— Затем, что я слаб, — ответствовал рыцарь. — Так мне всего лишь отрубят голову. Если бы я признался, что убил его как тирана, меня бы сначала подвергли пытке.
Другая версия «Фауста»
В эти годы братья Подеста колесили по провинции Буэнос-Айрес, представляя пьесы из жизни гаучо. Почти во всех селениях в первый вечер ставили «Хуана Морейру», но, приехав в Сан-Николас, решили, что будет уместно объявить «Черного Муравья». Надобно вспомнить, что одноименный персонаж был в годы своей юности самым знаменитым разбойником в той округе. Накануне спектакля какой-то тип, низенький, в летах, одетый опрятно, хоть и небогато, появился в шатре. «Говорят, — заявил он, — что один из вас выйдет в воскресенье перед честным народом и станет утверждать, будто он — Черный Муравей. Предупреждаю: никого вы не обманете, потому что Черный Муравей — это я и всякий меня здесь знает». Братья Подеста обошлись с ним учтиво, как они это умеют, и постарались ему втолковать, что означенная пьеса играется именно в честь его легендарной персоны. Все было бесполезно, хотя в гостиницу и послали за можжевеловкой. Мужик твердо стоял на своем, заявляя, что никто никогда не осмеливался оскорбить его и, если кто-нибудь станет выдавать себя за Черного Муравья, он, старик и все такое, спуску наглецу не даст. Пришлось смириться с неизбежным! В воскресенье в назначенный час Подеста представляли «Хуана Морейру»...
Найти сокровище
И снова брат чуть не в исступлении колотит по гулкой стене. Очередной удар раздался у меня в ушах, словно подземный гром. Внезапно трещины испещрили стену — в мгновение ока, будто бы молот ударил по краеугольному камню, рассыпались неровные плиты, и ниша, темная, пропитанная пылью, предстала перед нами. Вначале мы различили лишь нечто вроде тени в темноте, область более густой черноты в сплошном сумраке. Жадно, нетерпеливо брат расширил полость и поднес фонарь. И тогда мы увидели, как он стоит, застыв на месте, в пышном убранстве. На мгновение мелькнули перед нами великолепные кружева, блеск драгоценностей, высохший букетик пальцев вокруг золотого распятия, землистый череп, увенчанный высокою митрой. Все это вырастало вместе со светом фонаря, который брат подносил все ближе, а потом с головокружительной быстротою, безмолвно, непоправимо фигура епископа рассыпалась в прах. Кости обратились в пыль, в пыль обратились митра и парадное облачение. Тяжелые, зловещие, вечные драгоценности достались нам.
Довольно будет сказать, что сокровище, которое мы продавали терпеливо и с выгодой, состояло из нескольких епископских перстней, восьми великолепных, усеянных дорогими камнями дарохранительниц, тяжелых дароносиц, распятий, кожаного мешка из горных районов Перу со старинными монетами и массивными золотыми медалями.
Потом, сам не знаю почему, мы поспешили расстаться. Последующую историю своего брата я знаю лишь потому, что он сам, скучая, вдруг поведал мне ее, совсем недавно. Сначала он тратил осторожно стараясь сохранить свою долю; потом, почти нечаянно, умножил состояние. Сделался очень богатым, женился, имел детей, разбогател еще, поднялся на самую вершину. А затем без передышки утратил все свои богатства и прежде всего, как я догадался, утратил то удовольствие, какое ранее получал, умножая их. Наконец у него не осталось ни гроша. Так он и живет теперь, ко всему безразличный.
