Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Империя депрессии. Глобальная история разрушительной болезни - Джонатан Садовски на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В медицине некоторых незападных культур психоделические вещества применяются с этой целью с давних пор – равно как и различные растения в качестве антипсихотиков[545]. Мало кто знает, что ЛСД изначально был синтезирован в лабораторных условиях, после использован для лечения психических заболеваний, и только потом стал контркультурным эйфоретиком 1960-х годов. ЛСД стимулирует серотониновый рецептор мозга[546]. Идея использования ЛСД в психиатрии заключалась в том, что вещество будет стимулировать самосознание и память, что облегчит психотерапию. К 1965 году тысячи исследований продемонстрировали терапевтический потенциал ЛСД[547]. Схожая ситуация с кетамином: он также используется в качестве легкого наркотического средства и является психоделическим веществом, находящимся под пристальным вниманием из-за его потенциала в сфере лечения депрессии[548]. Кажется, кетамин действует быстро: в отличие от нескольких недель, требуемых для того, чтобы начали работать антидепрессанты, он действует в течение нескольких дней или даже часов; кетамин также может быть эффективен в случаях, когда остальные способы лечения не действуют. Производное от кетамина, эскетамин, был одобрен FDA в 2019 году; он выпускается в виде назального спрея компанией Janssen Pharmaceuticals под торговой маркой Spavato.

Насколько хорош Spavato, покажет время. История соматических методов лечения психических заболеваний требует осторожности. Если мы поспешно объявим его чудодейственным средством – значит, история ничему нас не научила. Если препарат новый, его эффективность часто преувеличивается, а побочные эффекты видны не сразу. Только одно из трех клинических испытаний Spavato продемонстрировала преимущество перед плацебо, и разница была небольшой[549]. Как и предыдущие антидепрессанты, депрессию препарат не излечивает; рецидив после прекращения лечения является обычным делом[550]. Кое-кто из критиков поговаривает, что одобрение этого препарата FDA было чересчур поспешным[551].

То есть ничего нового. Несмотря на прогресс в психологической и биологической сфере – в классической античности, в Средневековье, в Новое время, в пору расцвета психоанализа и в эпоху антидепрессантов – депрессия по-прежнему является многогранной проблемой. Врожденные характеристики, образ жизни и ее перипетии, – все это играет роль в генезисе болезни и может иметь отношение к ее лечению. Эпоха редукционизма как физического, так и психологического, кажется, подходит к концу. Будем надеяться.

Подводя итог разговору об эпохе антидепрессантов, можно сказать, что был разработан новый способ лечения депрессии в форме лекарственных средств. Лечение имело некоторые вариации, основанные, однако, на одной и той же исходной предпосылке. Лечение широко признано эффективным как врачами, так и пациентами. Была предложена теория о причинах депрессии, однако подкрепляющий эмпирический опыт крайне скромен. Из-за восторга, окружавшего новый метод лечения, было сделано несколько крайне опрометчивых заявлений как о природе болезни, так и о самом лечении. Некоторые специалисты стали применять только терапию антидепрессантами, исключив все прочие методы. После того, как некоторые чрезмерно раздутые заявления оказались несостоятельными, последовал откат. В то время как многие разочаровались в лечении, которое ранее считали эффективным, критики стали рассматривать его в лучшем случае как бесполезное, а в худшем – как приносящее вред[552]. Если лечение и вправду было бесполезным, огромные деньги, потраченные на него, оказались выброшены на ветер.

Знакомый сюжет, правда? Такую же историю мы наблюдали в третьей главе, рассказывавшей о том, как разрабатывался новый метод лечения депрессии – психоаналитическая психотерапия. Тоже с вариациями, основанными на одной и той же исходной предпосылке. И врачи, и пациенты сочли, что лечение работает. Психоанализ также разрабатывал теории о том, что вызывает депрессию, – и эмпирических подтверждений этим теориям нашлось немного. И снова, как и в эпоху антидепрессантов, многие врачи предпочли этот метод всем прочим. И снова произошел откат – ровно тогда, когда самые громкие обещания оказались невыполнимы. Кое-кто ощутил лишь разочарование, но критики поспешили объявить психоанализ в лучшем случае бесполезным, а в худшем – абсолютным злом. Если психоанализ и вправду был бесполезен, то люди просто впустую потратили на него время и деньги.

Одна из теорий, объясняющих принцип работы психотерапии, заключается в том, что пациенты заключены в рамки одной и той же истории, которую рассказывают о себе: например, о том, как они одиноки или как пострадали. Терапия помогает пациентам увидеть, что зацикливаться на этой истории вовсе необязательно, – они могут вспомнить и другие истории своей жизни. История медицины может иметь схожую роль. Как только появляются новые методы лечения, мы можем с большей долей реализма оценивать их эмпирическую базу. Не нужно чрезмерно превозносить их и отказываться от всех других методов. Следует также с осторожностью относиться к утверждениям, что новое лечение безвредно. Не стоит всякий раз проживать одну и ту же историю.

От мозга к человеку

Много лет Вирджиния Вулф боролась с аффективным расстройством, но, в конце концов, утопилась в 1941 году. Через два года после написания эссе, посвященного дате изменения человеческой природы, Вулф написала новое – «О болезни», – где говорила о том, что болезнь – редкая тема для рассказов: есть в ней что-то непристойное – то, что не всякий решится вынести на публику. Может, в 1920-х годах так и было. Но не в эпоху «Прозака». Последние лет тридцать мы наблюдаем множество опубликованных мемуаров о депрессии.

Но люди пишут не только о депрессии. В многочисленных мемуарах последних лет какие только болезни не упоминаются. Интерес к этим рассказам есть не что иное, как реакция на несколько направлений современной медицинской истории: продвинутые медицинские технологии, увеличивающие дистанцию между пациентом и лечащим врачом; культура исследований, рассматривающая заболевание скорее в цифрах, нежели в отдельных людях; ориентированная на прибыль медицинская система, не поощряющая долгий прием в кабинете врача. Технологии и статистический подход имеют множество преимуществ. Но они не слышат запутанных историй от больных людей об их жизнях и проблемах. Как не хочет их слушать и врач, находящийся под давлением необходимости принять как можно больше пациентов за день. А уж как не желают их знать страховые компании! Вам повезет, если на горячей линии согласятся помочь исправить ошибку в выставленном счете.

Сомневаюсь, однако же, что о какой-нибудь другой болезни напишут столько же, сколько о депрессии. Отчасти это связано с характером болезни. О смертельных недугах, по понятным причинам, пишут мало. Депрессия тоже может стать фатальной, но обычно этого не происходит. Некоторые недуги, такие как болезнь Альцгеймера или шизофрения, весьма затрудняют сам процесс написания мемуаров (хотя пишут даже и о них). Заболевания, которые протекают в легкой форме и быстро проходят, не считаются стоящими упоминания в собственной автобиографии. Они также обычно не являются частью личности, как это часто бывает в случае депрессии. А эпоха антидепрессантов стала временем, когда депрессия превратилась в культурный опыт.

Мемуары задаются теми же вопросами, что и эта книга, а еще и придают им оттенок автобиографичности: что есть моя болезнь – древнее и всем знакомое заболевание или же причуда цивилизации? Что делает ее реальной, что вообще значит для болезни – быть реальной? Отчего я страдаю: от психотравм или от нарушения биохимических процессов? Если второе, поможет ли мне психотерапия? А если я переживаю последствия психологической травмы, будут ли эффективны медикаменты? Кто или что я, если какая-то таблетка может изменить мое отношение к жизни? Каковы финансовые, социальные и личные издержки приема этих самых таблеток? Мемуары о депрессии отлично демонстрируют, что жить с депрессией – это не просто страдать от болезни, а еще и ежедневно задавать себе эти вопросы и мучиться в поиске ответов на них.

