Дурной вид там, где его вообще следует делать ответственным, должно принимать в расчет лишь на втором плане, и притом лишь постольку, поскольку он, уже в своем первоначальном определении, оказывается анормальным, вредным или даже злобным. Поэтому самое большое, о чем может идти речь в отношениях личности и общества, есть весьма неравная мера взаимного влияния. И в противовес выступающим ныне социалистическим теориям, старающимся всегда потрафить преступлению, следует ставить требование, чтобы виновность и проступок отдельной личности всегда были должным образом выдвинуты на свет. Социализм преступления намеренно держится под покровом тумана и темноты. Желанный же туман и желанную темноту создают сливающие все вместе и ничего ясно не определяющие теории; эти теории взывают к повседневности, чтобы не сказать к вездесущности преступления в так называемом ими обществе, которое само ближе не определяется. Если бы можно было принудить, чтобы это смутное понятие об обществе было ближе определено и рассмотрено, то и оказалось бы тотчас, что причин преступления, в громадном большинстве случаев, нужно искать именно в индивидуумах, в отдельных лицах.
6. Персоны и личности – вот кто преимущественно пускает в ход зло и добро, преступление и оборону от преступления. Было очень дурным признаком времени, что даже лучшие криминалисты вроде Ансельма фон Фейербаха утратили понятие о подлинной карательной справедливости и думали заменить его голой теорией устрашения. Отсюда получилось простое предупреждение вредных поступков. На деле вместо справедливости вышла только высшая полиция. Все релятивистские теории наказания носят такой именно характер. Они знают только внешние средства охраны, но не знают никакого действительного права. Понятия об абсолютной несправедливости, о вине и возмездии при этом разрушаются или принципиально отрицаются, чтобы уменьшить значение преступления. Последнее, новейшее направление само по себе принадлежит к режиму преступников и исходит иногда от криминалистов, которые ни на что не годны и оказывают поддержку всяким мерзостям.
Уже больше, чем сорок лет назад, в противовес всякому релятивизму я установил мое учение о разумном реагировании, т. е. о правомерной мести. Этот бьющий в глаза свет, брошенный на теории возмездия, разумеется, для так называемых профессионалистов не существовал: по крайней мере, у них ничего такого заметно не было. С другой стороны оказалось, как легко можно неправильно истолковать мое стремление к углубленной теории наказания, ошибочно понимая ее как шаблон естественного права. Поэтому недавно, в ряде номеров «Персоналиста», я вернулся к тому же предмету и еще снова затрону его в дальнейшем изложении этого сочинения. Здесь же достаточно указать, что и теория тоже открывает ворота и двери преступному режиму, как скоро указанное намеренное разложение понятий уголовного права начинает распространять свою заразу, не встречая серьезного противодействия и антипропаганды.
Другим ложным пунктом учения криминалистов, которые желают быть приятными преступлению, является, наряду с изгнанием идеи справедливости в подлинном смысле слова, так называемое условное осуждение. Оно делает наказание какой-то тенью, так как, назначая его формально, на деле его не приводит в исполнение. Режим условного осуждения есть призрак режима. Осужденный должен только в течение пяти лет ни разу не повторить проступка; затем он свободен от присужденного за первый проступок наказания. Для него и для этой преступно гуманной юстиции один раз значит ни разу. Платонически присужденное наказание, отсроченное на пятилетие и принципиально не приведенное в исполнение, в понимании людей, желающих честно толковать его, имеет лишь полицейскую цель, если только в исключительных случаях не является законодательным и судебным покровительством преступлению. В самом благоприятном случае чего-нибудь лучшего в таком наказании не отыщешь. Мы же не даемся в обман; мы знаем, например, каким дурным мотивам нужно приписать его введение во Франции и как он там был использован главным образом в интересах самого пошлого мошенничества, частного и публичного.
Чисто идейное наказание – это было бы действительно чем-то высоко комичным, если бы в соответственном развращении юстиции не заключалось так много горькой серьезности, даже отвратительности. Подумайте только, каков простор, назначенный для этого милостивого, призрачного способа наказания! Если бы даже оно относилось только к преступлениям против полицейского порядка, так и тогда в нем не было бы ничего умного. Ведь и относительно таких преступлений оно имеет один только смысл: на этот раз еще не будет тебе наказания, а будет оно в следующий раз. Для неопытных, еще не знающих, быть может, мелочей полицейского распорядка, такой режим первого напоминания, пожалуй, был бы уместен; но только что же общего имеет такая вещь с собственно юстицией? И как нужно, руководясь подобной максимой, трактовать тяжкие правонарушения и преступления? Человек, положим, заслужил за свое разбойническое нападение или за изнасилование пять лет тюрьмы, быть может, даже еще присужденных ему присяжными вместо двадцати лет смирительного дома, вследствие смягчающих вину обстоятельств; и вот такой субъект, увидевший, как дешево отделался он за свое преступление, получает еще в подарок, в виде милости, отсрочку на пять лет и без того крайне умеренного наказания! По господствующему толкованию и установившемуся обычаю французской практики (закон не осмелился в этом пункте громко заявить о своем милом намерении), злодей по истечении пяти лет, уже учинивши одно преступление, может учинить еще одно; и он может продолжать так свою жизнь, накопляя угодное ему количество важных злодеяний.
Если бы в руководящих кругах Франции, а отчасти также в прочих элементах французского общества не скопилось так много преступности, то не был бы возможен такой чудовищный закон о помиловании и в особенности невозможно было бы его французское, совершенно произвольное и позорное применение. Право и милость должны держаться дальше друг от друга, они очень плохо примиряются друг с другом. Они – взаимные враги и должны быть врагами, за исключением случаев, когда в обиженной личности, в ней самой, перевешивает желание миловать, когда она сама имеет основательные причины объявить помилование вместо того, чтобы осуществить свое право. Вне Франции прежние образчики законов имели источником своим частью испорченность, частью глупость, частью даже суеверие. Французское же царство преступления должно стать местом, где это криминальное бесчинство проявило себя, так сказать, классически и распространилось самым бесцеремонным образом. Всякий истинный закон и всякое действительное право являются правилом, но вовсе не уполномочивают на произвол. Условное же осуждение только может иметь, но не необходимо должно иметь место, если даже все предварительные законные поводы для него налицо. Вполне достаточно, если усмотрению судьи предоставляется значительный простор в установлении размера наказания. Но получается в высокой степени беспредельный произвол, когда даже альтернатива наказания или ненаказания предоставляется решению судьи. Итак, куда ни посмотреть, всюду выдает сама себя тенденция к разложению права, к замене юстиции благоусмотрением.
7. Франция – классическая страна не только режима преступников, но и его ясного обнаружения. Рядом с некоторой всеобъемлющей свободой преступления при исключительно благоприятных обстоятельствах появляется и некоторая критика против него, так что некоторые случаи публично выставляются напоказ. И цинизм преступления со своей стороны зашел уже так далеко, что подставляет свой нагло бесстыдный лоб всякому, самому явному срыванию маски. Приведем для примера недавно бывший замечательный случай. Одно высшее должностное лицо промышленного учреждения, вырабатывающего ликеры, учинило при продаже и связанных с нею сделках такую вещь, которая вполне заслуживала уголовного преследования. Но преследование отклоняется, и дело ограничивается увольнением виновного. Позднее этот превосходный дебютант-преступник, следуя своей полезной карьере, оказывается, в награду за такие милые свои качества, сидящим на министерском кресле, причем с полнейшей тупостью переносит самые прозрачные намеки на его прошлое и даже прямые укоры отдельных органов прессы, как будто бы это ровно ничего не значило.
На самом деле и так называемое общественное мнение стало уже такого сорта, что равнодушно позволяет подобным постыдным делам идти своим чередом, не обнаруживая серьезного чувства протеста против них. Уже это обстоятельство ясно показывает, как значительно заражена атмосфера французским режимом преступников. Значит, нечего и удивляться, если мы укажем, что упомянутый субъект фигурировал не только в качестве министра, но даже – что еще более мило – в качестве министра юстиции.
О такой юстиции, в которой возможны подобные министры юстиции, можно составить себе ясное представление без всяких дальнейших объяснений. Уже плоды с такого древа юстиции в самых разнообразных случаях показали, какого качества суть и должны быть, по необходимости, соки подобного растения. Панама и дрейфусовщина, особенно же позднее созревшая после многолетней подготовки кассационная дрейфусовщина, останутся историческими примерами самой криминальной юстиции. Преступникам и евреям долго не удастся подделать истинный смысл подобного рода запутывания или даже возобновления процессов и лживо превратить свою роль в нечто противоположное.
Коль скоро обыкновенные преступники, избежавшие правосудия, могут достигать высших государственных постов, значит, кроме общего режима преступников, каковой проявляется в частных делах и обществах, наготове уже подлинное целое правительство преступников. Если даже прочие сочлены правительства не причастны прямо и в такой же очевидной степени к преступлению, все же их коллегиальное потакание преступнику указывает на соответственное настроение. И потому нечего удивляться, что вообще криминальные черты все более и более выступают наружу в целой правительственной системе.
В более широком обществе совершенно особенным образом обнаруживает гнилостное состояние и высокую степень бессовестности образ действия адвокатского сословия, а именно в той его части, ремеслом которой служит защита или, лучше сказать, высвобождение преступников.
Кто может хорошо заплатить адвокатам, тот может учинить многие проступки, даже несколько убийств – и его не тронут; такое убеждение было распространено во Франции уже со времен Руссо. Но и в тех случаях, когда защитительные речи или иные адвокатские старания не могут быть сейчас же оплачены тысячами, на помощь к неимущим преступникам приходит довольно часто адвокатская потребность в рекламе. Слава о виртуозном умении высвободить преступника должна быть доказана, сохранена и умножена, чтобы в прибыльных процессах ее можно было превратить в деньги. И потому раз адвокаты по уголовным делам пускают в ход такие приемы в интересах своего ремесла, а свою совесть приносят в жертву ремесленным побуждениям, то и они со своей стороны служат режиму преступников и даже составляют немаловажную часть этого режима. Беспринципная защита стремится всеми средствами и изворотами, не исключая самых мерзких, вырвать из рук правосудия преступника и мошенника, в преступных качествах которого она убеждена; и такая защита сама содержит в себе нечто преступное; ее следовало бы даже, как настоящее преступление, внести в уголовный кодекс, если бы только ее можно было практически затронуть, не посягая формально на свободу защиты.
