13. В другой раз (всегда случалось так, будто звери знали, когда у меня нет оружия) на меня бросился ужасный волк. Он был уже совсем рядом со мной. Я машинально сунул руку в его разинутую пасть и просовывал ее ради собственного спасения все глубже и держал ее там. Но как из него выйти? Оставаться надолго в таком положении мне не хотелось. Если же я вытащу свою руку наружу, то разъяренный зверь нападет на меня. Короче говоря, я решился: крепко ухватился за внутренности, вывернул волка, как перчатку, и оставил его лежать[147].
14. Из России я отправился далее, в Турцию. Из-за некоторых необычных обстоятельств меня там взяли в плен и сделали рабом. Моей обязанностью было выгонять пчел султана днем на луг, а вечером загонять их в корзины. Однажды вечером я недосчитался одной пчелы и вскоре увидел, что два медведя поймали ее и ели, так как она была полна медом. Я бросил серебряный топорик, который как раз держал в руке, в медведей, чтобы отбить у них украденное, но, вероятно, не так повернул руку: топор улетал все дальше в небо и в конце концов попал на Луну. Как достать топор? Я быстро все обдумал, посадил турецкий боб, который, как известно, растет высоко и быстро. Он рванулся вверх и в действительности завился вокруг Луны. Тогда я проворно вскарабкался по нему и благополучно добрался до Луны. Но мне пришлось долго искать свой топор, пока я не нашел его в соломе. Я хотел вернуться обратно. Однако был уже полдень. Солнце высушило боб, и он, засохнув, упал на землю. Как же спуститься? Я вернулся обратно, сплел для себя веревку из соломы такой длины, как только мог, привязал ее довольно крепко наверху и начал спускаться; я продвигался уверенно, хотя сразу же заметил, что веревка коротка. Когда я добрался до конца, то крепко ухватился одной рукой за веревку, а другой отрубил сверху кусок, привязал его снизу и скользнул вниз. Так я делал и далее. Но наконец шнур, так часто сплетаемый, совсем оборвался, и я упал вниз на землю с такой силой, что выбил яму в десять саженей глубиной и застрял в ней. Выбраться из нее нельзя было иначе, как только пойти домой, взять лопату и выкопать себя. И это мне удалось[148].
15. Зимой во время прогулки недалеко от своего дома на меня набросилась бешеная собака. Чтобы поскорее убежать, я сбросил свою шубу и двумя прыжками очутился в дверях. После этого я приказал принести шубу, и слуга повесил ее к другим вещам. На следующее утро меня привлекли вопли парня: «Ах, посмотрите-ка, что шуба вытворяет!» Я быстро вошел и обнаружил, что почти вся моя одежда разорвана и разбросана. Шуба напала на новое платье, так что и оно было совершенно растрепано. Итак, было ясно, что собака, от которой я вчера убежал, укусила, видимо, шубу и что шуба из-за этого взбесилась[149].
16. Вы знаете знаменитую певицу Габриэль. Я слышал ее в Петербурге и был в высшей степени восхищен. Незадолго до своего отъезда я прибежал к ней, просил, умолял и бросался перед ней на колени и предлагал ей 100 луидоров (все мое тогдашнее состояние), пока она наконец не согласилась на то, что я так желал получить. Она подарила мне одну из своих самых красивых трелей, которая меня всегда больше всего восхищала. Я законсервировал ее в спирту и храню таким образом до сих пор. Ах, что это за трель![150]
Г-н фон М-н, о котором в предыдущей части уже рассказывались некоторые истории, попал однажды в такую ситуацию (пусть он говорит сам).
17. Шел я однажды лесом, и у меня не было с собой никакого оружия. Я и опомниться не успел, как на меня бросился свирепый кабан с таким видом, будто хотел пронзить меня насквозь. Вот где нужен был добрый совет. В минуту опасности я сразу же решил прыгнуть за дерево и здесь терпеливо выждать свою судьбу. И действительно, кабан кинулся на дерево, за которым я стоял, с такой злобой, что его клыки впились в дерево и вышли с другой стороны ствола. «Хо-хо! — подумал я. — Ну, а теперь уж я тебя добуду». Я тут же поднял камень, который лежал рядом со мной, загнул ему клыки так, чтобы кабан уже не мог вырваться, и пошел в ближайшую деревню за веревкой и тележкой. Я его связал, погрузил и благополучно привез живым домой[151].
18. В 1740 году, когда стояла суровая зима, мои дела вынудили меня однажды отправиться в путешествие. Я ехал со срочной почтой и почти не задерживался на постоялых дворах, чтобы прибыть не слишком поздно. Под вечер я попал на глухую дорогу с глубокой колеей. Она была так узка, что лишь одна-единственная карета могла ехать по ней. «Кум, — сказал я своему почтальону, — если нам здесь повстречается другая карета, то это добром не кончится. Мы не сможем разъехаться. Подуди-ка, чтобы нас слышали и смогли отъехать в сторону, пока мы не проедем». — «Хорошо», — ответил он, приставил свой рожок ко рту и надул обе щеки так сильно, что они чуть не лопнули. Но напрасно: он не смог произвести ни звука. Сначала я выругал его, но так как он уверял, что обычно очень хорошо дудит и сам не понимает, в чем дело, почему сегодня ничего не получается, то я успокоился и сказал: «Ничего, кум, может быть, нам не повстречается ни одной кареты, пока мы не выедем с этой проклятой дороги». Но вскоре эта надежда рухнула. Не успели мы договорить, как на повороте уже стояла карета. Что было делать? Не оставалось ничего другого, как разгрузить кареты, разобрать их, одну со всей поклажей перенести вокруг другой, затем снова ее загрузить с другой стороны и поехать далее, благословясь молитвой. Так и произошло. Но все же через довольно продолжительное время мы, наконец, прибыли на постоялый двор, о котором так тосковали. Мы приехали туда поздно вечером. «Кум, — сказал я своему почтальону, — ну-ка, погрей косточки, вот тебе на чай, закажи, чего тебе хочется». Он не заставил себя упрашивать, сразу повесил свое пальто и свой рожок неподалеку от печки, потребовал еды и питья и бодро принялся за них, как и я за другим столом. Вдруг началось: «Тра-та-та!» Мы оглянулись, и — смотри-ка! — это рожок у печи. Только теперь я понял, почему почтальон днем не мог дудеть: звуки замерзли и лишь сейчас наконец оттаяли[152].
