Прошка сразу рассказал, что он квасом на Красной площади осемнадцатый год торгует. И квас у него медвяный, игристый. Весь народ знает. И Олена Иванова, Ондрейкина жонка, тоже у него тот квас по̀часту берет.
Дьяк его перебил и спрашивает, ведает ли он, Прошка, что к Ондрейке по̀часту разные люди тайком ходили?
Прошка и сказать дьяку не дал. Сразу говорит:
— Ведаю. Как мне не ведать? У меня в подклети все чутко. Тотчас, как придут, Олена Иванова ко мне бежит. — Дай, — молвит, — кваску жбан поигристей, там сват Пахом пришел…
— Будет тебе про квас, про свой. Говори, ведаешь ли, как Ондрейка тем людям ворожил? На человечьих костях, али как?
— Ведаю, — говорит Прошка. — Как мне не ведать? Ворожил, Ондрейка. Костей человечьих у его полной угол навален. Страсть! И он на их, ведомо, ворожит…
Тут дьяк не утерпел. Как квасник про ворожбу заговорил, он боярина за рукав потянул и на ухо ему что-то пошептал. Боярин глаза открыл. А Прошка еще пуще заливается:
— Ворожит, — говорит, — Ондрейка на тех костях всем, кто до его придет. И мне то́ все чутко. И в ночь-пол-ночь к ему люди ходют и ворожит он им…
Боярин-то спросонок не разобрал, что ему дьяк на ухо шептал. Услыхал, как квасник хвастает, как крикнет на него:
— Ты, што ж, — пережечь тебе надвое! — коли давно про то ведал, ране не довел?
С квасника разом вся спесь слетела. Не знает, что и сказать.
Дьяк только рукой махнул. Все ему дело боярин испортил. Напугал квасника. Теперь от него ничего не добьешься. Велел стрельцу увести Прошку.
А боярин и не заметил ничего, спрашивает:
— То изветчик,[24] что ль, Иваныч?
— Не, Юрий Ондреевич, — сказал дьяк, — то по̀слух.[25] Изветчица та вон — Улька Козлиха. Тотчас буду извет честь. Бориско, — крикнул Алмаз Иванов подъячему, — гони приводных людей в заднюю избу, а Ондрейку Федотова оставить.
Стрельцы окружили толпу и пинками погнали в заднюю дверь. Ондрейку один стрелец взял за рукав и подвел к столу.
— А меня пошто гонют? — заголосила чернявая бабенка, Улька. — Я тебе, свет боярин, про его вора и душегубца, все подлинно обскажу…
— Гони, гони скорея, — крикнул дьяк, не слушая бабы. Стрелец ухватил ее за ворот и потащил за другими.
Извет
В горнице стало тихо и будто даже посветлело.
— Ну, Иваныч, чти извет, — проговорил боярин, опираясь на обитую красным сукном стену.
За изветом, — думает, — в самую пору вздремнуть.
Дьяк расправил свиток и зачитал внятной скороговоркой:
«Великому, государю, царю и великому князю Алексею Михайловичу, всея Великие и Малые и Белые России самодержцу, холопка твоя, Улька Богданова, прозвищем Козлиха, челом бьет. Извещаю я тебе, великий государь, на вора и колдуна и смертного убойцу, на зовомого лекаря, Ондрейку Федотова. В нынешнем, государь, году, сентября в двадцать пятом числе, был тот вор Ондрейка во дворе боярина князь Никиты Иваныча Одоевского. А во дворе князь Никиты Иваныча встретился ему, вору Ондрейке, сын князь Никиты, княжич Иванушко. А повстречался он ему, вору Ондрюшке, противу колодезя, что на дворе, близь поварни.[26] А тот вор Ондрюшко подвел того княжича Иванушка к колодезю и велел ему на воду смотреть. А я, холопка твоя, государь, была в те поры пришедши к куме своей, князь Никиты Иваныча поварихе, Оксинье Рогатой. А стояла я в те поры на крыльце поварни и все его, Ондрейкино, воровство видала. И как стал княжич в воду смотреть, обошел тот вор Ондрюшка княжича сзади и скорея к земли пригнулся и скорея вынял его, княжича, след,[27] и, подошедши к княжичу, на тот след пошептал и в колодезь его кинул…
— Клеплет она, государь, то не след был… — крикнул Ондрейка.
— Молчи, Ондрейка, твой спрос впереди, — оборвал его Алмаз Иванов.