6

Мемуары о депрессии

Профессор Хигаси часто подчеркивает: депрессия кроется в «языковом пространстве»… и подрывает основы самоощущения.

Юнико Китанака, «Депрессия в Японии»[553]

Ты ощущаешь, как истончается твое самосознание.

Брюс Спрингстин, «Рожден, чтобы бежать»[554]

Настроение и метафора

Стеклянный колпак, сущ.: сосуд, обычно сделанный из стекла, в форме колокола, который служит для накрывания предметов или для содержания газа или вакуума[555].

В романе «Под стеклянным колпаком» Сильвия Плат выбрала странный образ. Метафоры часто делают незнакомые нам вещи понятнее, сравнивая их с чем-то более привычным. Например, понять, как ведет себя мозг под воздействием наркотиков, мы можем при помощи следующего примера: все мы видели, как жарится яйцо: оно сначала жидкое, а после затвердевает; единожды изменив форму, яйцо уже не вернется в прежнюю. Именно так одна просветительская кампания предостерегала от рисков употребления «легких» наркотиков. Мы не можем видеть, как выглядит наш мозг после наркотиков, так что последствия их употребления кажутся чем-то неосязаемым и нереальным. Депрессию тоже трудно понять. Естественно, многим из тех, кто ею страдает, кажется, что остальные не видят, что с ними что-то не так. Однако, когда Сильвия Плат решила поделиться своей историей, она сравнила свои ощущения с пребыванием под мало кому известным предметом.

Однако образ, созданный Плат, – сосуд, предназначенный для содержания вакуума, – все же обладает определенной силой. Он передает чувство удушья, а также намекает на «портативность» депрессии: ты повсюду носишь ее с собой. Как говорит ее героиня Эстер Гринвуд: «… где бы я ни находилась – на палубе лайнера или в уличном кафе в Париже или Бангкоке, – я все равно бы находилась под тем же стеклянным колпаком, варясь в собственном соку и отчаянно ища выход»[556].

Несмотря на то, что это довольно яркий образ, он все равно понятен немногим. Может, в этом и состояла задумка. Знакомый образ мог бы показаться читателю слишком скучным для такой ужасной болезни. Сюжет из повседневной жизни рисковал привести ровно к тому, чего больше всего опасаются страдающие депрессией, – к созданию впечатления, что они не сражаются с мистическим чудовищем, а просто захандрили, что со всеми бывает. Метафоры, призванные передать смысл незнакомого понятия, в то же самое время сами могут стать слишком обыденными – неужели образ «черной собаки» Черчилля помог кому-нибудь понять, что такое депрессия? Плат, как никто, умела облекать в слова раны, наносимые жизнью: хлестко и в то же время мелодично, как в стихах из сборника «Ариэль», написанных почти перед самоубийством. В романе она использует одну метафору, чтобы объяснить другую, нагромождая образы друг на друга: «Для человека под стеклянным колпаком, опустошенного и застывшего, словно мертворожденный ребенок, сам мир является кошмарным сном»[557].

Теперь все стало понятнее, правда?

Мемуары о депрессии как жанр и источник информации

Я начал эту книгу со сцены из романа Чимаманды Нгози Адичи «Американха». Спор между Ифемелу и ее тетей-врачом Уджу отражает главный и очень сложный вопрос, сопровождающий депрессию: действительно ли это болезнь? Мемуары о депрессии, вышедшие в последние годы, старательно ищут ответ на этот вопрос. Главную идею всех произведений можно обозначить так: не путайте мою болезнь с вашим плохим настроением: я действительно болен. Срочность донесения этого сообщения до общественности и может объяснять возросшую популярность мемуаров о депрессии. Тем не менее авторы признаются, что не только окружающие не понимают, что болезнь реальна, а что и им самим это не всегда очевидно.

Книга Уильяма Стайрона «Зримая тьма» вышла в 1990 году[558]. К тому времени интерес к депрессии рос уже в течение четырех десятилетий, и совсем недавно был одобрен для широкой продажи «Прозак». Мемуары уже известного писателя о своей болезни были обречены на то, чтобы привлечь всеобщее внимание; так и случилось. После Стайрона разверзнулся настоящий поток подобных сочинений. Они представляют интерес как документы эпохи, отмеченной ростом случаев депрессии и применения антидепрессантов.

Какого же рода истории они рассказывают? Артур Фрэнк, будучи профессором социологии Чикагского университета, еще в 1995 году предлагал разделить сочинения о болезни на три типа. Первый – «история выздоровления»: пациент рассказывает о том, как становится самим собой и заново обретает благополучие в результате ремиссии или успешного лечения. Второй – «нарратив исканий» – как болезнь дает тому, кто ею страдает, новую цель в жизни. Третий – «хаос» – болезнь не обуздана и не имеет исправительного значения[559]. Мемуары о депрессии имеют черты всех трех типов. Большинство сочинений содержат элементы реституции. Многие авторы нашли способ лечения, облегчивший их состояние и подаривший им ощущение надежды. Кто-то нашел и цель в жизни, и пишет свою историю, чтобы донести до тех, кто не знает депрессии, то, как она ощущается; дать тем, кто тоже страдает ею, понять: вы не одни, вас замечают, понимают и предлагают способы борьбы. Однако во многих рассказах можно встретить и то, что Фрэнк называет «хаосом». В редких мемуарах встретишь четкое ощущение найденного решения. Хаос кроется в двух проблемах. Первая: от депрессии нет стопроцентного средства. Некоторым людям везет – они сразу получают подходящее для них лечение, после которого им становится лучше, но такие случаи – скорее исключение. Терапия приносит облегчение, зачастую весьма значительное, но обычно депрессия затягивается или же происходит рецидив. Вторая: лечение само представляет собой проблему. Случаются побочные эффекты, не всегда легко устранимые, а в некоторых случаях они подрывают самоощущение пациента точно так же, как сама болезнь. Некоторые мемуары пронизаны уверенностью автора в невозможности выздоровления.

Исключением является сочинение Нормана Эндлера «Праздник тьмы» (Holiday of Darkness), написанное в 1982 году, прежде основной волны мемуаров. Книга представляет собой чистый образчик «истории выздоровления». Эндлера, психотерапевта сорока с лишним лет, в какой-то момент стали преследовать неудачи: он не смог получить грант, на который рассчитывал, ему отказала женщина, с которой он надеялся сблизиться. Однако его симптомы были несоразмерными этим потерям – Норман утратил надежду и мотивацию, часто запирался в ванной и плакал, пока в конце концов не обратился за помощью. Когда остальные средства не сработали, он попробовал ЭСТ, которая в его случае сотворила чудо. Рассказ Эндлера также имеет черты нарратива исканий: он видит своей целью рассказать о том, как излечился при помощи способа, который его страшил. Норман не просто разделял всеобщий страх перед ЭСТ, а еще и испытывал к нему профессиональную неприязнь: во время учебы он видел, как процедуре подвергали орущих людей без анестезии. Однако, преодолев страх, он был вознагражден исцелением[560]. После чего Эндлер стал пропагандировать ЭСТ – впрочем, он не первый и не последний пациент, подвергнувшийся процедуре и в результате превратившийся в ее популяризатора. Стоит сказать, что многие отчеты о прохождении ЭСТ, включая те, что воздают хвалу лечебному воздействию процедуры, также выражают сожаление по поводу потери памяти. Однако Норман рассказывает об отлаженном механизме лечения с минимальным количеством побочных эффектов[561]. Очень мало мемуаров о депрессии заканчиваются столь безупречным хеппи-эндом.

Надежда на выздоровление занимает значительную часть мемуаров. Авторы описывают не только непростые испытания, многие из которых граничат с отчаянием, но и пути выхода из порой даже самых, казалось бы, безнадежных случаев.