Генрих Теодор Людвиг Шнорр
ДОПОЛНЕНИЕ К УДИВИТЕЛЬНЫМ ПУТЕШЕСТВИЯМ НА СУШЕ И НА МОРЕ И ВЕСЕЛЫМ ПРИКЛЮЧЕНИЯМ БАРОНА ФОН МЮНХГАУЗЕНА, О КОТОРЫХ ОН ИМЕЕТ ОБЫКНОВЕНИЕ РАССКАЗЫВАТЬ ЗА БУТЫЛКОЙ ВИНА В КРУГУ СВОИХ ДРУЗЕЙ[153]
Корчит и умник порой дурака,
А озорник — наверняка.
Гению его высокородной милости барона фон Мюнхгаузена верноподданнейше посвящается
Кому другому, кроме тебя, о добрый, благосклонный гений, могу посвятить я эти страницы, которые хранят события жизни твоего друга Мюнхгаузена? Когда я писал их, ты улыбкой своей со звездного трона выражал мне, сидящему внизу, свое одобрение, даря мне силы и мужество.
Представь же эту книгу в добрый час пред очи Мюнхгаузена и назови затем ему его друзей Юргена Кюпера и Хенниге Кюпера.
Скажи ему, что дух правды, который так явно высвечивает все его беседы, воодушевлял меня и при написании этих страниц.
И я слагаю этот труд у трона богини, освещенной солнцем и истиной и озаряющей душу смертного своим всепроникающим светом.
Если же обнаружит в этом внушенном истиной, посвященном истине произведении ее всеосвещающий свет хотя бы единственное изобретение отца лжи, то я свалю всю вину на тебя, гений Мюнхгаузена, и умою, невинный, свои руки.
Простите мне, что я не именно Вам посвящаю Вашу историю. Из-за Вас — я говорю это в подтверждение истины — у меня напрочь отстрелены обе ноги. И надо ли мне, бравируя, оставшуюся часть жизни подвергать опасности, которую бы Вы наслали на мою шею, если бы я предстал пред Ваши очи?
Подумайте о том, что я датский офицер и что мы много выказали воинской доблести с начала этого столетия.
Судьба такого удивительного и правдолюбивого человека, как барон фон Мюнхгаузен из Боденвердера заслуживает того, чтобы рассказы о ней непременно были собраны и представлены публике. В этом смысле их первый издатель или переводчик, который выступил два года назад, снискал большое уважение жаждущей поучения публики.
Но если бы публика могла спросить: какую же поруку представил издатель в том, что он сообщает нам правду, а не ложь? Где его документы? Удостоверил ли он свою личность? Чем он докажет подлинность всего? На такие скептические вопросы публика тем более имеет право, ибо барон фон Мюнхгаузен без обиняков признавался своим друзьям и знакомым, что в той книжечке его Fata's[154] были обезображены самым жалким образом, перевернуты и искажены, так что то, что рассказал публике непрошеный и незваный докладчик, в основном не что иное, как грубая ложь.
Я, в свою очередь, не намерен впадать в эту ошибку. Правда должна быть моим самым святым, непреложным законом. Я ничего не хочу рассказывать такого, что и в самом деле случилось с бароном но о чем бы мне пришлось пожалеть. Сожалеть я мог разве только о том, что барон так, а не иначе имел обыкновение рассказывать свои истории в кругу друзей за доверительной, сердца и настроения открывающей бутылкой. А слово такого, любящего правду и достоверность человека может быть принято в любое время за чистейший факт.
Как бы твердо ни решил я ни в чем не обманывать читателя, все же я не могу требовать от него доверия к моим заверениям. Итак, прежде чем сделать шаг вперед, я хочу чистосердечно сказать, как я узнал об этом в высшей степени достоверном дополнении. А также я хочу представить свои грамоты, документы и доказательства.
Мой усопший отец был самым бедным крестьянином в Боденвердере. Звался он Йохеном Кюпером. У него было два сына, я и мой младший брат. Первый — то есть моя скромная особа — был наречен при крещении именем Юргена, а второго назвали Хенниге.
На восьмом году моей жизни бюргерство Боденвердера назначило меня пастухом гусей. Семь лет я верой и правдой служил на этом важном посту. А мой брат, благодаря своему уму, трудолюбию и жажде знаний, возвысился до должности кантора и пономаря в Боденвердере.
Должность пастуха гусей действительно открывала передо мной печально ограниченную перспективу, и моему горячему, стремящемуся к почестям и славе духу этот караван вскоре надоел.
Я думаю, мне было уже лет пятнадцать, когда я твердо решил отказаться от своего поста. Но моя горячая кровь и молодой задор не позволили мне обставить мой уход с большой торжественностью и подобающими формальностями. В одно прекрасное утро я оставил своих гогочущих подданных на лугу, чтобы они могли и дальше мирно и безмятежно гоготать, повернул свой дорожный посох налево и ушел прочь.
Я следовал велению своего носа, не предугадывая, собственно, направления моего путешествия. И всякий раз, входя в деревню, я вымаливал у деревенских жителей сочувствие и поддержку. Я был красивым, краснощеким юношей — преимущество, которое служило лучшей рекомендацией у прекрасного пола. Сочувствие служанок и крестьянок помогло мне не умереть с голоду. И так, с молитвой «Отче наш» и ловлей цикад, прошел я через всю Нижнюю Саксонию, через Мекленбург, Голштейн, Шлезвиг и т. д.
От такого образа жизни я значительно вырос, стал статным и дородным.
Когда я бродяжничал в датских владениях, там проводилась большая вербовка рекрутов. И один вербовщик взял меня на мушку. Я был слишком неопытен, чтобы разгадать его намерения, чтобы понять — или чтобы бояться, и не успел я оглянуться, как стал мушкетером короля Датского.
