Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Архив еврейской истории. Том 13 - Коллектив авторов -- История на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Я позвала маму, чтобы спросить: в чём дело? Оказалось, что ей ничего не сказали. Тогда я решилась их не спрашивать. Итак, мы не знали, что они зарегистрировались, а они решили скрыть помолвку[221]. Он должен был отслужить в армии в Москве, пришлось расстаться. Раскрылась тайна через год, когда Хана из Астрахани проездом через Москву встретились с ним и он рассказал об этом.

Так или иначе, Соня посещала нас, мы её очень хорошо принимали, она нам нравилась.

Итак, прошло два года по возвращении домой, после армии, некоторое время жили у нас вдвоём в квартире по улице Михайловской, пока нашли себе квартиру на улице Рейтарской. Это была общая квартира[222] — одна комната с общей кухней. Соседи оказались хорошие, культурные. Боря поступил на работу в продуктовый магазин заместителем директора. Через год родился у них мальчик-красавчик. К несчастью, он заболел, не помню уже чем, но у Бори брали кровь, и ему, то есть ребёнку, переливали её; кроме того, врач советовал давать ему свежую смородину и т. д.

Вкратце, он долго не прожил — он умер. Одновременно <мой> папа болел, мы от него скрывали, а я там у них и ночевала, вместе переживали это горе. В июле 18-го, в 1938 году, родился второй ребёнок, назвали её Марочкой по имени отца нашего, умершего в том же году 12 мая.

Е. и Г. Эстрайх

История эмиграции одной московской еврейской семьи

Геннадий Эстрайх

Выезд

В последние два десятилетия XIX века и в годы перед Первой мировой войной XX века из Российской империи выехали примерно два миллиона евреев. Интересно, что их эмиграцию не описывают как организованное движение, хотя в перемещении этих сотен тысяч людей были задействованы многие организации в России и за рубежом. И все же эмиграцию советских евреев упорно называют движением, хотя действительно организованным массовым движением стали многочисленные ассоциации и разного рода координационные центры, созданные не в стране, а за рубежом, прежде всего в США.

Те довольно малочисленные группы активистов, которые существовали в СССР, правильней с какой-то степенью точности — и ни в коей мере не умаляя их заслуг — считать скорее звеном зарубежного движения. Даже если у группы, сформировавшейся в Москве, Ленинграде, Риге или еще где-то, не было прямой связи с зарубежьем, она все-таки существовала, например, в виде каналов для получения литературы, не говоря уже о том, что зарубежное радио играло куда более заметную роль, чем, например, самиздат. Конечно, группы связывались друг с другом, но КГБ и вся структура советской жизни, мягко говоря, не создавали среды для полнокровного движения.

Что же касается основной массы евреев, полу- и четвертьевреев, а также нееврейских членов их семей (в предыдущей эмиграции последние составляющие практически отсутствовали), то они покинули или попытались покинуть СССР не как участники движения, а как звенья того, что называют «цепной миграцией»: одни — самые отчаянные и предприимчивые — едут, заодно прощупывая и прокладывая путь для других, а потом посылают настойчивый сигнал: бросайте все и приезжайте, здесь хорошо. Тем более что зарубежное движение вкупе с правительственными структурами Израиля, США, Австрии, Италии и еще нескольких стран проложили пути и создали транзитные пункты еврейской эмиграции. Нельзя не упомянуть и отправной пункт эмиграции — советский ОВИР.

Мотивация, спутница любой эмиграции, тоже работала. Было, конечно, «пробуждение национальной идентичности», о чем написано много или даже слишком много, но было и, похоже, доминировало другое, а именно желание реализовать заветные профессиональные мечты и бизнес-планы, перестать думать и ощущать напоминания о «пятом пункте», посмотреть мир, лучше и интересней жить, в том числе и еврейской жизнью. В Нью-Йорке я снимал квартиру у бывшей киевлянки, которая увезла дочь от украинского жениха, выдала замуж за еврея и все время жаловалась мне на нелюбимого зятя. Слышал я и другое: «Мы уехали, чтобы перестать быть евреями». Короче, к отъезду толкали всякие причины или совокупности причин. Какие-то «совокупности» — более сорока лет спустя я даже не берусь их достоверно перечислить — толкали и нас.

* * *

Если на меня не обрушится Альцгеймер или что-то в таком роде, я не забуду эту дату — 30 октября 1979 года. В тот день Советский (в отличие, видимо, от менее советских) районный ОВИР Москвы принял наши документы, собранные для выезда из страны с целью воссоединения с семьей в Израиле. Это была фактически единственная причина, дававшая надежду на получение разрешения покинуть СССР. Мне кажется, я все еще помню лицо того приветливого офицера в штатском, который проверил и принял целый ворох бумаг. Квитанцию об их получении не выдавали, что вызывало, конечно, тревогу. Все собранное с большим трудом и еще большей нервотрепкой уходило в какую-то черную дыру.

Во всем этом была какая-то игра, в которой участвовали две стороны — и те, кто подавал на выезд, и те привратники, от которых зависело решение: «выпустить» или «пусть остается здесь». Ведь прямые родственные связи с кем-то в Израиле были лишь у меньшинства подававших. Мы принадлежали к большинству. У меня ближайшим родственником был троюродный брат, выехавший из Ленинграда. Я его видел один раз в жизни. Запомнилось, что он хотел показать свою силу, поэтому начал бороться с моим старшим братом. Тот потом пару дней лежал, приходил в себя. Теоретически у жены тоже кто-то жил в Израиле, так как семья брата — или даже двух братьев — ее дедушки выехала туда, тогда еще в Палестину, в 1930-е годы. Дед их проводил до Одессы, где они загрузились на пароход. И на этом или вскоре после этого связь с ними оборвалась. Восстановить ее удалось только в 2022 году.

Без официально оформленного приглашения израильского родственника нечего было даже думать о подаче документов. Троюродный брат сразу отозвался на мою просьбу. Еще четыре приглашения пришли от людей, о которых я понятия не имел. Уже не помню, через кого и как я заказал их получение. Потом я читал, что в Израиле искали однофамильцев и просили их сыграть роль родственников. В моем случае все приглашавшие были с совершенно другими фамилиями. Эстрайхи там тогда или еще не водились, или их не нашли. Мое врожденное неприятие абсурда как-то сразу заблокировало идею подачи заявления о желании воссоединиться с троюродным братом, но при этом расстаться, возможно навсегда, со многими куда более близкими родственниками, включая родителей. Поэтому я решил огорошить «компетентные органы» душещипательной историей. Звучала она примерно так: у моего отца была подруга, они вместе учились в пединституте в Житомире, готовились стать учителями в еврейских школах, но потом расстались. По распределению в 1931 году был «дан приказ ему на запад, ей в другую сторону». И тут вдруг, как снег на голову, совсем недавно выяснилось, что их дружба на самом деле получила продолжение в виде девочки, моей сестры, приславшей мне одно из приглашений. Радость-то какая! Надо было, конечно, с «сестрой» как можно скорей воссоединиться.

Отцу моему чувства юмора было не занимать, и эта легенда ему понравилась. Он добавил: «Был бы моложе, поехал бы с вами». Война 1967 года на Ближнем Востоке рассорила его со старшим братом, отставным командиром полка в легендарной Кантемировской танковой дивизии. Два года не общались. Потом они вроде помирились и больше о политике никогда не говорили, каждый остался при своем. Отец был несказанно рад победе Израиля, а брат, когда-то получивший партбилет вместе с наганом, никогда не отклонялся от установок, изложенных в свежем номере газеты «Правда». Бои местного значения шли у отца и со старшей сестрой матери, не читавшей «Правды», но всегда верившей в ее мудрость. Ходили слухи, что много лет спустя она не просто умерла, а приняла сверхдозу какого-то лекарства — лишь бы не поехать в ненавистный Израиль с семьями своих сыновей, вышедших из рядов КПСС.

