеста – чтобы тебе доставить радость; что наступает осень, что птица улетает не для того, чтобы набить себе цену, о нет, но чтобы не наскучить тебе, что лес прячет свой наряд до следующего раза, то есть чтобы в следующий раз суметь порадовать тебя: и это-то ничтожно и не заслуживает радости! О, если бы я смел браниться; но из почтительности к лилии и птице я не посмею этого сделать, и потому я, вместо того чтобы сказать, что нечему здесь радоваться, скажу, что, если все это не заслуживает радости, тогда нет ничего, что заслуживало бы радости! Подумай, что и лилия, и птица – сама радость; а ведь у них, понятное дело, гораздо меньше того, чему можно радоваться, чем у тебя – у тебя, кто также может радоваться лилии и птице. Учись поэтому у лилии, учись у птицы, они – учителя: они суть здесь, они суть сегодня и они суть радость. Если ты не радуешься, глядя на лилию и птицу, которые ведь – сама радость, если ты не радуешься, глядя на них, и не желаешь от радости учиться у них, тогда с тобой дело обстоит так же, как с ребенком, о котором учитель говорит: «Дело здесь не в нехватке способностей, к тому же предмет столь легок, что о нехватке способностей не может быть и речи; здесь дело, конечно, в чем-то другом, возможно, всего лишь в подавленном настроении, к которому нельзя относиться сразу слишком строго и обходиться с ним как с нежеланием или даже упрямством».

Итак, птица и лилия – учителя радости. И все же есть у лилии и птицы забота и тягота, как и у всей природы есть забота и тягота: разве не стенает вся тварь[249] от тления, которому подпала не по своей воле? Все подвержено тлению! Звезда, как бы прочно она ни держалась на небе, да и та, что держится прочнее всех, должна сойти с места и упасть, та, что никогда не сходит со своего места, должна сойти с него и свалиться в бездну; и весь этот мир со всем, что в нем есть, – мир, который должен смениться[250], как меняют одежду, когда она обветшает, – добыча тления! И лилия, даже если она избежит судьбы быть сразу брошенной в печь, все же должна будет увянуть, прежде вкусив понемногу и того, и другого. И птице, даже если ей будет позволено умереть в старости, все же придется когда-то умереть, разлучиться с тем, что она любит, прежде вкусив понемногу и того, и другого. О, все на свете тленно, и все рано или поздно становится тем, что оно есть – добычей тления. Тление, тление, это вздох — ведь быть подверженным тлению значит быть подверженным тому, о чем вздыхают: заточению, оковам, заключению в темницу; и вздох говорит: тление, тление!

И все же лилия и птица абсолютно радостны; и здесь ты поистине видишь, сколь право Евангелие, когда оно говорит: ты должен учиться радости у лилии и птицы. Ты не можешь и мечтать о лучшем учителе, чем тот, кто, неся бесконечно глубокую тяготу и заботу, все же абсолютно радостен и – сама радость.

Как же лилии и птице удается то, что выглядит почти как чудо: в глубочайшей тяготе и заботе быть абсолютно радостными; когда ожидает столь ужасное завтра, быть здесь, то есть быть абсолютно радостными сегодня – как им это удается? Они поступают здесь бесхитростно и просто – так лилия и птица ведут себя всегда – и устраняют это завтра, как если бы его не существовало. Есть одно слово апостола Петра, который вместил лилию и птицу в свое сердце, будучи прост, как они, – слово, которое лилия и птица принимают совершенно буквально, – ах, и именно то, что они принимают его совершенно буквально, как раз и помогает им. В этом слове заключена огромная сила, если принять его совершенно буквально; когда же его не принимают, в буквальном смысле следуя буквам, то оно в большей или меньшей мере теряет силу, становясь, в конце концов, ничего не значащей манерой речи; но чтобы принять это слово совершенно буквально, нужна абсолютная простота. «Бросьте все ваши заботы на Бога»[251]. Смотри, лилия и птица всегда в совершенстве делают это. С помощью совершенного молчания и совершенного послушания они бросают – да, как самая сильная метательная машина бросает нечто прочь от себя, и с такой же страстью, с какой человек бросает прочь от себя самое для себя отвратительное – все свои заботы прочь от себя; и бросают их – с той же меткостью, с какой бьет самое меткое огнестрельное орудие, и с той же верой и уверенностью, с какой только самый искусный стрелок попадает в цель – на Бога. И в то же «теперь» – и это самое «теперь», начиная с первого мгновения, сегодня, одновременно с первым мгновением есть то, что есть здесь, что присутствует – в то же «теперь» они оказываются абсолютно радостны. Удивительная ловкость! Суметь схватить сразу все свои заботы и затем суметь столь ловко бросить их прочь от себя и столь точно попасть в цель! И все же лилия и птица проделывают это, и потому в то же «теперь» они оказываются абсолютно радостны. И ведь все это совершенно в порядке вещей: поскольку Бог Всемогущ, Ему бесконечно легко нести весь мир и все заботы мира – вместе с заботами лилии и птицы. Какая неописуемая радость! А именно радость о Боге Всемогущем.

