— Я узнал, что ты живешь в Ларк-Хаус. Это совпадение заставляет меня поверить в судьбу, Альма: я ведь записался на лист ожидания несколько лет назад — раньше, чем ты приехала. Я откладывал решение тебя навестить, потому что не хотел раскапывать мертвые истории, — сказал он.
— Они не мертвые, Ленни. Сейчас они живы, как никогда прежде. Это приходит с возрастом: истории из прошлого обретают жизнь и прилепляются к нашей коже. Я рада, что ближайшие годы мы проведем вместе.
— Это будут не годы, а месяцы, Альма. У меня неоперабельная опухоль в мозге, осталось еще немного, а потом появятся более заметные симптомы.
— Боже мой, Ленни, какой ужас!
— Почему ужас, Альма? Я прожил достаточно. Агрессивное вмешательство помогло бы мне протянуть подольше, но к этому средству прибегать не стоит. Я трус и боюсь боли.
— Странно, что тебя приняли в Ларк-Хаус.
— Никто не знает, что у меня, и не надо об этом распространяться: я недолго буду занимать это место. Выпишусь, когда мое состояние ухудшится.
— Как ты узнаешь?
— Сейчас у меня головные боли, слабость, легкая неуклюжесть. Я больше не отваживаюсь кататься на велосипеде, потому что несколько раз падал, — а ведь это было увлечение всей моей жизни. Ты знала, что я трижды пересекал на велосипеде Соединенные Штаты, от Тихого океана до Атлантического? Я собираюсь насладиться оставшимся мне временем. Потом придет рвота, станет трудно ходить и разговаривать, зрение ослабеет, потом конвульсии… Но так долго я ждать не намерен. Я должен действовать, пока в голове порядок.
— Как быстро проходит жизнь, Ленни!
Ирину признание Ленни Билла не удивило. Самые светлые головы Ларк-Хаус бестрепетно обсуждали возможность добровольной смерти. По словам Альмы, на планете слишком много стариков, живущих дольше, чем необходимо для биологии и выполнимо для экономики, и нет смысла держать их в плену болезненного тела или отчаявшегося рассудка. «Мало кто из стариков доволен, Ирина, большинство страдает от бедности, у них нет ни крепкого здоровья, ни семьи. Это самый хрупкий и сложный этап жизни, сложнее, чем детство, потому что с течением дней положение может только ухудшаться и нет у стариков иного будущего, помимо смерти». Ирина вспоминала свой разговор с Кэти — та утверждала, что скоро люди смогут выбирать для себя эвтаназию, это будет право, а не преступление. Кэти знала, что многие в Ларк-Хаус запаслись средствами для достойного ухода; Кэти понимала причины, по которым такие решения принимаются, но сама не собиралась кончать подобным образом. «Я постоянно живу с болью, Ирина, но, если я на что-то отвлекаюсь, это можно переносить. Хуже всего было при восстановлении после операции. С болью не справлялся даже морфин, и единственное, что мне помогало, — это уверенность, что так будет не всегда. Все временно». Ирина подумала, что у Ленни, учитывая его профессию, найдутся медикаменты более действенные, нежели те, что поступают в Ларк-Хаус из Таиланда в бумаге кофейного цвета без маркировки.
— Я спокоен, Альма, — продолжал Ленни. — Наслаждаюсь жизнью, особенно временем, которое мы с тобой проводим вместе. Я давно готовлюсь, врасплох меня не застать. Я научился быть внимательным к своему телу. Тело сообщает нам обо всем, надо просто уметь его слушать. Я знал, чем я болен, до того, как мне поставили диагноз, и знаю, что любое лечение будет бесполезно.
— Тебе страшно? — спросила Альма.
— Нет. Думаю, что после смерти будет то же самое, что было и до рождения. А тебе?
— Немножко… Я думаю, что после смерти нет никакого контакта с миром, нет страдания, личности, памяти, как будто этой Альмы Беласко никогда не существовало. Быть может, что-то и переходит: дух, жизненная сущность. Но, признаюсь, я боюсь остаться без тела — ведь я надеюсь, что Ичимеи будет со мной или меня разыщет Натаниэль.
— Если у тела, как ты говоришь, не будет контакта с этим миром, как же Натаниэль тебя разыщет? — не удержался Ленни.
— Ты прав, тут у меня нестыковка, — рассмеялась Альма. — Ленни, мы так привязаны к жизни! Ты называешь себя трусом, но нужно большое мужество, чтобы отказаться от всего и переступить порог, шагнуть туда, о чем мы ничего не знаем.
— Вот почему я приехал сюда, Альма. Скорее всего, я не смогу это сделать в одиночку. Я подумал, что ты единственный человек, который может мне помочь, кого я могу попросить быть рядом со мной, когда наступит время умирать. Я прошу слишком многого?