Надо сказать, что родители проявили удивительное понимание нашего желания уехать. Каждому из них ведь надо было официально (в домоуправлении) заверить бумагу о том, что они не возражают против нашего отъезда, а самое главное, не имеют к нам никаких материальных претензий. Мой отец, член партии с 1940 года и офицер-политработник в годы — и какое-то время после — войны, подписал это без колебаний. Я не помню возражений и со стороны тестя, в прошлом парторга ЦК на одном из заводов Ижевска и выпускника Высшей партийной школы в Москве, а также со стороны тещи, парторга роддома.

Сложно придумать лучшую иллюстрацию настроений в еврейских кругах — или в какой-то части этих кругов — того времени. Не случайно в одном популярном тогда анекдоте еврей подходит к двум незнакомым евреям и говорит им: «Я не знаю, что вы тут обсуждаете, но согласен с вами — ехать надо». Правда, мой брат, который был старше меня на двадцать лет и уже давно являлся членом партии, сказал, что ему сложно понять мое решение уехать из страны социализма. Он был главным невропатологом Кривого Рога, пользовался большой популярностью у нездоровых горожан и жил уже даже не в социализме, а почти в коммунизме, где «все было схвачено».

Мы — моя жена и я — еще были комсомольцами, а таковым (как и коммунистам) подавать заявления на выезд было никак нельзя. Меня исключали в три приема: в отделе, где я работал руководителем группы, в комитете комсомола проектного института и в райкоме. Все было довольно формально. Один раз меня сравнили с власовцами, но старший товарищ осадил этого человека. После исключения из рядов ВЛКСМ меня на месяц направили в сводный комсомольский отряд — помогать строителям крытого стадиона на проспекте Мира. Надо было спешить закончить его к началу олимпийских игр.

Предстоящий спортивный форум играл заметную роль в выездных настроениях. Считалось, что в его преддверии будут легче выпускать. Статистика отъезда в 1979 году действительно вселяла надежду на успех. Никто не заглядывал в закатившийся куда-то магический кристалл, а то бы узнали, что сами игры скукожатся после ввода советских войск в Афганистан и что получение разрешения на выезд станет в советской еврейской жизни чем-то из области экзотики.

Исключение из комсомола (а заодно — из народной дружины и, кажется, еще из чего-то) было важным шагом на пути к ОВИРУ, но не последним. Не должен был возражать и наш жилищный кооператив. Тут проблем не было — председатель сразу выдал нужную бумагу и никого из соседей не посвятил в наши планы. Но самая главная бумага требовалась от моего работодателя. Для руководства отдела и института это была неприятная весть. Они попытались, как это обычно делалось в то время, договориться со мной «баш на баш»: я им — заявление об уходе, а они мне — нужное письмо, тоже о том, что нет претензий. С грузом претензий идти в ОВИР было бессмысленно.

Изначально я и собирался мирно уйти, потому что тоже не заглядывал в магический кристалл и был уверен в возможности прокормиться какое-то время переводами технической литературы и, главное, в быстром решении вопроса. У нас уже были заготовлены фибровые чемоданы, славившиеся своей легкостью, поролон для упаковки фарфора и хрусталя, а также всякая всячина из набора отъезжающего: изделия русских промыслов, пластинки с записями классических опер, фотоаппарат «Зенит» и т. п. Завскладом лесоматериалов, приятель тестя и тещи, подбивал нас купить румынский гарнитур «Шератон» и никак не мог принять моих доводов об отсутствии денег для такой покупки: «Послушай! Пять тысяч [то есть примерно две мои годовые зарплаты] стоит гарнитур, пять даешь на лапу и пять — на пересылку. Но ты уже спокоен — у тебя есть мебель». Действительно, я потом видел эту мебель, спокойно стоявшую в их американской квартире.

Так уж получилось, что еще до октября 1979 года уезжал наш приятель, умудрившийся перед отъездом заболеть ангиной или чем-то еще в таком роде. Поэтому он не мог сидеть всю предотъездную ночь в аэропорту. Почему-то (для удобства, наверное) такое сидение «на дорожку» было крайне необходимо. Я вызвался отсидеть вместо него с полуночи до утра, между делом познакомился с довольно молодым молдавским евреем. По его рассказам, он был уважаемым человеком в Рыбнице — главным инженером ЖЭКа. За несколько часов нашего знакомства он успел сделать две вещи: продать мне килограмм грецких орехов (оказавшихся несъедобными) и втолковать мне, что работу ни в коем случае не надо терять.

Совет этот так прочно «лег на мой ум» (калька с идиша), что я предложенный институтом вариант «баш на баш» не принял. Тут, конечно, самое место описать, как моя борьба увенчалась успехом, но я не уверен, что слово «борьба» уместно в этом случае. Действительно, я сопротивлялся и даже заслужил похвалу начальницы отдела кадров (она мне это сказала несколько лет спустя: «Молодец, хорошо держался»). Но куда большую роль сыграла порядочность руководства института, проявленная по отношению не только ко мне, но и к двум другим сотрудникам, подававшим аналогичные заявления в это же время. Я даже остался руководителем группы. Рыбницкий мудрец оказался прав — благодаря этому я оказался «отказником» в облегченной форме, refusenik light. После нескольких лет перерыва, когда стало понятно, что из СССР мне выхода нет и пока (или никогда) не будет, меня даже стали повышать — главный специалист, главный инженер проектов. Мы купили машину. Но «отказничество» все-таки вносило какое-то дополнительное разнообразие в нашу жизнь.

Был небольшой испуг, когда пришла повестка из военкомата. Тогда ходили слухи, что евреев специально берут в армию, чтобы они получили допуск к секретности и тем самым основание для отказа в выезде из страны. Слух, конечно, довольно глупый, так как «компетентным органам» совсем не требовалось никакого основания. Нам дважды отказывали по причине «нецелесообразности» — вот и все объяснение. Но когда пришла повестка, все-таки дули на холодную воду — а вдруг загребут в армию? Оказалось, что меня вызвали, чтобы сообщить о присвоении очередного звания — старшего лейтенанта. Лейтенантом я стал еще в институте, где военная кафедра параллельно учила нас премудростям управления ракетной установкой, списанной с вооружения в год окончания нашей учебы.

Летом 1980-го мой родственник в четвертом или пятом колене испугал нашего соседа, «Иванова по матери» (с отцом по фамилии Голбштейн или что-то в этой парадигме). Дальний родственник был курсантом в училище, готовившем офицеров для охраны тюрем и зон заключения. Его всегда тянуло к чему-то «силовому». Замполит училища — где-то в приволжском городе, кажется, — обрадовался еврейскому курсанту: теперь никто не обвинит их в антисемитизме. К олимпийским играм училище привезли в Москву и на время игр переодели в обычную милицейскую форму. В этой форме он и предстал перед нами, а потом я пошел провожать его к метро. Иванов эту сцену увидел и запаниковал, что меня арестовали и куда-то ведут. Он входил в круг наших друзей и знал о том, что мы сидим на фибровых чемоданах. Ивановы в конце концов эмигрировали в Германию. В 1994-м я приехал из Англии и случайно (в Москве!) встретился с ними в метро. Оказалось, что они тоже уже сидели на чемоданах, не исключено, тоже фибровых. Пригодилась голбштейновская половинка.

* * *

В итоге подача документов не ухудшила качество нашей жизни, а, скорее, улучшила. Она дала ощущение свободы. Слово «отказник» воспринималось мной не как клеймо, а как звание. У меня не было ощущения, что кто-то отшатнулся от меня, разве что в самом начале, когда меня исключали и т. п. Тогда я выходил в коридор курить один, почти никто ко мне не присоединялся. Но это продолжалось не очень долго. Месяц на стройке стадиона тоже помог — в институте пыль за это время осела.