Наш полк стоял гарнизоном в Копенгагене. Однажды, когда я красовался на главной улице, мне выпало счастье быть замеченным ее величеством, вдовствующей королевой Дании. Она по достоинству оценила мою талию, рост, профиль, embonpoint[155] и мужскую силу, и я тут же решил попытать свое счастье.
Мое деликатное, благоговейное чувство не позволяет мне в деталях описывать этот прекрасный период моей жизни. Достаточно сказать, что я сразу же был переведен в лейбгвардию, быстро прошел все военные чины, мне пожаловали дворянство и в настоящее время я — майор Его Королевского Величества Кристиана VII Датского[156] В мой патент так и было записано, «что его Величество, из особого уважения к выказанной отваге, храбрости и служебному рвению Юргена Кюпера, милостивейше соизволили упомянутому Юргену Кюперу даровать дворянство».
И поэтому мои читатели теперь могут объяснить оттенок poltronnerie[157], который непроизвольно проник в мое посвящение.
В Копенгагене мне выпало счастье очень близко познакомиться с его высокородной милостью, бароном фон Мюнхгаузеном. В то время ой еще не стал игрушкой своей удивительной и феерической судьбы, так как это все было еще до войны с турками.
Когда я расстался с моим лучшим и благороднейшим другом, проливая потоки слез, вызванных выпитым бургундским, я многие годы ничего не слышал о нем. А между тем я поддерживал с моим братом, нынешним пономарем в Боденвердере Хенниге Кюпером оживленную переписку. Каково же было мое удивление, когда брат известил меня, что высокородная милость барона фон Мюнхгаузена остановилась на жительство в Боденвердере, и здесь en Famille[158] имеет намерение закончить свои дни!
Вести о приключениях барона распространились по всей Германии и Дании. Повсюду они стали предметом застольных бесед. Одни им верили, другие сомневались. Однако в большинстве случаев из этих историй делались странные выводы. Вместо того чтобы размышлять о самом предмете, о правде и лжи, о возможном и невозможном, все считалось выдумкой, а барон — лжецом.
Я называл эти утверждения клеветой; я по опыту знал, что Мюнхгаузен не был способен ни на малейшее искажение правды. Эти громогласные заявления стали причиной многочисленных ссор. Не раз я вызывал на дуэль на пистолетах, однако мои противники целились так неудачно, что вместо головы отстрелили мне обе ноги[159]. Вот я и хожу теперь на деревянных ногах, опираясь на костыли.
После того как я стал хранителем чести Мюнхгаузена, мне захотелось еще точнее узнать все подробности. Но они оказались настолько деликатными, что я не мог бы написать об этом самому барону. Тогда я обратился к пономарю Хенниге Кюперу, моему брату, и попросил его самым подробным образом проинформировать меня о характере, приключениях, образе жизни, семье и т. д. барона фон Мюнхгаузена.
Вот ответ моего брата, который я предлагаю благосклонному читателю без дальнейших предисловий в качестве моих верительных грамот.
«Боденвердер, 13 мая 1788 года
Высокородный господин,
Высокоуважаемый господин брат майор.
Драгоценное послание моего высокородного господина брата от 14 passato[160] получил своевременно и из него понял, что высокородная милость господина брата желает узнать подробно о Conduite[161], характере, семье и Fatis[162] высокородной милости господина фон Мюнхгаузена. Получив этот запрос, верноподданнейше отвечаю:
1) что высокородная милость господина фон Мюнхгаузена пережила такие Fata's и они имеют, впрочем, настолько странный и ужасный вид, что когда господин барон изволит рассказывать о них ежедневно всем добрым друзьям, то его превосходительство, господин барон, изволит подкреплять их такими ужасными проклятьями и руганью, коих нельзя было предположить, видя такого благонравного кавалера, и что он сам вовсе не хочет клясться в этом; и так как
2) я удостоен чести высокородной милостью господином бароном почти каждую неделю давать свидетельство моего покорнейшего почтения, и так как я при такой оказии слушаю рассказы его собственных благородных уст:
То пусть не будет недостатка в письменной передаче моему высокородному господину брату того, что я имел незаслуженную честь узнать от господина барона, причем я все записал так верно и старательно, что могу отвечать за достоверность этого перед всем миром.
Засим я нижайше кланяюсь моему высокородному господину брату за его милость ко мне и т. д.
Честность пономаря, его простодушие и правдивость так пронизывают это письмо, что последующий рассказ не нуждается ни в каком дальнейшем подтверждении. Я только несколько изменил вычурный слог моего брата и опустил то, что и так было известно из рассказа моего, хотя и очень скупого, предшественника.
Если какой-нибудь читатель сомневается в правдивости последующего повествования или не захочет поверить, что высокородная милость барона фон Мюнхгаузена пожелала рассказать так, а не иначе, то пусть он напишет пономарю Хеннигу Кюперу в Боденвердер. Посылать нужно письма franco[163], на которые последует скорейший ответ.
Более мне не о чем говорить.
Писано в Копенгагене 17-го августа 1788 года
Именно тогда, когда думаешь, что опасность невелика или вовсе не существует, тогда она ближе всего. Пример подобного рода — следующая история.
Я еще был в Константинополе[164] в наилучших отношениях с султаном, когда чуть было не лишился жизни то ли по своей, то ли по его глупости. Счастье, когда знаешь, как себе помочь в любой, даже в самой большой непредвиденной опасности. Однако об этом мне совсем незачем говорить вам. Вы, дамы и господа, меня уже знаете.
В самом безмятежном состоянии лежал я под тенистыми деревьями в дворцовом саду. Я лежал, никому не мешая, блаженствуя в объятиях прекрасной черкешенки из гарема, которая сделала меня своим фаворитом и к которой я обыкновенно проскальзывал через замочную скважину, — доставляя себе удовольствие послеобеденным отдыхом в душный, жаркий день. Мой верный спутник, легавая собака, никогда не покидавшая меня, лежала рядом со мной. Прежде чем я заснул, как уже было сказано, я думал о своей султанше, и я бы заснул, рисуя красочные образы, если бы не одно обстоятельство, отвлекшее меня от того, что в данный момент было для меня важнее философии и любви.