СВЕТ И ТЕНЬ
Систематическое упражнение — воспоминание историй для книги внука — благотворно сказалось на Альме Беласко, которой в ее годы угрожало ослабление памяти. Прежде она терялась в лабиринтах и если хотела вытащить какое-нибудь драгоценное воспоминание, не могла его найти, но, чтобы достойно отвечать на вопросы Сета, принялась восстанавливать прошлое в определенном порядке, вместо того чтобы скакать в нем и кувыркаться, как делали они с Ленни Биллом в досужей обстановке. Альма представляла себе коробки разных цветов, по одной на каждый год жизни, и помещала внутрь события и чувства. Коробки она складывала в большой трехстворчатый шкаф из дома тети с дядей — тот, в который забиралась пореветь, когда ей было семь лет. Виртуальные коробки были переполнены печалями и угрызениями; там заботливо хранились детские страхи и фантазии, девические безрассудства, боль, труды, страсти и любови зрелости. С легкой душою, намереваясь простить себе все ошибки, кроме тех, которые причинили страдания другим, Альма склеивала кусочки своей биографии и приправляла их щепотками фантазии, позволяя себе преувеличения и неточности — ведь Сет не мог опровергнуть содержимое ее собственной памяти. Она занималась этим больше для упражнения, чем из любви ко лжи. И только Ичимеи она оставляла для себя, не догадываясь, что у нее за спиной Ирина с Сетом исследуют самую ценную и потаенную часть ее существования, единственное, чего она не могла открыть, — если бы она о нем рассказала, Ичимеи бы исчез, а тогда и ей самой не стоило жить.
В этом полете в прошлое Ирина была ее штурманом. Фотоснимки и другие документы проходили через руки помощницы, именно она их классифицировала, она составляла альбомы. Вопросы девушки помогали Альме возвращаться на дорогу, когда она отвлекалась на тупики; таким образом Альма Беласко расчищала и упорядочивала свою жизнь. Ирина погрузилась в эту жизнь, как будто они вместе оказались в викторианском романе: знатная дама и ее компаньонка, изнывающие от скуки бесконечных чаепитий в загородной усадьбе. Альма утверждала, что у каждого человека есть внутренний сад, где можно спрятаться, но Ирина не хотела даже заглядывать в свой сад — она предпочитала подменить это место садом Альмы, куда более опрятным. Ирина была знакома с печальной девочкой, приехавшей из Польши, с юной Альмой из Бостона, с художницей и супругой, знала ее любимые платья и шляпки, видела первую мастерскую, где Альма начинала экспериментировать с мазками и цветами, когда ее стиль еще только определялся; девушка знала ее старые дорожные чемоданы из кожи, потертые и украшенные переводными картинками, — теперь такие уже не в ходу. Образы и воспоминания были настолько четкие и детальные, как будто сама Ирина жила в те годы и была вместе с Альмой в каждом из этих состояний. Девушку восхищало, что магии слов или старых фотографий хватает, чтобы придать прошлому реальность, и она может присвоить его себе.
Альма Беласко всегда была женщина энергичная, активная, столь же нетерпимая к чужим слабостям, как и к своим, но годы ее смягчили, она стала более снисходительна к другим и к себе. «Если у меня ничего не болит, значит я за ночь умерла», — говаривала Альма, просыпаясь, когда ей приходилось понемногу разминать мышцы, чтобы прошли судороги. Тело ее уже не работало так, как прежде, ей приходилось пускаться на хитрости, чтобы избежать подъема по лестнице или догадаться о смысле нерасслышанной фразы; все теперь требовало больше усилий и времени, а некоторые вещи она просто не могла делать, как, например, водить машину ночью, открыть бутылку с водой, носить пакеты с рынка. Для этого ей требовалась Ирина. Зато ее рассудок сохранил ясность, она помнила сегодняшние события не хуже отдаленных, если только не поддавалась искушению беспорядка; с вниманием и логическим мышлением проблем тоже не возникало. Альма и теперь могла рисовать, у нее осталась прежняя цветовая интуиция; она ходила в мастерскую, но работала мало, потому что уставала, — предпочитала давать задания Кирстен и другим помощникам. Альма Беласко не говорила об этих ограничениях и сражалась с ними без драматизма, однако Ирина знала об их появлении. Альме внушала отвращение сама зачарованность стариков своими болячками и приступами — эта тема не вызывала интереса ни у кого, даже у врачей. «Весьма распространенное мнение, хотя никто и не решается высказать его вслух: мы, старики, — лишние, мы отнимаем пространство и средства к существованию у людей репродуктивного возраста», — говорила она. На фотографиях Альма многих не узнавала — это были малозначительные люди из ее прошлого, которых ничего не стоило вычеркнуть. По другим карточкам — тем, которые Ирина наклеивала в альбомы, — можно было изучать этапы ее жизни, течение лет, дни рождения, праздники, выпускные вечера и свадьбы. Это были счастливые моменты, ведь несчастья никто не фотографирует. Сама хозяйка редко появлялась на снимках, однако в начале осени Ирина смогла по достоинству оценить былую Альму, когда дошла до портретов, сделанных Натаниэлем, — они составляли наследие Фонда Беласко, а известность получили в богемных кругах Сан-Франциско. Одна из газет назвала Альму «Лучшей женщиной города в фотографии».