Жизнь «в отказе» стала для меня более еврейской. Если раньше я носился с какими-то планами научной работы в области автоматики, то после 1979 года занимался этим уже спустя рукава. Меня куда больше интересовала еврейская история. Точнее — интересовала меня еще больше, чем раньше. Говорят, что читать по-русски я начал по отцовскому учебнику истории для какого-то класса.

Дом наш в Запорожье был по-настоящему еврейским. Говорили почти всегда на идише. Родители моей матери жили с нами, от них я русского слова никогда не слышал. Я даже не уверен, что бабушка могла говорить по-русски, хотя что-то понимала. Мама не работала, но меня перед школой отдали в детский сад, чтобы я лучше освоил русский язык. Отец овладел русским очень хорошо, хотя никогда его не учил. В еврейском отделении житомирского пединститута вторым языком после идиша был украинский. Мама, тоже никогда не учившая русский, к его грамматике и лексике подходила творчески. А у ее младшей сестры были проблемы на работе. В детском саду ей приходилось вести занятия по развитию речи, но инспекторы находили ее усилия малоубедительными. В 90-е она уехала с сыновьями в Израиль и писала оттуда письма, которые без смеха — смеха до слез! — читать было невозможно. А потом стало скучно, так как она начала писать на идише.

До войны вся семья жила в Новозлатопольском еврейском национальном районе, одном из пяти в европейской части СССР. Мой отец получил туда распределение, позже заведовал районным отделом образования. По воскресеньям у нас часто собирался какой-то народ — родня и друзья по довоенной жизни в еврейском районе. Я вырос на том, что сейчас называют «устной историей». К деду приходил его приятель, любивший рассказывать, как он взял пленного в Первую мировую войну. Иногда его пленник был немцем, а иногда австрияком. Чин его тоже менялся: то фельдфебель, то офицер. С тех пор я отношусь к «устной истории» с подозрением. Не исключено, что и в этом тексте я что-то немного напутал.

С 1961 года, когда в Москве стал выходить еврейский журнал «Советиш геймланд», родители были его подписчиками и научили меня читать на идише. А в 1981 году я присоединился к Еврейской историко-этнографической комиссии, оформившейся вначале при «Советиш геймланд», а потом существовавшей как независимый «домашний» семинар[223]. Комиссия, а потом и журнал, где я с 1988 года работал ответственным секретарем (мое «отказничество» уже тогда этому не препятствовало), определили всю дальнейшую траекторию моей жизни.

Елена Эстрайх

Ехать надо…

Ни я, ни мой муж не помним, как и когда у нас возникло желание покинуть пределы СССР. Память как будто отрезала этот важный этап принятия решения. А может, просто в воздухе тогда это витало, как вирус, вот мы его и подхватили незнамо откуда. На дворе стоял 1979 год. Ехали если не все, то многие. Причины были разные. В основном, конечно, бежали от антисемитизма и по религиозным соображениям. Финансовая составляющая тоже была не на последнем месте: желание красиво жить никто не отменял. Опять-таки пресловутое «если не мы, так хоть наши дети» было весомым стимулом к отъезду. Применительно к нам это было скорее первое: религией в нашей семье и не пахло, а материальное положение было по советским меркам очень даже неплохим. Как раз в 1979-м мы стали собственниками хорошей кооперативной двухкомнатной квартиры в одном из спальных районов Москвы. На нашей большой кухне можно было устраивать посиделки с внушительным количеством людей. Муж неплохо зарабатывал (опять-таки по советским меркам), я после окончания института была в декретном отпуске, затянувшемся аж на три года. Казалось бы, все очень даже ничего, да вот на тебе, напасть такая. Но раз уж решили, нужно было действовать по протоколу.

Сначала поставили в известность родителей. Насколько я помню, именно так: не попросили совета, а поставили в известность. При этом родители должны были официально разрешить нам уехать именно в Израиль, куда мы точно ехать не собирались. Но так были построены правила игры: едешь как бы в Израиль, а оказавшись в Вене, резко меняешь направление и перебираешься в Рим, где ждешь разрешения на въезд в одну из выбранных стран, чаще всего в Америку, куда мы и стремились попасть. Советская власть, никогда не отличавшаяся особой гуманностью по отношению к своим «провинившимся» гражданам, хотела, чтобы об отъезде таких отщепенцев, как мы, узнали как можно больше людей. Узнали и, как говорится, заклеймили, или, на худой конец, обходили стороной и шушукались.

С позиций сегодняшнего дня это все ерунда, а тогда почти гражданский подвиг. Представьте себе, к примеру, мою маму, которая работала заведующей женской консультацией в десяти минутах ходьбы от дома. Ее в лицо знали все женщины в радиусе пары километров и почтительно здоровались, встретив на улице — разве что автограф не просили. Да и для папы, выпускника Высшей партийной школы, профессионального партийного работника, который до конца своих дней продолжал свято верить в идеалы социализма/коммунизма, это тоже было непросто. Но они все-таки пошли в ЖЭК подписывать документ об отсутствии материальных претензий к своим детям.

В отличие от моего папы, отец мужа, несмотря на то что он на фронте был политработником, к тому времени уже давно разуверился в социалистической идеологии и понимал наше стремление сбежать куда подальше. Более того, он как-то сказал, что если бы не возраст, то удрал бы, не раздумывая. Родители мужа тоже подписали аналогичную бумагу.

Тогда я это как-то не так высоко оценила, наверное, в силу своего юного возраста, но сейчас понимаю, чего им всем это стоило: ведь прощались тогда навсегда. Надежда увидеться была иллюзорной.

Следующим шагом должно было стать исключение из комсомола, что естественно, так как таким отщепенцам не место в рядах передовой советской молодежи. Пожалуй, в иерархии всех предвыездных «ритуалов» лично для меня этот был наиболее унизительным и тяжелым для исполнения. Заседание проходило в райкоме комсомола. Я была в настоящей агонии в преддверии «радостной» встречи с районной ячейкой ВЛКСМ. Муж меня успокаивал как мог и даже придумал «легенду» (так и хочется сказать — на случай провала). А легенда состояла в том, что я должна была давить на жалость и повторять, что сама уезжать на историческую родину не имею никакого желания, но муж настаивает, и не согласиться — значит стать матерью-одиночкой: мол, муж от этой идеи все равно не откажется и уедет без меня и дочки.

В назначенный день и час я явилась в нужный кабинет. Передо мной за столом сидело несколько райкомовцев: все парни молодые, бравые и удалые. Никто мне не предложил сесть. Я так и простояла напротив них «на ковре» и повторяла, как муж научил. Все было как в тумане — даже не помню, сколько длилась эта экзекуция. Результатом было постановление райкома об исключении меня из рядов ВЛКСМ. Еще одна нужная бумажка была добыта и пришита к делу.

Забегая вперед, скажу, что спустя три года, когда я устроилась на работу учителем в школу, наш комсорг начал меня «окучивать» на предмет вступления в комсомол: ведь работа-то на передовом посту воспитания будущего поколения! Замечу, что это происходило на территории того же райкома, где меня исключили. Я отбрыкивалась как могла, говорила, что, мол, раз не вступила в юности, то уж теперь как-то и не нужно. Еле отбрыкалась. Так я и осталась в истории школы как единственный преподаватель комсомольского возраста — не член ВЛКСМ.