В качестве исторических документов сочинения о депрессии могут использоваться с некоторыми ремарками. Их авторов не всегда можно назвать типичными пациентами с депрессией, во всяком случае, во всех отношениях. Тяжелая депрессия крайне ограничивает трудоспособность. И вообще – много ли людей с тяжелой депрессией вообще могут добраться до клавиатуры? К тому же не у всех имеется талант или ресурс для того, чтобы писать. Поэтому мемуары о депрессии имеют уклон в сторону историй частичного выздоровления. Тем, кому полегчало, легче найти и мотивацию, и ресурсы для того, чтобы сесть за рабочий стол. Издатели тоже предпочитают истории выздоровления, дающие надежду. Авторами книг в основном становятся представители среднего класса и белой расы, многие из которых сами являются специалистами в сфере психических заболеваний. Это существенный факт, поскольку бедность и другие жизненные трудности повышают риск депрессии. Также авторы преимущественно люди средних лет, редко доводится читать мемуары о депрессии, написанные ребенком или пожилым человеком.

С другой стороны, ограничения есть у любых исторических документов. В архивах содержится лишь та информация, которую сочли стоящей того, чтобы сохранить. Устные рассказы ограничены теми, кто готов поделиться информацией, и тем, что они согласны рассказать. СМИ печатают лишь то, что считают новостью их редакторы. Мемуары о депрессии, возможно, и не самый подробный рассказ о депрессии в нашу эпоху, однако все равно весьма ценный. Историки медицины с жадностью ухватились бы за такой ценный клад, как повествование от первого лица о какой-либо болезни, в любой исторический период.

Авторы мемуаров хотели, чтобы окружающие понимали, каково было им. Они ощущали острую потребность в том, чтобы их болезнь увидели. Несмотря на рост интереса к депрессии в течение последних ста лет, особенно в течение последних сорока лет, многие, страдающие депрессией, считают, что их страданий не замечают, трактуют их неверно или же не придают им значения. И если и есть посыл, который желают донести все авторы, то он будет заключаться в следующем: те, кто не знает, что такое депрессия, просто не сможет понять главного, что депрессия – это на самом деле болезнь.

Вы не понимаете!

Откровенность, с какой Уильям Стайрон в своей книге «Зримая тьма» говорит о депрессии, достойна уважения за попытку уменьшить стигматизацию болезни. Многие отмечали то, как прекрасно передан жизненный опыт автора. Вместе с тем есть в ней некая неопределенность. Даже тогда, когда Уильям пытается описать депрессию, он твердит, что сделать это невозможно. Почти в самом начале книги Стайрон утверждает, что «депрессия – это душевное расстройство… описать его почти невозможно»[562]. Уильям неоднократно заявляет, что, если у вас ее никогда не было, вы не сможете понять, о чем речь. Он пишет: «По мне, боль была больше всего похожа на то, как если б я тонул или задыхался, но даже этот образ не попадает в цель»[563]. Стайрон, который славится тем, что умеет находить слова, расписывается в своей неспособности это сделать. Нам известно, что Уильям ужасно себя чувствовал. Но он не рассказывает читателям о том, что он ощущал и что делал, пока страдал. Название книги дает надежду увидеть депрессию, но сам Стайрон в какой-то степени невидим.

Психоаналитик Дэриан Лидер утверждает, что сохранившиеся описания клинических случаев вкупе с практикой показывают, что страдающим депрессией требуется рассказать, как они себя чувствуют, но они понимают, что язык не в силах это выразить[564]. Лорен Слейтер в книге «Дневник „Прозака“» (Prozac Diary, 1998) вопрошает: «Как описать пустоту?»[565]

Сопротивление попыткам описания некоторых внутренних состояний происходит не только из-за скудности языка. Невозможность описать депрессию – само по себе является весомым доказательством реальности и серьезности болезни. Стайрон сокрушается, что депрессия – «крайне безликое наименование… для описания столь ужасной и свирепой болезни», и что сам термин слишком «слаб»[566]. Отчасти эта безликость и слабость объясняется двусмысленностью, относящейся к болезни и к настроению. Как писала Трейси Томпсон в книге «Чудовище: путешествие сквозь депрессию» (The Beast: A Journey Through Depression, 1996): «Когда кто-то говорит, что у него „депрессия“, то это может означать как то, что ему поцарапали машину по пути на работу, так и то, что ему впору застрелиться»[567].

Слово «рак» звучит действительно страшно, потому что мы знаем: те, у кого рак, часто серьезно больны, и нет, это не банальная простуда. Но никто не заболевает раком из-за того, что грустит неделю-другую из-за умершего домашнего любимца. Поэтому один из самых важных посылов в мемуарах о депрессии звучит примерно так: «у меня настоящая болезнь, а не просто плохое настроение». А если вы преодолели свою хандру, просто «взяв себя в руки», увеличив интенсивность тренировок в спортзале или путем более частых встреч с друзьями, то вот что я вам скажу: если вам помогли подобные меры, значит, вы не были больны депрессией. У вас просто было дурное настроение под тем же именем, что и болезнь.

Во всем можно обвинить Адольфа Мейера. Собственно говоря, Уильям Стайрон так и сделал[568].

Реальная болезнь

Я обнаружила, что ищу настоящую болезнь.

Элизабет Вурцель[569]

Я задал своему курсу прочесть мемуары Дафны Меркин «Счастье так близко» (This Close to Happy, 2017)[570]. Сделал я это в самом конце курса, уже после того, как студенты рассмотрели все вопросы, поднятые мной тут в книге: кросс-культурные различия в изучении депрессии; меланхолию прежних эпох, психоаналитические теории и успехи психофармакологии. Студенты изучали критику подхода к депрессии как к болезни – и по преимуществу опровергали ее. Некоторые открыто рассказывали о своем опыте депрессии. Я всегда советую с осторожностью подходить к раскрытию личной информации, но на занятиях часто доводится слышать о том, какие медикаменты принимаются, какие пришлось заместить и сколько длится лечение. К моему удивлению, книгу Меркин, которая лично мне показалась живо и занимательно написанной, многие из них сочли неприятной. Дафна выросла в районе Манхэттен в состоятельной семье и в материальном плане ни в чем не нуждалась. Кое-кто из студентов выразил раздражение по поводу страданий человека из привилегированной части общества. Ей-то на что жаловаться? Так продолжалось до тех пор, пока кто-то не спросил: а если бы она написала о борьбе с раком, мы бы тоже так же возмущались? И так же недоумевали бы, на что ей жаловаться, ну, подумаешь, рак, она ведь ни в чем не нуждается?[571]

Этот случай хорошо демонстрирует то, как хрупки позиции депрессии как болезни даже теперь, спустя несколько десятилетий эпохи антидепрессантов, когда Всемирная организация здравоохранения объявила ее серьезной угрозой здоровью человечества. Книга Элизабет Вурцель «Нация „Прозака“» (Prozac Nation, 1994) подробно рассматривает эту проблему. Отчасти книга написана как ответ Стайрону, сочинение которого она нашла «сдержанным» и «лишенным прямоты»[572]. Именно отсутствием внутренних барьеров и сильна книга Вурцель. Она осознает, что не все ее мысли и поступки заслуживают одобрения, и эта прямота и подкупает. Однако она разделяет со Стайроном острое желание поведать миру о реальности болезни, ее отрыве от нормального жизненного опыта:

Именно это я и хочу прояснить насчет депрессии. Она не имеет никакого отношения к реальной жизни. В жизни есть место боли, печали и скорби, которые в определенный момент времени нормальны: неприятны, но не чрезмерны. Депрессия – совершенно иная сфера, потому что предполагает полное отсутствие чувств, эмоций, отклика и интереса. Боль, ощущаемая страдающим большим депрессивным расстройством, – посягательство на роль природы (которая, в итоге, не терпит пустоты) заполнить пустое пространство[573].