На прошлое Рождество одно итальянское издательство опубликовало подборку снимков, сделанных Натаниэлем Беласко, в виде роскошного альбома; через несколько месяцев один пронырливый американский сотрудник издательства организовал фотовыставку в Нью-Йорке и в самой престижной галерее Сан-Франциско, на Гири-стрит. Альма отказалась участвовать в обоих проектах и общаться с прессой. Она предпочитает, чтобы ее знали как модель прошлых лет, а не как ныне живущую старушку, объявила она, но Ирине призналась, что ею движет не тщеславие, а осторожность. Альме недоставало сил исследовать эту сторону своего прошлого; она боялась чего-то, чего невооруженным глазом не видно, но под объективом это может открыться. И все-таки упрямство внука сломило ее сопротивление. Сет несколько раз посетил галерею на Гири-стрит и пребывал в восторге, он не мог позволить бабушке пропустить эту выставку, такой поступок казался ему оскорблением памяти Натаниэля Беласко.
— Сделайте это ради дедушки, он ведь в гробу перевернется, если вы не сходите. Завтра я за вами заеду. И скажите Ирине, пусть составит нам компанию. Вас ждет сюрприз.
И Сет был прав. Ирина пролистала итальянский альбом, но все равно оказалась не готова к воздействию этих гигантских портретов. Сет доставил женщин на тяжелом фамильном «мерседесе-бенц», потому что втроем они не помещались ни в автомобильчик Альмы, ни на его мотоцикл. Стоял мертвый полуденный час, и они рассчитывали, что в галерее будет пусто. Им встретился только бездомный на тротуаре перед дверью да пара австралийских туристов, которым смотрительница, китайская фарфоровая куколка, пыталась втюхать какие-то сувениры и потому не обратила внимания на новых посетителей.
Натаниэль Беласко фотографировал свою жену с 1977 по 1983 год одной из первых камер «Полароид 20 х 24», способной с потрясающей точностью отображать мельчайшие детали. Беласко не входил в круг знаменитых профессиональных фотографов своего поколения, он сам называл себя любителем, зато он был одним из немногих, кто мог позволить себе такую камеру. К тому же модель ему досталась исключительная. Ирина была тронута доверием Альмы к своему мужу; увидев эти портреты, она смутилась, как будто своим присутствием опошляла сокровенный и беззастенчивый ритуал. Между художником и моделью не существовало дистанции, они сплетались в тугой узел, и из этого симбиоза рождалась фотография — чувственная, но без сексуального посыла. На некоторых снимках Альма была обнажена и как будто в одиночестве, словно не знала, что за ней наблюдают. В текучей, эфирной, прозрачной атмосфере некоторых образов женская фигура терялась в снах мужчины за стеклом фотообъектива; в других сценах, более реалистичных, она стояла перед Натаниэлем со спокойным любопытством женщины перед зеркалом, ей было комфортно в своей коже, без прикрас, с проступающими на ногах венами, со шрамом от кесарева сечения и с печатью полувекового существования на лице. Ирина не смогла бы определить причины собственного смущения, но вполне понимала нежелание Альмы появляться на публике после рентгеновской линзы ее мужа-фотографа, которого, кажется, соединяло с ней куда более сложное и неправильное чувство, чем супружеская любовь. На белых стенах галереи Альма была преумножена и выставлена на всеобщее обозрение. Эта незнакомая женщина пугала Ирину. Горло ее сжалось, и Сет, возможно испытывавший те же чувства, взял девушку за руку. И она впервые не стала сопротивляться.
Туристы ушли, ничего не купив, и китайская кукла с жадностью переключилась на их группу. Девушка представилась как Мэй Ли и докучала им подготовленной речью о камере «Полароид», технике и замысле Натаниэля Беласко, о свете и тенях, о влиянии голландской живописи. Альма внимала с удовольствием и молча кивала. Мэй Ли не обнаружила связи между этой седой женщиной и моделью на фотографиях.
В следующий понедельник Ирина после дежурства в Ларк-Хаус зашла к Альме, чтобы отвести ее в кино — еще раз на «Линкольна»[14]. Ленни Билл на несколько дней уехал в Санта-Барбару, и Ирина временно восстановилась в должности атташе по культуре, как называла ее хозяйка до появления Ленни, узурпировавшего эту привилегию. В прошлый раз они досмотрели фильм только до середины, потому что у Альмы так сильно закололо в груди, что она не удержалась от вскрика, и женщины вышли из зала. Альма сразу же отмела предложение администратора вызвать врача, поскольку перспектива «скорой помощи» и больницы показалась ей страшнее, чем смерть на месте. Ирина отвезла хозяйку в Ларк-Хаус. Альма давно уже доверяла помощнице ключи от своей потешной машины, потому что Ирина просто отказывалась рисковать жизнью в качестве пассажирки; отвага художницы на дороге только возросла, когда зрение начало портиться и появилась дрожь в руках. По дороге боль начала проходить, но в Ларк-Хаус Альма приехала изнуренная, с серым лицом и посиневшими ногтями. Ирина помогла хозяйке лечь в постель и, не спрашивая разрешения, позвала Кэтрин Хоуп, которой доверяла больше, чем штатному доктору пансиона. Кэти поспешно прикатила на своем кресле, осмотрела пациентку с всегдашним вниманием и заботливостью и постановила, что Альме нужно как можно скорее попасть на осмотр к кардиологу. В ту ночь Ирина соорудила себе ложе на диване в апартаментах Альмы (оно оказалось уютнее, чем матрас на полу ее комнаты в Беркли) и осталась ночевать. Альма спала спокойно, с котом в ногах, но проснулась квелая и впервые за время их знакомства решила провести день в постели. «Завтра ты заставишь меня встать, слышишь, Ирина? Никаких поваляться с чашечкой кофе и хорошей книжкой. Я не желаю скатиться к жизни в пижаме и тапочках. Старики, которые ложатся в постель, не поднимаются никогда». Верная своим словам, на следующий день Альма сделала над собой усилие и начала утро как обычно, больше не жаловалась на слабость, и вскоре Ирина, у которой имелись и другие заботы, позабыла о происшествии в кинотеатре. А вот Кэтрин Хоуп, наоборот, решила не оставлять Альму в покое, пока та не покажется специалисту, но ее подруга все время откладывала этот поход.