«А с того дни ввечеру, — читал дьяк, — стал княжич недужить. Скочила в рот ему жаба и стал у его в горле опух. А ране того тот вор Ондрейка по ветру напусти,[28] чтоб был тот князь Никита до его, Ондрейки, добр…
— Лжу она молвит, ведьма лютая! Ничего я не напускал…
— Дай ему по уху, чтоб молчал, — крикнул дьяк стрельцу и зачитал дальше:
«А боярыня, княгиня Овдотья Ермиловна, про то Ондрейкино воровство сведала и князь Никите Иванычу говаривала, чтоб он того лекаря взашей гнал. А князь Никита Иваныч не послухал. А как княжич Иванушко занедужил, велел князь того лекаря к ночи привесть. А тот лекарь стал того княжича наговорными зельями поить, а на шею ему долгонькой лоскут наговорный привязывал. А с того лоскута ничего доброго не было, окромя плохого. А в те поры лекарь Ондрейка князю молвил, что будет он княжича ножом резать…
Боярин проснулся и распялил маленькие глазки.
— Ах, он душегуб — пережечь его надвое! — крикнул он. — Младенца ножом! Подлинный ты убойца смертный, вор Ондрейка!
— Не резать, государь…
Стрелец, не ожидая приказа, дал Ондрейке такого пинка, что лекарь едва на ногах устоял.
«А боярыня, Овдотья Ермиловна, — читал дьяк, — не дала вору Ондрейке своего сына резать. А в те поры дал тот вор Ондрюшка княжичу Иванушке отравного зелья, и с того зелья княжича не стало…
Боярин уже больше не спал:
— Иваныч, — остановил он дьяка. — То бы зелье, — коли осталось что, — в Оптекарский приказ бы послать, дохтурам на испытанье.
— То все сделано, Юрий Ондреич, — сказал Алмаз Иванов. — Вечор, как извет я чёл, к боярину Одоевскому подъячего за тем посылал. И в Оптекарский приказ бумагу писал, чтоб тотчас то зелье осмотреть, отравное ли, нет ли. Дал боярин Одоевский. Ноне и ответ должён быть.
Ондрейка и не пробовал спорить. Стоял, свесив голову, и молчал.
— Чти дале, Иваныч. Видно, и впрямь колдун и душегуб. Младенца не пожалел — пережечь его надвое!..
«И тот вор Ондрейка, — читал Алмаз Иванов, — опричь княжича Иванушки, многих людей наговорами и зельями умаривал. Как в Смоленске городе, у тестя своего Ивана Баранникова, на хлебах…
Тяжелая дверь с улицы с визгом отворилась, и два стрельца ввели ту горбатую старуху, что утром взяли на Канатной слободе.
— Бориско! — крикнул сердито дьяк. — Пошто приводных людей пущаешь? Гони в заднюю избу.
За старухой шел подъячий Стрелецкого приказа. Он перекрестился, подошел к столу и, поклонясь боярину, сказал:
— Князь Троекуров велел привесть к тебе, боярин, бабку Феклицу, что на лекаря, Ондрейку Федотова, государево слово молвила.
— Государево слово! — крикнули разом и дьяк, и боярин.
Ондрейка задрожал и с ужасом поглядел на горбунью. Новая беда — хуже прежней! Теперь не миновать Пытошной.
— Говори, бабка, что ведаешь, — сказал боярин, отпустив подъячего. — Да, мотри, не путай, — пережечь тебя надвое! Коли наклепала,[29] сама в ответе будешь.
— Пошто мне, родимый, клепать. Недружбы у меня с им, с вором Ондрейкой, не было. А как я сведала про то его ведовское воровство… И как он на государское здоровье умышлял. И сведав про то, боясь от бога гневу… И чтобы мне, сироте, не пропасть, что я, ведая про тот его злой умысел, не довела, то и молвила я государево слово.
Ну, сказывай скорея, на кого он, вор и супостат, умышлял — на государя ли, на царицу, аль на государских детей? И не было ль у его в том злом умышленьи пособников?
— Про пособников, свет боярин, не ведаю. Чего не ведаю, про то и не сказываю. А только была у его, у вора Ондрюшки, по̀знать[30] с царским дохтуром, с немцем Фынгадановым. И тот немец, его вора Ондрюшку, вверх приваживал и государских детей ему показывал.
— На кого ж он умышлял, сказывай?
— Да на государыню царицу и на царевича. Он, вор Ондрюшка, на государынин след пепел наговоренный сыпал и на царевича тож. И стала, после того его воровства, государыня царица недомогать и царевич смутен стал…
— Чего ты путаешь, старая? Да государыня царица, слава господу богу, в добром здоровьи и царевич тож.