«Гав, гав!» — пролаяла во сне моя собака, вздрагивая всем телом, как будто она очень быстро бежала. Размышляя о том, что бы это могло собаке присниться, я заснул, а собака проснулась. Было настолько жарко, что я расстегнул свой жилет — у моей рубашки был большой разрез по образцу восточных стран, так что грудь, тело и все прочее было открыто, — и тут моя собака — кто бы мог ожидать такого от столь верной собаки! — вскакивает на ноги, принюхивается, обнюхивает меня именно в том месте, где находится желудок, и начинает лизать. Она лижет и лижет, добирается до желудка и съедает его — к своему несчастью, я только что съел куропатку, она мечтает о ней, вырывает, не думая о своем господине, моих куропаток и все прочее, в конце концов вырывает и мой желудок. А я лежу. Наполовину очнувшись, я просыпаюсь, а она как раз радостно принялась за желудок. «Апорт!» — и она принесла мне его, разодранный на несколько частей, разорванный и уже на три четверти съеденный. «Султан, Султан, — так я звал собаку, когда был с ней наедине. — Ты что же, черт возьми, сделал со своим хозяином? Можешь и остальное доесть». — Вот и все, что я ей сказал. Она все проглотила и, сразу же заметив по моему лицу, что я был ею недоволен, так жалобно завыла, что сюда прибежала целая толпа народу, среди которых был даже телохранитель его величества. «Хорошо еще, — сказал я себе, — что я потерял дар речи, как можно легко себе это представить». Я и на три шага не отошел еще от сада, как вдруг у меня под ногами пробежала свинья. «Как раз вовремя», — подумал я. И мысль, что свинья внутри устроена так же, как и человек, — вынуть у нее желудок, дать его Грегору мне вшить; разрез моим охотничьим ножом, само вшивание — все это произошло быстрее, чем я об этом рассказываю, — и я был и на этот раз спасен. А куропатки мне достались самым странным образом. Эту шутку я запомню на всю жизнь. Иду я с несколькими спутниками на охоту и обнаруживаю выводок из 15 штук, подстреливаю одну, а остальные опускаются в низкий кустарник. Только мы приходим туда, как мой Султан делает стойку, однако ни одна куропатка не взлетает. Сначала я не понимаю, что это значит, но тут вдруг замечаю, что от меня убегает лиса. Я моментально прицеливаюсь, стреляю, и, вполне естественно, лиса летит кувырком, а мой Султан приносит ее. Когда же я захотел лису выпотрошить, то заметил, что она была слишком толстой, и все удивлялись и подумали: «Что же такое она съела?» Я вспорол ей живот — раздался звук «фррр» — это улетела серая куропатка. Я тотчас закрыл дыру. Мой Султан принес одну, а остальные 13 должны были попасть в мой ягдташ после того, как я им свернул шеи. Никто не удивлялся этому больше султана, когда вечером мы рассказали ему об этом.
Но вот какая незадача. У меня был теперь свиной желудок, совершенно иной, чем прежде. И мысли у меня были совершенно другие. И поступал я совсем, как свинья, так что чуть было не пришел к мысли, что душа должна находиться в желудке. Как бы там ни было, я охотно ел все, что ест свинья. Часто я не мог удержаться от того, чтобы не залезть, как она, в колоду и не повозиться в грязи, так что вначале все надо мной смеялись, когда я приходил домой весьма грязный. Порой я даже хрюкал, как свинья, когда забывал о своей поросячьей натуре. Великому султану все это было весьма неприятно. Время от времени все задумывались о том, как добыть Мюнхгаузену новый желудок. Во всех мечетях молились. Был созван диван. Все ломали себе головы вдоль и поперек. И Collegium Medicum[165] размышляла об этом, но не знала, что посоветовать. В окрестностях находился монастырь, известный тем, что там молитвами можно было устранить все житейские неприятности. Поэтому не обошли достойными подарками всех старых матушек, чтобы превратить свиной желудок господина фон Мюнхгаузена в человеческий. Они достаточно много молились утром, днем, вечером, ночью, и каждый раз при этом били в колокол. Ничто не помогало. Все усилия были напрасны.
Поблизости жил известный палач. Обратились за советом и к нему. Он придерживался мнения, что желудок должен перевернуться, так чтобы внутреннее стало внешним. Но Мюнхгаузен был не настолько глуп, чтобы подвергнуться такому сомнительному лечению.
В страхе я отправился к одному имаму[166], прорицателю и толкователю знамений. Я слышал много хвалебного о его ловкости. Я рассказал ему эту историю. Он рассмеялся, долго смотрел на меня, как бы оценивая на те цехины, которые бы я ему дал. Я давно уже это заметил и припомнил то, что слышал однажды в молодости от покойного отца:
И я подумал, что поговорка эта верна и по отношению к духовенству этого народа. Он долго бурчал себе под нос в свою седую бороду что-то, о чем мог бы и не говорить. Но до меня дошло только то, что после 7 на 7 и еще раз 7 и 77 на 777 циркуляции мой свиной желудок станет человеческим. Я пробурчал ему нечто вроде благодарности, неохотно вложил в руку несколько цехинов и пошел своим путем.
Султан очень огорчился, что и эта шутка не помогла. По его поведению я заметил, что мое присутствие было уже не так приятно для него. Мое ипохондрическое настроение усугубило и это. Ведь до сих пор я был самым веселым из всех шутников на свете, а сейчас вдруг превратился в мизантропа.
Итак, его величество решил избавиться от меня, послав ко двору в Марокко. Все уже было готово, через два дня я должен был уехать, как вдруг мне в голову пришла мысль, которая была бы еще более к месту, явись она мне на несколько недель раньше. — Но кто может предугадать свою судьбу?