Женщины посмотрели фильм без происшествий и вышли из кино, очарованные и Линкольном, и сыгравшим его актером, но Альма устала, и они решили вернуться в Ларк-Хаус, а не ехать в ресторан, как было запланировано. Войдя к себе, художница пожаловалась на холод и легла, пока Ирина готовила ужин: овсяные хлопья с молоком. Альма, обложившаяся шестью подушками, с бабушкиной шалью на плечах, выглядела на шесть килограммов легче и на десять лет старше, чем несколько часов назад. Ирина считала свою хозяйку непробиваемой, поэтому только сейчас заметила, как та переменилась за последние месяцы. Альма потеряла в весе, а лиловые тени вокруг глаз на изможденном лице придавали ей сходство с енотом. Не было уже ни прямой осанки, ни уверенной поступи — она покачивалась, вставая со стула, на улице повисала на руке у Денни, порой просыпалась от беспричинного страха или чувствовала себя потерявшейся, словно попала в незнакомую страну. В мастерскую Альма наведывалась так редко, что решила распустить всех своих помощниц, а для Кирстен покупала комиксы и карамельки, чтобы та не горевала из-за ее отсутствия. Эмоциональное равновесие Кирстен зависело от ее повседневных дел и переживаний — пока ничего не менялось, она была довольна. Эта женщина жила в комнате над гаражом у своего брата и его жены, в ней души не чаяли трое племянников, которых она помогала растить. В полдень каждого рабочего дня она садилась на один и тот же автобус, ехала по городу и выходила рядом с мастерской. Отпирала дверь своим ключом, проветривала, вытирала пыль, садилась на режиссерский стул с ее именем, подаренный племянниками на сорокалетие, и съедала сэндвич с курицей или с тунцом, который приносила в рюкзаке. Потом Кирстен готовила ткани, кисти и краски, включала чайник и ждала, неподвижно уставившись на дверь. Бели Альма не собиралась приходить, она звонила помощнице на сотовый, немножко с ней болтала и давала какое-нибудь поручение, чтобы у Кирстен было занятие до пяти часов вечера; в пять она закрывала мастерскую и шла на остановку автобуса, чтобы вернуться домой.
Год назад Альма Беласко рассчитывала прожить без перемен до девяноста, но теперь она не была так уверена; она подозревала, что смерть стала ближе. Раньше художница чувствовала, что ее смерть гуляет где-то по кварталу, потом слышала ее бормотание по углам Ларк-Хаус, а теперь она уже заглядывала к ней в квартиру. В шестьдесят лет Альма Беласко думала о смерти как об абстрактном явлении, не имеющем к ней отношения; в семьдесят относилась к ней как к дальней родственнице, о которой легко позабыть, потому что о ней не говорят, но которая непременно явится с визитом. Но после восьмидесяти их знакомство сделалось более близким — Альма обсуждала это с Ириной. Женщина видела смерть то тут, то там: в образе поваленного дерева в парке, или облысевшего после химиотерапии пациента, или ее родителей, переходящих дорогу, — ей было легко их узнать, потому что Мендели выглядели точно так же, как на данцигской фотографии. Иногда это был ее брат Самуэль, во второй раз умерший мирно, в своей постели. Дядя Исаак являлся ей в суровом обличье, каким был до сердечного приступа, а вот тетушка Лиллиан иногда заглядывала поздороваться в ее утреннюю полудрему такой, какой была в конце жизни, — старушкой в лиловом платье, слепой, глухой и счастливой, потому что считала, что муж водит ее за руку. «Видишь эту тень на стене, Ирина? Разве она не похожа на мужской силуэт? Возможно, это Натаниэль. Не волнуйся, девочка, я не сошла с ума, я знаю, что это только мои фантазии». И Альма начинала рассказывать о Натаниэле, о его доброте, об умении решать проблемы и преодолевать препятствия, о том, что он был, да и сейчас остается, ее ангелом-хранителем.
— Это такая фигура речи, Ирина. Персональных ангелов не существует.
— Как это не существует?! Если бы у меня не было пары ангелов-хранителей, я была бы уже мертвая или, возможно, совершила преступление и сидела бы сейчас в тюрьме.