Я же, наоборот, принялся тратить. Не знаю, говорилось ли уже, что я — художник или считаю себя таковым, и в то время, когда мы обнаружили потайной склеп, я начинал уже рисовать в академии нашего старинного города. Разумно было бы полагать, что деньги эти пойдут на пользу моему призванию. Я долго путешествовал по Европе, искал со страстью того, кто стал бы мне учителем. Из Парижа переехал в Венецию, из Венеции — в Мадрид. И там остался больше чем на двенадцать лет. Там отыскал я истинного Учителя, работал, жил, проводил все время рядом с ним. И делал успехи. Тайно, ибо тайна была его методом, он передал мне свое искусство. Я выучился его технике и его восприятию действительности, я видел те цвета, какиевидел он, рука моя двигалась, повинуясь биению его пульса. Учитель научил меня всему, что знал сам, а может, и большему: иногда мне думалось, что понятия, которые он мне внушал, чудесным образом рождались на моих глазах. И все же настал день, когда он счел мое ученичество законченным, и я должен был с болью в сердце распрощаться с Учителем.
И только через несколько месяцев после возвращения, в одну нескончаемую ночь, я начал ощущать некое смутное сомнение: а вдруг я не такой уж хороший художник? Я знакомился — без особого интереса — с другими живописцами, глядел с презрением на чужие картины. Но теперь меня внезапно обуяло внутреннее волнение. Уязвленный, оскорбленный этим недоверием к себе, я решил представить все мои создания взору публики. Ведь и Учитель позволил мне это при расставании. Итак, я выставил мои картины. Итог был таков: кто-то сказал, что живопись моя непонятна, а большинство сочло ее банальной. Я скоро и сам понял, что она ничего не стоит, что я не художник и никогда им не был. Я написал Учителю раз, другой — но так и не получил известий о нем.
Безутешный, бродил я по моему дому, день за днем, словно дитя, словно узник. Блуждал бесцельно по просторным залам, широким коридорам. Кто-то из домашних спросил однажды, не хочу ли я посетить комнату, стены которой из-за байки, услышанной случайно, мы взломали однажды ночью. На стене склепа, в самом дальнем закоулке древнего дома, повесили, из суеверия или по неведению, портрет, который, как объяснил уж не помню кто, изображал епископа, погребенного в нише. Портрет нашли, как мне было объявлено, вскоре после моего отъезда.
Спустилась ночь, когда я отправился посмотреть картину, и пришлось захватить фонарь. Помню, я поднял его высоко перед грубой стеной и портрет осветился весь целиком. И словно вернулась затерянная в памяти сцена: я увидел то же золотое облачение, ту же высокую митру. Но на холсте все представало, словно в насмешку, более реальным. И тогда я вгляделся в то, чего не мог припомнить, чего не видал, и только в этот миг обнаружил, что у епископа лицо моего Учителя, что он и есть мой Учитель.
Высшая мука
Демоны рассказали мне, что существует ад для возвышенных душ и для педантов. Их оставляют в нескончаемом дворце, почти пустом, без окон. Грешники обегают его весь, будто бы что-то ищут, а потом, известное дело, начинают болтать, что, мол, страшнейшая мука — не участвовать в созерцании Бога, что нравственная боль ощущается живее телесной и так далее и тому подобное. Тогда демоны низвергают их в огненное море, откуда исхода нет.
Теология
Как вам известно, я много путешествовал. Это позволило мне убедиться в том, что путешествие всегда более или менее призрачно, что нет ничего нового под солнцем, что все и везде одно и то же и так далее, но, парадоксальным образом, также и в том, что отчаиваться не стоит — встречаются вещи новые и удивительные; по правде говоря, мир неисчерпаем. В подтверждение моих слов достаточно вспомнить странное верование, какое я обнаружил в Малой Азии, среди народа пастухов, покрытых овечьими шкурами, — наследников древнего царства Волхвов. Эти люди веруют в сон. «В тот самый миг, как ты засыпаешь, — объяснили они мне, — судя по тому, каковы были твои поступки в течение дня, ты отправляешься на небеса или в ад». Если бы кто-то возразил: «Я никогда не видел, чтобы спящий человек исчез; согласно моему опыту, он лежит себе на месте, покуда кто-нибудь не разбудит его», — они бы ответили: «Упорствуя в неверии, ты забываешь свои собственные ночи — кому неведомы сны и приятные, и устрашающие? — и путаешь сон со смертью. Всякий может убедиться, что для спящего существует иная жизнь; другое дело мертвецы — они остаются здесь, превращаясь в прах».