Подрывание юстиции – вот какой процесс во Франции может считаться теперь законченным; и он является самым надежным признаком режима преступников, свившим себе гнездо в государственном управлении так же, как и в частных деловых сношениях общества. А что этот режим (мыслимый и отдельно сам по себе) благодаря повсеместной примеси евреев расширяется и должен расширяться во всех направлениях, об этом будет речь особо в следующем отделе.
V. Еврейский режим
Величина всего того зла и вреда, которые мы должны были отметить в четырех предыдущих отделах, возрастает еще от того, что к ним присоединяется еврейский режим. Мерзости и преступления принимают через эти еще худшие формы. Вообще, между всем дурным в обществе и государстве и еврейством существует взаимность, даже, до известной степени, солидарность, благодаря которой одно поддерживает другое. Такое положение вещей простирается на весь мир, как на старый, так, в не меньшей степени, и на новый: Северная Америка принадлежит к наиболее бесстыдно оевреенным странам и в этом отношении опередила даже Францию. В недавнее время даже потомок польского еврея счастливым случаем добился президентства в Соединенных Штатах, сумевши и при новых выборах удержаться на этом месте. Манера, с которой там хлопочут о еврейском деле всего мира, превосходит даже подобную же манеру французов. Именно из Америки ведь исходят, при всяких удобных случаях, заявления и протесты со стороны парламента и правительства, если где-нибудь в мире, как, например, в России, евреев постигает какое-либо народное возмездие. Тогда поднимается крик о мнимом оскорблении гуманности, между тем как в действительности варварство, в особенности варварство обирания, нужно искать именно на стороне евреев, скудные же попытки отпора, даже на русский фасон, всегда выходили несоразмерно слабыми. Не только барышничество, но вообще наглость, которой отличаются евреи на всех поприщах, являются для лучших народных элементов чем-то невыносимым, а в будущем должны сделаться абсолютно невыносимыми. Интеллектуальная тупость отсутствие всякого чувства справедливости, крайняя надменность, выступающая в самых отвратительных формах, – вот что сочеталось вместе в еврействе. Расовый еврей, все равно к какой бы религии он ни принадлежал, т. е. крещеный он или нет, уже по своим природным качествам является не только эгоистом, но даже прямо физиологическим закоренелым эгоистом. Ничто так не чуждо ему, как какой бы то ни было серьезный антиэгоизм. Лицемерный антиэгоизм он выставлял на показ уже в течение тысячелетий, но на деле он не мог доказать присутствия в себе даже самых бледных его следов. С точки зрения всех этих основных качеств мы обращаем прежде всего внимание на расу, как это сделано в нашем сочинении по еврейскому вопросу, остальное же, в особенности религию, считаем второстепенным. Конечно, духовные представления немаловажны, но они – лишь производные от расового задатка. Религия – не производитель, но продукт. Она есть смесь представлений, которые вырастают частью из природных данных, частью заимствуются от других народов.
Здесь мы даже мимоходом не станем касаться еврейской религии, но будем держаться фундаментальной вещи, на которую в первый раз указали именно мы в 1880 году, притом энергично и всесторонне. До тех пор по отношению к еврейству не было никакой действительной расовой теории. То, что настойчиво выдавалось за такую теорию, фантастастически касается всяких рас, в особенности же юнкерской расы, этой, так сказать, расы из рас, – и обнаруживает к тому же еще повадку щадить евреев: эта квазитеория проходит мимо них, чтобы заняться только великоазиатскими семитами как целой категорией. Но ведь именно в специфических евреях-то и заключается дело всего мирового еврейского вопроса. Например, алжирские арабы-семиты – смертельные враги евреев и, по их собственным словам, буквально перебили бы всех евреев, если бы представился только благоприятный случай.
Еврей в этих странах на самом деле оказывается каким-то ловящим добычу зверем, который бросается на живущих там семитов и высматривает, как бы захватить в свои лапы их землю, имущество и права. Аналогично, хоть и с вариантами, формируется и проявляется основа еврейского характера и в повсеместном еврейском оппортунизме. Исключения бывают везде, существуют они и здесь, – об этом, собственно, не стоит и говорить. Но в целом указанная сущность дела стоит твердо.
Уже в древности Тацит называл евреев врагами человеческого рода, а в новейшее время Вольтер говорил прямо об «осквернении» земли евреями. Такие суждения возникли, несмотря на то что еще не было ясно выделено расовое понятие. Это понятие влечет за собой еще более решительные формулировки, причем даже нет нужды подбирать соответственно грубых выражений. Зоологическая форма, называемая евреем, непримирима с существованием лучших народов, которых еврей подстерегает и жизненные удобства которых он стремится присвоить, чтобы по возможности шире рассесться на их местах. От самих народов должно остаться только то, что будет состоять на барщине у евреев и что нужно для еврейской барщины. Таков смысл всемирно-исторического закоренелого эгоизма, который эта раса, пожирающая народы, никогда еще не практиковала так успешно и так открыто, как в нашу эпоху.
2. Причину, почему именно в наше время иудейское зло так раздулось и стало особенно болезненным, нужно искать в развитии так называемой социальной и политической свободы, причем поверхностный её формализм был как раз на руку евреям и преступникам. Со времени французской революции, лучшая часть которой была направлена против искусственно созданного, ложного неравенства, неуместно и шаблонно применяемый призыв к свободе стал средством, которое всюду открыло доступ евреям и сделало их для народов более вредными в смысле порчи, чем когда-либо. Равенство всех национальностей и вероисповеданий – под этим девизом и теперь всегда скрывается только еврейство.
Эту сущность дела вновь подтвердили новейшие русские события. Вся еврейская революционная пачкотня не имеет там никакой иной цели, как только открыть путь евреям и, под конец, вплотную подпустить их к кормилу правления. Под христианской маской они и без того уже занимают много мест и должностей вплоть до выполнения дворцовых функций. Благодаря этому они поддерживают свои подкопы и травлю и обманывают народ, подстрекая его к демонстрациям и бессовестно обрекая его на нужду и смерть. Они желают и в России сыграть штуку, которую сыграли в остальной Европе, начиная с восемнадцатого века. На это и рассчитан с их стороны весь конституционный хлам, посредством которого они хотят отстоять всюду свое расовое господство. Свобода не только для них безразлична, но даже, если станет серьезной, будет им мешать. Под маской свободы они желают только своего господства и несвободы других.
Поэтому было не только одной из величайших глупостей, но и вообще одной из величайших политических и социальных ошибок призыв к свободе и равенству формально, по шаблону, неосмотрительно распространять и на все преступное. С преступными элементами и со всей преступной расой не рассчитаешься таким способом. Здесь необходимо сделать различия, здесь должны иметь место ограничения. Здесь свобода существования и безопасность – противоречие. Раз кто-нибудь вследствие своей сильной склонности к преступлению не имеет даже элементарного права на существование, какая же может быть еще тут речь о свободе и равенстве? Почему тогда не потребовать уравнения всех существ и всяких уродливостей, почему не потребовать свободы и охраны для всех хищных зверей вместе с очень мило выглядывающим уравнением их с человеком? Не может получиться большей мерзости, чем та сивуха равенства, которую произвело французское революционное брожение, в других отношениях.
Конечно, легче по одному формальному шаблону направить общечеловеческую, так сказать, политику; но только человечество на таком пути идет к гибели. Оно предает себя варварству и при посредстве такого рода прогресса устремляется в хаос. Я со своей стороны долго ждал и размышлял, прежде чем окончательно порешить на том, что формализм равенства должен быть отвергнут принципиально и во всех отношениях. Самые факты принудили меня к такому заключению, которое ни в какой мере не отвечало революционному эхо.
При нынешнем положении дел, судя по всей прошлой традиции и по всему, что можно предвидеть, имеется только одна альтернатива – или успех евреев, или юнкерская реакция. Нельзя выбрать между тем и другим злом. Нужно искать третье направление, которое не совпадает ни с одним, ни с другим из указанных и которое умеет соединить свободу с действительными правами человека. Равенство и терпимость ко всяким человеческим качествам с таким направлением непримиримы. Нужно почистить лучше так называемое только человечество и освободить его от балласта. По меньшей мере, должны быть введены снова вполне решительные ограничения. Разлагающаяся религия меньше всего пригодна стать исходным пунктом для ограничений. До тех пор, пока люди не будут иметь нечто, действительно определяющее убеждения и обязывающее совесть, нельзя честно вводить в силу критерия подобного рода. Но прежде чем будут достигнуты такая духовная норма и соответственный ей, практически приложимый масштаб, может пройти еще много времени. До тех же пор надо держаться точки зрения расы и преступного характера. Личная инициатива в обществе, а также и общественное управление должны в этом направлении сделать всего больше. С простым законодательством или даже с парламентаризмом здесь нельзя достаточно хорошо действовать. Напротив, парламентарный режим сулит одни только помехи. Парламентаризм, в сущности, стал уже еврейским парламентаризмом. Путем переходной диктатуры, которая дала бы правомерное выражение народному гневу, пришлось бы сначала ввести потребный новый порядок. При таком порядке гораздо меньше имеют значения формы, нежели материалы и их отбор. Если, с одной стороны, будет действовать диктаторская власть, а с другой, вместе с ней, частная и народная инициатива, с целью очистить и избавить от балласта общество и вообще народ, тогда может получиться кое-какой действительный успех. Если же успехи евреев пойдут вперед так же беспрепятственно и далеко, как до сих пор, то народ, народы и человечество погибли, и рост варварства неизбежен.
3. Еврею нужно указать на дверь, не впуская в нее юнкера хищнического сорта. Если против евреев, несмотря на весь так называемый антисемитизм, до сих пор сделано так мало в политическом, социальном и частном отношениях, то большая часть вины за это должна быть возложена на юнкерскую партию.
Долгое время она прикидывалась, будто бы антиюдаизм у нее, так сказать, на откупе и будто она не могла бы указать иных средств против евреев, кроме тех, которыми она орудует.
А эти средства – между тем ничто, довольно часто даже меньше, чем ничто. Они лишь помогают еще еврейству, легко позволяя им утверждать, что против них выступает одна только чистая реакция.