— Ну что у тебя за идеи, Ирина! В иудейской традиции ангелы — это посланники Господа, а не стражи людей, но у меня-то есть телохранитель, это Натаниэль. Он всегда обо мне заботился: сначала как старший брат, потом как образцовый супруг. Мне никогда с ним не расплатиться за все, что он для меня сделал.
— Альма, вы прожили в браке почти тридцать лет, у вас есть сын, внук и внучка, вы вместе работали в Фонде Беласко, вы заботились о нем в болезни и ухаживали до самого конца. Определенно, он считал точно так же: ему никогда не расплатиться с вами за все, что вы делали.
— Натаниэль заслуживал куда большей любви, чем та, что я ему дала, Ирина.
— Вы хотите сказать, что любили его больше как брата, нежели как мужа?
— Друг, брат, кузен, муж… не знаю, в чем тут разница. Когда мы поженились, начались разговорчики — мы ведь с ним двоюродные, а это считалось кровосмешением — полагаю, считается и до сих пор. Думаю, наша любовь всегда была инцестом.
АГЕНТ УИЛКИНС
Во вторую пятницу октября в Ларк-Хаус появился Рон Уилкинс, он искал Ирину Басили. Уилкинс был агент ФБР, афроамериканец шестидесяти пяти лет, корпулентный, с седеющими волосами и выразительной жестикуляцией. Ирина удивленно спросила, как он ее нашел, и Уилкинс ответил, что информированность — неотъемлемая часть его профессии. Они не виделись три года, но общались по телефону. Время от времени Уилкинс звонил девушке, чтобы узнать, как у нее дела. «Все в порядке, не беспокойтесь. Прошлое осталось позади, я обо всем этом не вспоминаю», — таков был ее неизменный ответ, однако оба знали, что это неправда. Когда Ирина познакомилась с агентом, его костюм трещал по швам под напором мышц тяжелоатлета; одиннадцать лет спустя мускулы трансформировались в жир, но от него все так же веяло надежностью, энергией и молодостью. Рон Уилкинс похвастался Ирине, что стал дедушкой, и показал фотографию внука, двухлетнего малыша с куда более светлой кожей, чем у деда. «Его отец — голландец», — пояснил Уилкинс, хотя Ирина и не спрашивала. А еще он добавил, что вошел в пенсионный возраст, в Агентстве он теперь играет роль экспоната, но ею как будто привинтили к стулу на рабочем месте. Он не желает уходить и продолжает бороться с преступлением, которому посвятил большую часть своей жизни.
Агент Уилкинс приехал в Ларк-Хаус утром. Они с Ириной сидели на деревянной скамейке в парке и пили жидкий кофе, который в библиотеке никогда не заканчивался и при этом никому не нравился. От земли, повлажневшей под утренней росой, поднимался легкий пар, воздух понемножку теплел в лучах бледного осеннего солнца. Вокруг никого не было, они могли говорить спокойно. Некоторые постояльцы уже отправились на утренние занятия, а большинство стариков поднимались поздно. Только главный садовник Виктор Викашев, русский с внешностью татарского воина, работавший в Ларк-Хаус уже девятнадцать лет, напевал, возясь в огороде, да Кэтрин Хоуп на своем кресле пронеслась мимо, направляясь в клинику.
— У меня для тебя хорошие новости, Елизавета, — сказал Ирине агент Уилкинс.
— Меня уже много лет никто не называл Елизаветой.
— Да-да. Извини.
— Помните: я теперь Ирина Басили. Вы сами помогали мне выбрать это имя.
— Рассказывай, детка. Как ты живешь? Терапию посещаешь?
— Агент Уилкинс, давайте будем реалистами. Вы ведь знаете, сколько я зарабатываю? На психолога мне не хватает. Округ оплачивает только три посещения, и я их уже использовала, при этом, как видите, до сих пор не покончила с собой. Я живу нормальной жизнью, работаю и собираюсь брать уроки по интернету. Я хочу изучать лечебный массаж — это хорошая профессия для человека с такими сильными руками, как у меня.
— А к доктору ходишь?
— Да. Я принимаю антидепрессант.
— Где ты живешь?
— В Беркли, у меня просторная и дешевая комната.
— Работа в пансионе тебе подходит, Ирина. Здесь тебе спокойно, никто не докучает и ты в безопасности. О тебе очень хорошо отзываются, я говорил с директором, и он сказал, что ты его лучшая сотрудница. Жених у тебя есть?
— Был, но он умер.
— Господи, да как же так! Только этого нам не хватало, девочка. От чего он умер?
— Полагаю, от старости — ему было за девяносто. Но здесь есть и другие джентльмены преклонных лет, готовые стать моими женихами.
Уилкинса это известие не обрадовало.
Они еще немножко помолчали, вздыхая и прихлебывая кофе из пластиковых стаканчиков. Ирина внезапно почувствовала, как давит груз тоски и одиночества, как будто мысли этого славного человека пробрались к ней в голову и перемешались с ее собственными мыслями; у девушки перехватило горло. Повинуясь телепатическому призыву, Рон Уилкинс обнял Ирину за плечи и прижал к своей мощной груди. От него пахло приторно-сладким одеколоном — весьма странный аромат для такого мужичары. Ирина почувствовала печной жар, исходящий от Уилкинса, грубую ткань его пиджака на своей щеке, успокоительную тяжесть его руки и на несколько минут обрела покой и защиту, вдыхая этот фривольный аромат, а Уилкинс похлопывал ее по спине — точно так же он утешал бы своего внука.