Так учись же у лилии и птицы, учись этой ловкости абсолютного. Поистине, это удивительный фокус; но это как раз должно побудить тебя уделить лилии и птице тем большее внимание. Это удивительный фокус, и, как и «фокус кротости», он содержит в себе противоречие, – или это фокус, который разрешает противоречие. Слово «бросить» заставляет думать о применении силы, как если бы следовало собрать все свои силы и с громадным напряжением сил могущественно бросить прочь от себя все свои заботы; но однако, однако, «могущество» – это именно то, чего здесь не следует употреблять. То, что здесь следует и совершенно необходимо употребить – это «уступчивость»; и при этом нужно бросить прочь от себя все свои заботы! И нужно бросить «все» заботы прочь от себя; если же бросишь не все заботы, так что останутся многие, некоторые, немногие из них, то не будешь и радостен, или, по крайней мере, абсолютно радостен. И если не бросишь их только на Бога, но бросишь куда-то еще, то не будешь вполне избавлен от них: они так или иначе вернутся к тебе, чаще всего в виде забот еще более сильных и горьких. Ведь бросить заботы прочь от себя – но не на Бога, – это «развлечение». А развлечение – это сомнительное и двусмысленное средство от забот. Напротив, полностью бросить все заботы на Бога, это – «сосредоточение», и притом – да, какой удивительный фокус с противоречием! – сосредоточение, при котором ты целиком и полностью расстаешься со всеми своими заботами.

Учись же у лилии и птицы. Брось все свои заботы на Бога! Но радость ты не должен бросать от себя прочь, напротив, ты должен со всею мощью, всеми своими жизненными силами удерживать ее. Если ты будешь это делать, легко сообразить, что ты всегда удержишь какую-нибудь радость; ведь если ты отбросил все свои заботы, тебя уже ничто не удерживает от того, что тебе в радость. Но и этого не вполне достаточно. Так что продолжай и дальше учиться у лилии и птицы. Брось все свои заботы на Бога – полностью, всецело; поступи, как лилия и птица: так ты станешь абсолютно радостным, как лилия и птица. Вот в чем состоит абсолютная радость: преклоняться пред всемогуществом, с которым Всемогущий Бог несет все твои заботы как ничто. И вот еще в чем состоит абсолютная радость (что и добавляет затем апостол Петр): преклоняясь, дерзать верить, «что Бог печется о тебе»[252]. Абсолютная радость – это именно радость о Боге, о Том, Кому и в Ком ты всегда, абсолютно всегда можешь радоваться. Если в этом отношении ты оказался не абсолютно радостным, тогда ты непременно допустил какую-то ошибку – ошибку, состоящую в твоем неумении бросить все заботы на Него, в твоем нежелании это сделать, в твоей самоуверенности, в твоем своеволии, короче, во всем, в чем ты не таков, как лилия и птица. Есть лишь одна забота, относительно которой лилия и птица не могут быть учителями и о которой поэтому лучше поговорить не здесь: это печаль о грехах. В отношении же всякой другой заботы верно, что если ты не пребываешь в абсолютной радости, – а это твой долг, – значит, ты не хочешь учиться у лилии и птицы в совершенном молчании и послушании быть абсолютно радостным о Боге.