Два обмана идут здесь друг другу навстречу и облегчают друг другу игру. Юнкерский обман состоит в том, что юнкерским элементам будто бы свойственно серьезно и честно бороться с евреями. Между тем, вообще, этого на самом деле вовсе нет. Юнкерское сословие хочет лишь удержать за собой монополию должностных мест и не впустить евреев за свою должностную загородку. Для этого оно, как христианское и орудующее в своих интересах только при посредстве христианского государства, не имеет иного средства, кроме исключения за религию или, по крайней мере, по признаку религии. И поэтому сохранение за собой должностей, а не антигебраизм является главной юнкерской целью; но указанное выше средство для такой цели именно в высшей степени недостаточно. Крещеные евреи, если только они пекутся об интересах юнкерства – или делают вид, что пекутся, – бывают наилучшим образом приняты юнкерством и даже выполняют функции главных антисемитов. Что отсюда выходит, можно вообразить и предсказать наперед; факты же достаточно показали это в самых различных странах – в Германии, Франции и России.
Вся консервативная среда на частной службе, и особенно в прессе, кишит крещеными евреями. Парламентскими функциями и всякими должностными местами, до царских придворных должностей включительно, очень ловко завладело еврейство, чистое и мешаное, но, разумеется, непременно крещеное. Затруднения тут ни малейшего не получается; наоборот, такие ренегаты считаются довольно часто особенно драгоценными приобретениями для партии, если не фигурируют даже в качестве особ, задающих тон, и в качестве вождей. На деле они вовсе не бывают ренегатами: наоборот, они и здесь преследуют только свои собственные интересы. Они осуществляют свои еврействующие расовые приемы и в реакционном лагере; таким образом они помогают еврейству и здесь своим косвенным пронырством. В их руках так называемый антисемитизм превращается в нечто совершенно пустое, а именно, в самом крайнем случае, просто в противоположение религии, в какое-то домашнее дело между двумя вероисповеданиями. Но и при такой ограниченности их антисемитизм не может проявиться вполне, он должен испытать еще дальнейшие ограничения. Евреи должны иметь, по меньшей мере, полные частные права, т. е. об их социальном барышничестве не может быть даже вопроса, если только они со своей религией будут держаться вдали от должностей и не будут там составлять юнкерству некрещеную конкуренцию.
Первоначально это было самое крайнее, до чего доходила юнкерская программа. Позднее и в этом еще уступили и отдали евреям те классы должностей, о которых юнкерство не старалось, так как они ему вообще не свойственны, как, например, профессии, носящие названия интеллигентных и менее связанных с религией. Таким образом прежде всего были предоставлены евреям адвокатура и профессорские функции, пока, наконец, еврейский поток не затянул их вполне и во всех направлениях своей тиной.
Если юнкерство, с его христианским оевреением, не только ничего не делает для главной цели, но делает даже меньше, чем ничего, т. е. только вредит действительному делу, то это вовсе не удивительно. Поступать по-христиански или только притворяться, что так поступаешь, – значит ведь культивировать еврея в качестве основателя религии; а как при таком настроении покончить, мы уж не говорим, с еврейской расой, но только хотя бы с известным религиозным благоговением перед ней, – об этом нельзя сделать никаких заключений. А потому на самом деле и консервативные элементы не только лишаются присущего им небольшого количества выгодного антисемитизма, но питают даже страх ко всякому серьезному антигебраизму. Таким образом, они доставляют воду на еврейскую мельницу и, обманывая себя самих, позволяют рядом со своей мельницей ставить другую, еврейскую.
Отсюда видно, что указанная нами альтернатива: или успех евреев, или юнкерская реакция – не имеет вовсе того смысла, что юнкерская реакция представит сколько-нибудь серьезное препятствие еврейским успехам. Она не достигает ничего большего, кроме стеснений, связанных с религией. А эти стеснения не только не имеют никакой положительной ценности, но, наоборот, мешают истинному просвещению насчет еврейского племени. Ведь реакционеры, если даже у них самих религия подорвана и веры нет, в политике и в расовом вопросе ничего не боятся больше, нежели какого бы то ни было действительного просвещения. Если они, как в России, при случае даже устраивают народные выступления против евреев или покровительствуют им, то и здесь – всегда под прикрытием религионизма. От таких половинчатых мер мало чего можно ожидать. Единственное, что при этом делается видным, – это народные чувства, но и то их всегда заботятся сбить с толку религией. И народ научится достаточно серьезно бороться с евреями не прежде, чем он будет в состоянии разглядеть всю еврейскую традицию в христианстве. Последнему же обстоятельству юнкерская реакция самых различных стран противится всеми оставшимися еще у него силами.
4. Согласно со всем сказанным, партийный антисемитизм – только одна видимость. Кроме сохранения за собой мест, юнкерство в последнее время хлопочет и о других своих партийных целях. Сюда относятся, например, разоряющие народ пошлины вроде хлебных пошлин. Следовательно, народ, поскольку он хорош, должен защищаться на два фронта – против евреев и против юнкеров. Последние, хорошо зная, что при ловле выборщиков им не следует слишком напирать на религию в партийных названиях, хватаются за призыв к национальности. Такие антисемитствующие консерваторы евреев и своих гешефтов называют себя немцами, чтобы скрыть под национальностью свою юнкерскую политику; они притворяются патриотами, как будто бы их сердце болит действительно за отечество, тогда как оно болит у них единственно за юнкерство, т. е. за земельные его владения и за вздутые пошлинами барыши.
Либеральствующие евреи, как известно, тоже всегда выступают как националисты. Уже самые названия их партий и их газет довольно часто свидетельствуют об этом. Кроме того, они выбирают для этого весьма двусмысленные выражения. Афишируя выражение «национальный», они в глубине души разумеют под ним свою собственную нацию, тогда как прочая публика обольщается предположением, что тут должно разуметь её нацию.
Итак, здесь пред нами обман с двух сторон, причем одна сторона, несмотря на некоторую специальную разницу от другой, работает в руку этой другой. И нечего удивляться, что, в конце концов, оба достойные собрата по обиранию народа все больше и больше сближаются в политическом гешефте, все больше и больше стремятся к союзу против третьего, т. е. против лучшей части народа. Здесь еврей и юнкер, как мы уже указали, образуют одну массу, хоть и весьма неоднородную, массу не только конкурирующих, но и взаимодействующих в смысле вредности и опасности для общества элементов. И потому кто еще рассчитывает здесь на действительное выступление юнкерства против еврейства, тот должен считаться совершенно неспособным к социальной наблюдательности и к политическому суждению.
Отдельные индивидуумы могли бы, конечно, сойти с общего пути и, говоря юнкерским языком, объявить себя рыцарями против евреев. При благоприятных обстоятельствах они могли бы даже добиться диктаторских полномочий. Но что-либо подобное имело бы лишь крайне мало общего с основными качествами этого сословия, даже едва ли что-нибудь другое, кроме стародавней личной боевой традиции.
Сословия как таковые, включая сюда самые высшие, частью разлагаются, частью окостеневают. Династии опускаются, вырождаются духовно и физически, и не существует никакой инстанции против такого вырождения, если даже, в исключительных случаях, и ничто не поможет выделиться из их потомства личности исторически выдающейся, в хорошем значении этого слова. Например, предотвратил ли Генрих IV судьбу падающей династии Бурбонов? Где гниют монархии, там не предотвратит падения даже действительно великий король – король, который вносит нечто хорошее и великое не потому, а вопреки тому, что он – король. Дела идут так, как они в среднем могут идти. Об этом нужно помнить, когда думают о такой задаче будущего, как обезвреживание евреев.
Если бы не внутренняя логика вещей, то при нынешнем безвыходном для ближайшего будущего положении кого-нибудь могло бы охватить нечто вроде отчаяния. Рост еврейского движения кажется вначале неудержимым. Где это движение не является формально-либералистским, там оно устраивается иначе, иногда даже на самый реакционный лад; только темп и манера здесь должны измениться. Современная Россия дает над чем подумать в этом смысле: там так называемая революция началась прямо в еврейской тине, тогда как во Франции ушло столетие на то, чтобы совершенно погрузиться в еврейское болото. Что во Франции – конец, то в России – начало. Даже сравнительно консервативные политики нового фасона предусмотрительно прикрываются в России по отношению к евреям программою равенства. За исключением крайних реакционеров, все актёры политической сцены в России до сих пор обретаются в еврейском плену. Выходит так, как будто бы отсутствует всякое просвещение насчет евреев, или как будто бы последние все держат в своем кармане. Так скверно по-еврейски не выходило в среднеевропейских революциях, даже у нас в 1848 году, хотя и тогда уже противники наши говорили постоянно, что поляки, евреи и литераторы создали все наше движение.
Некоторые исторические воспоминания позволяют считать наше положение и положение других значительнейших народов не столь погибшим, как это иногда кажется. Вспомним те времена, когда юнкерство задавало тон и господствовало над всем купно с попами. Новейшие века с их изобретениями, книгопечатанием и порохом наступили, и царство разбойничьих замков не смогло продержаться дольше. Большие баронства поглотили малые, опираясь на растущее значение более хозяйственных городских сословий. Развилась известная мера полезности монархического абсолютизма, и, несмотря на многое присущее ему дурное, он сумел провести в жизнь и кое-что хорошее. С точки зрения разложившихся состояний, это уже кое-что значило. Кодификации вроде прусской вышли если не хорошими, то все же лучшими, чем они смогли бы выйти где-нибудь при парламентарных состояниях.
Но парламентаризм, который сменил уже истлевший абсолютизм, снова вернул юнкерству нечто из прежней его политической самостоятельности не только потому, что были созданы палаты господ и магнатов, но и потому, что эти господа сумели приобрести силу и значение в палатах общин. Несомненно, что при каком-нибудь Фридрихе II безобразия хлебных пошлин и иные подобные же способы несправедливого угнетения народа были бы невозможной вещью.
Однако недалеко время, когда такой парламентаризм будет постигнут своей судьбой. Он явился в мир наполовину сгнившим и после короткой фазы сгнил почти окончательно, В России он будет по-настоящему похоронен, если предположить, что он вообще там добьется чего-нибудь такого, что можно будет назвать существованием.