Незадолго до этого султан подарил мне одного из своих лучших коней, прекраснейшего скакуна. Я великолепно его выдрессировал. Особенно я обучал его прыжкам сначала длиной в 9, затем в 12 шагов и так далее, пока не научил его прыгать одним махом на 36 шагов. Я приказал также построить для него особый ипподром, почва которого была утыкана острыми колючками. По этим колючкам он должен был скакать, чтобы обрести наибольшую легкость и скорость. Все эти упражнения я проделывал с ним по ночам. Когда я понял, что он готов, я приказал объявить скачки, куда прибыли все кавалеры. С праздничной помпой все двинулись к воротам Константинополя. Со своим красавцем-скакуном я выиграл все ставки от 100 до 10 000 цехинов, — ив конце концов выкинул такую штуку, от которой у всех головы пошли кругом. Я прыгнул вверх на 36 шагов длиной, 36 шагов шириной и 36 шагов высотой сначала через головы всех зрителей, которых собрался здесь миллион. А потом я проскакал на своем легком, быстроногом татарине над полем пшеницы (объехать которое можно было только за несколько часов) за 15 минут туда и обратно с быстротой птицы, не задев и не сломав ни одного колоса. Если бы мусульмане могли это предвидеть, они бы скрылись. Мюнхгаузен вместе с султаном, окруженный завистниками и зеваками, прошел с победой и помпой, пеньем и музыкой в ворота Константинополя, — а что самое замечательное, так это то, что я так отбил себе желудок, что он превратился в человеческий. Тот, кто читает это, пусть мотает себе на ус, господа. Природа побеждает всех знахарей, богомолок, святош и обрезателей кошельков.
В честь Мюнхгаузена были даны опера и бал, и, когда все разъезжались по домам, все было освещено и украшено прекрасными изречениями.
Все было готово к отъезду. Я попросил разрешения отбыть, получил свои верительные грамоты, попрощался и день спустя на восхитительном фрегате плыл в Марокко.
За время пути со мной приключилось несколько таких историй, которые удивят моих друзей. Но какими бы невероятными они ни показались, все они правдивы, ибо это действительно было со мной. — А человеку по имени Мюнхгаузен можно верить во всем.
Два благородных кавалера, сопровождавших меня, заболели морской болезнью. Мюнхгаузен не знал средства против этой беды. Его желудок был крепок, как сталь. А тем двоим было совсем плохо. Я иногда с сочувствием посматривал на них. Каждую секунду их выворачивало наизнанку, да так любопытно, что когда из одного вылетало, второй это глотал, и наоборот. Забавно было видеть, как каждый при помощи другого делал себе bene[167].
К борту постоянно подплывал молодой кит. Он выглядел весьма дружелюбно. Как только я его замечал, я начинал его кормить, и, возможно, из-за этого он сопровождал нас на протяжении всего пути. Часто я гладил его по голове. Однажды мне даже захотелось сесть на него верхом. И это мне удалось. Все хвалили чудесные деяния господина фон Мюнхгаузена. Все кричали от восторга. Море вторило аплодисментам. Чтобы развлечь общество, я иногда по получасу скользил рядом с кораблем. И однажды со мной чуть было не приключилась беда.
Я немного перестарался, пощекотав кита за ухом, — и он нырнул со мной, захотев, вероятно, угостить меня в своей келье. И если бы он сразу же не вынырнул, то с Мюнхгаузеном было бы покончено. Больше я ему не доверял.
Забавный случай произошел у меня и с акулой. И с ней у меня не обошлось без приключений. Я дал ей поесть, однако сначала она поняла меня превратно. Она щелкнула зубами, и в один момент я оказался у нее в желудке. Не растерявшись, я тотчас же ухватился изнутри за ее хвост, вытянул таким образом внутренности и вывернул ее как перчатку. — Вы, конечно, еще помните историю с волком[168] — вот так я и выбрался. Однако я не мог отделаться от нее, потому что ее внутренности прилипли ко мне, как смола. Она снова меня проглотила, и я влетел внутрь; так все и шло — наружу, внутрь, наружу, внутрь. Все чуть было не умерли со смеху из-за редкостного спектакля, который они увидели. Когда же я ее несколько десятков раз вывернул наизнанку, некоторые из гребцов, спустившихся в лодку, чтобы посмотреть все это, схватили меня за ногу, вытащили наружу и таким образом доставили меня в целости и сохранности вместе с рыбой на палубу.
Меня поздравили с этой восхитительной победой, особенно капитан корабля, который с трудом сдерживал смех, сказав, что Михаил не смог бы лучше справиться с драконом[169], чем я с акулой.
Пока мы были заняты акулой, которая весила, по правде сказать, более 2000 фунтов, до нас донеслась сильная канонада, ив тот же миг мы увидели 2 флота, выстроенных перед нами линией и готовых к бою. Несмотря на все наши старания, ветер гнал нас прямо на них с такой скоростью, что у нас не было времени понять, что это были за флоты. Ядра летали вокруг наших голов слева и справа. Я уже поймал 3 штуки в 24 фунта каждое, которые чуть было не разнесли мне голову. Один корабль, который слишком приблизился ко мне, я тотчас же схватил за киль и отшвырнул его на одну английскую милю. Когда же я понял, что стало немного спокойнее, то подумал: «Прежде чем станет еще опаснее, ты должен как можно скорее убраться отсюда». Короче говоря, я решился на это, прихватил своего скакуна, уселся на него и умчался прочь полным ходом. Я проскакал двенадцать часов и несколько минут, пока не прибыл в Марокко, — и на мне не было ни единой капли воды.
Мне сразу же отвели резиденцию. Мне была дана аудиенция, я вручил свои верительные грамоты и осмотрел следующие достопримечательности.
Конюшня любимых зверей императора, производство коих я лично наблюдал. Быки допускались к кобылам, а жеребцы — к коровам, потому у коней были бычьи головы и конские хвосты, а у коров — лошадиные головы и бычьи хвосты — совершенно удивительные создания. — Одних звали жвачными конями, а других — жвачными быками, они были быстроноги и вели себя довольно прилично, когда их загружали турецкими покрывалами, плюмажем и т. п. Такое изобретение делает честь мыслящему императору. Как я узнал от него, он, намеревался сослужить государству еще одну важную службу, спарив ящериц с голубями для получения василисков[170], — причина чего была окружена глубокой тайной.
Еще я видел в зверинце одного-единственного слона, который по величине, видимо, превосходит всех слонов на земле. По крайней мере, его варварское величество хотело, чтобы в это все верили, ибо высота слона была более 36 футов. У него был свой собственный дом, в котором он стоял, и выглядел он очень величественно.