Магнит[68]
Жил-был один магнит, а рядом с ним по соседству обитали некие металлические опилки. Однажды двое или трое из них ощутили внезапное желание навестить магнит и начали говорить о том, как бы это было чудесно. Другие опилки, случившиеся поблизости, подслушали этот разговор, и ими овладело то же самое желание. Еще другие присоединились к ним, и наконец все опилки принялись обсуждать этот вопрос, и смутное желание все более и более отливалось в намерение. «Почему бы не пойти сегодня?» — сказал кто-то из них, но остальные придерживались того мнения, что лучше подождать до завтра. Тем временем, не отдавая себе в том отчета, они невольно подвигались все ближе к магниту, который лежал совершенно спокойно, вроде бы и не замечая их. И так они продолжали обсуждать этот вопрос, все время незаметно продвигаясь ближе к соседу, и чем больше они говорили, тем отчетливее становилось намерение, пока самые нетерпеливые не объявили, что отправятся с визитом в этот день, что бы ни предприняли остальные. Иные утверждали, что считают своим долгом навестить магнит, и что долг этот следовало исполнить уже давно. И, разглагольствуя, они продвигались все ближе и ближе, даже не замечая, что двигаются. И наконец нетерпеливые возобладали и в едином необоримом порыве вскричали все вместе: «Нечего больше ждать. Мы пойдем сейчас, мы пойдем сию минуту». И они единодушно ринулись вперед, а в следующий миг облепили магнит со всех сторон. Тогда магнит усмехнулся — ибо опилки не сомневались, что явились к нему с визитом по своей доброй воле.
Неистребимая раса
В этом городе все было безупречным и маленьким: дома, мебель, домашняя утварь, магазины, сады. Я попытался выяснить, что за развитые лилипуты его населяют. Мальчик с темными кругами под глазами дал мне нужные сведения.
«Здесь работаем мы: наши родители, чуточку из эгоизма, чуточку из желания сделать нам приятное, внедрили такой образ жизни, выгодный и покойный. Пока они сидят по домам, играют в карты, музицируют, читают или беседуют, любят, ненавидят (их ведь обуревают страсти), мы играем в строителей, метельщиков, плотников, жнецов, торговцев. Орудия труда у нас подобраны по нашему росту. С удивительной легкостью справляемся мы с повседневными заботами. Должен признаться, что вначале некоторые животные, особенно дрессированные, не слушались нас, ибо знали, что мы — дети. Но мало-помалу, с помощью кое-каких уловок, в них удалось поселить уважение к нам. Работы, которые мы выполняем, не трудные, они — утомительные. Часто мы покрываемся потом, словно кони, пущенные вскачь. Иногда мы бросаемся на землю и не хотим больше играть (едим траву или комья земли или попросту лижем плиты), но этот каприз длится не более мгновения, — «как летний дождик», говорит моя кузина. Конечно, не все делается к выгоде наших родителей, им тоже приходится терпеть некоторые неудобства: например, входить в дома пригибаясь, чуть ли не на карачках, потому что двери и комнатки совсем крошечные. «Крошечные, крошечные», — словечко это не сходит с их уст. Количество пищи, которое им достается, если послушать моих теток, — а они обжоры, — самое скудное. Кувшины и стаканы, из которых они пьют воду, явно мелковаты — этим, по-видимому, можно объяснить участившиеся в последнее время кражи ведер и прочего скобяного товара. Одежда им тесна, потому что на наших швейных машинах крупных вещей не сошьешь. Те, у кого кровать только одна, спят скрючившись в три погибели. Ночами они дрожат от холода, если не укрываются жутким количеством одеял, которые, по словам моего бедолаги отца, похожи скорее на носовые платки. Нынче многие выражают недовольство свадебными тортами, которых никто не пробует, боясь в один присест проглотить все изделие; париками, которые не прикрывают даже самых умеренных лысин; клетками, куда помещаются только чучела колибри. Подозреваю, что из злопыхательства те же самые люди почти никогда не ходят на наши церемонии, спектакли и киносеансы. Должен заметить, правда, что они не помещаются в креслах, а одна только мысль о том, чтобы сесть на пол в общественном месте, приводит их в ужас. И все же иные, что не вышли ростом, и к тому же лишены совести (с каждым днем таких все больше и больше), вторгаются в наши ряды, а мы и не замечаем. Мы доверчивы, ко не так уж рассеянны. Не скоро мы обнаружили самозванцев. Взрослые, когда они маленькие, очень маленькие, похожи на нас, разумеется уставших: у них на лицах борозды, под глазами мешки, и говорят они непонятно, мешая разные языки. Однажды меня приняли за одного из таких созданий: вспоминать об этом не хочется. Сейчас мы научились обнаруживать самозванцев. Мы всегда начеку, всегда готовы изгнать их из нашего круга. Мы счастливы. Думаю, мы счастливы.