5. Нельзя предвидеть форм, которые получат силу в будущем, и ни в каком случае нельзя наперед определить их в подробностях. Но при уничтожении еврейского режима уже меньше будут иметь дело с формами, нежели с материалом и содержанием. И не следует здесь держаться никаких шаблонов. Нужно, скорее, держаться индивидуумов и их личных качеств. Где встречаются с испытанными качествами, соединимыми с социальным порядком и пользой, там, конечно, нужно остерегаться исключать их из нормальных общественных связей. Общие расовые и национальные признаки сами по себе еще недостаточны для оправдания последних и решительных общих мер при налаживании культурных отношений. Для особенных случаев нельзя утверждать наперед, что там не будет иметь места что-нибудь вроде антиэгоизма, по крайней мере искусственно привитого. Практическое регулирование будет, конечно, оперировать обязательными общими мерами, но всегда должно будет справедливо взвешивать отдельные, особые случаи лучшего рода. Было бы поверхностно и вместе с тем глупо в каком бы то ни было направлении стараться обойтись исключительно только понятиями рода и вида. При этом осталась бы без внимания наиболее высокая вершина действительности, т. е. самая специальная её форма – индивидуум.
Понятно, что среди неприемлемых качеств нужно принять в расчет не только барышничество, обман и т. п., но прежде всего наглость и узурпаторство. Ведь главный вред еврейского режима и состоит в узурпации, при помощи которой наглая раса укрепилась во всех пазах общества и государства. Всякие иные узурпации более сносны; даже средневековая узурпация со стороны юнкерства и попов была сравнительно меньшим злом. Будущий узурпатор, но такой, который очистил бы общество от еврейской узурпации, не был бы, конечно, политическим и социальным совершенством; однако при всем неприятном, что неотделимо от подобной роли, он был бы все же счастьем.
Мир должен снова прийти к тому, чтобы скромность в смысле соблюдения справедливой меры в поведении и верность долгу образовали общепризнанные нормы, принципиально и настойчиво проводимые в жизнь. Но именно прямо наперекор этому работает еврейский режим. Наглое попрание права и долга – элемент, посредством которого евреи достигают своих успехов. Они стараются превратить в развалины все стороны общественной жизни, как духовные, так и внешние. Они деморализуют массы и национальные литературы. Они опозоривают науку своими подделками, пронырствами и ложью. Они еще больше развращают политику, уже и без того развращенную. Они пускают в ход происки при выборах в массах и влияния еврейской и дружественной евреям камарильи при монархических и президентских, так сказать, дворах. Их ничем неотвратимая, никаким родом действительного в иных случаях оружия неотразимая навязчивость, к сожалению, оказывает их агитации в самом деле значительные услуги. Это обстоятельство надо поставить на счет тем, кто позволяет нахальству увлечь себя и обмануть наглым внушением или бесстыдной лестью.
Следовательно, не только в грубо-материальном, но и в духовном смысле дело идет о том, чтобы спасти мир от иудейской расы. С позором тысячелетия, даже двух уже тысячелетий, должно быть покончено, и должно установиться более опрятное человеческое состояние. Однако должно пройти еще несколько времени, прежде чем мир вообще познает, что за инфекцию он напустил на себя вместе с еврейским народцем.
И не только от числа евреев зависит степень испорченности еврейского режима. Во Франции, где статистика евреев очень предусмотрительно устранена евреями, имеется, быть может, едва несколько сотен тысяч тех, кто выполняет узурпацию над целой великою нацией. Россию же подстерегает полдюжины миллионов, т. е. круглым счетом двадцатая часть всего населения государства, и жадно ловит удобный случай, чтобы свить себе гнездо всюду в государстве и в обществе и выжить из гнезд птенцов туземной национальности. И если во Франции уже сравнительно малое количество евреев установило свой режим, чего же нужно ожидать России, если дела пойдут там тем же ходом.
Еврейское варварство есть наихудшее из всех варварств. И потому если бы не оставалось иного выхода, кроме антиварварского, то пришлось бы, по необходимости, прибегнуть к отрицательному антиварварству, чтобы избавиться от положительного варварства. Русская почва была бы для такой цели наилучшей и наиболее приспособленной для первого эксперимента. Раз там с культурой, как с культурой евреев, дело на лад не идет, то решающей может стать дикость, и притом дикость антиеврейская; по крайней мере она может испробовать свою силу против этого зла. Уж лучше справедливая свирепость, чем несправедливая по отношению к евреям смиренность, всегда полная вреда! Русским поэтому рекомендуется, в случае нужды, когда иного выхода не останется, без стеснений действовать по своей манере. Если они стравят самих руководителей травли, погубят и уничтожат самих бессовестных губителей народа, то это будет лишь справедливой Немезидой. Чего ведь только не вносила история в отношения между народами! Почему же именно в стране, где до сих пор сколько-нибудь поддерживал порядок только кнут, к еврейской узурпации нужно подступаться в лайковых перчатках? Там, как можно предусмотреть, получится ответ и на вопрос, как вообще эмансипировать земной шар от еврейской расы и сделать его обитаемым для подлинных людей.
Нет уже теперь области, на которую не простирался бы еврейский режим. Если взглянем на правительства и государство, то не только одни финансы окажутся в решительной зависимости от евреев. И на всякие иные мыслимые посты и позиции продвинуты еврейские люди, будут ли это крещеные и некрещеные евреи или же готовые к услугам евреев друзья их, все равно. Прямо чудовищно, до какой степени доходит это политическое хозяйничанье евреев в государстве. Даже в военном сословии, не исключая и менее развитых государств, офицерские посты не остались свободными от крещеного еврейства. В странах же, развитых в либеральном направлении, вроде Франции, Дрейфусы в буквальном смысле слова и по именам даже, считаются между офицерами дюжинами. Там даже евреи по религии имеют уже свободный ход. Следовательно, можно оценить, каким количеством расовых евреев кишит там офицерская корпорация. Еврейский милитаризм есть совершенно особый, оригинальный род милитаризма; генерал Галифе, этот ставший известным через свою изысканную жестокость палач коммуны, принадлежит к числу главных примеров и представителей указанного низменного военного типа.
На шефов государства я уже неоднократно указывал. На этих местах во Франции и в Северной Америке уже прочно уселось еврейство. Но и в различных монархиях разные придворные должности бывают заняты евреями. И в прессе, и повсюду в других местах евреи подольщаются к власть имущим, притом больше всего к тем из них, которые считаются особенно благосклонными к евреям; обыкновенно эти власть имущие и бывают такими. Точно также евреи прячутся за спины принцев и принцесс, чтобы использовать для себя их влияние. Вообще евреи культивируют форменную систему рекламирования князей и их не существующих или весьма неважных качеств, выдавая их за удивительно какие таланты, достойные характеры и даже за гениев. Где, как, например, в Англии, подобные вещи уже давно имеют место, там падение династий и их полная неспособность делаются наиболее очевидными. С той поры, как Дизраэли, т. е. господин от Израиля, стал личным любимым министром, аналогичное влияние евреев не прекратилось, но только еще усилилось всяческими вариантами. В Англии, кроме того, существуют зараз два двора, а именно один двор форменных теней королей, а другой – самых больших еврейских финансовых тузов. Обе верхушки приветствуют и потчуют друг друга, так что единодушие обоих лагерей действительно не оставляет ничего больше желать. Как у нас юнкер и еврей, так там большой финансовый еврей и конституционный властитель связаны друг с другом и все ближе и ближе сходятся.
Тотчас же после высшего правительства, как к признаку еврейского режима и как к опаснейшей его стороне, надо обратиться к оевреению юстиции. Адвокатское сословие в огромной своей части находится во власти расовых евреев; кроме того, оно кишит крещеным еврейством, так что от туземной национальности в нем осталось очень мало. И если вспомнить о принуждении, отчасти вновь введенном, отчасти доведенном до конца во время бисмарковской эпохи, обязывающем подсудимого иметь адвоката, то можно будет оценить, в чьи руки, за немногими исключениями, постоянно попадает защита права. Вторжение евреев по религии в судейский персонал у нас уже факт, хотя еще все-таки не правило; наоборот, само собой разумеется, крещеное еврейство имеет самый свободный и частый доступ к судебным должностям. Немного больше или меньше евреев – это здесь не важно; ибо именно в судейской области должно было бы иметь место принципиальное устранение еврейской расы. Вместо того во времена Бисмарка и его милостью бывший кенигсбергский профессор, крещеный еврей (по имени Симсон), сделался президентом государственного суда, т. е. главой суда у всех немцев.
Что касается университетов и ученых школ, то само собой разумеется, что евреи и еврейство там доминируют. Если я напомню о примерах, с коими мне самому пришлось иметь дело в семидесятых годах, то это окажется малозначительным по сравнению с тем, что сделано с тех пор до двадцатого столетия включительно. Прежде Моммзен и Вирхов были прирожденными друзьями евреев; они и были наиболее в ходу как главные еврейские заступники, причем второй из них, бесспорно, сам был евреем по крови, тогда как у первого на еврейство указывала его духовная физиономия. Ныне же зло так выросло, что профессора юриспруденции принимают формальное и открытое участие в агитациях отрядов и союзов еврейской обороны против антисемитизма. Гимназии же и подобные им школы, как, например, в Баварии, уже давно форменным образом усеяны кровно-еврейскими учителями.
Это еврейское зло в деле преподавания объясняет достаточно, почему мнимые реноме дарований, подобных Вирхову и Моммзену, при ближайшем рассмотрении оказывались и оказываются столь мало заслуженными.
Упомянутый Вирхов был не кем иным, как человеком, укравшим Гудзирову целлюлярную патологию; кроме того, он выдавал благоприятные аттестаты шарлатанским пилюлям, действительность которых он, по его словам, испытал на собственном теле! Моммзен же ломился в римскую историю, которую он, впрочем, превратил просто в беллетристику; при этом он до такой степени увлекался цезаризмом, что, несмотря на долгую жизнь, никак не мог закончить написание тома, находившегося между третьим и раньше времени выпущенным пятым томом и посвященного зловещей смерти Цезаря! Поклоняться цезаризму и при этом превращать историю в беллетристику так, чтобы получилась карикатура на историю, да к тому же еще с пробелами и в отрывочной форме, – таков был, наряду со склонностью к еврейству и небрежностью стиля, отвратительный дар, посредством которого широко пошел в ход этот профессор истории и филологический полуюрист. Подобного рода мельницы без еврейского ветра, дувшего на них, конечно, никак не могли бы двинуть своими крыльями. А публика позволила обмануть себя и глотала муку, смолотую еврейским ветром, как некий съедобный продукт.