Оставшаяся часть книги, однако же, опровергает бесконечную пустоту и отрыв от реальности: ее депрессия имела тесное отношение к ее собственной жизни: измученная и вечно отсутствующая мать, отстраненный отец и болезненное нахождение в эпицентре их развода. А еще она испытывала большой спектр эмоций во время болезни – печаль, отчаяние, а порой и гнев, – то есть никакой пустоты.

Так отчего Вурцель настаивает, что депрессия не связана с жизнью? Она хочет прояснить: депрессия относится к болезням. Элизабет использует термин «клиническая». Но если статус болезни признан всеми, зачем это делать? Мы же не говорим о «клиническом туберкулезе» и «клиническом раке».

Скептическое отношение, которое приходится терпеть страдающим депрессией, усугубляется, если по ним не видно, что они больны, или если их жизненные обстоятельства не таковы, чтобы давать основания для болезни. Вспомните, с каким трудом люди могли связать самоубийство Робина Уильямса с его публичным образом. В книге «Взбегая на холм» (Running Uphill, 2007) Лора Инман рассказывает, как у нее спрашивали: с чего бы у тебя была депрессия, – ты же красивая, умная, у тебя отличный муж и дом[574]. Дафна Меркин добавляет: при депрессии никто не «выглядит» как сумасшедший[575].

Авторы мемуаров дружно твердят: нет, я не могу просто «не унывать», сходить на пробежку, убраться в комнате или просто усилием воли отогнать хандру, «взять себя в руки». Меркин предполагает, что, советуя массаж или йогу, другие просто-напросто демонстрируют скуку и нетерпение: «Просто прекрати вечно об этом думать, и все», – только что не произносят они вслух[576]. Дафна также полагает, что они инстинктивно не хотят «подцепить» депрессию. Какие-то из предложенных мер, вроде физических нагрузок, могут и помочь, но утверждать, что ничего более не потребуется – значит, неверно трактовать болезнь. Те люди, кто советует заниматься спортом, посмотреть на жизнь в более радостном свете, съездить на природу подышать воздухом, действительно могут избавляться при помощи таких действий от собственного плохого настроения. Однако им, вероятно, не случалось попадать в трясину столь глубокую, что вытянуть себя оттуда привычными средствами у них не получилось бы. Откуда же тогда их убежденность в том, что их совет сработает для других? И в том, что, если для них что-то является всего лишь временной хандрой, для других – не заболевание, требующее лечения?[577]

Некоторые из страдающих депрессией сами сомневаются в ее реальности. Широко распространенное убеждение в том, что у болезни должны быть четкие физические признаки, кажется, прочно въелось в сознание[578]. Точно так же, вероятнее всего, и подозрение, что все происходящее – не более чем слабость воли и характера. Депрессия Трейси Томпсон потребовала госпитализации, и она как-то признавалась, что, смотря на своих соседей по палате, задавалась вопросом: «Неужели эти люди и вправду больны в том же смысле, в каком бывают больны диабетом или опухолью мозга?»[579] В книге «В Антарктиду на коньках» (Skating to Antarctica, 1997) Дженни Диски признавала, что она больна и ей следует обратиться к врачам, но также испытывала затруднения, отвечая на вопрос, чем ее состояние отличается от ее обычной, небольной, жизни? Где заканчивается ее замкнутый характер и начинаются настоящие проблемы?[580] Джиллиан Марченко в своем сочинении «Натюрморт» (Still Life, 2016) писала, что месяцами была прикована к постели; она утратила интерес ко всему, чем живо интересовалась прежде; избегала общества; ее посещали суицидальные мысли. Марченко три раза страдала послеродовой депрессией, двое ее детей имеют инвалидность. «Непросто, правда? Так что же это: депрессия или жизненные трудности?» – вопрошает она[581]. И мы снова возвращаемся к вопросу: где заканчиваются обычные жизненные трудности и начинается заболевание? Салли Брэмптон, написавшая в 2008 году «Пристрелите чертову псину» (Shoot the Damn Dog) – рассказ о тяжелой, с трудом поддающейся лечению депрессии, – должна была для начала убедить себя, что с ней что-то не так: «Мне все еще было где жить, выходного пособия по увольнению хватало, обожаемая дочка, любимые друзья и желанная работа. Какое право я имела на депрессию?»[582]

Представьте, что вам больно, но вы не имеете права испытывать боль.

В своих произведениях авторы используют некоторые приемы, подтверждающие реальность болезни, и делают они это для того, чтобы дать отпор всем тем, кто предлагает им «не раскисать». Так, например, часто можно встретить сравнение с другими болезнями (разве предлагают «взять себя в руки» тем, кто страдает серьезным физическим недугом?); отсылки к физическим процессам (если это биохимический сбой в организме, то банальная физкультура может и не помочь); обращения к истории (вообще-то, люди тысячелетиями считали это болезнью, так что это вовсе не обыкновенное уныние). Джиллиан Марченко нашла подтверждение своей болезни попросту в формулировке «большое депрессивное расстройство», которая сама по себе звучит как медико-биологическая проблема – в отличие от «депрессии».

Уильям Стайрон использовал медицинскую аналогию, делая упор на том, что депрессия может быть столь же серьезна, как рак или диабет[583]. Мери Нана-Ана Данкуа, будучи темнокожей женщиной, пришлось столкнуться с двойной стигматизацией. Ей говорили, что депрессия не соответствует силе, которой должны обладать темнокожие женщины. В книге «Уиллоу плачет обо мне: путешествие черной женщины сквозь депрессию» (Willow, Weep for Me: A Black Woman’s Journey Through Depression, 1998) она рассказывает о знакомых, которые говорили что-то вроде: «О чем тебе грустить? Если мы победили рабство, то с остальным точно справимся»[584]. Она отвечала, что депрессия «в своей базовой, клинической, форме имеет биохимическую природу. Это реальная болезнь»[585]. Или, как пишет Лора Инман: «Многие до сих пор считают, что все, что тебе нужно – это „собраться“. Они не понимают, что дело в химическом дисбалансе… это неполадки в организме»[586]. Трейси Томпсон также обращалась к биохимии, а еще и к истории. Она любила труд Стэнли Джексона об истории депрессии, потому что в нем отслеживалась непрерывная хронологическая последовательность от античной меланхолии до депрессий эпохи антидепрессантов[587]. Если проблеме так много лет, она должна быть реальной.

Обращения к аналогиям, биохимии и истории служат насущной цели. Стоит, однако же, представить, что было бы, если бы в них не было необходимости. Депрессия может походить на прочие болезни, иметь долгую историю и носить биохимический характер. А что, если нет? Будет ли это означать, что на страдания можно не обращать внимания? А что, если мы могли бы представить, что депрессия реальна, даже если бы она не походила на прочие болезни, не являлась биохимическим процессом и не имела тысячелетней истории?

Ожидалось, что психологическая революция в психиатрии изменит все. Как считала Нэнси Андреасен, психическая болезнь должна стать таким же заболеванием, как и все прочие. Натан Клайн надеялся, что наличие лекарства от депрессии позволит людям думать о ней как о болезни. Однако для Элизабет Вурцель было так: если теперь депрессия везде, значит, ее нигде нет: «Не могу избавиться от мерзкого ощущения, возникающего всякий раз, когда оказываюсь в переполненном автобусе, где все, кроме водителя, принимают „Прозак“»[588].