И еще одно. Быть может, ты скажешь с «поэтом»: «Да, если бы можно было поселиться и жить рядом с птицей, сокрывшись в лесном уединении, где птица с птицей составляют пару, но где, во всяком случае, нет общества; или если бы можно было поселиться рядом с лилией в мирной тишине поля, где каждая лилия заботится сама о себе и где нет общества: тогда легко было бы бросить все свои заботы на Бога и быть, или стать, абсолютно радостным. Ведь несчастьем является «общество» и только общество: несчастье в том, что человек – единственное существо, терзающее себя и других злосчастными фантазиями об обществе и об общественном счастье; и это несчастье растет еще быстрее, чем общество, растет на погибель и общества, и человека». Между тем ты не должен так говорить; нет, внимательнее рассмотри этот предмет и со стыдом признай, что, несмотря на все заботы, есть и несказанная радость любви, с которой птицы, он и она, составляют пару, и есть, несмотря на заботы, та самодовлеющая радость одинокого состояния, с которой лилия стоит одна: признай, что именно эта радость – причина того, что общество не мешает им; ведь общество все же есть и там, у лилии и птицы. Рассмотри это еще внимательнее и признай со стыдом, что на самом деле именно совершенное молчание и совершенное послушание, с которым лилия и птица всегда радуются о Боге, – что именно они причина того, что лилия и птица так же радостны и так же абсолютно радостны и в одиночестве, и в обществе. Так учись же у лилии и птицы.

И если бы ты сумел научиться быть совсем как лилия и птица, ах, и если бы я сумел научиться этому, тогда и в тебе, и во мне истинной была бы молитва, последняя молитва в молитве Господней, когда та (как образец для всякой истинной молитвы, которая ведь творится радостно, и еще радостнее, и абсолютно радостно), не имея больше просьб и желаний, абсолютно радостно завершается восхвалением и преклонением, – молитва: Твое есть Царство, и сила, и слава. Да, Его есть Царство; и потому тебе следует прийти в совершенное молчание, чтобы не позволять себе отвлекаться на то, что ты здесь, но с бесконечной торжественностью молчания выражать, что Царство – Его. И Его – сила; и потому тебе следует быть совершенно послушным и в совершенном послушании со всем смиряться, ведь Его – сила. И Его – слава; и потому тебе следует во всем, что ты делаешь, и во всем, что претерпеваешь, еще непреложно делать одно: воздавать Ему славу, ведь слава – Его. О, абсолютная радость: Его есть Царство, и сила, и слава – вовеки. «Вовеки» значит в тот день, день вечности, который никогда не закончится. Только держись абсолютно твердо того, что Его есть Царство, и сила, и слава, и тогда для тебя вот сегодня тот день, который никогда не закончится, сегодня день, когда ты вечно можешь, присутствуя, быть самим собой. Пусть и небеса рухнут, и звезды изменят место, и будет перевернуто все, пусть и птица умрет, и лилия увянет: твоя радость в преклонении, и ты в своей радости переживешь, и уже сегодня, любое крушение. Подумай, насколько это касается тебя, если и не как человека, то все же как христианина, ведь по-христиански и сама опасность смерти для тебя столь мало значит, что говорится: «уже сегодня ты в раю», – и значит, переход от временного к вечному – что может быть дальше одно от другого! – столь скор, и даже если бы не должно было все совершенно погибнуть, все же столь скор, что ты уже сегодня в раю, покуда, конечно, ты по-христиански пребываешь в Боге. Ведь если ты пребываешь в Боге, то живешь ли ты или умираешь, происходит ли, пока ты живешь, нечто по-твоему или же нет; умрешь ли ты сегодня или только в семьдесят лет, и постигнет ли тебя смерть в пучине моря, в самых глубоких водах, или же ты погибнешь на воздухе: ты пришел сюда не без Бога, ты пребываешь – пребываешь самим собой присутствующим в Боге, и потому в день твоей смерти уже сегодня – в раю. Птица и лилия живут лишь один день, притом очень короткий день, и все же радуются, потому что они, как мы пытались разъяснить, поистине суть сегодня, пребывают самими собой, присутствуя в этом сегодня. А ты, кому отпущен самый длинный день: жить сегодня – и уже сегодня быть в раю, разве не должен ты быть абсолютно радостным – ты, для кого это просто прямая обязанность, – ведь ты можешь далеко-далеко превзойти птицу в радости, в чем ты убеждаешься всякий раз, когда молишься этой молитвой, и что ты приближаешь для себя всякий раз, когда искренне молишься этой молитвой: Твое есть Царство и сила, и слава – вовеки. Аминь.

«Первосвященник» – «мытарь» – «грешница»[253]

Три беседы перед причастием в пятницу

Предисловие

«Единственный, кого я с радостью и благодарностью называю моим читателем», прими этот дар. Конечно, блаженнее давать, нежели принимать; но, если это так, значит, дающий является в некотором смысле нуждающимся – нуждающимся в блаженстве, чтобы давать; а раз так, то больше благодеяние того, кто принимает – и потому выходит, что блаженнее принимать, нежели давать!