Не только для школ, но и вообще для публики еврейское заражение нашей так называемой национальной литературы стало вредным орудием духовной порчи, которая именно теперь вновь особенно культивируется. В этой национальной литературе, считаемой классической, меньше всего можно найти следов подлинной национальности. Не говоря уже о полукровке-еврее Лессинге, нужно указать на Гёте и на Шиллера, которых я, кроме книги о литературных величинах, еще более решительно и, в конце концов, надлежащим образом охарактеризовал в «Персоналисте»; они также пускали свои плащи по еврейскому ветру и притом постарались подвергнуть забвению единственного, действительно великого и в то же время поистине немецкого поэта Бюргера, которого они ненавидели из зависти как конкурента. С тех пор как мной была вскрыта сущность дела и было разрушено здание лжи, именуемое историей классической литературы, евреи стали умышленно интриговать всеми тайными средствами против опасной для еврейского гешефта тени Бюргера – этого подлинного немца в полном смысле слова; разными обходными путями они старались опозорить истинного представителя немецкой литературы и вновь пустить в ход Гете и его присных, как бы неких богов. Культ Гете и агитации сделался ныне орудием еврейского гешефта, и ему служат те же самые люди, которые, как мы указали, готовы к услугам отрядов и союзов еврейской обороны.
Из такого положения дела можно заключить о том, что происходит в школах и что там прямо навязывается юношеству под угрозой исключения и потери карьеры. Прежде религия была средством оевреения; теперь она уже не ценится высоко в высших образованных кругах, а на её место поставлена так называемая национальная литература, только, разумеется, без чего-либо национального и без правильной оценки Бюргера. Там, в согласии с евреями, наиболее широко распространено поклонение Лессингу, потом сейчас же – Гете, а на третьем месте стоит либеральствующий Шиллер, который некогда подстригал мудрого Натана для выступления на гамбургской сцене.
7. Повреждение материальной области поражает фундамент, а порча в области духа – самое здание бытия в собственном и высшем значении этого слова. А потому пусть не оценивают слишком низко общих представлений о бытии и жизни или так называемое мировоззрение, как это обыкновенно делают либеральничающие господа. То, что зовется свободомыслием, в основе оказывается иудействованием, но никак не свободным мышлением, хотя бы в самом отдаленном смысле слова. Конгрессы свободомыслящих в самых различных странах устраиваются и посещаются только евреями, еврейскими полукровками и их друзьями. И свободомыслящие боятся формулировать что-либо определенное, так как прежде всего должны быть настежь открыты двери евреям по религии. Крайнее, на что они решаются, – это некоторый политический формализм, вроде так называемого отделения церкви от государства. Это отделение заботит еврейских свободомыслящих единственно потому, что оно является средством предать государство и в особенности школу евреям по религии.
Куда метят эти конгрессы свободомыслящих, для более серьезного критика вполне ясно. Разложить и разрушить все прочее, чтобы открыть доступ на места евреям и их надменной ограниченности, – вот цель и смысл всех таких сборищ. Евреи всех стран, соединяйтесь! – вот что это значит. Это, а не что-нибудь иное образует сущность дела. Отсюда происходит и невыразимая поверхностность, обнаруживаемая таким свободомыслием. В противоположность всему подобному придется, наконец, решиться и снова подумать о программе в области духа, т. е. о чем-то заменяющем религию. Мыслить не только действительно свободно, но и правильно, распространять правильные идеи в обществе, особенно же в школе, – вот в чем дело. С религиозным догматизмом, в особенности же с догматизмом, как бы тайно улавливающим неопытный ум в еврейские или, по меньшей мере, в еврействующие сети, легко будет посчитаться, раз ему будут противопоставлены твердые истины и духовное руководительство, основанное на доверии к мировому порядку. Это не будут символы веры; это будут, несомненно, истины, внушенные знанием, а также доверием, т. е. надежные предположения, исходящие из лучшего человеческого существа и созревшие в своем высшем идейном развитии.
Полное извращение думать по нынешней либеральничающей моде, что можно будто бы обойтись без определенного учения о высших сторонах жизни, даже не касаясь их совсем. Именно такое учение должно получить значение в обществе, семье и школе. Поэтому школы, кому бы они ни были подчинены, открытые они или нет, и в этом отношении должны носить совершенно определенный характер. И потому даже грубо-суеверный так называемый конфессионализм имеет более шансов на действительное влияние, нежели лишенный настроения, еврейским либерализмом заправленный режим. Следовательно, нужно бороться, как и прежде, не за изглаживание всяких общих представлений о бытии, а за определенные идеи. Если воспользоваться еще раз неудачным словом «вера», которое обесславлено суеверием, то нужно будет признать, что вера лучшего человеческого существа в себя самого и в свой род совершенно основательна; и это – сила, которая должна получить значение и воплотиться в учебных заведениях.
Природа и естественность – двусмысленные выражения. Они имеют то хороший, то дурной смысл, смотря по тому, какие с ними связываются понятия. Мы уже неоднократно указывали на то, что целую природу не следует отождествлять с отдельными формами. Совокупность всего содержит в себе также и то, что не годно. Еврейская натура – пример этого. Если кто-нибудь чему-нибудь доверяет или во что-нибудь верит, то он может связать свои ожидания только с собственной лучшей сущностью и с её родом. Противоположное враждебно ему, и ни на что нельзя менее рассчитывать, чем на гармонию с этим противоположным. Достаточно того, что общая целостность природы с её универсальными законами не противодействует власти добра, а скорее идет к ней на помощь. С порождениями, враждебными добру, известными своей злобностью, должно бороться, а где возможно, их нужно искоренять с большой решительностью и основательностью, так же, как паразитов.
С одной только национальностью нельзя связывать образования руководящих учений. Но, конечно, она представляет полноценный материал и вместе с тем почву, из которой могут вырасти высшие формы воли и мысли. Поскольку национальность содержит в себе лучшую человечность, постольку она полноправна в проявлении своего существа и в вере в себя самое. Идейная самокритика, опирающаяся на все лучшее в человеке и совершенствующая сама себя при посредстве все улучшающихся концепций, – такая самокритика должна быть всегда признаваема высшей инстанцией. В противном случае на сцену выступает шовинизм. Только наилучшая и наиболее высокоразвитая национальность способна к самокритике, и эта способность служит в то же время приметой, т. е. указанием на прочие хорошие качества. Например, еврею ничто так не чуждо, как самокритика. К такой критике он совершенно неспособен, и до такой степени, что не может даже как-нибудь понять и оценить критику других по отношению к нему. Именно эгоизм-то и недоступен наиболее для всякой самокритики.
При наличности эгоизма нельзя создать никаких долговечных учений. Наоборот, то, что мы называем антиэгоизмом и что состоит в самоограничении на почве действительного права, – именно такой антиэгоизм может создать аксиомы, которые станут на место суеверных догм. Сюда относится аксиома о моральном понимании всего бытия – аксиома, которая направлена также против неудачных форм, уже образовавшихся и укоренившихся в природе. Такие аксиомы нужно противопоставлять прежним догмам. Только обладая аксиоматическими основоположениями в указанном смысле и соответствующей, если можно так выразиться, твердостью веры в них, можно рассчитывать что-нибудь сделать. И потому долой истрепанное безверие, которое вкореняется всюду, куда проникает коварный и враждебный свободе еврейский либерализм со своей нивелировкой всего выдающегося.
8. Наиболее худшее очевидное зло совершено евреями в новейшее время по отношению к социализму, от которого ныне ничего более не осталось, кроме бесстыдной еврейской лжи. Первоначально у отдельных лучших натур вроде Сен-Симона социализм был упованием хоть и смешанным с иллюзиями, но все же благородным. Люди видели общественное зло и верили, что ему можно пособить какими-нибудь новыми формами жизни, преобразованиями отношений в сфере общежития. В новейшие столетия исходили из естественного права и стремились устранить, наконец, зависимость человека от человека, устранить, по крайней мере, гнет и порабощение, а также материальную нужду. Такое стремление, если отбросить примесь заблуждений и фантастики, было вполне правильно. Если бы суметь честно продолжать это дело и наполнить умы масс правильными идеями, то общество не было бы поставлено вверх ногами, а наоборот, исполнилось бы лучшего духа и устроилось бы более целесообразно.
Но скоро и сюда сбежался еврейский сброд, чтобы и это дело, как все другие дела, превратить в гешефт – разумеется, в гешефт для своего собственного племени. Уже в раннем и позднейшем сенсимонизме евреи, в особенности банковые евреи, стали очень многочисленны. История же социализма и его агитации в народных массах есть вместе с тем и история евреев. На месте благородного стремления появилось самое пошлое науськивание и унижение всего лучшего. В конце концов, как мы изложили, классовая ненависть была возведена в принцип и развилась буквально в классовое убийство. Социалистические учения, присвоенные евреями, были самым позорным образом изгажены и испорчены. Нелепейшие антилогические извращения и безобразия очень широко распространились. Чем дрейфусовщина была для юстиции, тем марксовщина стала, в конце концов, для социалистики или, лучше сказать, для коммунистики. С её выступлением исчез последний остаток прежних порывов к идеям права.
Отсутствие всякого правового чувства ясно видно не только у самых негодных и шелудивых евреев, но даже у сравнительно хороших личностей вроде еврейского мыслителя Спинозы. Последний именно приравнивал право силе. Целая раса лишена правового чувства и понимает только силу! Большая сила, в особенности такой её рост, который возникает из союза сил, на языке этой расы и Спинозы зовется правом, хотя можно ли говорить вообще о праве при таком складе идей? Юридическим лицемерием, весьма свойственным этой расе, мы по справедливости пренебрегаем. Где еврей является почти тем, что он есть, там обнаруживается, что чувство права ему непонятно и служит только помехой. Он заменяет его голым культом силы. Таким образом, еврей – прирожденный антиморалист; и если еврей, невзирая на то, сочиняет «Этику», то она оказывается подобного же сорта. В крайнем случае, ему удается набрести на эгоистическую технику страстей, чтобы в этой области посредством некоторых разумных размышлений оберечь себя от их вреда. При этом он не думает ни о чем, кроме своего собственного благополучия.