— А какие новости вы мне привезли? — спросила девушка, понемногу приходя в себя.
— Компенсация, Ирина. Существует старинный закон, о котором никто уже не помнит, дающий право жертвам — вроде тебя — получать компенсацию. С этими деньгами ты сможешь платить за терапию, которая тебе очень нужна, за учебу и, если нам повезет, даже внесешь первый взнос за маленькую квартирку.
— Это в теории, мистер Уилкинс.
— Есть люди, уже получившие компенсацию.
Агент объяснил, что, хотя дело Ирины старое, хороший адвокат может доказать, что девушка сильно пострадала вследствие происшедшего и до сих пор страдает от посттравматического синдрома, нуждается в психологической помощи и медикаментах. А Ирина напомнила, что у виновника нет средств, которые можно конфисковать в качестве компенсации.
— Арестованы и другие участники, Ирина. Это люди при власти и при деньгах.
— Эти люди ничего мне не сделали. Есть только один виновник, мистер Уилкинс.
— Послушай меня, девочка. Тебе пришлось сменить имя и место жительства, ты лишилась матери, школьных подруг и всех других знакомых, ты живешь, в общем-то, спрятавшись в другой личности. То, что случилось, принадлежит не прошлому; можно сказать, что это происходит сейчас и что виновников много.
— Раньше я тоже так думала, мистер Уилкинс, но решила не оставаться жертвой навечно и перелистнула страницу. Теперь я Ирина Басили и у меня другая жизнь.
— Мне горько об этом напоминать, но ты и сейчас остаешься жертвой. Кое-кто из обвиняемых был бы рад выплатить тебе возмещение ущерба, чтобы избежать скандала. Уполномочишь меня сообщить твое имя адвокату, который специализируется на таких делах?
— Нет. К чему ворошить старое?
— Подумай, девочка. Подумай очень хорошо и позвони мне по этому номеру. — Агент протянул ей карточку.
Ирина проводила Рона Уилкинса до ворот и оставила себе карточку, которую не собиралась использовать; она справляется со своими делами в одиночку и не нуждается в деньгах, которые считает грязными; чтобы их получить, ей пришлось бы вытерпеть новые допросы и подписать бумаги, излагая самые постыдные подробности. Ирина не желала раздувать угли прошлого в суде, она стала совершеннолетней, и теперь никакой судья не убережет ее от встречи с обвиняемыми. А журналисты? Ирину охватил ужас при мысли, что о ее прошлом узнают старушки из Ларк-Хаус, Альма и, главное, Сет Беласко.
В шесть часов вечера Ирине позвонила Кэти и пригласила выпить чаю в библиотеке. Они устроились в тихом месте возле окна, чтобы посидеть вдвоем. Кэти не любила чай в презервативах, как в Ларк-Хаус именовали одноразовые пакетики; у нее был собственный чайник, фарфоровые чашки, неисчерпаемый запас французского развесного чая и сливочное печенье. Ирина сбегала на кухню за кипятком и даже не пыталась помогать Кэти на других этапах заваривания — этот ритуал был для женщины по-настоящему важен, и она совершала его, несмотря на неуверенные движения рук. Поднести к губам хрупкую чашку Кэтрин Хоуп не могла она пользовалась пластиковым стаканом с трубочкой, но радовалась, видя в руках гостьи чашку из наследства ее бабушки.
— Что это за негр обнимал тебя утром в саду? — спросила Кэти после того, как они обсудили последние события из сериала о женской тюрьме, за которым обе пристально следили.
— Это просто друг, с которым мы давно не виделись… — промямлила девушка и, чтобы скрыть волнение, подлила себе еще чаю.
— Ирина, я тебе не верю. Я давно уже за тобой наблюдаю и знаю: тебя что-то гложет.
— Меня? Кэти, это вы себе придумали! Говорю же, это просто друг.
— Рон Уилкинс. Мне назвали имя в приемной. Я решила спросить, кто это к тебе приходил, потому что мне показалось, что тебя этот визит выбил из колеи.
Годы неподвижности и великих усилий по выживанию уменьшили Кэти в размерах — в своем габаритном электрическом кресле она казалась маленькой девочкой, но от нее исходило дыхание силы, смягченное добротой, которая всегда была с ней, а после катастрофы выросла многократно. Всегдашняя улыбка и очень короткая стрижка придавали ей озорной вид, не сочетавшийся с мудростью тысячелетнего монаха. Физическое страдание освободило эту женщину от чересчур индивидуальных черт и огранило ее дух наподобие алмаза. Поражения мозга не повлияли на ее интеллектуальные способности, но, по ее собственным словам, заменили всю проводку, в Кэти проснулась интуиция, и теперь она могла видеть невидимое.
— Наклонись поближе, — сказала она.
Ручки Кэти — маленькие, холодные, с искореженными от переломов пальцами — вцепились в плечо девушки.