Салли Брэмптон, однако, настаивала на том, что нужно делать акцент на реальности болезни. Если мы этого не сделаем, болезнь так и будет прятаться за завесой тайны и стигматизироваться. Однако Брэмптон опасалась раскрыть себя, в частности, из-за карьерных рисков[589]. В большинстве случаев мы говорим коллегам, что больны. Это, если уж на то пошло, и есть ключевой аспект «роли больного», сформулированный социологом Толкоттом Парсонсом: когда мы соглашаемся на роль больного, мы получаем некоторые выгоды, в том числе возможность пропускать работу и не выполнять другие обязательства; также мы принимаем новые обязанности: выполнять предписания врача и стараться вылечиться. Но когда вы беспокоитесь, что вас посчитают не больным, а слабохарактерным, решат, что вы преувеличиваете или «свихнулись», что бы это ни значило, – то принятие роли больного становится сложным. Люди с депрессией порой ведут двойную жизнь, день за днем притворяясь здоровыми. Те, кто решил сообщить миру о своей депрессии, рискуют стать стигматизированными и, единожды открывшись, навсегда теряют возможность скрытности. Но недостаточная открытость лишь укрепляет стигму.

В этих дилеммах живет одиночество. Некоторые авторы публиковали мемуары в сокращенном виде в популярных СМИ, после чего получали огромное количество откликов от незнакомцев, осознавших, что увидели себя в новом свете и с облегчением узнали, что не одиноки. Многие из тех, кто писал Томпсону, признавались: их боль впервые называли болезнью, а не слабохарактерностью[590].

Как я здесь оказался?

Причины более смахивают на выдумку, чем на факт.

Тим Лотт[591]

Для Эстер Гринвуд опыт ЭСТ оказался жутким. Для Сильвии Плат история тоже оказалось куда сложнее. Ей было очень страшно, но одна из сессий ЭСТ немедленно возымела глубокий терапевтический эффект. Кому-то ЭСТ может показаться самым физическим из всех существующих способов лечения, однако Плат трактовала и болезнь, и лечение в психоаналитических терминах. Сильвия полагала, что ее мучило подсознательное чувство вины, от которого ЭСТ во многом избавила ее, потому что сама процедура была тем еще наказанием[592].

Объяснения, которые сами пациенты дают своей болезни и процессу лечения, могут как отталкиваться от преобладающих медицинских моделей, так и противоречить им. Плат пользовалась психоаналитическими идеями, преобладавшими в ее время. Многие мемуары об ЭСТ появились позже, и, хотя процедура по-прежнему вызывала нарекания, «наказанием» ее не называл никто. Мало кто из современных авторов отталкивается от неосознаваемой вины или гнева, обращенного внутрь, как от источника заболевания. Неудивительно, что многие ссылаются на химический дисбаланс, хотя есть и большая группа людей, отрицающих такой подход.

В своей книге о современной депрессии психолог Гэри Гринберг рассказывает, что, будучи участником клинических испытаний антидепрессанта, он все больше верил в биохимическую природу своей болезни[593]. Лорен Слейтер вторит ему: «Постепенно начинаешь воспринимать точку зрения „Прозака“, что Бог – это вроде скопления молекул, а болезнь – какой-то мозговой сбой»[594]. Но кое-что нелогичное все же остается. Так, к примеру, Лора Инман пишет: «Не понимаю, почему я ощущаю такую черноту из-за каких-то болтающихся внутри моего мозга – и, возможно, делающих это как-то неправильно, – химических веществ»[595].

Что означает молекулярный сбой, понятно не совсем, однако отсылка к этому процессу помогает понять прочие загадки. Психиатр Линда Гаск в своем сочинении «Другая сторона тишины» (The Other Side of Silence, 2015) борется с прошлым, которое видится ей «недостаточно травматичным», чтобы оправдать болезнь[596]. Она считала, что родилась с низким порогом чувствительности к стрессам. Джиллиан Марченко полагала, что самой тяжелой «травмой» в детстве была пара переломов, после которых, по ее признанию, она получила уйму желаемого внимания; правда, имелась у нее склонность задавать философские вопросы вроде «почему я живу?» в возрасте, который, по прошествии времени, кажется ей чрезмерно ранним[597]. Элизабет Вурцель временами смотрела на себя и задавалась вопросом, что и мои студенты после книги Дафны Меркин: с чего бы я, преуспевающая жительница Манхэттена, страдала депрессией? Вурцель в поисках того, с кем можно было отождествить себя, нашла весьма притягательной личность Брюса Спрингстина, поскольку его рабочее происхождение оправдало бы ее депрессию[598]. (Как мы узнаем позже, у Вурцель было куда больше общего со Спрингстином, чем она думала.) Также Элизабет придавала нездоровую важность своему выкидышу, потому что он давал ей право на паршивое самочувствие[599]. При этом многие считали, что должно случиться действительно что-то очень плохое для того, чтобы человек нехорошо себя чувствовал. В таких случаях идеи биохимической теории происхождения депрессии давали возможность ответить на сложные вопросы.

Однако, хотя биохимия исправно служит своей цели и закрепляет восприятие депрессии как болезни, большинство авторов находят, что их страдания не ограничиваются исключительно нарушением химических реакций. Неважно, насколько высоко оцениваются физические средства для облегчения симптоматики – они часто принимают в штыки ситуацию, когда их применяют без оглядки на их внутреннюю и внешнюю жизнь. В книге «Моя борьба с безумием» (My Fight for Sanity, 1959) Джудит Крюгер выразила двоякое отношение к ЭСТ. Курс терапии абсолютно точно облегчил симптомы, однако вызвал физические боли и психическую дезориентацию, но хуже всего – она стала ощущать себя невидимой. Почувствовать себя по-настоящему здоровой она смогла после сеансов с внимательным психоаналитиком: в ходе чего у нее обнаружились подавляемые чувства враждебности и зависти к младшему брату[600]. Элизабет Вурцель куда быстрее начала принимать препараты, чем обратилась к психотерапии, однако, по ее словам, она перешла от четкого убеждения, что происхождение депрессии кроется в проблемах биологического характера, к более гибкому подходу после того, как «скопление жизненных обстоятельств сделало мои мысли настолько уродливыми, что моя голова стала столь гиблым местом, где я попросту застряла»[601].

Глубокое и личное прошлое имело для авторов очень большое значение, а самым важным этапом жизни была жизнь с родителями. Хотя, может, точнее будет сказать так: прошлое без родителей. «Как знакомо», – грустно подумал бы Карл Абрахам.

Видимые и невидимые

Как впоследствии Андре Грин и Элис Миллер, Карл Абрахам обнаружил, что часто заболевают депрессией те, чьи родители из-за собственных травм и неуверенности в себе эмоционально отсутствовали, хотя физически были рядом.

Сдержанный Уильям Стайрон мало что рассказывал о своем детстве. Он пишет, что «многое, несомненно, по-прежнему будет оставаться тайной ввиду непонятной природы болезни», но «впоследствии я постепенно приду к убеждению, что трагическая утрата в детстве, вероятно, стала источником моего собственного расстройства»[602]. Отец Стайрона также страдал депрессией, а мать умерла от рака, когда ему было тринадцать.