Мужа на работе «пощадили». То есть из комсомола, конечно, исключили, и даже в трех инстанциях: сначала в отделе, потом в институтской ячейке, а уж затем в райкоме — как же без этого. Однако, вопреки общепринятому мнению, будто существовал некий приказ немедленно увольнять всех подавших на выезд, на самом деле такого приказа не было — все было отдано на откуп конкретному начальству конкретного учреждения и целиком и полностью зависело от его, начальства, отношения к евреям в целом и к данному сотруднику в частности.

В качестве лирического отступления: комсорг отдела произнесла пламенную речь, заклеймив и осудив его по всем статьям. А спустя несколько лет, когда встал вопрос о расформировании отдела и мужу, ставшему к тому времени главным инженером проекта, нужно было решить, кого уволить, а кого, как говорится, пощадить, он решил эту даму оставить в отделе — даже не столько за ее неповторимые профессиональные качества, сколько из-за того, что у нее семья и дети. Она потом плакала и благодарила его за то, что он зла не помнил.

Может, по причине того, что у директора проектного института, где трудился на благо родины муж, была жена-еврейка, а может, просто человек порядочный попался — и такое бывало, — но «права» мужа были ущемлены только в одном: его исключили из народной дружины, так что больше не надо было патрулировать микрорайон в дождь и стужу после работы. Правда, исключив из дружины, послали на олимпийскую стройку (стадион «Олимпийский»). Это ли не самые гуманные наказания самого гуманного в мире государства?!

Впрочем, был и еще один курьез. Муж получил повестку из военкомата с просьбой явиться в определенный день и час. Это повергло нас в полный шок, так как в то время ходили слухи, что подобные уловки предпринимались для того, чтобы послать на военную переподготовку, а потом «пришить» ярлык невыездного. Муж шел в военкомат как на эшафот, а человек в кабинете просто пожал ему руку и поздравил с присвоением очередного воинского звания — старшего лейтенанта. Хорошо, что тогда компьютеров не было и одна рука не знала, что делала другая. По работе же как таковой ничего не изменилось. Со временем все как-то позабылось, и мужа даже стали продвигать по служебной лестнице, причем довольно быстро и часто.

Что делать?..

А потом начались трудовые будни каждого советского отъезжающего. Велосипед изобретать тут не требовалось: существовал определенный список того, что полагалось сделать, купить и т. д. Во-первых, конечно, фибровые чемоданы для вывоза всего нажитого непосильным трудом — ну, не всего, конечно, а только того, что разрешалось вывозить (рога маралов, например, которые являлись «неотъемлемым атрибутом жизни» любого советского человека, а также кораллы категорически запрещалось брать с собой). Тот, кто родился в послефибровочемоданную эпоху, может и не понять, что это за хрень такая, поэтому объясню: это такие чудища, сделанные то ли из картона, то ли из чего-то подобного, но крепче. Покупались они по причине своей вместительности, дешевизны, а главное, по принципу «не жалко выбросить». Не помню, сколько мы их надыбали, но высились они в углу нашей просторной кухни, накрытые старой скатертью, дожидаясь своего часа.

А еще нужны были большие куски поролона, чтобы паковать в него посуду. Да и то правда: как же там, на чужбине, без сервизов наших любимых и хрустальных вазочек? Паковка была отдельным делом. Появились специально обученные люди, которые знали, какие дырки надо вырезать для чашек, а какие для тарелок и других предметов. Откуда взялась вдруг эта мудрость, понятия не имею, но найти умельцев было несложно. Они хорошо зарабатывали на этой операции, а в конце своего действа, поместив всю посуду в картонные коробки, демонстративно бросали их со всего размаху на пол, тем самым демонстрируя надежность перевозки в любых экстремальных условиях. У заказчиков, конечно, сердце обрывалось, но, следуя совету проверить, все ли цело, они убеждались, что уж что-что, а поесть и попить им точно будет из чего.

Памятуя о том, что в Италии придется довольно долго ждать разрешения на въезд в Америку и в другие страны, все покупали то, что пользовалось спросом у местного населения, чтобы, продав это за совсем небольшие деньги, можно было хоть немного посвободнее жить. И мы не были исключением. Нам достали по большому блату гжельские сувениры. Как сейчас помню, мини-самовар с позолотой стоил 25 рублей — деньги по тем временам немалые, но надо так надо. (Кстати, он и сейчас красуется у меня на кухне.) Купили еще и фотоаппарат «Зенит». До сих пор не пойму, зачем они были нужны иностранцам. Неужели качество местных уступало? Скорей, из-за дешевизны. Да и много еще чего купили — сейчас уж и не упомнишь.

А в основном жили обычной жизнью, только в почтовый ящик заглядывали чаще: а вдруг долгожданная повестка в ОВИР придет. Но проходили месяцы, а мы не получали никаких новостей. Месяцы переросли в полтора года — и вот наконец конверт получен. В нем дата и номер комнаты, куда нам надлежало явиться. Говорили, что по номеру комнаты определяли, какой будет ответ: можно или нельзя нам покинуть СССР. Признаюсь, сейчас уже не помню, поняли ли мы, как решат нашу судьбу власти — до встречи с овировцем или непосредственно на приеме. Да это и не столь важно. Главное в сути, а суть была такова, что нам отказали в выезде по причине нецелесообразности. Мы поняли, что сказался год работы мужа на режимном предприятии в городе Запорожье, хоть и прошло к тому времени уже года три, да и на предприятии этом муж только пользовался тем же входом, что и «режимники», а сам работал в самом что ни на есть несекретном месте — в конструкторском бюро, где разрабатывали кассетные магнитофоны «Весна».

Впрочем, подробных объяснений нам никто не дал, и мы тут же подали на апелляцию. На сей раз долго ждать не пришлось: второй отказ пришел через полтора месяца. Конечно, можно было наполниться гордостью за себя любимых — еще бы, страна явно не может представить своего будущего без нас. Но это я так думаю по прошествии стольких лет, а тогда чувства были совсем другие. Один немаловажный нюанс: как ни пытались, мы не смогли вспомнить, куда подевалась та злополучная бумажка с отказом. А была та бумажка чрезвычайно важным документом, по которому несколько лет спустя Америка начала принимать эмигрантов напрямую из СССР, минуя приглашения в Израиль. На этом наши попытки уехать из страны закончились; вернее, закончился первый этап.

И все-таки мы уехали!

Прошло целых 10 лет. Наступил 1991 год. Страна уже была совсем другой. Я работала. Муж резко сменил род деятельности и из инженеров перешел работать в редакцию единственного в СССР еврейского журнала. Там-то его и встретил один господин из Великобритании, а встретив, пригласил приехать в Оксфорд писать диссертацию. И вот пришел муж с работы, а я в это время пол подметала. Он мне рассказал про эпохальную встречу. Надо заметить, что я даже подметать не перестала, так как всяких посулов уже наслушалась. А зря: этот оказался самым что ни на есть настоящим, и мы через год всей семьей переехали в Англию.

Это, конечно, нельзя назвать эмиграцией в полном смысле слова: с родными мы навек не прощались, мосты в виде квартир и утвари не сжигали и могли вернуться обратно в любое время. Но мы для себя с самого начала решили, что обратно не вернемся — разве что в гости. Мы не были уверены, что останемся именно в Англии, но в том, что останемся, не сомневались.