— Батюшка боярин! Так я не про царицу Наталью Кириловну, спаси ее господь, а про первую царицу, про Марью Ильинишну и про царевича Симеона Алексеича…
— Так меня, государь, в те поры и на Москве… — крикнул было лекарь.
— Молчи, вор окаянный, — пережечь тебя надвое! — крикнул боярин.
— Ужо на пытке все скажешь, — прибавил дьяк. — Ну, бабка, сказывай дале.
— Сказываю, государь, сказываю. Как стал он душегубец, на государынин след пепел сыпать, так государыня и занемогла, а вскоре ж и грех случился — государыни царицы не стало. А вскоре ж и церевича Симеона Алексеича. Надумал он, вор окаянный, весь царский корень известь, что от царицы Марьи Ильинишны.
— Для чего ж ты, бабка непутевая, про то ране не довела? Аль не ведала, что от царицы Марьи Ильинишны два царевича осталось — Федор Алексеич да Иоанн Алексеич? Тот супостат и на их государское здоровье умыслить мог. Вот отошлю тебя в Пытошную — пережечь тебя надвое!..
— Не гневись, государь батюшко, — заголосила старуха. — Я и так все, как на духу, сказываю. Не ведала я сама ране, милостивец. Только и сведала, как он, душегуб, князь Никиты сынка извел. Улька кума мне про то сказывала…
— Улька? — сказал боярин, обернувшись к дьяку. — Так то́ изветчица. А в извете про то есть?
— Не, боярин, в извете про то не сказано.
— Ну, чти дале, Иваныч. Отошли бабу в заднюю. Посля спросим.
Дьяк стал читать донос. Про умысел на царицу и царевича там ничего не было. Сказано было, что и в Смоленске и на Москве лекарь многих людей портил наговорами да зельями.
Боярин больше не спал. Государево слово каждого разбудит. Дело то́ и правда оказалось важное. И колдовство, и смертное убойство, и умысел на царский род. И князь Одоевский помянут и царский доктор Фынгаданов. А что еще на пытке откроется.
— Тут у меня, Юрий Ондреич, — сказал дьяк, — приказ изготовлен смоленскому воеводе, обыск[31] учинить, ратных людей расспросить и посацких тож про лекаря Ондрея Федотова. И ученика его разыскать, Емельку Кривого.
— Давай, ин, подпишу. А я великому государю доложу, указ спрошу — дохтура Фынгаданова допросить и боярина Одоевского. Ну, до завтрева, Иваныч. Устал я чего-то, отдохну малость. А там и обед.
Боярин встал, потянулся, ноги размял. Младший подъячий снял с гвоздя парчевую боярскую ферязь[32] и взял с полки высокую горлатную шапку. Но тут снова завизжала наружная дверь и в палату вошел подъячий. Бориско подошел и спросил, откуда он.
— Ну, кого там нанесло? — недовольно спросил боярин.
— То с Оптекарского приказа грамота. Велено тебе в руки передать, государь.
— С Оптекарского приказа? — крикнул дьяк, вытянув вперед длинную шею. — Давай, давай, скорея! — И он цепкой рукой ухватил свиток, не ожидая позволенья боярина.
— Пожди малость, Юрий Ондреич. То, ведомо, про зелье, про то, — заговорил он. — Нашли ль в ем дохтура отраву.
Боярин вздохнул, сел на лавку к окну, а дьяк поспешно сорвал печать, развернул свиток и стал читать:
«Октября в восьмой день дохтуры Степан Фынгаданов (Фон Гаден) и Михаил Грамон и аптекарь Яган Гутманш посланному зелью опыт учинили над тремя голуби: Одному голубю дали того зелья в молоке, другому в воде, а третьему смешали с мукой. И первый голубь стал блевать, и тот голубь жив остался. А второй и третий голубь спустя три часа померли. И то зелье к лекарству не годно. В нем положен мышьяк. А какие еще травы, то нам не ведомо. Какой человек будет то зелье внутрь принимать, случится ему смерть».
— Ох! Да не может того статься! — крикнул вдруг Ондрейка.
Про него все словно и забыли. Как бабку горбунью увели, он стоял в углу точно каменный. Только как дьяк стал читать грамоту из Оптекарского приказа, он шагнул к столу.
— Вишь, не может статься! душегуб про́клятый — пережечь тебя надвое! Думал, сгубил — и концы в воду! Ан правда-то на свет и вышла!