Часто ребенок чувствует, что его бросили, даже если родитель физически присутствует в его жизни. Родители Элизабет Вурцель развелись. «Думаю, неважно, полная семья или нет, если родители всегда рядом, то ты ощущаешь положительные эмоции от самого их присутствия. У меня же были оба родителя, которые постоянно выясняли отношения, и все, что они мне дали – фундамент, расколотый надвое, внутри которого – пустота и боль»[603]. Отец Элизабет был вечно занят. Когда ей удавалось проводить с ним время, он спал. Трейси Томпсон описывает своего отца как «веселого», но мало вовлеченного в ее воспитание; ее мать, ревностная христианка, отказывалась принимать дочь такой, какая она есть, будучи чересчур заинтересованной в том, чтобы воспитать ее настоящей христианкой в собственном понимании этого слова. Мать Дженни Диски, сама страдавшая депрессией, отправила ее учиться конькобежному спорту, но это было не столько во благо дочери, сколько ради желания матери иметь возможность похвастаться своим ребенком. Интересно, что Мери Данкуа, которая настаивает на биохимической природе депрессии, однако же, считает развод родителей ключевым фактором своей болезни[604]. Салли Брэмптон описывает своих любящих родителей, но при этом считает, что ее отец страдал недиагностированным расстройством аутического спектра и не был способен ничего дать в эмоциональном плане. В детстве Салли приходилось справляться с глубоким недовольством родителей друг другом, а собственные эмоциональные потребности оставались неудовлетворенными[605]. Девочку отправили учиться в закрытую школу, которую она терпеть не могла, и она чувствовала, что так от нее просто избавились. (Одна из психотерапевтов Брэмптон как-то сказала, что процентов восемьдесят ее пациентов учились в школах-интернатах[606].) Лора Инман утверждает, что никогда по-настоящему не знала своего отца. Лорен Слейтер называет свою мать «отстраненной»[607].

Автобиография Брюса Спрингстина «Рожден, чтобы бежать» (Born to Run, 2016) – это одновременно и гимн радостям рок-н-ролла, и размышление о причинах его депрессии. Подобно Сильвии Плат, Чарли Мингусу и Робину Уильямсу, у Спрингстина она сочеталась с творческой жилкой и огромной жаждой жизни. Контраст между бешеной динамо-машиной на сцене и человеком с мрачной депрессией, сутками приковывающей к постели, поражает, – но и то и другое одинаково реально. Унылые жизни и города, наполняющие его песни, – не порождение необычайно развитой эмпатии и воображения, а хорошо знакомые ему пейзажи и люди (включая его самого и его отца). Брюс уверен, что его отец страдал недиагностированной депрессией, которая лишала его эмоциональной стабильности и подвергала риску любую возможность вовлеченного общения с талантливым сыном. Позднее у Спрингстина-старшего развилась параноидальная шизофрения. Отец Брюса желал ему только добра, но, когда они с сыном оказывались вдвоем, он все же был эмоционально недоступен.

Плат и ее мать были близки, но также мать была занята постоянными болезнями ее брата Уоррена. Отец Сильвии умер, когда ей было восемь лет. Как-нибудь прочтите ее стихотворение «Папа», где Сильвия осторожно намекает, что эта смерть на нее значительно повлияла[608].

Тема отсутствующих родителей в мемуарах, возможно, поддерживает некоторые психологические теории депрессии. Но какой бы ни была истинная причина депрессии конкретного человека, эта тема в сочинениях хорошо демонстрирует, что психологический аспект имеет большое значение. Каждому приходится сталкиваться с лишениями, внутренними конфликтами и потерями. И в каждом случае «эндогенной депрессии» они сыграли свою роль, неважно, став основной ее причиной или нет.

Вдобавок к отсутствующим родителям авторы сталкивались с ощутимыми травматическими событиями в детстве. Трейси Томпсон сбил автомобиль, едва не лишив ее жизни, и изуродовал лицо, когда она была на пороге пубертата[609]. Лора Инман подвергалась сексуальным домогательствам в раннем юношестве[610]. Дженни Диски однажды отправили спать с голым отцом, также она подвергалась сексуальному насилию со стороны матери[611]. Дженни также приводит наглядный пример того, что такое «быть невидимым»: она однажды наткнулась на мать в психотическом состоянии, и та в буквальном смысле ее не узнала[612]. Дафну Меркин била злобная няня, нанятая ее матерью; и она недоумевала, как мать могла доверить ее подобному человеку[613]. Мать Лорен Слейтер вечно сильно тревожилась и беспокоилась; порой она хлестала дочь по щекам, а иной раз с явным неодобрением сильно терла руками по едва наметившейся груди дочери-подростка[614], а однажды заставила дочь выпить моющее средство[615].

В научно-исследовательской литературе подобные вещи весьма отстраненно называют «жизненными обстоятельствами».

Тело и биология

Чисто биологическое объяснение болезни кажется пресным и однобоким. Работы Артура Фрэнка и других профильных специалистов в последние десятилетия демонстрируют, что для страдающих серьезной болезнью жизненно важно создать о ней нарратив. Но биология ограничена, и не только тем, что не учитывает психологический и социологический аспекты, а еще потому, что сама по себе не ясна. Больные раком люди могут точно знать свои канцерогенные факторы, а могут и не знать их вовсе. Однако они могут изучить достоверные факты о росте раковых клеток, потому что об этом существует множество общепринятых научных фактов и теорий. Нарратив же страдающего депрессией всегда будет иметь хаотическое свойство, поскольку любые размышления о причинах заставят больного увязнуть в болоте неустойчивости научных знаний.

Биология все-таки важна в контексте депрессии, и не только по причинам клинического толка. Тогда как сами по себе биологические объяснения ограничены, они помогают интерпретировать чувственное восприятие депрессии.

Телесные воплощения депрессии реальны, но для некоторых они становятся неожиданным сюрпризом. Поэтому, когда люди говорят о «расстройствах настроения», они часто упускают из виду телесные проявления болезни. Салли Брэмптон задается вопросом: «Почему они называют это „психическим“ заболеванием? У меня болит не только голова, я ощущаю боль везде: особенно в горле и в сердце». А еще она была поражена, когда обнаружила у себя еще одно физическое проявление болезни в виде постоянного напряжения в руках и ногах[616]. Социолог Дэвид Карп, собиравший рассказы о депрессии наряду со своим собственным, поместил их в книгу под названием «Говоря о грусти» (Speaking of Sadness, 1996), где попытался дать определение телесности депрессии, что оказалось весьма непросто, поскольку ее проявления, казалось, постоянно возникали в разных местах: «ком» в горле при сильных переживаниях или скорби, боли в груди, с трудом размыкающиеся веки, ощущение сдавленности в голове, «грустные» щеки, трясущиеся руки и ноги[617]. Большая часть описаний физических ощущений варьируется от тупой одеревенелости до исступленных мучений. Описание чувственного восприятия депрессии, данное Мери Нана-Ана Данкуа, производит противоречивое впечатление:

Депрессия захватывает слои, текстуры, звуки. Порой депрессия легко, как перышко, касается поверхности моей жизни облачком пессимизма. Другой раз она приходит постепенно, точно ОРВИ или шторм, всякий день обнаруживая новые симптомы до тех пор, пока я окончательно не утону в ней. Чаще всего, в наиболее поверхностном, соблазнительном смысле, она мягкая и заманчивая. Она как бархатное поле, готовое принять меня в свои объятия. Громкая и головокружительная, зовущая теноров и хриплое сопрано мыслей, непроходящую грусть и ощущение грядущей беды[618].

Гендер

Биологическая эпоха депрессии по-разному может влиять на мужчин и женщин. В мемуарах на удивление мало откровенных рассуждений на гендерную тему. Вероятно, авторы убеждены, что могут говорить лишь за себя и не допускать социальных обобщений. Трейси Томпсон считает, что мужчины и женщины болеют депрессией поровну, но женщины чаще попадают в статистику, потому что больше настроены на поиск лечения. В книге «Фамильное серебро» (The Family Silver, 2004) Шерон О’Брайен подозревает, что проблема женщин в том, что существует социальное ожидание, что те должны быть хорошими[619]. Мысль такова: если от женщины ждут, что она всегда будет хорошей, то, что случится, если вдруг ей вздумается разозлиться, что, по сути-то, неизбежно? По всей видимости, придется держать гнев внутри. Дафна Меркин считает, что хотя чаще страдают депрессией женщины, пишут о ней преимущественно мужчины. Не уверен, что это так. Ее замечания относительно содержания мемуаров куда убедительнее: она считает, что мужчины реже пишут биографические подробности и чаще склонны считать, что их депрессия имеет биологические корни. «То есть мужчины хитро придумали, как обходить намеки на моральное падение, сопутствующее психическим болезням, равно как и более конкретное порицание потаканию своим слабостям, приписываемому углубленным описаниям болезни, – попросту приписывая его воздействию внешних сил»[620].