Первые несколько лет не были усыпаны розами, ведь Англия — это не страна эмиграции, и никаких пособий, подобных тем, что получали наши бывшие соотечественники, скажем, в Израиле или в Америке, нам не дали. У мужа было несколько аспирантских стипендий, которых хватало на пропитание и жилье на нашу семью из четырех человек. Вот только одна загвоздка: мы не привыкли так жить, чтоб только о хлебе насущном думать. Даже в Москве у нас был к тому времени другой уровень жизни. И очень уж хотелось мир повидать — ведь, в отличие от мужа, я лично кроме Болгарии нигде не была, а курица, как говорится, не птица…

Веду я к тому, что я сразу же стала искать работу. Вот тут-то и начались большие проблемы. Иностранцев из Восточной Европы в то время было на пальцах перечесть. На нас смотрели как на диковинку, эдакую экзотику, на которую можно даже гостей пригласить. Да, и такое было, но, к счастью, довольно быстро прошло. Но одно дело гости, а совсем другое — взять на работу. И это притом, что английский язык — моя специальность, так что никаких проблем я не ожидала, но не тут-то было. Дело в том, что английский в этой стране, как нетрудно догадаться, знают многие, и при этом англичане не любят акценты. Скажу не без гордости, что у меня прекрасное произношение, одно из лучших у нас на курсе, хорошо поставленное, с правильными интонациями, но все равно слышно, что не своя. Справедливости ради, замечу, что никто и никогда не узнал во мне носителя русского языка. Англичане всегда гадали, откуда я, и их догадки покрывали территорию от Австралии до Америки (кстати об Америке: там меня часто принимают за «коренную» англичанку). Именно такое хорошее знание английского и явилось камнем преткновения при поисках потенциального работодателя. Я окончила курсы «слепого» печатания и стала искать вакансии секретаря, референта и т. д. Меня приглашали на интервью, рассматривали с нескрываемым интересом, как через лупу, и в конце всегда отмечали, что у меня прекрасный английский язык.

Вскоре я уже поняла, что, когда так говорят, работу точно не предложат. На мне висел ярлык человека со слишком высокой квалификацией для должностей, на которые я подавала (по-английски это выражается одним словом «overqualified»).

В конце концов я решила подвизаться на ниве образования — не преподавателем, конечно (что мне преподавать-то?!), а простым помощником учителя в начальной школе. Ну, думаю, здесь уж мне должно повезти: как-никак, по специальности своей прямой пробивалась. Платили за эту работу так мало, что даже не о деньгах речь — просто нужно было хоть с чего-нибудь начать. Как ни странно, мне и здесь ничего не светило. Одна мама из родительского комитета, который принимал участие в найме на эту должность, пояснила, что мое педагогическое образование работало против меня. Я, мол, являюсь угрозой авторитету учителя в классе. И здесь облом.

Где я только ни работала первое время, пока была в поисках: и в доме престарелых еду старичкам готовила, и в университетском кафе тарелками звенела, и в булочной продавцом-кассиром. Булочная была самым хлебным местом в прямом смысле этого слова. Дело в том, что в конце рабочего дня можно было брать домой совершенно бесплатно все что угодно, а что не разбирали продавцы, выбрасывали на помойку, кроме французских батонов, которые забирал местный фермер на откорм свиней. Не хотели они показывать покупателям, что на следующее утро можно купить дешевле — пусть покупают по полной цене. Дети мои каждый день диктовали мне, что принести — у них появились свои пристрастия. Соседи наши тоже внакладе не оставались. Именно здесь я получила первую похвалу за свои умственные способности. Дело в том, что на кассе была уйма кнопочек, на каждой из которых было написано название булочки или сорта хлеба, и нажимать нужно было правильно. Я запомнила раскладку к концу первого рабочего дня. Менеджер сказала, что предыдущий продавец (кстати, англичанка) уволилась, так как ничего так и не смогла запомнить.

Булочную сменила группа продленного дня, а потом работа продавца в русском отделе книжного магазина, пока меня дорожка совершенно случайно не привела в университетскую библиотеку. Сначала это было временное пристанище. В течение трех месяцев я перематывала бобины с микрофильмами парижской газеты «Русская мысль», а также складывала выпуски газет в хронологическом порядке. Попутно, конечно, читала. Очень любопытно было прослеживать, как с годами менялся русский язык: от объявления о том, что гражданку N. опрокинул троллейбус, до вполне современных фраз послеперестроечных номеров. Если бы мне кто-то в моей предыдущей жизни в Москве сказал, что я буду работать в библиотеке, я бы, наверное, повертела пальцем у виска, но эмиграция многое меняет. Именно здесь я сделала очень даже неплохую карьеру, особенно учитывая то, что у меня не было никакого библиотечного образования.

Но что это я все про себя да про себя? Детям тоже было непросто. Сын в Москве еще в школу не ходил и пошел в первый раз в первый класс в Англии, не зная ни единого английского слова. Сердце кровью обливалось, хоть он и не жаловался никогда. Один раз только сказал, что к нему подошел мальчик и что-то спросил, но, так как он ничего не понял, мальчик потерял к нему всякий интерес. Прямо так и сказал, а в 7 лет это звучит страшнее, чем в 18, особенно для мамы. Благо в школе появился еще один ученик из Венесуэлы, тоже без английского. Их вместе брал на индивидуальные занятия учитель английского языка как иностранного. Так они и сошлись, жестами, мимикой как-то общались. Это поддерживало их обоих. Месяцев через 8–9 сын заговорил. На этом проблемы закончились. Я имею в виду проблемы с английским, но начались проблемы с русским. Мы с мамой соседской девочки упорно учили их читать и писать по русским учебникам. Я не сомневаюсь, что сейчас они другие, но те, что нам прислали, были наполнены советской тематикой. Они постоянно спрашивали, кто такие октябрята и что такое колхоз. Нашего терпения хватило не очень надолго, но если не писать, то хотя бы читать сын все-таки умеет.

Дочке было и легче и сложнее. Легче, потому что она к тому времени окончила семь классов английской школы, а труднее, так как приехала она как раз тогда, когда начиналась работа по сдаче экзаменов за то, что в России называлось восьмилеткой, то есть многие сочинения и проекты засчитывались как часть экзаменов. И, конечно, одно дело, когда ты учишь язык как отдельный предмет, и совсем другое — когда все предметы ведутся на этом языке. Опять-таки, никаких охов и ахов я от своей дочери не слышала. Я помогла ей немного только с парой эссе по английской литературе: ведь надо было не написать о том, «как ты провел этим летом», а анализировать произведения. По другим предметам, особенно по математике и естественным наукам, она сразу стала впереди планеты всей. Отдельная история немецкий язык. Изучала она его в Москве только три недели факультативно и страшно комплексовала по этому поводу, ведь ее одноклассники корпели над ним уже несколько лет. Каково же было наше удивление, когда выяснилось, что она и здесь в передовых. С друзьями, правда, не сразу все сложилось, ведь влиться в коллектив даже своему не так просто, а уж девочке-иностранке сложно необычайно, но дочка как-то спокойно это восприняла и ждала своего часа.

Так прошло целых семь лет, и наконец в 1999 году мы получили постоянный вид на жительство. Все сразу как-то успокоились, и мы стали просто жить, учиться и работать. Но это уже предмет другого рассказа. Я не раз задумывалась о том, как бы сложилась наша жизнь, если бы нам тогда, в начале восьмидесятых, не отказали в выезде. Но, как это ни банально звучит, история не знает сослагательного наклонения.

Исследования

И. Владимирски, М. В. Кротова

Альфред Гинцбург и российская золотопромышленность

Сложившийся исторический стереотип тесно увязывает 1912 год в России с печально известным Ленским расстрелом, вызвавшим бурю негодования как во всех слоях общества, так и в печати. В вышедших сразу по горячим следам в апреле 1912 года газетных статьях, вне всякой зависимости от их политической и социальной ориентации, начинает формироваться основной канон описаний ленских событий, складывается устойчивый миф о беспорядках, вызванных беспощадной эксплуатацией рабочих, доведенных до отчаяния бездушной администрацией, о капиталистах-«кровопийцах», наживающихся на рабском труде, и прочее. Часть обвинений в расстреле приисковых рабочих 4 апреля 1912 года пали и на правление акционерного общества «Ленское золотопромышленное товарищество» (АО ЛЗТ, или «Лензото»), директором-распорядителем которого был Альфред Горациевич Гинцбург. Правые газеты, известные своими антисемитскими высказываниями, прямо обвиняли евреев в лице Гинцбургов в добыче золота за счет русской крови[224]. Газета «Русское слово» упрекала барона Альфреда Гинцбурга в дилетантизме:

В деловых кругах, где весьма уважали баронов Г. Е. и Д. Г. Гинцбургов, к теперешнему главе дела относятся несерьезно.