Кроме того, еще, как показал именно случай со Спинозой, еврей ошибается, думая, что одно только знание зла уже само по себе может изгнать зло. Никакое стремление, никакая страсть не могут быть преодолены в значительной или только в достаточной степени через простое теоретическое изучение и простой анализ, как бы правилен он ни был. Дело идет о самой воле, а здесь, как известно, стремления не человека вообще, а именно еврейского человека – злобны от юности. Это невольно выдающее себя милое качество оправдалось на деле с тех пор, как еврей впутался в социализм и революцию.
Раз только что-нибудь гнило или какая-нибудь персона особенно скомпрометирована, непременно должен возникать вопрос: не еврейского ли племени эта персона, или, по меньшей мере, не замешаны ли евреи в этом гнилом деле? Еврейская зависть простирается на все; и где евреи шныряют или агитируют в социальной области, там нечего бояться, что все не пойдет совершенно шиворот на выворот! К расовой злобности присоединяется еще столь часто отрицаемая у евреев расовая ограниченность, которую хитрость и лукавство, конечно, не превратят в интеллигентность. Всякое хищное животное ведь тоже имеет своего рода ум, достаточный для его хищнических целей, но такой ум не перестает быть от этого животно-ограниченным. Оборониться от вредных эгоистических поползновений евреев легче, нежели покончить с их, часто совершенно тупой, ограниченностью. И потому общество ныне должно остерегаться еврейской глупости, по меньшей мере в такой же степени, как и еврейского коварства. Все социальное состояние ненадежно в обоих отношениях. Во всех, так сказать, закоулках стоит перед обществом еврейский режим, взвинченный и даже сумасбродный и столь же опасный своими злостными намерениями.
Этот еврейский режим служит, кроме того, указанием, как далеко зашло зло и где в обществе и во всех делах имеется больше всего прорех. Когда мы говорили о французском министре юстиции, который свою карьеру в частной деловой жизни начал обыденным преступлением, то мы не напоминали отдельно о том, что этот произведенный в министры человечек был еврейского племени. Мы тогда имели в виду упадок юстиции в таком общем смысле, что увеличение всего этого самого дрянного декаданса еще и еврейской пачкотней и сумасбродством могло иметь значение только как обстоятельство, определяющее глубину падения.
Решающая причина упадка лежит в другом месте. В нем виновато сверхживотное, т. е. человек, который до сих пор еще не мог возвыситься до того, чтобы достигнуть основательных и удовлетворительных правовых идей. И то, что зовут социализмом и социальным вопросом, все снова и снова обнаруживает эту животную отсталость. Если мир в этом отношении двинется вперед, то он справится и с еврейским режимом, который только пользуется дрянностью других, чтобы укрепиться и преуспеть со своей собственной дрянности. Поэтому главная задача – решительное ориентирование в области действительного права, но не того права, что существовало фактически от природы или было культурой насилия. Действительное право должно мыслиться как совокупность аксиом и предложений, которые в согласии со всем, что известно о судьбе человечества и со всем нашим прежним мышлением, можно охарактеризовать как спасение среди возрастающего распада и от распада.
VI. Хищничество и политика
1. Что политика фактически, с тех пор как люди помнят себя и до нынешних её форм, является преимущественно политикой хищничества, разбоя и вообще преступления – на это существенное обстоятельство мы указывали уже довольно часто в предыдущих отделах. Всякое соприкосновение с политическими делами сталкивается с указанными их спутниками. Однако предмет должен быть разъяснен отдельно сам по себе, чтобы обнаружилось, где находится главное препятствие к улучшению состояния.
Разумеется, не следует приписывать политическому целому того, что не заложено уже в отдельных личностях. Главная вина должна быть вменена не вообще человеческой природе, но только особенным, возникшим внутри её видам. Издавна были и теперь еще существуют различные тенденции, воплощенные в человеческом образе.
Одной первоначальной и затем размножившейся грубостью человеческой натуры ничего основательно объяснить нельзя. Было бы, конечно, очень хорошо, если бы сверхживотное только в этом пункте обнаруживало недостатки. Тогда сглаживающая углы культура могла бы действительно помочь и давно уж помогла бы. Ведь сколько культур создали различные народы, классические и неклассические! И потому если бы дело заключалось только в шлифовке и если бы утонченное сознание могло помочь, то мир давно уже был бы в лучшем состоянии. Зло коренится глубже, оно более долговечно. Сверхживотное – человек имеет с животными, над которыми он возвышается, то общее, что и в его природе имеются всевозможные различия характеров. Так, в некоторых своих племенных и индивидуальных формах человек является прямо сверххищным животным. Манеры поведения не должны здесь вводить в обман: антропофагами, в буквальном смысле, человеческие экземпляры бывали редко. Но по форме только культурными способами пожирают они друг друга весьма часто.
Конечно, можно бы попытаться объяснить грубостью некоторые стороны общего состояния. Первоначальное порабощение и холопство можно было бы, во всяком случае, вывести отчасти отсюда. Грубость влечет за собой физическую битву. Однако такое звериное средство посчитаться друг с другом решает дело лишь на одно мгновение. Надолго оказывает влияние лишь следствие битвы, а именно поражение и отсюда – порабощенность. Если только перипетии битвы не возобновляются постоянно, более сильная сторона, конечно, позаботится о том, чтобы другая сторона осталась обессиленной и обезоруженной. Таким образом, часть неудачных форм жизни можно было бы наполовину оправдать или, по крайней мере, приписать общей человеческой грубости. На самом же деле такая схема не может служить решающим моментом; ибо теперешний мир и сам показывает, что такие причины не исчерпывают зла и даже не связаны с наихудшим злом. Основная первобытная природа хищного зверя – вот к чему должно снова и снова возвращаться, если желают, как и в животной области, достаточно хорошо объяснить себе ход вещей. Невинным видам животных была бы оказана большая несправедливость, если бы им или первоначальной грубости их предков приписали вину возникновения хищных зверей. Мы скорее оставим факты необъяснимыми, нежели станем прикрашивать естественный ход вещей в природе и в человеческой области такой шаткой защитой.
Если бы кто-нибудь пожелал видеть некоторый недостаток и некоторый грех в организации существ, односторонне называемых ручными, то такой грех, самое большое, следовало бы видеть в их сравнительной безоружности. Зачем должны были появиться существа, – мог бы кто-нибудь спросить, – которые по самой своей конституции не в состоянии достаточно хорошо защитить себя! Можно было бы подумать, что в самом образовании видов и особей содержалась ошибка, состоявшая в том, что равенство вооружения было как бы плохо рассчитано, а потому ограбление стало неизбежным, коль скоро грабители оказались налицо. То, что можно было бы в царстве животных назвать милитаризмом, основывается, как и у людей, на указанных различиях. Будут ли служить оружием особенные образования вроде когтей и зубов или высокой культурой созданные средства для растерзания, это не меняет сущности понятия, и потому слово «оружие» может остаться общим словом.
На самом деле существует тот сомнительный пункт, что лучшие и сдержанные люди часто уж слишком уподобляются животным, одаренным задатками к приручению. Однако должно надеяться, что такая вредная сторона вещей именно в человеческой области способна измениться в полную свою противоположность. Мозг и рука даже у телесно более слабых лиц могут научиться владеть хотя бы ручным оружием. Это именно ручное вооружение и положило, ведь начало прогрессирующей культуре, все более и более влиятельной, удобной и доступной в смысле дешевизны. Таким же образом и женщина, например, может искусственно уравнять свое, вначале неизбежно более слабое, естественное вооружение силой оружия; женщина не должна долее оставаться обделенной из-за сравнительной своей слабости, которая еще усилена была влиянием культуры. То, что сказано о женщине, имеет еще большую силу для элементов, которые по своей профессии и по своим привычкам стоят вдалеке от профессионального военного ремесла. И здесь неравенство должно, в конце концов, прийти к уравнению.
2. Однако указанное добавочное уравнивание сил является только переходной стадией и взятое само по себе есть нечто несовершенное. Оно только обобщает вооруженный режим, тогда как более благородная цель состоит в том, чтобы совершенно уничтожить состояние борьбы. Так как одна часть человечества состоит из дерущихся зверей, то и другая часть его должна стать в ту же позицию и сама до известной степени превратиться в дерущегося зверя. Это, конечно, порча личных качеств, хотя и неизбежная; по меньшей же мере, это примесь к хорошим качествам чего-то неподходящего. Гораздо более счастливо было бы общее состояние, если бы существовали только такие люди, которые по задаткам своим, по настроению и воспитанию всегда думали бы только о хорошем и никому не наносили обид. Если выхватить отдельные отборные личности и представить их себе в обобщении, так чтобы всюду было налицо только равное и подобное, то получится картина такого общества, где устранены все нарушения, происходящие от хищничества и вообще от намеренной несправедливости. Порядок в таком обществе был бы прямо противоположный существующему. Борьба с насилием и особенные предохранительные меры против него, как правило, отпали бы. Лишь против случайных, исключительных нарушений требовалось бы еще оставить некоторые полицейские меры. И уголовная юридическая практика была бы очень ограничена; даже гражданская юстиция имела бы место лишь в случаях, которые происходили бы от простых ошибок и от искреннего заблуждения.
Такое необыкновенное состояние, конечно, ныне нигде не существует; выражаясь обычным языком, оно – нечто совершенно утопическое. Только в критическом смысле слова, как мы его употребляем здесь для современного строя мыслей, утопия есть нечто не только правомочное, но является даже идейной необходимостью. Отнестись к ней в таком её значении презрительно, и пожелать покончить с ней значило бы просто вообще распроститься с идеалом и отказаться от него на будущее время. Будущее же рассчитывает не только на столетия или даже тысячелетия; нужно считаться с несравненно более продолжительными промежутками времени, а что касается образования видов существ, то здесь вполне уместны расчеты с геологическими мерами времени.