Прикованный к постели

Депрессия буквально вызывает у вас неподвижность. В книге «Когда корни тянутся к воде: личная и естественная история меланхолии» (Where the Roots Reach for Water: A Personal and Natural History of Melancholia, 1999) Джеффри Смит пишет: «Кажется, жизненные соки утекают сквозь невидимую брешь, – и добавляет: руки и ноги страдающего меланхолией тяжелеют, а на кровь, кости и мышцы разом налипает что-то вязкое»[621]. Особенно это чувствуется во время сна. Элизабет Вурцель снилось, что ее одолел паралич, а после пробуждения она в прямом смысле не могла встать с постели. Джиллиан Марченко писала о «тяжелых, точно бетонные блоки» ногах, когда она пыталась встать с постели[622].

О сне в мемуарах говорится довольно много: спят долго, мало или вообще не спят. Длительность пребывания в постели имеет множество значений и мотиваций. Частью их является физическая усталость и бесконечная апатия. Салли Брэмптон пишет о «нырке под одеяло»: как она пряталась в кровати, не отвечая на звонки, отвергая все приглашения; так выглядит та самая добровольная социальная изоляция меланхолика, известная еще с античных времен[623]. Для Шерон О’Брайен перспектива сна и снотворного означала передышку от мучительного бодрствования[624]. У Брюса Спрингстина, с его легендарным сценическим драйвом, был депрессивный эпизод, когда под грузом непрошеных мыслей и неумолчного беспокойства он не мог подняться с постели:

Мне было неудобно делать все. Стоять… ходить… сидеть… все вызывало приступы необъяснимой тревоги… Все, что меня ожидало, – злой рок и дурные знамения, укрыться от которых можно было лишь во сне. Если я не смогу работать, как я буду кормить семью? Если я так и буду прикованным к постели? Кто я вообще, черт возьми, такой? Ты чувствуешь, как истончается твое самосознание[625].

Состояние прикованности к кровати может казаться чрезмерным – вплоть до недобровольного. Тем не менее те, кто страдает депрессией, размышляют о границе между болезнью и нормальными жизненными невзгодами. Если частые мысли о самоубийстве – четкий критерий серьезности состояния, Лора Инман была действительно больна, поскольку совершила несколько попыток суицида. Но когда утром она не желала вставать с постели, она порой спрашивала себя: а что, разве не у всех такое бывает?[626]

Если у вас есть интерес к жизни, то и вставать по утрам легче. Одна из самых острых потерь депрессии – потеря жизненных смыслов. Дженни Диски, видя на экскурсионном корабле кита, описывает это так: «Кит мне понравился так же, как мог понравиться любой другой человек»[627]. Словно уточняя: вообще не понравился. Хотя Диски – автор девятнадцати книг – достаточно красноречива в описании своей пассивности:

Леность всегда была моей неотъемлемой чертой… кажется, единственным качеством, каким я обладаю… а также в том смысле, что в праздности я чувствую себя собой. Не помню, когда мысль о том, чтобы пойти на прогулку, не казалась мучительной. Что до свежего воздуха, я не большая его любительница. Да, он придает бодрости, этого не отнять; но мне крайне редко хочется чувствовать бодрость[628].

Пренебрегая хорошим и прекрасным

Казалось бы, то, что должно приносить удовольствие, на деле мучает больше всего остального. Психолог Марта Мэннинг как-то проводила отпуск в Монтане посреди глубокой депрессии: «Знаю, красиво тут и все такое, но, если быть совсем честной, – терпеть не могу природу»[629]. Отправившись в поездку в Диснейленд, Дэвид Карп остро ощутил разницу между тем, как ему полагалось себя чувствовать в самом радостном месте на земле и как он ощущал себя на самом деле[630]. Подруга пыталась подбодрить Джеффри Смита какой-то оптимистичной мелодией, но веселье и яркость музыки ощущались для него как оскорбление[631]. «Хорошая» погода сама точно насмехается над страдающими депрессией. Салли Брэмптон писала: «Ненавижу солнце. Потому что когда оно светит, я должна быть счастлива»[632]. В один из хороших солнечных дней подруга спросила Брэмптон, как она может грустить в такую погоду? На что она ответила: «А если бы я болела гриппом, ты бы задала этот вопрос?»[633] Дафна Меркин пишет, что это один самых точных тестов на депрессию: когда в первый погожий день весны все остальные заново чувствуют надежду и прилив сил, больные депрессией продолжают пребывать в мрачном зимнем расположении духа[634].

Бытует мнение, что христианские писатели могли считать, что их вера требует того, чтобы они были радостными[635]. Поэтому средневековые монахи, впавшие в уныние, взваливали на себя еще и ношу греха, которым виделась их болезнь. Мартин Лютер считал, что христианину подобает быть счастливым, поэтому меланхолия виделась ему поводом для чувства вины. Джиллиан Марченко считала, что главный постулат христианства – надежда, а депрессия – это, прежде всего, потеря надежды. На протяжении всего сочинения Марченко прослеживается скрытое чувство вины за то, что она вообще заболела, подразумевая, что в ней недостаточно любви к Богу, а также за то, что утрата интереса распространяется даже на Иисуса. Однако и здесь она задается вопросом о том, где же проходит черта между нормальным состоянием и болезнью. Вера, по ее словам, дается ей тяжело, но разве не у всех такое бывает?[636]

Забвение

Если Дженни Диски не хотела быть бодрой, что же ей было нужно? Забвение. Это слово часто фигурирует в мемуарах о депрессии, но не в значении того, как себя чувствуют страдающие депрессией, а при описании того, чего бы они хотели. Салли Брэмптон пишет: «Я не хочу спать, я хочу забыться»[637]. Как-то, почувствовав улучшение, Джиллиан Марченко написала: «Я по-прежнему хочу прекратить быть»[638]. Желание забытья часто приводит к употреблению лекарств. Салли много пила и употребляла «Валиум» и «Ксанакс». Дженни наглоталась «Нембутала», принимаемого матерью, – не столько желая умереть, сколько просто прекратить все[639]. Это выглядит как попытка суицида, – разумеется, в случае депрессии этого исключать нельзя, но сразу несколько авторов подчеркивают: желание забыться – вовсе не то же самое, что стремление к смерти, это намерение прекратить страдания. Мэтт Хейг писал: «Я хотел умереть. Нет, не так. Я не хотел умереть. Я просто не желал быть живым»[640].

Суицидальные наклонности имеют свою шкалу: от смутного чувства, что было лучше бы умереть, до более активных фантазий касательно того, как этого можно добиться и конкретного поэтапного планирования[641]. Брэмптон пишет, что эти стадии знакомы каждому, кто сталкивался с депрессией. Сама она в итоге покончила жизнь самоубийством.

Лечение, выздоровление, ущерб и сожаления

Большей части авторов так или иначе удалось найти способ лечения, который им помог, и они дают живое описание целительной силы лекарств. Многие из описаний скорых и неожиданных преображений таковы, что даже мысли о том, что это все может быть из-за эффекта плацебо, невыносимы[642]. Тим Лотт пишет, что не верил, что лекарства ему помогут, но все равно решил их принимать и считал, что облегчение симптомов было стопроцентным. После короткого курса «Прозака» Лорен Слейтер впервые почувствовала себя здоровой. Навязчивые симптомы ушли, и она заново стала чувствовать и понимать свое тело. Лорен наконец ощутила, что становится той, кем она и должна быть[643]. Наконец она выехала из сырой и холодной квартиры на первом этаже и заново научилась получать удовольствие от жизни:

Я откусила от яблока и получила удовольствие. А еще мне стало нравиться белое кресло, в котором я дремала и раскачивалась, совсем отчаявшись защититься. Я стала чаще принимать ванны – порой даже ароматные, с лепестками цветов. «Прозак» подарил мне тыквенные маффины, желтоперого тунца и сливовый соус[644].