Правда, у нас есть поводы для беспокойства: прошел слух, будто по нашей вине взрослые не достигают нормальной, лучше сказать, несоразмерной величины, присущей им. Одни ростом с десятилетнего ребенка, другие — им больше повезло — с семилетнего. Они пытаются быть детьми, не зная, что ребенком не становятся от простого недостатка сантиметров. Зато мы, согласно статистике, теряем в росте, не ослабевая, не переставая быть самими собой, не пытаясь никого обмануть.
Это нам льстит, но и беспокоит нас. Мой брат уже жаловался мне, что плотницкие инструменты для него тяжелы. Одна подружка сказала, что иголка для вышивания кажется ей огромной, будто шпага. Да и сам я с некоторым трудом поднимаю топор.
Мы не слишком опасаемся того, что наши родители займут место, которое они нам уступили, — мы никогда им этого не позволим, ибо, прежде чем отдать им, мы сломаем наши машины, разрушим электростанции и водонапорные башни; нет, нас заботит потомство, волнует будущее нашей расы.
Правда, иные из нас утверждают, что чем меньше нас будет со временем, тем более камерным и человечным станет наше видение мира.
Жест смерти[70]
Молодой персидский садовник сказал своему принцу:
— Сегодня утром я встретил смерть. Она мне угрожала. Спаси меня. Я хотел бы каким-нибудь чудом оказаться этим вечером в Исфагани.[71]
Добрый принц дал ему лошадей. В тот же день принц сам встретился со смертью.
— Почему, — спросил он, — сегодня утром ты угрожала нашему садовнику?
— Но я не угрожала ему, — отвечала смерть, — мой жест означал удивление. Ведь я увидела его утром далеко от Исфагани, а именно там сегодня вечером я должна его забрать.
Вера, полувера, отсутствие веры[72]
В былые времена трое отправились в паломничество; один — жрец, другой — добродетельный муж, а третий — старый бродяга с топором в руках. По пути жрец завел речь об основаниях веры.
— Истинность нашего вероучения доказывается деяниями самой природы, — изрек он, ударив себя в грудь.
— Так и есть, — подтвердил добродетельный муж.
— Королевский павлин кричит дурным голосом, — продолжил жрец, — и это всегда подтверждали наши книги. — Как вдохновительно! — воскликнул он, словно собираясь зарыдать. — Как поучительно!
— И я знаю множество подобных доводов, — согласился добродетельный муж.
— Однако же твоя вера неосновательна, — возразил священник.
— Велика справедливость и восторжествует, — вскричал добродетельный муж. — Моя душа пряма; не сомневаюсь, что точно так же прям и разум Одина.
— Все это лишь игра слов, — ответил ему жрец. — Против моего довода с павлином целый короб твоей болтовни обращается в ничто.
Так подошли они к амбару, где на жердочке сидел павлин, и он пел, и голос его был сладок, будто соловьиный.