Мое любопытство возбудил прекрасный Bosquet[171]. Я вошел в него. Все птицы здесь, казавшиеся дикими, были настолько ручными, что садились мне на голову и плечи, позволяли себя ловить и гладить, ничуть не противясь этому. Я подошел к их гнездам, поглядел на молодых и старых, пощекотал им брюшко, чего мне очень хотелось. Особенно хороши были там серые куропатки и черные дрозды. Я положил в кошелек полдюжины пар, послал их почтой в Германию и нашел их в целости и сохранности в Боденвердере, там, где находится мой Bosquet. Вот как вышло, что мои звери такие ручные. Все поражаются этому.
Хотя марокканцы по своим законам не имеют права пить вина, но я все-таки должен сказать, что их кавалеры не так строго соблюдают законы. У них дома есть особые покои, куда они отправляются, если им захочется выпить. Здесь я иной раз так напаивал господ мусульман, что они до сих пор вспоминают меня. Мы всемером выпивали за 6 часов не более 25 анкеров[172] вина. Однажды мы договорились выпить побольше, — они задумали победить меня. Однако это совсем не повредило хозяину дома.
В тот же самый день я попал в дурацкое положение. Не крутите носом, господа. Это может случиться с каждым честным человеком. Ведь может приключиться и так, что большая пуговица на штанах не совсем к ним подходит или вовсе отрывается, если ее нитки перетираются. И что же? Ведь и честный человек может выглянуть из дверей своего дома, говаривал мой покойный дед, если это с ним случалось. Однако об этом в скобках. Иначе мы отклонимся от нашей цели. — Сидел я на старом бургомистре, однако не подумайте о нашем добром старом Линденберге[173], тот вряд ли бы позволил сесть на себя. Порядочно и честно будет сказать: сидел я в ветхой уборной, размышляя здесь, как это часто бывает и как это наверняка делаете вы, господа, о благороднейших событиях моей жизни. Я прилично весил, как можно легко себе представить, и подзадержался, так как не получалось. Ну, вы знаете, у ученых это называется обструкция[174], по-немецки это значит, что черт их очень сильно мучает. Вдруг что-то треснуло и затрещало — трень-брень-трах, — я спланировал на 9 саженей вниз. «Адье, господа! И куда, как вы полагаете?» — «В суп?» — Нет. Благодаря тяжести моего тела я быстро попал без привесков и запаха в подземную пещеру. Я обрадовался, что все сошло так удачно, и тотчас заткнул дыру своим носовым платком. — А между тем меня не было. В компании меня потеряли. Ведь очень быстро можно было заметить, если Мюнхгаузен отсутствовал. Меня искали, пришли к бургомистру. Кричали, визжали, позвали слуг, и они влезли внутрь. — Я приоткрыл свою крышку, и они прошествовали ко мне. Не было уже троих и никто не знал, где они. Поиски были прекращены. Решили, что я с теми людьми задохнулся, — а у меня было лучшее общество, только с той разницей, что оно нехорошо пахло. Император отдал приказ — трактирщика, который недостаточно позаботился об устойчивости сооружения, на следующий день для предостережения остальных опустить в смолу и так зажарить на вертеле. А тем временем мы смело пробивались вперед и наконец, к нашему удивлению, попали в погреб. Мы прошли вверх по лестнице. Мы увидели вокруг большую толпу дам, которые хотели нас поцеловать, но которые, как только унюхали наш дух несвятости, моментально убежали в свои кельи и закрылись. Они привыкли к более святым запахам. Когда я получше осмотрелся, то обнаружил, что мы были в серале его марокканского величества и что это был подземный ход, который отсюда вел в мужской монастырь, а от него — в сераль, где ночью постоянно наблюдалось паломничество со стороны не успокоенных султаном дам. — Кто бы мог подумать? Я тотчас донес об этом открытии, которое все равно было бы раскрыто моими удивленными спутниками, и получил за это довольно солидные подарки. Монастырь же вместе со всем, что в нем было, был отправлен в Средиземное море; весь сераль до последней женщины был продан по самой высокой цене, и таким образом был положен конец этой мерзости. Падайте так же удачно, господа! Счастливого пути, если повезет.
Когда я провел здесь четыре недели, меня послали с важными поручениями к королю Нубии в Сеннар[175]. Мы путешествовали на верблюдах.
Я хочу рассказать только о самом важном, что приключилось с нами среди тысяч авантюрных и неавантюрных историй во время долгого пути, потому что знаю, как мало пользы будет моим читателям от остального.
Голодный лев, плутавший в песчаной пустыне, был первым,, на ком мне захотелось продемонстрировать спутникам свои заслуги. Лев был ужасно свирепым, огонь струился из его глаз, так что у одного раба от попадания такой искры загорелась рука. Окрыленные львиной отвагой и мужеством, мы пошли друг на друга, постояли некоторое время, приготовившись к нападению, и взялись за дело, хотя сначала немного походили вокруг да около. — Он бросил меня наземь, но от его удара я так подскочил, что оказался на нем сверху и оттуда схватил его сначала за глотку, а затем — за морду и разорвал его, да так, что у меня в каждой руке оказалось по половине. После этого меня стали все очень уважать. Все радовались, что избавились от такой опасности, и жалели лишь о том, что прекрасная львиная шкура была разорвана пополам. Если бы я хорошо подумал, то вытащил бы его через уши.
Еще одно происшествие я запомню на всю жизнь. Слезаю я с верблюда, хочу кое-что проделать на некотором отдалении, в чем не очень-то нужны свидетели, не знаю, как спастись от жары, снимаю шляпу и стягиваю перчатки. Дома я привык к тому, чтобы вешать все на гвоздь. А здесь? — Кроме солнечных лучей в моем распоряжении ничего нет. Я все вешаю на них — свою шляпу, перчатки, плеть — и целую минуту ни о чем не беспокоюсь. Когда же все было сделано, я смотрю вверх, ищу свои вещи, — и смотри-ка! — все полным ходом улетает к солнцу. Я беру свой пистолет, стреляю и попадаю, к счастью, в свою плеть, которая опять-таки на всем ходу падает вниз. Однако вот неприятность, у меня нет болыце ни пороха, ни свинца, да и другие вещи, имей я даже заряд, ушли слишком далеко от места выстрела. В том же году их открыл в Англии Гершель, приняв за большие пятна наряду с другими[176]. А я из-за этого стал походить теперь на цыгана.