Большая часть сочинений о депрессии утверждает: ЭСТ работает. Многие книги написаны для того, чтобы люди лучше понимали саму болезнь и процесс ее лечения. История Нормана Эндлера не типична, но и не уникальна. Знаменитости вроде Кэрри Фишер или Китти Дукакис написали об основополагающей роли ЭСТ в их излечении от депрессии[645]. Первое, о чем подумала Марта Мэннинг после того, как ей порекомендовали ЭСТ, – известное произведение «Пролетая над гнездом кукушки». Она испугалась, что, если ей порекомендовали что-то настолько радикальное, значит, она в самом деле серьезно больна. Но после нескольких сеансов у нее улучшились сон и аппетит, она перестала пребывать в состоянии постоянного возбуждения: «Я определенно почувствовала, что депрессия отступает»[646]. Многие авторы, получавшие ЭСТ, долго не могли объяснить друзьям, почему хотят лечиться именно так. На вечеринке у Марты как-то спросили: «Как ты могла позволить сделать с тобой такое?»

Рассердившись, я отрезала: «Я не просто позволила, а попросила сделать со мной такое». Но спрашивавшая не унималась: «Но зачем?» – «Затем, что хотела спасти свою жизнь», – ответила я, надеясь, что на этом разговор будет окончен. Осмелев после пары порций бурбона, та снова не выдержала: «Да ладно, не преувеличивай. Депрессия – это не смертельно»[647].

Авторы мемуаров об ЭСТ часто упоминают также и о том, что терапия неверно трактуется также и самими врачами. Авторы и рады бы стереть из сознания обывателя кадры из фильма «Пролетая над гнездом кукушки», но их все равно возмущают слова врачей, уверяющих, что лечение безвредно. Джудит Крюгер вспоминает, как ЭСТ помогла ей восстановиться от эпизода заболевания, похожего на психотическую депрессию. После лечения она впервые за несколько недель нормально спала и ощутила спокойствие и облегчение. Однако облегчение это не перевоплотилось в любовь к самой процедуре; она продолжала внушать ей ужас. Также Джудит возмущало равнодушие врача: его не интересовала ее история; все, что он хотел – провести сеанс ЭСТ. Выбравшись из острой фазы депрессии, она нашла психоаналитика, которая помогла ей обнаружить у себя неприязнь к членам семьи[648].

Жалобы на ЭСТ в рассказах о депрессии в основном касаются потери памяти и того, что некоторые практикующие врачи не обращают на этот факт никакого внимания. В справочниках и учебниках терапия порой предстает как безвредная и безболезненная. Врачи поясняют: потеря памяти касается лишь кратковременной памяти на события, предшествующие процедуре, и носят временный характер. Для большинства пациентов это может соответствовать действительности, а может и нет. Не думаю, что научные данные носят окончательный характер. Зато в мемуарах полным-полно жалоб на потерю памяти после ЭСТ. Энн Донохью опубликовала в 2000 году отчет, в котором осторожное предупреждение, полученное от врача, контрастировало с серьезной потерей памяти, которую она испытала[649]. Врач Шервин Нуланд в автобиографии приписывает ЭСТ выздоровление, полагая, что процедура, должно быть, стерла из его памяти некое травмирующее событие[650]. Однако большинство авторов называет потерю памяти серьезной жертвой. Жалобы выглядят убедительными, потому что исходят не только от тех, кому не помогла терапия, хотя и такие случаи бывают. Многие из них принадлежат пациентам вроде Фишер, Мэннинг, Дукакис, которые были рады поделиться, насколько сильно им помогла ЭСТ, как и о том, что они согласны на нее снова, несмотря на потерю памяти[651].

Схожую во многом картину мы наблюдаем, когда читаем о препаратах: меньшая часть авторов представляет их однозначным образом; большинство же демонстрируют двойственное отношение. Брюс Спрингстин подчеркивает, что ему помогли и таблетки, и психотерапия, – однажды приступ безутешного плача прекратился в течение нескольких дней после начала приема антидепрессантов[652]. Психиатр Линда Гаск была потрясена скоростью своего выздоровления и отсутствием побочных эффектов. Но в большинстве случаев вы встретитесь с побочными эффектами лекарств. Чаще всего речь не идет о случаях обширной потери памяти, как это бывало после ЭСТ. Однако и незначительными их не назовешь. СИОЗС выпускались в надежде, что нежелательные последствия их приема станут меньше, чем у ИМАО и трицикликов, но в итоге выяснилось, что они сильно влияют на сексуальную сферу. А ведь секс важен для многих людей. Лорен Слейтер писала: «Не знаю ни одного теоретика, от Стэка Салливана и Фрейда до Хорни и Лифтона, кто бы утверждал, что, скажем, дисфорическое расстройство в области гениталий – это норма»[653].

Порой те, кто принимает антидепрессанты, опасаются, что лекарства должны приносить вред. Элизабет Вурцель описывает, как однажды одновременно принимала литий и «Прозак». Побочные действия, хотя и не радовали, были вполне терпимы и перевешивались пользой от лечения. Но она была убеждена, что препараты – это плохо, что всему есть цена, пусть она и не знает пока, какая именно. Такие мысли могут показаться чем-то сродни суевериям – действительно, элемент магического мышления в них есть, – но ведь прием препаратов в самом деле не проходит бесследно, и зачастую, если это новые препараты, еще неизвестно, чем это может обернуться. По словам Слейтер: «Прием препаратов, особенно недавно изобретенных психотропных средств, о которых у исследователей пока что больше вопросов, чем ответов, – всегда экзистенциальный опыт, потому что все, что происходит, – происходит исключительно с твоим телом. Всякий раз, когда ты принимаешь таблетку, ты глотаешь не только совокупность химических веществ, но себя самого, потерявшего ориентиры»[654].

Само слово «вещество» вызывает отторжение. Эпоха антидепрессантов родилась и выросла вместе с сестрой-близнецом: войной с наркотическими веществами. Что до психологических исследований, они происходили в противоположной обстановке. Антидепрессанты взращивали как любимое дитя с надеждой на большие достижения. Они были лекарством, одаренным ребенком, надеждой на исцеление. Тогда как легкие наркотики – дурной ребенок, тот, кто ничего не добьется и сгинет в тюрьме; порой даже воплощение зла и враг общества номер один. Внесу ясность: я не имею в виду, что черта между рецептурными препаратами и легкими наркотиками лежит исключительно в дискуссионной плоскости. Однако полностью научно обоснованной ее тоже не назвать. Некоторые вещества, такие как амфетамин, мигрируют из области медицины, где применялись от той же депрессии, в сферу наркотиков, а порой и обратно (теперь он применяется для лечения отсутствия концентрации внимания)[655]. Сходная траектория была и у ЛСД[656]. Но культурные ассоциации несут большую нагрузку и ставят различные барьеры, например, для применения медицинской марихуаны и ЛСД в лекарственных целях.

Слейтер боялась, что подсела на «Прозак». Вурцель стала называть кабинет своего психотерапевта «наркопритоном»[657]. Недавний рассказ колумниста о том, как он пытается перестать принимать антидепрессанты, назывался: «Привет, меня зовут Дэвид. Я наркоман»[658].



Поделиться книгой:

На главную
Назад