— Знаешь, Ирина, что лучше всего помогает в несчастье? Разговор. Никто не может бродить по свету в одиночку. Почему, как ты думаешь, я создала свой центр лечения боли? Потому что разделенную боль легче переносить. Клиника помогает пациентам, но еще больше она помогает мне. У всех у нас в темных закоулках души живут демоны, но если вытащить их на свет, наши демоны съеживаются, слабеют, замолкают и в конце концов оставляют нас в покое.
Ирина попыталась высвободиться из железных клещей, но не сумела. Серые глаза Кэти тоже долго ее не отпускали, и было в них столько сочувствия и любви, что Ирина перестала сопротивляться. Она опустилась на пол, положила голову на узловатые колени Кэти и позволила себя гладить этим искореженным пальцам. Никто не прикасался к ней так после расставания с бабушкой и дедом.
Кэти сказала, что самая важная задача в жизни — это очистить свои помыслы, полностью соединиться с реальностью, приложить всю энергию к настоящему и сделать это сейчас, незамедлительно. Ждать нельзя, этому она научилась после катастрофы. В ее положении хватало времени, чтобы додумать все мысли, чтобы узнать себя досконально. Быть, существовать, любить солнечный свет, людей, птиц. Боль приходит и уходит, головокружение приходит и уходит, кишечное расстройство приходит и уходит, но отчего-то это не отнимает нее много времени. Зато она мастерски умеет наслаждаться каждой каплей воды в ванной, прикосновениями дружеских рук, моющих ей волосы шампунем, упоительной прохладой лимонада в жаркий день. Кэти не думает о будущем — только о настоящем.
— Ирина, я пытаюсь тебе объяснить, что ты не должна цепляться за прошлое и страшиться будущего. Единственное, что реально, — это сейчас, вот этот день. Чего ты ждешь, чтобы начинать быть счастливой? Тут считается каждый день. Уж я-то знаю!
— Счастье — оно не для всех, Кэти.
— Ну разумеется, для всех. Мы все рождаемся счастливыми. По дороге наша жизнь пачкается, но мы можем ее очистить. Счастье — оно не бурлит и не переливается через край, как наслаждение или радость. Оно молчаливое, спокойное, мягкое — вечное состояние удовлетворенности, которое начинается с любви к самой себе. Тебе нужно полюбить себя так, как люблю тебя я и как любят все, кто тебя знает, особенно внук Альмы Беласко.
— Сет меня не знает.
— Это не его вина, бедняжка годами старается к тебе приблизиться, это очевидно всем и каждому. Если он ничего не добился, то исключительно потому, что ты прячешься. Расскажи мне об этом Уилкинсе, Ирина.
У Ирины имелось официальное прошлое, эту историю она когда-то выстроила с помощью Рона Уилкинса и использовала для удовлетворения любопытствующих, когда избежать разговора было невозможно. В истории содержалась и правда, но не вся правда, а лишь та часть, которую посторонний человек может принять. В пятнадцать лет суд предписал девушке посещать психолога, их встречи продолжались несколько месяцев, пока пациентка не отказалась говорить о случившемся и не решила взять себе другое имя, переехать в другой штат и менять место жительства столько раз, сколько потребуется, чтобы все начать сначала. Психолог твердила, что травмы не проходят, когда их игнорируют, — они как терпеливая горгона Медуза со змеиными волосами, которая притаилась в тени и нападает при первой возможности. Вместо того чтобы принять бой, Ирина убежала; с тех пор ее жизнь превратилась в нескончаемое бегство — до прихода в Ларк-Хаус. Девушка пряталась в работу и в виртуальные миры видеоигр и романов фэнтези, где она была не Ириной Басили, а могущественной героиней с магическими способностями, но появление агента Уилкинса в единый миг разрушило эту хрупкую, призрачную вселенную. Кошмары из прошлого Ирины были как лежащая на дороге пыль: хватало одного дуновения, чтобы закрутить вихри. И сейчас побежденная Ирина поняла, что только надежный щит Кэтрин Хоуп способен ей помочь.
В 1997 году, когда ей было десять лет, дедушка с бабушкой получили письмо от Радмилы, переменившее всю судьбу девочки. Мать увидела по телевизору передачу о секс-траффике и узнала, что Молдавия в числе других подобных стран поставляет юную плоть в Арабские Эмираты и в бордели Западной Европы. Радмила с ужасом вспомнила время, которое сама провела в лапах безжалостных турецких сутенеров, твердо решила не допустить повторения такой судьбы для своей дочери и уговорила мужа (американского электрика, который познакомился с ней в Италии и увез в Техас) помочь девочке эмигрировать в США. Ирина получит все, что ни пожелает, лучшее образование, гамбургеры, картошку фри и мороженое, они даже съездят в Диснейленд, — вот что было обещано в письме. Бабушка с дедом велели Ирине никому про это не рассказывать, чтобы уберечься от зависти и сглаза, которые нередко подстерегают хвастунов, а сами принялись собирать документы на получение визы. Сбор длился два года. Когда билеты и паспорт наконец пришли, Ирине было двенадцать лет, но выглядела она как недокормленный восьмилетний мальчик — такая она была низенькая, тощая, с белесыми непослушными волосами. Она так мечтала об Америке, что начала уже отдавать себе отчет в нищете и убожестве всего, что ее окружало, — раньше она этого не замечала, потому что сравнивать было не с чем. Деревня казалась жертвой бомбардировки, половина домов стояли заколоченные или в развалинах, по земляным улицам бродили своры голодных псов, куры вольно рылись в мусорных кучах, а старики сидели на порогах своих лачуг и молча дымили черным табаком — потому что обо всем уже было переговорено. В эти два года Ирина поочередно простилась с каждым деревом, каждым холмом, с землей и небом, которые, по словам стариков, были такими же в эпоху коммунизма и пребудут такими вовеки. Девушка молча попрощалась с соседями и ребятами, с ослом, козой, котами и собакой — товарищами ее детства. И наконец, попрощалась с Костеа и Петрутой.