Его считают недостаточно солидным и деловым человеком, недостаточно опытным и уравновешенным. Он часто берется за дела, которых не знает. В частности, о золотом деле он понятия не имеет, и как обстоит дело на Ленских приисках, он не имеет точного представления, хотя и является директором-распорядителем товарищества. Занятый светской рассеянной жизнью, он тратит оставшееся время на устройство биржевых и банковских дел. Но вникать в сущность дела ему не удается[225].

Упреки эти были совершенно незаслуженными, так как Альфред Гинцбург не только прекрасно знал обстановку на приисках, но был единственным из членов правления «Лензото», кто постоянно бывал там в течение 20 лет.

Критика в печати, высказывания членов специально назначенной государственной комиссии по расследованию этого трагического происшествия (комиссия сенатора С. С. Манухина), работа нескольких независимых комиссий и публикация результатов расследования способствовали отставке в полном составе правления АО ЛЗТ в сентябре 1912 года без разъяснения причин. Можно с определенной долей вероятности предположить, что разъяснения со стороны полностью дискредитировавшего себя в уже сложившемся общественном мнении правления просто затерялись бы на фоне всеобщего общественного осуждения.

Все представления о ленских событиях, сформированные еще до революции[226], дополненные работами 1920–1930-х годов[227], повторяются в послевоенных[228] и отчасти в современных исследованиях[229]. Практически во всех работах акценты сделаны на «чудовищных» условиях труда рабочих на приисках, недоброкачественной провизии, неудовлетворительной медицинской помощи и т. п., а в качестве одного из достоверных доказательств приводятся ссылки на отчет члена Государственного совета, сенатора С. С. Манухина, побывавшего на приисках с инспекцией в июне 1912 года[230]. Используя в качестве источника упоминаемый отчет, никто из описывавших события на Ленских приисках не придавал значения тому факту, что во время ревизии Манухина на приисках находился директор-распорядитель «Ленского золотопромышленного товарищества» Альфред Гинцбург, выехавший на Лену 20 мая 1912 года, который более чем кто-либо был знаком с ситуацией на приисках, условиями работы, бытом рабочих и выдвигаемыми ими требованиями. По окончании работы комиссии Манухина Альфредом Гинцбургом правлению АО ЛЗТ был представлен развернутый доклад, опубликованный также в 1912 году[231] и оставшийся незамеченным. Между тем в этом докладе были сделаны важные выводы о сути событий, произошедших на приисках «Лензото», опровергнуты как бездоказательные и голословные все обвинения как со стороны рабочих, так и со стороны комиссии сенатора С. С. Манухина. Обстоятельный анализ причин трагических событий с опорой на факты и цифры привел Альфреда Гинцбурга к выводу о том, что агенты российского правительства не были знакомы ни с географической спецификой Олекминско-Витимской тайги, ни со спецификой организации золотопромышленного дела в условиях вечной мерзлоты. Кроме того, комиссией не были проанализированы изменения в составе рабочих, занятых на приисках АО ЛЗТ, где работа была организована с использованием техники и требовала от рабочего определенной квалификации и специализации. Здесь же были сделаны предложения по дальнейшей реорганизации и эксплуатации Ленских приисков. Часть начинаний, предпринятых Гинцбургом, продолжалась после отставки правления в 1912 году вплоть до революции 1917 года и уже в советский период.

О роли Альфреда Гинцбурга в организации и реорганизации золотопромышленности в Олекминско-Витимской тайге практически ничего не написано, а упоминаемые в исследованиях малочисленные сведения требуют дополнительной верификации. Так, например, в статье, посвященной Ленскому расстрелу, немецкий профессор М. Хаген в качестве руководителя АО ЛЗТ называет барона Горация Евзелевича Гинцбурга, который 5 апреля 1912 года «предал известие гласности, проинформировав в своей интерпретации», в то время как барон Гораций Гинцбург скончался в 1909 году, задолго до описываемых событий[232]. Следует заметить, что авторов многочисленных статей в прессе того времени и многих исследовательских работ о Ленском расстреле не интересовала реальная фигура директора-распорядителя — всех устраивал обобщенный, нередко карикатурный образ барона-капиталиста, «приказчика англичан», хозяина «золотой тайги», «золотого паука», захватившего «в свои цепкие лапы все золотое дело Олекминско-Витимского округа»[233]. Идеологические клише, вроде «в темном царстве Лены воцарилась династия кровожадных Гинцбургов»[234], заменили собой реальный образ предпринимателя. Даже в тех немногих работах, где упоминается имя Альфреда Гинцбурга[235], есть неточности в биографических сведениях[236], требующие дополнительной работы как с российскими, так и с зарубежными источниками.

Альфред Горациевич Гинцбург, чье имя было тесно связано с историей «Ленского золотопромышленного товарищества», одного из самых крупных акционерных обществ дореволюционной России и первого подобного рода общества в золотопромышленности, был неординарной личностью как в истории российского еврейства, так и в истории благотворительной деятельности Консистории евреев Парижа. Он был сыном известного деятеля Горация Евзелевича Гинцбурга, но находился в тени своего знаменитого отца и брата Давида. В большой семье Горация Гинцбурга, насчитывавшей одиннадцать детей (8 сыновей, один из которых, Марк, умер в восемнадцатилетнем возрасте, и три дочери), Альфред был пятым из сыновей. Он родился 3 марта 1865 года во Франции, в курортном городке Ментоне (Департамент Приморских Альп), где семья часто проводила летние месяцы. В акте о рождении Авраама Альфреда Гинцбурга, выданном в ментонской конторе мэра Ницкого (так!) округа, указано, что он «сын Горация Иосифова Гинцбурга, банкира, 32 лет, жительствующего в Санкт-Петербурге, и г. Анны, урожденной Розенберг, родом из Гесселя, 26 лет, жительствующей в Санкт-Петербурге». Свидетелями были Маврикий Гастальди, 79 лет, секретарь конторы мэра, проживающий в Ментоне, и Иосиф Донато, 37 лет, судебный пристав, жительствующий в Ментоне[237].

До 15 лет Альфред жил во Франции, где получил как домашнее, так и светское классическое образование. В Париже семья Гинцбургов поселяется в 1857 году, по окончании Крымской войны. Если поначалу парижское общество считало их русскими выскочками и нуворишами, сколотившими состояние за счет удачных подрядов во время войны, то в 1870-х годах все считали за честь побывать у них на балу или на званом обеде. В парижском доме Гинцбургов недалеко от Триумфальной арки царила интеллектуальная атмосфера, там часто бывали представители литературных и художественных кругов как из Франции, так и из России[238]. Евзель Гинцбург, а впоследствии и его сын Гораций помогали художникам и скульпторам из России материально, в их доме была оборудована специальная студия с набором всех материалов, необходимых для творчества и для устройства выставок многообещающих дарований, таких как Марк Антокольский.