— Что ты говорил мне недавно? — спросил добродетельный муж. — Но меня это не смутит. Велика справедливость и восторжествует.
— Пусть черти заберут этого павлина, — отозвался жрец и шел одну или две мили с опущенной головой.
Вскоре они приблизились к святилищу, внутри которого факир творил чудеса.
— Да! — воскликнул жрец. — Здесь и пребывает истинное основание веры. Довод с павлином призван лишь служить для него подкреплением. Вот камень, на коем стоит наше вероучение. — И он ударил себя в грудь и застонал, словно схваченный коликами.
— Для меня, — ответил добродетельный муж, — все это так же ничтожно, как и довод с павлином. Я верую, ибо знаю, что велика справедливость и восторжествует, и факир этот может продолжать творить чудеса вплоть до Страшного суда; он не собьет меня с толку.
Услышав это, факир возмутился, так что ладонь его дрогнула и во время совершения чуда из рукава его посыпались игральные карты.
— Что ты мне говорил? — вопросил жреца добродетельный муж. — И все же это меня не смутит.
— Пусть черти заберут факира, — отозвался жрец. — По правде говоря, я не вижу для себя пользы продолжать это паломничество.
— Ну что ж! — воскликнул добродетельный муж. — Велика справедливость и восторжествует.
— Если ты уверен, что она восторжествует... — протянул жрец.
— Даю слово, — уверил его добродетельный муж.
Тот продолжил путь, немного воспряв духом.
Наконец им встретился бегущий человек и сообщил, что все потеряно: силы тьмы осаждают Небесный град, Один погиб, зло празднует победу.
— Меня подло обманули, — воскликнул добродетельный муж.
— Теперь все потеряно, — проронил жрец.
— Может быть, у нас есть еще время договориться с дьяволом? — вопросил добродетельный муж.
— Надеюсь, что да, — ответил жрец. — Во всяком случае, попробуем. А ты что размахиваешь топором? — обратился он к бродяге.
— Я умру вместе с Одином, — произнес бродяга.
Чудо[73]
Йогу понадобилось перебраться через реку, но у него не было ни пенса, чтобы заплатить перевозчику, и тогда он просто зашагал по поверхности воды. Услышав эту историю, другой йог заявил, что такое чудо и стоит ровно один пенс, цену переправы.
Ровесники в вечности
Как говорят, Бог-Отец не старше Бога-Сына. Сотворив Сына, Отец спросил его:
— Знаешь, каким образом я сотворил тебя?
Сын ответил:
— Подражая мне.
Успех в обществе
Слуга подал мне пальто и шляпу, и, словно в ореоле внутреннего удовлетворения, я вышел в ночь.
«Прелестный вечер, — думал я, — такие приятные люди. Как поразило их то, что я говорил о финансах и о философии; как они смеялись, когда я хрюкал свиньей». Но: «Боже, как это ужасно, — прошептал я чуть позже. — Лучше бы мне умереть».
Поезд
Поезд приходил ежедневно вечером, но тащился он еле-еле, словно сообразуясь с пейзажем.
Я отправлялся кое-что купить по заказу матери. Поезд скользнул нежно, будто лаская гладкие рельсы. Я сел, пытаясь ухватить самое давнее воспоминание, первое в моей жизни. Поезд так медленно шел, что я обрел в своей памяти материнский запах: подогретое молоко, горящая спиртовка. Это до первой остановки: Аэдо. Потом я вспомнил свои детские игры и продвигался уже к отрочеству, когда в Рамос Мехия выпала мне тенистая, романтическая улица вместе с девушкой, готовой обручиться. Там я и женился, сперва посетив ее дом и познакомившись с родителями, а также с двориком, почти андалусским. Мы выходили уже из сельской церквушки, когда я услышал колокол: поезд отправлялся. Я попрощался и со всегдашней ловкостью, нагнал свой вагон. Остановился в Сьюдаделе, где приложил все усилия, дабы просверлить дырочки в том прошлом, которое, кажется, невозможно воскресить в воспоминании.