Старики приготовили внучке в дорогу перевязанную веревкой картонную коробку с одеждой и новую икону святой Параскевы, купленную на ярмарке в ближайшем поселке. Все трое, кажется, понимали, что больше не увидятся. С этого дня у Ирины вошло в привычку — где бы она ни находилась, пусть даже на одну ночь — воздвигать маленький алтарь, на который она ставила святую Параскеву и единственную фотографию бабушки с дедушкой. Этот вручную раскрашенный снимок был сделан в день их свадьбы, оба позировали в национальных костюмах: Петрута в вышитой юбке и кружевной накидке, Костеа в штанах до колен, коротком пиджаке и с широким поясом; оба прямые как палки, неузнаваемые — потому что работа еще не поломала им спины. Ирина молилась им, не пропуская ни дня, ведь они были еще более чудесны, чем святая Параскева, — ее ангелы-хранители, как скажет она Альме много позже.
Девочка каким-то образом в одиночку добралась из Кишинева в Даллас. До этого она путешествовала всего однажды, с бабушкой на поезде навещать Костеа в больницу ближайшего города, когда деду делали операцию на глазах. Ирина никогда не видела самолет вблизи, только в воздухе, а английский знала лишь по словам популярных песен, которые запоминала на слух, не понимая смысла. Авиакомпания повесила девочке на шею пластиковый конверт с именем, паспортом и билетом. Во время одиннадцатичасового перелета Ирина ничего не ела и не пила, поскольку не знала, что это бесплатно, а стюардесса ей не объяснила; также она провела еще четыре часа в аэропорту, денег у нее не было. Воротами в американскую мечту оказалось это непонятное гигантское сооружение. Мать и отчим перепутали время прибытия с временем отправления, как они объяснили, когда наконец нашли девочку. Ирина не знала этих людей, но они увидели светленькую девочку, сидящую на скамье, с картонной коробкой в ногах и биркой на шее, а еще у них была фотография. От первой встречи Ирина запомнила, что от обоих несло алкоголем, — девочка хорошо знала этот резкий запах, потому что ее старики да и остальные жители деревни запивали потерянные мечты домашним вином.
Радмила и ее муж, Джим Робинс, отвезли пассажирку в свой дом, который показался ей роскошным, хотя это было обыкновенное деревянное строение, давно требующее ремонта, в рабочем квартале на юге города. Мать по доброте душевной украсила одну из двух комнат подушечками в форме сердца и плюшевым мишкой с привязанным к лапе розовым воздушным шариком. Она посоветовала Ирине проводить как можно больше времени перед телевизором — сколько выдержит, это лучший способ выучить английский, так научилась она сама. Через два дня Радмила записала дочку в школу, где большинство учеников составляли негры и латиноамериканцы — таких людей молдаванка раньше не видела. Прошел месяц, прежде чем Ирина выучила несколько фраз по-английски, но у нее был хороший слух, и вскоре она уже могла следить за объяснениями на уроках. Через год она будет говорить без акцента.
Джим Робинс был электрик, член профсоюза, получал максимально возможную ставку за час, был застрахован от аварий и прочих неприятностей, но работа у него была не всегда. Договоры заключались по очереди, в соответствии со списком членов профсоюза — сначала с первым в списке, потом со вторым, с третьим и так далее. По окончании договора работник перемещался в конец очереди и порой месяцами дожидался, пока его снова вызовут, если только у него не было налаженных связей с лидерами профсоюза. Радмила работала продавщицей в секции детского белья, дорога в магазин занимала час с четвертью и столько же обратно. Когда у Джима был контракт, дома его почти не видели — он предпочитал работать до изнеможения, потому что за сверхурочные часы платили в двойном или тройном размере. В такие дни он не пил и ничего не употреблял, ведь любая оплошность грозила ударом тока, однако в долгие периоды простоя он заливал в себя столько алкоголя и смешивал наркотики в таких дозах, что было удивительно, как это Джим вообще ухитряется стоять на ногах. «Мой Джим вынослив как бык, его ничем не свалишь», — с гордостью говорила Радмила. Она сопровождала супруга в загулах, насколько позволял организм, но не выдерживала темпа и отрубалась первой.
В первые же дни американской жизни отчим заставил Ирину усвоить его правила, как он это называл. Мать ничего не знала или притворялась, что не знает, пока через два года на пороге их дома не появился Рон Уилкинс и не предъявил удостоверение агента ФБР.