Мы прибыли в Нубию и вскоре после этого добрались до столицы королевства по имени Сеннар, где была и королевская резиденция. Подарки, которые я должен был вручить королю, как всегда, состояли из прекрасных седел, алмазных брошек и других драгоценностей. Не было ничего сложнее, чем быть допущенным к монарху. Хотя в обыденной жизни там не пользовались столь тягостным ритуалом, однако он использовался на официальных аудиенциях. Войти можно было, лишь пропев специальную мелодию. Для этого были предназначены определенные лица из придворной капеллы, которые ради денег давали указания, но все настолько усложняли, что часто людей, не овладевших модуляциями, отсылали обратно, а их подарки оставляли. Я попросил для себя лишь лист бумаги и положил ноты[177] под текст, который, если его перевести, звучал примерно так: «Всемогущий монарх! Солнце справедливости! Необоримая колонна своей империи. Я, ничтожный раб твой, осмеливаюсь целовать пыль под твоими стопами. Выслушай мою мольбу, которую я передаю тебе от имени моего господина. Он взывает к твоему состраданию, дабы ты был милостив к нему и принял эти дары как из его собственных рук. Они всего лишь ничтожные доказательства его преклонения и щедрости. От всего сердца желает он, чтобы властитель всех миров даровал тебе долгой жизни, благоденствия и благословения».
И народ ответил: «Аминь».
И на это приветствие они ответили так:
«Добрый, благородный человек! Мы благодарим тебя за то, что ты прибыл передать нам доказательства любви своего господина. Мы падаем ниц и молим у ног величайшего монарха. Передай ему наш привет в следующих словах: Султан Селим передает свой привет властителю всех варварских государств и заверяет его в своем преклонении и милости. Пусть долгие годы разливаются по его мощному государству радость и благоденствие, пусть враги государства будут смиренны, и пусть он долго живет в мире».
И народ ответил: «Аминь».
Поскольку здесь я пробыл недолго, то и рассказать своим читателям могу не очень много интересного. Я мог бы, конечно, многое порассказать о стране, о ее растениях, о жителях, их обычаях и привычках — однако я знаю, что подобные вещи вас не интересуют. Тогда о другом[178].
Большие опустошения нанес в тех местах один дракон. Он был настолько страшен, велик и силен, что своим дыханием уничтожал все, что оказывалось рядом с ним. Однажды за обеденным столом рассказал мне об этом король. «О, — сказал я, — у Мюнхгаузена хватит мужества, чтобы сразиться с драконом». — Меня отвели примерно в ту местность, где он обитал. Все выглядело там страшно и дико. Вокруг дымящейся пещеры лежала большая груда человеческих черепов и костей. Трое моих спутников сразу же умерли от страха, ибо им внушили, что в пещере сидит сатана, опутанный цепями тьмы. Я довольно точно рассмотрел его с расстояния в несколько сот шагов. Его голову покрывала корона, сиявшая золотом, а его язык, который он высовывал подобно пламени и снова заглатывал, показался мне длиной более 30 футов[179]. Когда он нас почуял, послышался такой рев, что под нашими ногами земля задрожала. Умер и мой четвертый спутник, и я остался один. — Я подумал о том, как лучше всего убить чудовище, пошел домой, напек пирогов из смолы и сильнейшего яда, вернулся, наколол пироги на шест примерно в 100 футов длиной. Едва только дракон их проглотил, как его со страшным шумом разорвало пополам. По моему знаку сбежались люди и увидели, как жалко корчится чудовище. А так как драконий жир очень даже может пригодиться, то я взял себе полную банку. Все были рады, упали перед Мюнхгаузеном на колени, понесли его в паланкине в Сеннар и так нагрузили его подарками, что я не все смог принять.
Когда я завершил свои дела и заключил договоры с королем, я решил продемонстрировать свое искусство выездки на быстроногом жеребце (которого я, — чуть было не забыл сказать — приказал погрузить на верблюда, чтобы он не стал менее резвым) в присутствии всего двора, и король был этим так поражен, что не мог вымолвить ни слова. За моего коня он предлагал кошельки с золотом, в которых на наши деньги определенно было 20000 рейхсталеров, и сверх того лейбстрауса[180] его величества необыкновенной величины и роста, который был предназначен для того, чтобы скакать на нем по воздуху. Не долго думая, я согласился на эту сделку — вынужден был это сделать из-за особого Point d'honneur[181]. Моего страуса оседлали. Я понаблюдал немного, сам предпринял несколько попыток, и как только со всем разобрался, то приказал уложить мои вещи, деньги, подарки королю Марокко и т. д. в один саквояж, прикрепить его сзади ремнем, а затем уселся верхом и уехал.