Он принимает этот дар! Что я надеялся увидеть в первый раз, выпустив небольшую книгу, которую сравнил (ср. Две назидательные беседы 1843, Предисловие) и которую вернее всего было бы сравнить с «неприметным маленьким цветком, укрывшимся в огромном лесу», – что я надеялся увидеть тогда, то вижу я вновь, – вижу, «как птица, которую я называю моим читателем, вдруг замечает мое приношение, стремглав бросается вниз, хватает его и уносит к себе»; или, с другой стороны и в другом образе, я вновь вижу то, что видел тогда, – вижу, как эта небольшая книга «идет одинокой тропой или одиноко по проезжей дороге… пока, наконец, не встречает того единственного, кого я называю моим читателем, того единственного, кого она ищет, к кому она словно простирает руки»: то есть я видел и вижу, что книгу принимает тот единственный, кого она ищет и кто разыскивает ее.

Начало сентября 1849 г.

С. К.

I. Евр 4:15

Молитва

Куда нам идти, если не к Тебе, Господи Иисусе Христе! Где страждущему найти сострадание, если не у Тебя, и где найти его кающемуся, ах, если не у Тебя, Господи Иисусе Христе!

Евр 4:15. Ибо мы имеем не такого первосвященника, который не может сострадать нам в немощах наших, но Который, подобно нам, искушен во всем, кроме греха.

Мой слушатель, если ты сам страдал или, быть может, сейчас страдаешь, или если ты бывал близко знаком с кем-то страдающим – быть может, имея прекрасное намерение утешить его: ты, конечно, хорошо знаешь это сетование, столь обычное среди страдающих: «Ты меня не понимаешь, нет, ты меня не понимаешь, ты не ставишь себя на мое место; если бы ты был на моем месте или если бы ты поставил себя на мое место, если бы ты смог во всем поставить себя на мое место, и значит, полностью понял бы меня, ты говорил бы по-другому». «Ты говорил бы по-другому» значит, в устах того, кто страдает, что ты тоже тогда осознал бы и понял, что в этом страдании не может быть никакого утешения.

Итак, мы слышим сетование; страдающий почти всегда сетует на то, что тот, кто хочет его утешить, не ставит себя на его место. Конечно, и страдающий всегда отчасти прав; ведь ни один человек не переживает абсолютно то же самое, что другой человек, а если бы и переживал, то все же способность ставить себя на место другого ни у кого не безгранична: каждый способен на это лишь в свою меру, – а потому никто при всем желании не может воспринимать, чувствовать, думать совершенно так же, как другой человек. Но, с другой стороны, страдающий не прав – не прав постольку, поскольку отсюда он хочет вывести, будто для того, кто страдает, нет никакого утешения, – тогда как вывод мог бы состоять как раз в том, что каждый, кто страдает, должен стараться обрести утешение внутри самого себя, обрести его в Боге. Ведь Бог желает вовсе не того, чтобы одного человека был способен совершенно утешить другой человек; напротив, нам на благо Он желает, чтобы всякий человек искал утешения у Него, чтобы, когда все предлагаемые людьми утешения потеряют для него вкус, он взыскал тогда Бога, следуя слову Писания: Имейте в себе соль, и мир имейте между собою[254]. О ты, страдающий, и ты, кто, возможно, от всей души и от всего сердца желаешь его утешить, не спорьте понапрасну друг с другом! Ты, сострадающий, прояви истинное сострадание, не притязая на то, что ты сумеешь поставить себя во всем на место другого; и ты, страдающий, прояви истинную признательность, не требуя от другого невозможного, – ведь есть лишь Один, Кто может во всем поставить Себя на твое место, равно как и на место всякого страдающего: Господь Иисус Христос.

Об этом говорит прочитанное сегодня слово. «Мы имеем не такого первосвященника, который не может сострадать нам в немощах наших», – то есть имеем Такого, Который может сострадать нам в наших немощах; и далее: мы имеем такого Первосвященника, «Который, подобно нам, искушен во всем». Это как раз необходимое условие для того, чтобы мочь по-настоящему сострадать, – ведь если сострадающий не искушен в тех же вещах, что и тот, кому он сострадает, то его сострадание есть непонимание – непонимание, которое, как правило, в большей или меньшей мере тяготит и ранит страдающего, – а потому, сострадая, нужно быть искушенным, подобно тому, кому ты сострадаешь. Когда это так, тогда становится возможным во всем поставить себя на место страдающего; и если некто искушен абсолютно во всем, то он может поставить себя на место всякого, кто страдает. Мы имеем такого Первосвященника, Который может сострадать. И то, что Он действительно способен сострадать, ты видишь как раз из того, что именно из сострадания Он стал искушен во всем, подобно нам: ведь именно сострадание побудило Его прийти в мир; и опять же, из сострадания и для того, чтобы быть способным поистине сострадать, Он, по Своему свободному решению, стал искушен во всем, подобно нам, – Он, Кто может во всем поставить Себя и Кто во всем ставит Себя на твое, мое, наше место.