Помимо каждодневных домашних занятий мальчики семьи Гинцбургов некоторое время посещали лицей Кондорсе, известный также как лицей Бонапарта[239]. Занятия у детей были расписаны по всем дням недели, кроме субботы: Жюль Лабе, выпускник Эколь Нормаль, учил их французскому, Роберт Рохман, инженер, уроженец Одессы, учил почти всем предметам, давал уроки русского и настаивал на посещении французских предприятий с целью ознакомления с современной техникой и технологией промышленного производства. Девочки тоже получали домашнее образование — молодой поэт Николай Минский (Виленкин) преподавал им русский язык, мадам Делапорт из французского театра давала уроки декламации; русский художник Иван Похитонов — уроки русского, рисования и, как ни странно, математики. Все дети с юных лет посещали оперу, театр, выставки и публичные мероприятия, а глава семьи удостоился приглашения к обеду у Наполеона III[240].

Гораций Гинцбург продолжал вести коммерческие дела в России, деля жизнь между Петербургом и Парижем, где жила семья. После смерти жены в 1876 году барон Гораций Евзелевич Гинцбург принимает решение переехать с семьей в Санкт-Петербург, где поселился на Конногвардейском бульваре, в доме № 17 — в доме Утина, где находилась контора банкирского дома «И. Е. Гинцбург»[241]. Определением Правительствующего Сената 26 октября 1881 года Аврааму-Альфреду Горациевичу Гинцбургу было дозволено пользоваться баронским титулом, пожалованным отцу его, Горацию Гинцбургу, его королевским высочеством великим герцогом Гессенским[242]. Для получения высшего образования был необходим аттестат зрелости, с этой целью Альфред был в мае 1883 года подвергнут испытаниям во Второй Санкт-Петербургской гимназии, где он выдержал экзамены экстерном и показал «нижеследующие познания: в Законе Божием — 5, русском языке и словесности — 3, логике — 3, языках: латинском — 3, греческом — 3, математике — 4, физике и математической географии — 4, истории — 3, географии — 3, языках: немецком — (прочерк), французском — 5»[243].

В августе 1883 года Альфред Гинцбург был зачислен в число студентов математического отделения физико-математического факультета Императорского Санкт-Петербургского университета. Надо заметить, что физико-математический факультет университета в конце XIX века был местом формирования научных школ в разных отраслях знания: не только математики и физики, но и химии, биологии, геологии, минералогии, географии, астрономии, механики. До середины 1880-х годов это был самый популярный факультет в университете, а по социальному составу студентов он был наиболее привилегированным[244]. В ноябре 1883 года Альфред Гинцбург просил ректора университета разрешить ему отпуск на один месяц для выезда в Париж по «семейным делам, не терпящим отлагательства»[245]. В мае 1884 года он подал прошение об отпуске за границу с 26 мая до 1 сентября 1884 года на морские купания[246]. На втором курсе он также выезжал в ноябре 1884 года в Гамбург, «согласно желанию отца моего, <…> для устройства дел семейных»[247]. Судя по оплаченным квитанциям за слушание лекций в 1884–1885 годах, он должен был окончить второй курс, но 21 января 1885 года подал прошение на имя ректора университета об увольнении его из числа студентов, добавив: «Документы за меня получить доверяю Лазарю Леонтьевичу Мееру»[248].

Уволившись из университета, Альфред выдержал офицерский экзамен по первому разряду при Главном управлении военно-учебных заведений и 25 июня 1885 года вступил рядовым на правах вольноопределяющегося II разряда в 17-й Драгунский

Волынский полк. Человек со средним образованием мог поступить на службу по второму разряду (деление вольноопределяющихся на два разряда было отменено в 1912 году). В унтер-офицеры «вольноперов» производили через несколько месяцев службы[249]. Й. Петровский-Штерн в своем исследовании пояснял:

Сразу после принятия Устава 1874 г. специальным распоряжением Военного министерства число евреев, претендующих на перевод из вольноопределяющихся в офицеры, было ограничено тремя процентами, а еще через год прием евреев в военные и юнкерские училища был полностью запрещен. В результате с 1874 по 1917 г. правом на получение офицерского чина в России воспользовалось всего девять евреев, восемь из которых были детьми крупнейших еврейских банкиров и были зачислены в офицерский корпус «из соображений сословного престижа и в знак готовности еврейской аристократии служить царю и отечеству», причем вопрос о производстве их в офицеры рассматривался на уровне военного министра и императора «как нечто исключительное и не претендующее на создание прецедента»[250].

Таким образом, Альфред Гинцбург был одним из последних евреев, удостоенных звания корнета. О. Будницкий в своей книге упоминал о том, что барон А. Гинцбург часто участвовал в скаковых состязаниях и брал призы[251].

Поступление Альфреда, а до этого его брата Александра в гвардию вряд ли было случайно. Лейб-гвардии Конный полк считался одним из самых престижных во всей гвардии, был основан еще в 1730 году, имел прозвище «Старуха» — так полк называл еще великий князь Константин Павлович, шеф полка. Он славился в гвардии знаменитыми «четверговыми» обедами. Полк квартировал в городе Ломжа в Польше и входил в состав 6-й кавалерийской дивизии Варшавского военного округа. В полку традиционно было много офицеров из прибалтийских немцев. Как и в случае с кавалергардами, служба в конной гвардии требовала больших средств, но зато давала возможность получить хорошие связи, в отличие от обычного армейского полка. Возможно, выбор Г. Е. Гинцбургом службы для сыновей был связан с тем, что В. И. Асташев, компаньон Гинцбурга, тоже начинал военную службу в 1855 году в звании корнета лейб-гвардии Конного полка. К тому же благодаря офицерскому чину можно было получить личное дворянство, чем и воспользовался старший брат Альфреда Александр в 1884 году[252].

Согласно формулярному списку барона А. Г. Гинцбурга, Альфред прибыл и был зачислен в списки полка 28 июня 1885 года, произведен в унтер-офицеры 8 ноября 1885 года. Он был прикомандирован к лейб-гвардии Конному полку для держания офицерского экзамена при Главном управлении военно-учебных заведений 9 марта 1886 года и выдержал экзамен по I разряду 16 июня 1886 года. 1 июля 1886 года Альфред Гинцбург прибыл в полк и 7 июля был произведен в эстандарт-юнкера. Высочайшим приказом по военному ведомству 5 января 1887 года А. Г. Гинцбург был произведен в корнеты со старшинством с 7 августа 1885 года[253], но уже 28 сентября 1888 года был зачислен в запас армейской кавалерии[254]. Надо заметить, что перед произведением Альфреда Гинцбурга в корнеты последовала высочайшая резолюция 23 декабря 1886 года с разъяснениями Военного министерства о том, что офицеры запаса иудейского вероисповедания не должны были призываться в войска «вследствие племенных особенностей — крайне неудобно подчинять офицеру-еврею нижних чинов христианской религии»[255].

Судя по всему, Альфред с самого начала не рассчитывал служить в гвардии и еще в 1885 году хотел поступать в Горный институт. В письме С. Вайсендорфа Альфреду Гинцбургу 28 октября 1885 года из Санкт-Петербурга в Замброво (Ломжу), где квартировал полк, он спрашивал Альфреда:

Как-то Вы поживаете в своем кавалерийском далеке? Как Вы чувствуете себя? Интересно бы Вас увидеть в кавалерийском мундире. Как время проводите? <…> Намерены ли Вы скоро приехать к нам? Вероятно, не раньше Нового года, тогда же, кажется, и Вашей службе конец. Сейчас принимаетесь за осуществление мысли о поступлении в Горный институт?[256]

Надо заметить, что, будучи на службе, Альфред Гинцбург состоял вольнослушателем Санкт-Петербургского университета. В 1886/1887 академическом году и в осеннем семестре 1887 года он прослушал лекции за 5-й, 6-й и 7-й семестры физико-математического факультета, в частности, курсы А. Н. Коркина (интегрированные дифференциальные уравнения), А. А. Маркова (теория вероятности), Н. П. Долгорукова (теоретическая астрономия), Н. А. Меншуткина (органическая химия), О. Д. Хвольсона (решение задач по физике), С. П. Глазенапа (астрономия), А. М. Жданова (высшая геодезия), А. И. Воейкова (физическая география), И. И. Боргмана (электричество), Д. К. Бобылева и других[257]. По данным российского исследователя П. В. Лизунова, Альфред Гинзбург, выйдя в отставку, обучался в Высшей горной школе в Париже и в Америке, где получил диплом горного инженера[258], однако в документах он никогда не подписывался «горный инженер». После Парижа он совершает ознакомительную поездку в Соединенные Штаты Америки, где в Калифорнии изучает подробности гидравлической промывки золотоносных песков — новую технологию, которую впоследствии решает опробовать на приисках Ленского золотопромышленного товарищества («Лензото»)[259].