Не привыкнув еще к этому зверю, я часто подвергался опасности сломать себе шею, но он не был диким и вполне позволял собой управлять. Он только не терпел, когда я его пришпоривал, или когда лаял мой Султан, сидевший сзади. Он опрокинулся как молния, и мой Султан погиб, и наверняка Мюнхгаузен был бы мертв, как и его Султан, не будь я прекрасным наездником, — вы, господа, уже знаете меня по истории с конем графа Пржобовского в Литве, на котором я продемонстрировал высшую школу верховой езды на кофейном столе[182]. Оставалось немного, чтобы сломать себе голову, упав вниз, неожиданно вылетев из седла. Это животное могло лететь вниз головой, и я должен был приноровиться к скачке вниз головой, пока я не нашел средства, как помочь делу. Умный человек, знаете ли, должен уметь использовать любые случайности, не оставляя ничего без проверки. Я попытался одной рукой дотянуться снизу до самого для него дорогого, пощекотал там немного — и он сразу же перевернулся. Теперь я знал, как помочь делу. Однажды, когда я в окрестностях Туниса — а гостиниц там наверху нет, — хотел спешиться, меня чуть было не подстрелил стрелок, который не понял, что это за существо расположилось в воздухе. К счастью, у меня был бинокль, и я смог увидеть, как он прицеливается. В одну секунду я пришпорил своего воздушного коня и вмиг пропал с глаз стрелка. Добрыми словами поблагодарил я за это бедного зверя и польстил ему, а он ведь тоже изголодался и хотел пить и не знал, как велика была опасность. Добрый стрелок не мог придумать ничего иного, кроме того, что это был один из орлов Юпитера, или даже того, что воздушным охотником был Хаккельнберг[183], ибо я не издал ни малейшего звука, чтобы ободрить своего страуса. Однако я, к несчастью, заметил, что мой саквояж потерялся при быстром повороте, — видимо, порвались ремни или он соскользнул по гладким перьям, — короче говоря, я остался без него. Если там У Мюнхгаузена нищие отнимают его деньги[184], то здесь ему приносит несчастье судьба, иначе он стал бы самым богатым человеком. Но самое неприятное заключалось в том, что я не смел снова показаться в Марокко. И именно из-за денег и из-за подарков. Я пришпоривал и направлял страуса как мог через Средиземное море в Венецию. «Здесь ты сможешь найти счастье», — думал я. Но моя птица не могла дальше двигаться так же быстро. — Море манило ее. А в плавании она ничего не смыслила. В будущем я не предвидел ничего иного, кроме самой явной смерти. — На счастье, в этот момент потерпел крушение корабль, и доски его носились по воде туда и сюда. Моя птица как раз добралась до одной доски, пробежала по ней до конца, а там была еще одна, по ней дальше, на другую и так далее. Я сначала ничего не мог понять, пока не оглянулся назад и не увидел, что ветер, играя досками, постоянно перегонял последние доски вперед и так далее до самой гавани Венеции. Ленивые толстяки, одетые в черные и серые рясы, от нечего делать болтали[185] и издалека увидели мое прибытие. Меня приняли за великого святого, прибывшего на крыльях гиппогрифа[186] осмотреть и осчастливить грешный мир, и особенно Венецию. Повсюду были выставлены святые дары. Звонили все городские колокола. Большая толпа духовных лиц во главе со своим дожем[187], со Св. Марком[188], и девушки, и монахини с иконами богоматери пришли на берег, все с обнаженными головами, а некоторые и с голыми ногами. Я и не предполагал, что мне окажут такую честь. Мой страус, почуявший в этом нечто злое, взлетел и, к удивлению всех, сел посреди площади Св. Марка, где люди, вытянув шеи, бродили вокруг меня и сначала не знали, что со мной делать. Я запретил все почести, реверансы и преклонения в мою честь и назвал им только свое имя. Великие мужи сразу надели свои шляпы, все собрали и пошли своим путем. Колокола умолкли, а я своим путем пошел к ближайшему трактиру, разнуздал своего страуса, поел и отправился отдохнуть.
На другой день я осматривал достопримечательности города. Долго я стоял перед превосходными статуями, одна из которых, как мне показалось, на несколько мгновений ожила и кивнула мне. Я познакомился также с известным Горгони[189], превосходным скульптором. Он был так добр, что преподнес мне в дар некоторые из своих шедевров, которые по моей просьбе послал по почте в Боденвердер, причем почтовый сбор от Венеции до Боденвердера составил 301 рейхсталер 24 гроша 4 пфеннига. Каждый может увидеть их при входе в мой Bosquet, и кое-кто так удивлялся, что замирал, окаменев, на четверть часа. Чтобы заработать денег, а в Венеции даже булыжник дорог, я позаимствовал детский барабан и ходил с ним вверх по одной улице, а по другой — вниз, за мной шла такая толпа детей и черни, что наконец улицы были забиты так сильно и толпа так напирала, что на одной стороне обрушились 9 домов и придавили 1000 человек. В сопровождении благозвучнейших французских курбетов и громкими криками объявил о своем первом воздушном путешествии. На другой день собралось так много народу, что и описать нельзя. Чтобы вы, господа, имели некоторое представление об этом, я хочу сказать вам вкратце: вся Венеция была здесь, от дожа до беднейшего нищего мальчишки. Я получил кучу денег, но был уверен, что подвергнусь преследованиям, зависти и смерти, которой я, скорее всего, не смог бы избежать. Они вовсе не могли понять, как получается, что страус впридачу ко всему может летать вниз головой, а наездник умудряется сидеть тоже вверх ногами. Именно это более всего хотели видеть в своем городе жители Венеции.
Но наконец они устали от этого. Сколько бы французских тирад я не произносил, все было напрасно. И когда я в 24-й раз отбарабанил о своем воздушном путешествии, у меня уже не было свиты, а когда я пожелал его начать, то у меня не было уже ни одного зрителя. Да, кое-кто уже помышлял о том, как бы отнять у меня большие деньги, а затем избавиться и от меня.
Однажды у господина Горгони я встретил математика, который всегда витал в атмосфере расчетов. Он был таким ученым, что смог, не сходя с места, моментально сообщить мне о точнейших расстояниях до всех планет и звезд. Я с ним познакомился. А так как я давно вынашивал проект путешествия на Юпитер, то и узнал все, что мне следовало знать.
Я приказал построить для себя маленький кораблик из китового уса, взнуздал своего страуса, запряг его, все проверил, и мне пришла в голову совершенно необычная мысль проехать на кораблике по воздуху. Паруса на моем кораблике были из кожи угря. Я заказал кузнечные мехи, при помощи которых я мог бы дуть в воздухе в ту сторону, куда бы захотел, — и чтобы можно было заменять ими страуса, если он устанет. Я попробовал, и попытка удалась. Мой лакей, которого я здесь себе взял, должен был раздувать мехи, и в зависимости от того, куда я поворачивал руль, корабль двигался в соответствующем направлении. Я был весьма рад такому открытию, над которым люди еще долго будут ломать головы.
Я сделал это открытие совершенно случайно. Однажды мы были в Средиземном море, и продолжительное время был штиль. Корабль никак не сдвигался с места. Я взял мехи корабельного кузнеца, закрепил их в углу, подул в паруса, и мы значительно быстрее, чем при помощи ветра, сдвинулись с этого места.