Вот о чем мы хотели бы сказать в отведенное нам краткое время.

Христос во всем поставил Себя на твое место. Он был Богом и стал человеком – так Он поставил Себя на твое место. Это и есть то, чего так желает истинное сострадание, – оно желает во всем поставить себя на место страдающего, чтобы суметь по-настоящему утешить. Но вместе с тем это то, на что неспособно человеческое сострадание; только Божественное сострадание способно на это – и Бог стал человеком. Он стал человеком; и Он стал тем Человеком, Который больше всех, безусловно, больше всех страдал; никогда не рождался, никогда не родится и не может родиться человек, страдания которого превзошли бы Его страдания. О, какая в этом гарантия Его сострадания, и какое сострадание нужно иметь, чтобы дать такую гарантию! Сострадательно раскрывает Он Свои объятия для всех страждущих; придите, – говорит Он, – все труждающиеся и обремененные; придите ко Мне, – говорит Он: и Он ручается за то, что говорит, ведь Он – приглашающий взять на себя Его иго и научиться от Него кротости и смирению, – Он, безусловно, больше всех страдал. Для человеческого сострадания немалой является уже готовность страдать вместе с страдающим почти так же сильно, как он: но из сострадания, желая гарантировать страдающему утешение, страдать бесконечно больше, чем он, – какое сострадание! Ведь человеческое сострадание так легко отступается от страдающего, и сострадающий, выражая соболезнование, сам уходит в тихую гавань; а если он и отважится на то, чтобы разделить отчасти участь страдающего, то все же едва ли пойдет в этом до конца, едва ли решится в полной мере претерпеть то, что терпит страдающий: но какое сострадание – претерпеть еще больше, чем он! Ты, страдающий, чего ты требуешь? Ты требуешь, чтобы сострадающий во всем поставил себя на твое место: а Он, Сострадающий, Он не просто во всем ставит Себя на твое место, Он приходит для того, чтобы пострадать бесконечно больше, чем ты! О, страдающему, быть может, порой приходится – с горечью, с чувством, что его предали, – видеть, что сострадающий держится на шаг позади него, не спеша разделить его страдание: но здесь, здесь Он сострадательно предваряет твое страдание Своим – бесконечно большим твоего!

Он поставил Себя, Он может во всем поставить Себя на твое место, страдающий, как бы ты ни страдал. – Тяготит ли тебя временное или земное беспокойство, нищета, забота о пропитании и все, что с этим связано: Он тоже страдал от голода и жажды, страдал как раз в самые трудные мгновения Своей жизни, будучи в то же время и в духовном борении, – в пустыне и на кресте; да и на каждый день у Него было средств не больше, чем есть у полевой лилии и птицы небесной – ведь столько есть и у самого бедного! И Он, рожденный в хлеву, обернутый в тряпье, положенный в ясли, Он всю жизнь не имел, где главу приклонить, – тот кров, какой был у Него, имеет и самый бедный! Не должен ли Он потому быть способен во всем поставить Себя на твое место и понять тебя?! – Или возьмем сердечную скорбь: у Него тоже были друзья, вернее, Он думал, что они у Него есть; но наступил решающий момент, и все они Его оставили, а двое – хуже того: один Его предал, еще же один отрекся от Него! У Него тоже были друзья, вернее, Он думал, что они у Него есть, – друзья, которые так прилепились к Нему, что спорили между собой о том, кто из них займет место справа и слева от Него; но наступил решающий момент, и Он, вместо того, чтобы взойти на трон, был вознесен на кресте: и тогда два разбойника против своей воли заняли оказавшиеся свободными место справа и место слева от Него! Разве не думаешь ты, что Он может во всем поставить Себя на твое место?! – Или если ты скорбишь о злобе мира сего, которая противоборствует тебе и всему доброму и от которой тебе приходится страдать, даже когда совершено очевидно, что поистине именно ты здесь тот, кто хочет добра и истины: о, в этом отношении ты, человек, да не дерзнешь сравнить себя с Ним, ты, грешник, да не дерзнешь сравнить себя с Ним, Святым, Который первым претерпел эти страдания, – так что ты самое большее можешь последовать Ему в страдании, – и вечно святятся Его страдания, а значит – и твои, если, конечно, ты в страдании последовал Ему – Ему, Кто стал презираем, преследуем, заушаем, осмеян, оплеван, бит, хулим, мучим, распят, оставлен Богом – распятый под всеобщее ликование: что бы ты ни претерпел и как бы ты ни страдал, разве не думаешь ты, что Он может во всем поставить Себя на твое место?! – Или если ты печалишься о грехе мира сего и о его безбожии, печалишься о том, что мир лежит во зле, о том, сколь низко пал человек, о том, что добром стало золото, что прав тот, кто сильнее, что истина – это мнение большинства, что только ложь имеет успех, и только зло побеждает, что только себялюбие любимо, и только посредственность получает благословение, что только изворотливость в цене, только половинчатость хвалима и только низость приносит удачу: о, в этом отношении ты, человек, да не дерзнешь сравнить свою печаль с той печалью, которая была у Спасителя мира! Разве Он неспособен во всем поставить Себя на твое место?! – И так в отношении любого страдания.