Фантастические утопии – только недодуманные предшественницы утопий критических. Первые строятся из ненадлежащих материалов. Они желали из материала хищнического мира построить нечто прямо гармоничное и очутились поэтому в очевидном противоречии с логикой фактов. Мы же, напротив, нимало не стремимся работать с таким негодным материалом. Сначала должно исчезнуть весьма многое из материалов и личностей, т. е. многое должно быть искоренено и уничтожено, прежде чем «нигде» сможет превратиться, по крайней мере, в предварительное «где-то». И тогда опять станет лишь вопросом времени более широкое обобщение.
В таком смысле утопия не есть что-то недостижимое; только в обычном смысле утопическое осталось бы чем-то, вечно далеким от какого бы то ни было осуществления; но такие утопии следовало бы тогда назвать уже, в соответствии со смыслом понятия, ухрониями. Чего до сих пор не только нигде не было или нет, что является фантастической картиной вещей, невозможных ни в какое время и ни при каких обстоятельствах, то надо назвать ухронией; и подобного немало скрывалось в имевшихся до сих пор утопиях. Однако выбор названия, несмотря на всю фантастику, нужно приписать верному чутью и инстинкту. Не враги всякого идеала изобрели выражение «утопия» – оно происходит от родоначальников и защитников идеалов. Поэтому ввиду все усиливающейся притупленности, которая не возбуждается уже ничем, было бы весьма уместно и по отношению к понятию об утопии держаться критически и осмотрительные, но далеко проникающие взором концепции отличать от произвольных или даже сумасбродных фантазий.
Именно там, где считаются с человеческой природой, обязательно необходимо отделять общее от исключительно-фактического и составить себе надежное понятие также и о возможности различных будущих форм существования. Является ли внутренним противоречием предположение, что добрые личные качества распространятся и с течением времени найдут себе выражение во все возрастающем числе индивидов? Мы думаем, что подобное представление, которое для некоторых, привыкших к излишествам фантазии, покажется даже слишком уж трезвым, не содержит ничего такого, что могло бы идти в сравнение со слишком поспешными и неудачными продуктами фантазии. Конечно, при этом мы не останавливаемся на повседневной действительности, но возводим исключение в образцовый тип, по масштабу которого нужно творить и уничтожать. Что ему соответствует, то вполне правомочно; что в основе направлено против него, то не имеет абсолютного права на существование. И если мы носимся с мыслью о том, что хищничество будет когда-нибудь искоренено, то нимало при этом не думаем, что из волков можно будет сделать ягнят. Скорее, оба вида в той форме, как они представлены в человечестве, должны быть уничтожены: один потому, что злобен и имеет характер черта, другой потому, что нецелесообразен, т. е. не только скудно, но и вовсе не вооружен умом и средствами защиты для самостоятельного существования. Кто захотел бы пойти против этого принципа, выраженного здесь лишь в виде сравнения, и его последнего основания, тот обнаружил бы свое только желание вечно сохранить противоположность грабителей и ограбляемых, обирающих и обираемых. Мы же, наоборот, желаем устранить именно это противоположение, т. е. видеть его выброшенным из сферы действительно-человеческого существования. Хищническая политика является здесь первым объектом для нападения, ибо в ней и с её помощью наиболее полно воплощается и наиболее широко распространяется указанная противоположность.
3. Политика получила свое название от понятия о городе. Но самое дело выросло на почве более общих отношений. Внутренняя и внешняя политика, как она оформилась в течение тысячелетий, менее всего является представительницей какого-либо общения, выразившегося в городском совместном общежитии. Там, где она не была собственно жаждой хищения, она была, по меньшей мере, властолюбием, и чем дальше, тем больше властолюбие в ней преобладало. Это властолюбие у отдельных народов – наиболее типично у классических – временами ослаблялось, но затем снова находило для себя все новых представителей, так что полная, окончательная Немезида заставляет еще подождать себя. Впрочем, властолюбие есть своего рода хищничество, ибо оно может проявляться только в похищении свободы. Оно – исконная несправедливость, с которой не мирится гармоничное состояние. Вместо подлинного и продолжительного порядка, властолюбие само ведет, в большей или меньшей степени, к хаосу при каждой смене властителей.
Таким образом, властолюбие довольно комично превращается в возбудителя наиболее клеймимой им самим анархии, даже, в конце концов, в возбудителя анархизма и его адептов. Итак, властность сама из себя родит стремление к анархии, так что обе соответствующие друг другу уродливости странным образом (но далеко не кротко) приветствуют друг друга. В действительности и стремление к анархии есть не что иное, как беспутно-индивидуализированная жажда власти, против которой нимало не обеспечена ни одна личность с какими бы то ни было справедливыми притязаниями на деятельность. Принципиальный анархизм, как он фактически проявляется, – только изнанка господства и властолюбия, но не уничтожение их. Он – хаотически и атомистически разлагающее стремление к господству, он неправильно понимает суверенитет отдельного человека и представляет себе этот суверенитет возможным без права. Анархист есть враг действительной свободы, ибо не умеет разграничить область одного человека от области другого и установить соответственный порядок. В сумасшествии, которое его охватило, анархизм и слышать не хочет о подобном разграничении. Таким образом, он в действительности стал тем, на что раньше его только так или иначе толкали господствовавшие силы. Властолюбие вступило в настоящую битву со своими собственными элементами – вот результат всего этого исторического посева и возникшего из него беспорядочного столкновения элементарных сил.
Если мы говорим о хищничестве, то мы думаем, как о сопринадлежности его, не только о властолюбивом похищении свободы, но вообще о всякой обиде и оскорблении, которые не воздают каждому того, что ему принадлежит. С общей точки зрения хищничеством является всякий несправедливый поступок, который если и не может быть внесен прямо в рубрику хищения, все-таки должен быть поставлен рядом с ним, как нечто родственное. Значит, политика, в преобладающем её содержании, была и осталась делом несправедливости. Даже то, что в рамках её испорченности было только сносно, весит все же не слишком много, если сравнить это немногое со всей суммой зла, причиненного и причиняемого политикой до сих пор. Для людей, чутких к добру, политика всегда была чем-то отвратительным и больше всего там, где рядом со злой волей она обнаруживала еще дефект или вырождение интеллектуальности.
С какой скудной дозой ума можно править миром – этой старой, но отнюдь не изжитой еще сущности дела дал классическое выражение в эпоху Тридцатилетней войны шведский канцлер Оксеншерна в своем совете, обращенном к сыну. Конечно, было бы сильнее и для настоящего времени более подходяще, вместо малой дозы ума, говорить прямо об отсутствии всякого ума, которое обнаруживалось и обнаруживается в мире со стороны правящих.
Какой скудной мерой самых обыкновенных знаний не подчиняли только мир своей власти властолюбие и хищничество! Средства, приложенные для этой цели, в обоих случаях были явно одинакового происхождения; не было недостатка также и в сочетании того и другого стремления. В обоих направлениях действует и основывает свое царство одно и то же хищное чувство. Обман и ограбление человека человеком фактически были девизом истории. В действительной, материальной или духовной политике это видно на каждом шагу; но и уродливые учения, которые шли навстречу практической политике, обнаружили в своих помыслах ту же самую сущность.
4. Едва ли стоит еще говорить что-нибудь о тех заурядных прислужниках политики, которые своими учениями прислуживались и прислуживаются к ней за соответственную мзду. Такая служба разумеется сама собой. Рабу доктрины нечего прославлять и прикрашивать, кроме хозяйства господ, в котором он, подобно скоту, является частью инвентаря. Противоположностью этому сорту людей были, в исключительных случаях, более свободные личности, которые действительно верили, что политика может быть оправдана и превращена в пристойную для человеческой природы систему. Эти исключительные личности не были личностями особенно хорошего настроения; но они выдавались своими интеллектуальными преимуществами и, кроме того, стремлением произвести нечто действительно солидное. В новейшие столетия среди таких лиц особенно выдвинулись Макиавелли и Гоббс. Последний рассматривал человека преимущественно со стороны его животной грубости. Он был родоначальником крылатого выражения о войне всех против всех. Чтобы избежать такой войны, должна быть налицо власть, в специально гоббсовском смысле – король, который своим посредничеством не допускал бы до междоусобной войны внутри государства. Эта гоббсова конструкция считалась выведенной из естественного права.
На английской почве такая конструкция не была лишена опоры. Эгоизм англичан, давший начало достойному его джингоизму, в течение вековой внутренней работы дал, конечно, довольно разнообразных примеров взаимных нападений. В известной мере гоббсово положение не лишено верных частностей. Всякий род неурегулированной конкуренции, и притом именно в хозяйственной области, доставляет подтверждающие это положение примеры и схемы. Но только фактическая сущность человеческих дел не позволяет разделаться с собой так грубо и просто. Гоббс был не только учителем деспотии, но и приватным учителем деспота. Хоть он и был, в смысле общего мировоззрения, человеком просвещенным и ненавидел попов, однако даже в делах духа и веры высказывался за государственный деспотизм. И это опять-таки согласовалось с фривольными и лишенными веры понятиями двора. Попы и лицемеры были в лагере английских революционеров, а потому и с этой стороны делается ясной свойственная Гоббсу игра противоречий, в которых он увяз со своим двойственным взглядом на вещи.
Ум Макиавелли, другого важнейшего теоретика политики, был более тонко одарен, и этот флорентинец должен считаться почти единственным умным представителем специфической дипломатической политики. Он мыслил о человеке менее грубо, но еще гораздо хуже, чем позднее мыслил упомянутый англичанин. Он исходил прямо из моральной дрянности человека и думал, что эту дрянность нужно третировать её же дрянными средствами. Целью его вовсе не было обуздание дрянности – об этом он нимало не думал; он хотел только показать государю пути, какими он мог бы укрепить и расширить свою власть. В качестве некоторой прикрасы, флорентинец прибавлял к этому цель объединения растерзанной Италии – цель, достижения которой надо добиваться всеми средствами и ценой уничтожения всяческой свободы.