Начальник станции, мой друг, явился сообщить, что меня ждут добрые вести: моя супруга сообщила о них телеграммой.
Я тщился отыскать какой-нибудь из детских страхов (ведь были же они у меня), еще более ранний, чем подогретое молоко и спиртовка. Так мы прибыли в Линьерс. Там, на станции, обильной настоящим, которое щедро дарит нам Восточная железная дорога, меня наконец-то нагнала жена с двумя близнецами, одетыми по-домашнему. Мы сошли с поезда и в одном из блистающих магазинов Линьерса купили им готовое, но элегантное платье, а также добротные школьные портфели и книжки. Потом я поспешил на тот же самый поезд: он долго стоял, дожидаясь, пока впереди стоящий состав разгрузит молоко. Жена осталась в Линьерсе, а я поехал дальше, радуясь на мальчишек, цветущих и крепких, болтающих о футболе, отпускающих вечные шуточки с таким видом, будто они их только сейчас придумали. Но во Флоресе меня ждало невероятное: задержка из-за столкновения вагонов и аварии на путях. Начальник станции в Линьерсе, мой знакомый, связался с Флоресом по телеграфу. Мне сообщили плохие новости. Моя жена умерла, и траурный кортеж попытается нагнать поезд, застрявший в тупике. Я сошел, подавленный горем, ничего не сказав сыновьям, которых послал вперед, в Кабальито, где находилась школа.
В присутствии родных и близких мы похоронили мою жену на кладбище во Флоресе, и простой чугунный крест указывает имя ее и место невидимой стоянки. Вернувшись во Флоресе на вокзал, мы еще застали поезд, который сопровождал нас и в радости, и в печали. На вокзале Онсе[75] я распрощался с тестем и тещей и, думая о бедных моих сиротках и о покойной жене, не смог ее отыскать.
Расспрашивая самых старых прохожих, я выяснил, что здание страховой компании давно снесли. На том месте возвышался небоскреб в двадцать пять этажей. Мне сказали, что здесь находится министерство, где никто ни в чем не уверен заранее: от рабочих мест и до издаваемых постановлений. Я вскочил в лифт, поднялся на двадцать пятый этаж, в ярости отыскал окно и бросился вниз. Упал я в густую крону дерева — кажется, смоковницы, чьи листья и ветки были мягкие, словно вата. Плоть моя, которая должна была разлететься на куски, распалась на воспоминания. Стая воспоминаний, вместе с моим телом, долетела до матери. «Ведь наверняка забыл, что я тебе заказывала, — сказала мать, шутливо грозя мне пальцем. — Птичья у тебя память».
Наказанная наглость
Моджалаид рассказывает, как Ной проходил однажды мимо лежащего льва и дал ему пинка. Он ушиб ногу и не мог заснуть всю ночь. «Боже, — воскликнул он, — твой пес причинил мне боль». И Господь послал ему следующее откровение: «Бог осуждает несправедливость, а первым начал ты».
Рассказ[77]
Король приказал (Я хочу, чтобы ты умер как Ксиос, а не как ты сам), чтобы Ксиоса отвезли в совершенно чужую страну. Имя его изменили, черты лица искусно исказили. Жителей той страны заставили поверить в то, что его прошлое, семья, способности были совсем не такими, какими он обладал в действительности.
Если он вспоминал что-то из своей прошлой жизни, ему возражали, говорили, что он сумасшедший и так далее... Ему приготовили семью, жену и детей, которые называли его мужем и отцом. И наконец, все говорило ему, что он — это не он.
Prestigieux, sans doute[78]
Человек в маске поднимался по лестнице. Шаги его отдавались в ночи. Тик-так, тик-так.
Вездесущий
По пути из города Шравасти Будда должен был пересечь пространную равнину. С различных небес боги сбросили ему зонтики, чтобы предохранить от солнца. Дабы не обидеть благодетелей, Будда почтительно умножился, и каждый из богов видел Будду, шагавшего под его зонтиком.