И потому ты, страдающий, как бы ты ни страдал, не думай, отчаиваясь среди страданий, будто никто, и даже Он, не может тебя понять; и, страдая, не кричи в нетерпении, что страдания твои столь ужасны, что даже Он неспособен в полной мере поставить Себя на твое место: не дерзай на эту неправду, подумай, что Он, безусловно, вне всякого сравнения, безусловно, пострадал больше всех. Ибо если ты хочешь знать, как определить, кто больше всех страдал, позволь, я расскажу тебе это. Не скрытый крик безмолвного отчаяния и не то, что пугает других, громкость крика, служат здесь критерием, но нечто, противоположное им. Самым страдающим, безусловно, является тот, о ком – при том, что он страдает, – поистине известно, что он не имеет абсолютно никакого другого утешения, кроме того, чтобы самому утешать других; ведь это и только это есть истинное выражение того, что поистине никто не может поставить себя на его место, равно как выражение того, что истина пребывает в нем. И таков как раз Он, Господь Иисус Христос; страдая, Он не был тем, кто ищет утешения у других, еще в меньшей мере Он находил его у других, и еще в меньшей мере Он сетовал на то, что не находит его у других, – нет, страдая, Он был как раз Тем, Чьим единственным утешением, Чьим, безусловно, единственным утешением было утешать других. Посмотри, здесь перед тобой самое высокое страдание, а также предел страдания, где все обращается в свою противоположность; ведь Он, именно Он – «Утешитель». Ты сетуешь на то, что никто не может поставить себя на твое место; тебе, день и ночь занятому этой мыслью, быть может, никогда не приходило на ум, что ты должен утешать других: а ведь Он, «Утешитель», Он – Единственный, для Кого поистине верно, что никто не может поставить себя на Его место – и Кто мог бы с полным правом сетовать на это! – Он, Утешитель, на место Которого никто не мог бы поставить себя, Он может во всем поставить Себя на твое место и на место всякого, кто страдает. Ты думаешь, будто никто не может поставить себя на твое место – что же, докажи это: тогда тебе останется лишь одно – стать тем, кто утешает других. Это единственное доказательство, неопровержимо свидетельствующее о том, что поистине никто не может поставить себя на твое место. Если же ты говоришь, что никто не может поставить себя на твое место, ты тем самым противоречишь сам себе: если бы то, о чем ты говоришь, было верно, ты бы молчал. Но даже если ты и молчишь, но при этом твое молчание не подвигает тебя утешать других, ты рискуешь впасть в то же самое противоречие, полагая, будто никто не может поставить себя на твое место: ты ведь будешь просто сидеть тогда в тихом отчаянии, вновь и вновь одолеваемый мыслью о том, будто никто не может поставить себя на твое место, то есть ты можешь в любой момент начать вслух или молча твердить эту мысль, то есть начать точно так же противоречить сам себе, а значит, мысль эта шатка и не вполне верна. Как бы то ни было, все же поистине нет и не может быть такого человека, на место которого никто, абсолютно никто не мог бы поставить себя: ведь как раз Он, Господь Иисус Христос, на место Которого никто не может поставить себя ни во всем, ни хотя бы в чем-то, – как раз Он может во всем поставить Себя на твое место.