— Да послухай ты меня, боярин. Не давал я младенцу отравы…
— Ведомо, сам на себя не скажешь. Вот ужо вздернут на дыбу, небось заговоришь. Отошлешь его, Иваныч, в Пытошную.
Отравное зелье
В горнице дома Одоевского лежала на лавке, спрятав лицо в изголовье, боярыня Овдотья Ермиловна. Телогрея боярыни была вся измята. Из под волосника[33] выбились пряди темных нечесанных волос.
Дверь тихо отворилась и в горницу вошла ключница.
— Матушка боярыня, гостья к тебе, Стрешнева боярыня, Наталья Панкратьевна.
Овдотья Ермиловна встала и пошла навстречу гостье.
— Заждалась я тебя, Наталья Панкратьевна. Что долго не шла?
Гостья скинула опашень[34] и убрус[35] на руки ключнице. Лицо боярыни было по обычаю набелено и нарумянено. Но смотрела гостья тоже не весело.
— Пошто присылала, Овдотья Ермиловна? Ведаю, что сердце твое изболело. Молодший сыночек всегда у матери любимый. Те то уж поженились. Женатый сын — отрезанный ломоть. А того, Иванушку, господь в утешение вам послал. Утешный мальчик то и был. Нельзя не скорбеть. И прослезиться надобно, да в меру. Чтоб господа бога наипаче не прогневить.
— Ох, государыня моя, то и страшуся я, что господа бога прогневила.
— Васильевна, — сказала боярыня ключнице, — ты подь, я кликну, как надобно будет. А ты, сестрица, сядь на лавку поближе.
Боярыня закрыла лицо руками и старалась удержать слезы.
— Не ропщи, мать, — сказала Стрешнева. — Сына твоего господь взял. А ведаешь сама, бог все на лутчее нам строит. Даст тебе бог снова и сына и дочь.
— Ох, не говори, Наталья Панкратьевна, не будет у меня такого сынка, как Иванушко. Скорблю я по ем день и ночь. А только не затем я за тобой посылала, чтоб на горе свое великое жаловаться. То горе в могилу с собой унесу. Другое ноне мне сердце гложет. Нет мне покою, что обманула я хозяина своего, Никиту Иваныча. Сама ведаешь. Пустила я к Иванушке ведунью. А Никита Иваныч строго-настрого мне заказывал — с колдунами да с ведуньями не знаться. И слушала я его. А тут уж больно меня тот лекарь спужал, как Иванушке опух резать надумал. Голову я потеряла. Памятуешь? А ты мне про ту ведунью в тот час и сказала.
— Что ж, та ведунья добрая, — сказала гостья. — Многажды меня лечивала. Не худого тебе хотела, Ермиловна. Да, видно, не было на то господней воли, чтоб выздороветь Иванушке твоему. Аль поздо уж позвали мы ее. Нет тут вины моей.
— Христос с тобой, сестрица. Не к тому я. Ведаю, что добра мне хотела. И сама я так полагаю, что божья воля. А все думается — ну, как лекарь бы лутше помог. Его-то питье я боле не давала, как ведунья свое дала, а лекарево давать не велела. От его-де, — сказывала ведунья, — помереть может Иванушка. А ноне, что дале, то боле — в голове ровно молотом стучит: ну, как та ведунья не ученая и вред Иванушке сотворила. Може, не от лекаря он и помер?
— Не греши, Ермиловна, — сказала Стрешнева. — Не от лекаря и не от ведуньи Иванушка помер. Господь его взял. А на бога не оскорбляйся.
— Боюсь я, Панкратьевна, ох, боюсь! — заговорила горестно Одоевская. — Не узнал бы хозяин про мое ослушание. Добр он до меня. А тут не помилует. Впервой обманула я его так. Как помер Иванушка, ни о чем и думать мне не вмочь было. А тут вечор Никита Иваныч пришел, говорит — из Приказа прислали, велели остатное питье Иванушкино дать — дохтура его в Оптекарском приказе смотреть будут, доброе ли то питье. Не от его ль смерть ему приключилась? «Я де, — молвил хозяин, — у Иванушки на поставце питье взял да и отдал.» — С той поры нет мне покоя. Сама я не ведаю, кое питье хозяин мой взял — лекарево аль ведуньино? Сгинули обе скляницы. Искала я искала ноне — не найду. Ведуньино-то питье белесое было, а лекарево с краснинкой — то̀ я памятую. А кое Никита Иваныч отослал — не ведаю. А спросить не смею.