Первоначально Макиавелли питал симпатии к более свободному строю – склонность, в которой укрепляло его чтение классических авторов. Кое-что он комментировал к римской истории Тита Ливия. Напоследок же он бесповоротно направил свои мысли на новейший деспотизм. По отношению к религии мыслил он совершенно свободно, разумеется, не высказывая этого положительно. Его политические принципы были формально все-таки плодом двойственной традиции. Извороты и уловки были им заимствованы не только из античного римского владычества, но и из наследовавшего римскому владычества церковного. Все, что было изобретено по части утонченности в той и другой форме угнетения и пускалось в ход в Италии макиавеллева века, – все это нашло для себя резкое выражение в сочинениях флорентинца, особенно же в его «Государе». Однако не нужно забывать, что Макиавелли занимался только внешней политикой, а не защищал, как позднее Гоббс, деспотический режим даже в области духа.
Если подвести итог, который получается в результате нашей постановки вопроса, т. е. по отношению к хищничеству и политике, то оказывается, что даже самые выдающиеся и интеллектуально замечательнейшие теоретики политики были заражены, по крайней мере отчасти, тем же вредным духом, которым политическая практика была одержима в их время, а до некоторой степени – уже в течение целых тысячелетий. Эти умы не были, во всяком случае, добрыми умами, хотя их писательское и идейное наследие оказалось все-таки лучшим, нежели практика обыкновенных политиков, более всего озабоченных своими делами. Поэтому напомним снова о нашем старом наблюдении и об утверждении, что те, кто в фактической политике обыкновенно носят название макиавеллистов, оказываются гораздо худшими и несравненно более испорченными, нежели сам Макиавелли со всеми его правилами управления. Макиавелли все же пытался извинить и оправдать свою систему. Если бы люди были хороши, думал он, то учения его не были бы хороши. Но так как люди не хороши, то с шайкой мошенников, ведь нельзя же пускать в ход так называемые добрые принципы, если не желают погибнуть сами.
Я давно уже выяснил в другом месте смешение понятий, лежащее в основе последнего вывода. Здесь же особенно уместно указать на то, что к указанному макиавеллеву направлению на самом деле ведет участие в распространившемся на политику хищничестве, а вовсе не необходимость самосохранения. Против зла нужно выступить с уничтожающими средствами; но хорошие принципы вовсе не должны при этом терпеть ущерб, а наоборот, должны быть усилены строгостью и приобрести большее влияние полным силы и разумным приложением к делу. Поэтому нельзя не сделать флорентийскому теоретику, который и сам был деловым политиком – дипломатом на службе, того упрека, что он лично был в сильной степени причастен к духу дрянности и извращения, которым издавна была одержима политика, а потому извратил в дурную сторону и само учение, чтобы не сказать – науку.
Тем не менее отчасти хорошее влияние, которое приносит с собой неподдельное стремление к действительной теории, обнаружилось в том, что учение вышло лучше, чем само дело во всей его обыденной пошлости. Например, Макиавелли рекомендует лицемерие; но он не пускает в ход лицемерия сам, в своих сочинениях, а наоборот, держится более прямодушно, чем те писатели, которые объявляют политику чем-то хорошим и рисуют ее в наилучшем свете, как что-то прекрасное и великолепное. Макиавелли не делает никакой тайны из того, что политика есть нечто принципиально и сознательно дурное; он только извиняет и оправдывает необходимость этого зла предпосылкой универсальной и коренной дрянности человеческой природы.
Последняя предпосылка, однако, заходит уж слишком далеко, и даже если бы она была верной, все-таки она не приводила бы к сделанному выводу. Многие дурны, но не все! Поэтому не все возможности общей природы исчерпаны и не все выходы отрезаны. И если что-либо подобное все-таки утверждается теоретиком, то в этом виновно его индивидуальное участие в дурном. Таким образом, мы опять пришли к первоначальному факту, согласно с которым политика не только сама по себе является чем-то в корне испорченным, но даже своих лучших и наиболее прямодушных теоретиков, если они не выступают прямо против неё, просто напросто развращает.
5. Рядом собственно с профессиональными политиками и теоретиками государства, политикой занимаются еще преимущественно историки. Где историки – по призванию, а не по обязанности – старались даже только о своем деле, а не входили в интересы доктрины, т. е. старались только изложить исторические процессы, все же и там они принимали большее или меньшее участие в дурных делах, хотя бы своим равнодушием к позорным фактам. Сказанное касается вообще литературы, и в особенности литературы беллетристической. Например, представители эпоса и драмы даже положительно бывали соучастниками зла, когда расписывали самые нездоровые жизненные коллизии и преподносили публике в виде развлечений. Но и качества самой публики, допустившей такую вещь, свидетельствовали о том, как мало критики, а еще того меньше – самокритики имеется в людях и в группах людей.
Чтобы напомнить об отношении к делу действительно великих историков, нужно сказать, что среди них бывали, конечно, и такие, которые подвергали достаточной критике известного рода факты и надлежащим образом оценивали их; этому учит единственный в своем роде пример Тацита. Этот римский исторический писатель направлял свою скупую на слова критику, производящую впечатление как бы зашнурованной, только против наиболее очевидных и грубейших зол. Тем не менее он был еще очень далек от того, чтобы осудить саму политику и обычные её формы. В последнем отношении он не поступает иначе, чем Геродот и Фукидид, которые оба писали совершенно под давлением традиции: один писал более наивно, почти уподобляясь эпическому рассказчику, другой писал скорее с точки зрения проникновенного обозревателя, но, несмотря на большую проницательность в оценке дел, не выразил даже и косвенного протеста против обыденной, всюду встречаемой политической испорченности.
Если обратиться к новейшим историкам, то здесь можно будет назвать единственного в своем роде выдающегося историка и мыслителя высшего ранга, который был в то же время мудрецом, в античном смысле этого слова. Это – Юм с его историей Англии. У него, конечно, мы не найдем одобрения какой бы то ни было испорченности, и его хладнокровное взвешивание фактов отнюдь нельзя смешивать с равнодушием, которое ничем не возбуждается. Юм только умеренно и критически вступался за традиции сословия, к которому принадлежал сам. Младший отпрыск благородного рода, в собственно политической области он был противником господствовавшего тогда либерализма. Он вступился даже за осужденного Карла I против революционеров и остался при таком образе мыслей во всех изданиях своего исторического сочинения. Очевидно, он верил при этом в право; и уже одна такая твердая вера, которую не могли сбить с позиции и побороть ни партийное пренебрежение литераторов, ни оппозиция, – одна эта вера, во всяком случае, имеет известную ценность, правильна она или нет в отдельных случаях, все равно.
Кто более интимно знает Юма и его сочинения, тот, при всем прочем, должен будет согласиться, что и в этом случае не отсутствовало традиционное пристрастие всех историков к занятиям обыкновенным течением исторических дел. Да и можно ли ожидать противоположного там, где события уже сами по себе, т. е. вообще вся история, оказываются так привлекательными для понимания и чувства автора, что побуждают его заниматься даже специальными вопросами. В общечеловеческом смысле здесь в основе всегда обнаруживается что-то вроде эпического и драматического интереса, но ведь именно такое-то симпатическое участие и должно было бы отойти на задний план и, наконец, вовсе исчезнуть, раз появилось бы и преградило ему путь сознание накопившейся и заглушающей всякое участие политической дрянности.
Можно возразить, что ведь остается еще в запасе история культуры. Да, если бы только она не захотела быть историей цивилизации, т. е. историей политической гражданственности. Новейший пример такого отсталого направления, хоть и окрашенного радикальным либерализмом, представил Бокль своим двухтомным введением в историю цивилизации Англии. Написанию истории цивилизации, и даже окончанию исследований об общемировой цивилизации, помешали переутомление и последовавшая за ним смерть автора. Тем не менее основные идеи у Бокля достаточно подробно развиты, а слишком богатый материал довольно критически подобранных, но чрезмерно частых цитат для приводимых доказательств более, чем достаточен. По его мнению, главным двигателем истории должно быть научное просвещение, и хотя сам он верит еще в бессмертие, но ему представляется особенно важным разложение веры, имевшее место в новейших веках. Отсюда влияние на политику просвещения в деле религии кажется ему главным рычагом культуры. Относительно политики Бокль не только допускает наивно, будто она не имеет никакой морали, которая-де связывает только отдельные личности, а не их группы, но полагает даже, будто бы в политике, по самой уже сущности дела, не может быть и речи о каких бы то ни было счетах с моралью.
Только там, где Бокль отрицательно относится к правительствам, достигает он правильных объяснений и верных результатов. Важнейшим примером этого служит его меткая критика влияния на литературу Людовика XIV. По справедливости отвергает историк культуры всякое государственное и придворное занятие, благодаря которому писатель унижается до степени более или менее официозного государственного автора. Уже академизирование в подобных вещах внушает ему, как и следует, отвращение. И действительно, привлечение ко двору или даже только академическое вовлечение в сферу государства умственных и литературных течений, особенно же беллетристики, оказывается политической язвой: оно действует именно как язва на охваченную им область. Раньше или позже такие придворные и государственные литературы обнаруживают всю свою пустоту и хилость.
Судьба французской литературы уже исполнилась. Где и что теперь её, так называемые, великие трагики? В трагикомическом смысле они сами были мусором и обломками не только мертвого прошлого, но даже такого прошлого, которое вовсе и не жило в серьезном смысле слова. Что у французов уже давно закончено, то у немцев еще должно быть надлежащим образом выполнено. И у немцев литература, объявленная классической, была придворной, да притом еще при малых дворах. Суд над ней в совершенно достаточной мере выполнен моими исследованиями о Шиллере и Гете. В настоящем же рассуждении нужно указать на то, что политика, какой бы неполитической она ни прикидывалась, всюду и всегда проявляла себя в литературе отравой, и особенно это было в литературе национальной.
Где бы мы ни наблюдали фактическую политику самых различных эпох, всюду находим мы, что не только она сама была дурным элементом; даже все, что вовлекалось в политику или только соприкасалось с ней, подвергалось порче или, по меньшей мере, изменялось к худшему. Отвратительное впечатление, которое производит такое положение дела, только тогда достигнет полной своей меры, когда мы критически проследим современные политические течения вплоть до их главных специальных форм и убедимся, что вместе с общей политикой ни одно из её частных разветвлений не свободно от значительной дозы хищничества и несправедливости. Некоторые частные формы политики обнаруживают полную меру низости, заложенной уже в самой вещи, но воплощающейся осязательным образом только в этих отдельных формах.