Он во всем поставил Себя на твое место, где бы ты ни был, о ты, кого искушают соблазны и кто пребывает в душевном борении, Он может во всем поставить Себя на твое место, будучи «подобно нам, искушен во всем».

Так же, как и страдающий, так и тот, кто пребывает в соблазне и душевном борении, охотно сетует на то, что тот, кто желает его утешить или дать ему совет, или предостеречь его, не понимает его, не может во всем поставить себя на его место. «Если бы ты был на моем месте, – говорит он, – или если бы ты смог во всем поставить себя на мое место, ты смог бы понять, с какой страшной силой охватывает меня соблазн, ты смог бы понять, как страшно глумится искушение над всяким моим усилием: ты бы судил тогда иначе. Ведь покуда ты сам не чувствуешь этого, тебе легко спокойно рассуждать об этом, легко изыскивать спасительные возможности, потому что ты не впал в соблазн, не испытал душевного борения, то есть потому, что ты не искушен ни в том, ни в другом! Вот был бы ты на моем месте!».

О, мой друг, не спорь понапрасну, так ты только еще больше отравишь жизнь себе и другому: ведь есть же Тот, Кто может во всем поставить Себя на твое место – Господь Иисус Христос, Который, поскольку Сам Он претерпел, быв искушен, то может и искушаемым помочь (Евр 2:18); Он – Тот, Кто может во всем поставить Себя на твое место, ведь Он, Иисус Христос, знаком с любыми искушениями и испытаниями, знаком с ними и выдержал их все. – Если тебя гнетет забота о пропитании, так что тебе совершенно буквально, на самом деле грозит голодная смерть: и Он претерпел это; если тебе грозят бурные волны: и Он претерпел это; если ты искушаем отпасть от Бога: Он тоже претерпел это искушение; Он может во всем поставить Себя на твое место, где бы ты ни был. Искушаем ли ты, будучи в одиночестве: и Он тоже претерпел это – Он, к Кому, когда Он был в одиночестве, приступил злой дух, чтобы искушать Его. Искушаем ли ты среди мирской суеты: и Он претерпел это, Он, Чье милосердие не позволило Ему покинуть этот мир прежде, чем Он совершил Свое дело любви. Искушаем ли ты в момент важного решения, когда дело идет о том, чтобы пожертвовать всем: так был искушаем и Он; или если ты в следующий момент искушаем раскаяться в том, что ты всем пожертвовал: и Он был этим искушаем. Грозит ли тебе страшная возможность, так что ты, терзаясь от неопределенности, искушаем пожелать, чтобы лучше это страшное наконец настало: этим был искушаем и Он; искушаем ли ты, изнемогая, пожелать себе смерти: Он тоже был этим искушаем. Если тебе грозит быть оставленным людьми: Он тоже претерпел это; если же – но все же нет, такого испытания не познал ни один человек: испытания быть оставленным Богом; но Он претерпел и это. – И так абсолютно во всем.

И потому ты, претерпевающий искушение, где бы ты ни был, не цепеней от отчаяния, как будто твое искушение выше человеческих сил, и нет никого, кто мог бы понять тебя в нем; и не преувеличивай в нетерпении силу постигшего тебя искушения, как будто Он не может во всем поставить Себя на твое место! Если ты хочешь знать, что необходимо для того, чтобы быть способным верно судить о силе постигшего тебя искушения, позволь, я расскажу тебе это. Необходимо: чтобы ты устоял перед искушением. Только тогда ты поистине будешь знать, какова была его сила; если же ты не устоял перед искушением, ты знаешь лишь ложь – ту ложь, что внушило тебе искушение: как раз для того, чтобы ты поддался ему, оно внушило тебе, сколь страшна его сила. Требовать истины от искушения – значит, требовать слишком многого, ведь искушение – обманщик и лжец, оно остерегается говорить истину, поскольку сила его – во лжи. Если же ты не от искушения хочешь узнать истину о том, какова его действительная сила, смотри, чтобы тебе оказаться сильнее него, устоять перед искушением: тогда ты узнаешь истину о нем – узнаешь истину не от искушения. А раз так, то есть лишь Один, Кто поистине совершенно точно знает силу любого искушения и Кто может во всем поставить Себя на место каждого искушаемого: Он, Кто Сам стал, подобно нам, искушен во всем, был искушаем, но устоял перед всеми искушениями. Потому берегись изображать, все более распаляясь и сетуя, сколь огромной силой обладает постигшее тебя искушение: с каждым шагом по этому пути ты сам против себя возводишь обвинение. На этом пути, то есть все более и более преувеличивая силу искушения, ты никогда не сможешь оправдаться в том, что искушение победило тебя: ведь все, что ты при этом скажешь, будет ложью, поскольку только устояв перед искушением, ты мог бы узнать его истинную силу. Тебе, вероятно, мог бы помочь другой человек, если, конечно, ты сам позволил бы оказать тебе помощь, – другой человек, который претерпел такое же искушение, но при этом устоял перед ним; ведь он знал бы тогда истинную силу этого искушения. Но даже если рядом с тобой и нет такого человека – человека, который мог бы поведать тебе истину: все же есть Тот, Кто может во всем поставить Себя на твое место, Тот, Кто стал искушен во всем, подобно нам, был искушаем, но устоял перед всеми искушениями. От Него ты сможешь узнать истину, но только в том случае, если Он видит в тебе честное намерение устоять перед искушением. Если с Его помощью ты устоишь перед искушением, ты сможешь узнать его истинную силу. Только потому, что ты не устоял перед искушением, ты сетуешь на то, что никто не может во всем поставить себя на твое место, – ведь если бы ты устоял перед ним, оно перестало бы так тревожить тебя, перестало бы побуждать тебя сетовать на то, что никто, мол, не может поставить себя на твое место. Это сетование – изобретение той лжи, которую внушает искушение; оно внушает, будто вполне понять тебя может лишь тот, кто сам, как и ты, поддался искушению: только так, мол, вы сможете понять друг друга – запутавшись оба во лжи. Значит ли это «понимать» друг друга? Нет, здесь тот предел, где все обращается в свою противоположность: есть лишь Один, Кто поистине может во всем поставить Себя на место каждого искушаемого – и Он может это именно потому, что Он один устоял перед всеми возможными искушениями. Устояв, Он, – помни это! – Он может во всем поставить Себя на твое место.

Он во всем поставил Себя на твое место, стал искушен во всем, подобно нам, – кроме греха. Так что в отношении греха Он не поставил Себя на твое место, Он не может во всем поставить Себя на твое место, Он, Святой – разве это возможно! Если Бог бесконечно отличается от тебя тем, что Он пребывает на небесах, а ты живешь на земле, то между святостью и грешником различие бесконечно больше.

О, и все же и в этом отношении Он, хотя и другим образом, во всем поставил Себя на твое место. Ведь если страдание и смерть Его, Искупителя, это расплата за твой грех и вину – если это расплата, то Он расплачивается вместо тебя, то есть Он, Искупитель, встает на твое место, на твоем месте терпит наказание за грех, чтобы ты мог быть избавлен, на твоем месте, страдая, умирает за тебя, чтобы ты мог жить: разве тем самым Он не поставил и не ставит Себя во всем на твое место?

Кто же такой «Искупитель», если не Заступник – Заступник, Который ставит Себя во всем на твое и на мое место; и чем утешительно для нас искупление, если не тем, что Заступник, расплачиваясь за нас, ставит Себя во всем на твое и на мое место! Так что если карающая справедливость в этом мире или на том свете ищет, желая исполнить приговор, то место, где я, грешник, стою со всей моей виной, со многими моими грехами, – оно находит там не меня; меня уже нет в этом месте; я оставил его; на моем месте стоит Другой – Другой, Кто во всем ставит Себя на мое место; я стою, спасенный, рядом с этим Другим, рядом с Ним, моим Искупителем, который во всем поставил Себя на мое место: благодарю Тебя за это, Господи Иисусе Христе!

Такого сострадательного Первосвященника имеем мы, мой слушатель: где бы ты ни был и как бы ты ни страдал, Он может во всем поставить Себя на твое место; где бы ты ни был и как бы ты ни был искушаем, Он может во всем поставить Себя на твое место; где бы ты ни был, о, грешник, – а все мы грешники, – Он во всем ставит Себя на твое место! Теперь ты идешь к Причастию, тебе вновь предложены Хлеб и Вино, Его святая Плоть и Кровь, вновь в вечный залог того, что Он Своим страданием и смертью поставил Себя и на твое место, что Он заступился за тебя – и ты спасен, приговор не имеет над тобой больше силы, и ты можешь войти в жизнь, в которой снова Он уготовал тебе место.

II. Лк 18:13

Молитва


Поделиться книгой:

На главную
Назад