Интерес Альфреда к золотопромышленности был неслучаен. Помимо разнообразных коммерческих проектов, банкирский дом «И. Е. Гинцбург» с конца 1860-х годов стал проявлять интерес к золотопромышленности Сибири и финансировать золотодобывающие предприятия[260]. Дополнения 1870 года к Горному уставу относительно золотого промысла на казенных землях расширили группу лиц, которым разрешалось занятие золотым промыслом в Восточной Сибири, и в число допускаемых к промыслу категорий вошли также евреи. В 1872 году Гинцбурги получили официальное свидетельство о праве ведения золотопромышленной деятельности в Восточной Сибири, и в том же году возникло «Товарищество Иннокентьевского дела Гинцбурга», которое стало скупать паи Ленского золотопромышленного товарищества[261]. К 1882 году дело полностью перешло к барону Г. Е. Гинцбургу и его компаньонам. Так было положено начало самой крупной и успешной золотопромышленной компании в российской истории. «Лензото» было одним из многочисленных предприятий Горация Гинцбурга, которое он удерживал «на всякий случай, в расчете на скрытые богатства и возможные драгоценные сюрпризы»[262]. В качестве компаньона он владел долями Березовского золотопромышленного товарищества, Южно-Алтайского золотопромышленного товарищества, Алданского золотопромышленного товарищества, Забайкальского золотопромышленного товарищества, Амгунского дела, Миасского золотого дела, Верхне-Амурской золотопромышленной компании. Барон Гораций Гинцбург играл ведущую роль в создании в 1895 году акционерного предприятия «Российское золотопромышленное общество», приложив немало усилий к процветанию дела за счет правильной постановки работы, а не только его финансирования. Доверенным лицом Г. О. Гинцбурга во многих компаниях и предприятиях был И. Д. Красносельский[263].

Занятие золотопромышленностью было довольно рискованным делом, места золотодобычи находились в удаленных и труднодоступных точках, затраты на поиски и разведку золота обходились дорого и часто оказывались не оправданы. Так, бароном Г. О. Гинцбургом было учреждено в 1879 году для организации поисковой партии по разведке золота в бассейне рек Алдана и Маи Алданское золотопромышленное товарищество во главе с инженером П. Д. Баллодом. Среди пайщиков были братья Гинцбурги — Гораций, Соломон и Гурий, банкирский дом «Э. М. Мейер и Ко», генерал-лейтенант А. А. Галл и одесский купец И. Д. Красносельский. Партия приступила к розыскам золота 1 мая 1879 года, поиски продолжались пять лет, но закончились ничем, и в 1886 году на общем собрании акционеров было решено прекратить поисковые операции вследствие их безрезультатности. 16 октября 1886 года Баллод распустил поисковую партию.

В 1889 году на ключе Сухой Лог, который принадлежал «Лензото», организованная Гинцбургами поисковая партия обнаружила богатую золотую россыпь, и в течение пяти лет (с 1890 по 1895 год) месторождение дало 503 пуда золота и свыше 5 млн руб. чистой прибыли[264]. Это открытие в Сухом Логе заставило Г. Е. Гинцбурга обратить внимание на Ленские прииски и дало толчок техническим и организационным изменениям в золотопромышленном деле. В 1890 году был приглашен новый главноуправляющий приисками, талантливый горный инженер Л. Ф. Грауман, который провел ряд нововведений, требовавших вложения капиталов.

Прииски в свое время были детально описаны В. А. Обручевым в ходе посещения им Олекминско-Витимских месторождений. В одном из писем 1890 года он отметил:

До сих пор управляющими всех рудников, за единственным исключением прииска барона Гинцбурга, являются доморощенные техники, ведущие дело в духе своих отцов и по перенятому у них шаблону и не желающие ничего слышать ни о каких новшествах, если их к этому не принуждают. При этом они со спокойной совестью безрассудно тратят крупные суммы и совершают вопиющие преступления в техническом отношении. Если же инспектирующий рудник горный инженер вежливо указывает им на совершаемые ошибки, его замечания принимаются как тяжелое оскорбление[265].

В письме от 20 августа 1891 года Обручев пишет о прииске «Гинцбурга и Ко» как об одном из «наилучших», где работы ведутся «не по старой хищнической системе, но недра земли разрабатываются по правилам новейшей техники рука об руку с геологическими изысканиями»[266].

В начале 1890-х годов банкирский дом «И. Е. Гинцбург» переживал кризисный период. В 1892 году Гораций Гинцбург обратился за помощью к правительству, однако министр финансов И. А. Вышнеградский отказал в ссуде 1,5 млн рублей. Была образована администрация по делам банкирского дома, так что пришлось даже продать часть имущества[267]. Тогда же Г. О. Гинцбургом было принято решение о вовлечении Альфреда в управление золотодобывающими приисками и посылке его в район приисков «Лензото» в Олекминско-Витимской тайге, с тем чтобы он прошел все ступени приисковой службы. Альфред Гинцбург впервые отправился на Ленские прииски летом 1892 года, однако «дозволительное свидетельство на производство золотого промысла в Восточной Сибири» было получено им еще 4 февраля 1889 года (№ 582)[268], и это говорит о том, что мысль о приобщении Альфреда к золотодобыче возникла у Г. Е. Гинцбурга гораздо раньше.

Сохранилось письмо Альфреда к брату Давиду с приисков (Сухой Лог) от 21 ноября 1892 года на французском языке:

Дорогой мой Давид, я, конечно, порядочная свинья, что не удосужился написать тебе с момента своего отъезда. <…> Большое спасибо тебе за Revue des Deux Mondes, которые в любом другом месте я бы получал регулярно, но работу здешней почты можно описать как что-то невообразимое. Большой радостью является получение почтовых извещений в течение октября и ноября, а потом практически ничего до самого мая. Могу только сказать, что я нахожусь в 400 километрах от ближайшего почтового отделения и в 900 километрах от телеграфа. В радиусе 250 километров отсюда нет ни одного поселка. <…> Чтение журналов представляет совершенно изумительное занятие. Саша меня подписал на La Vie Parisienne, с 1 июля по 17 сентября получил всего лишь пять номеров [речь идет о еженедельнике, издававшемся в Париже с 1863 по 1970 год. — И. В., М. К.]. Как ты видишь, почтовая служба весьма регулярна. Особенно неприятен тот факт, что, чтобы доставить письмо за 140 километров в Бодайбо по Витиму и лодками по Лене, уходит не менее 4–5 дней. И это не так уж плохо! Чтобы преодолеть 10 километров, отделяющих нас от Главного Стана, уходит не менее трех дней. К счастью, в жизни бывают гораздо большие неприятности — а посему учишься довольствоваться малым. Не думай, что мои глубокие философские размышления написаны с тем, чтобы вызвать жалость или сожаление к моей судьбе — я нахожу удовлетворение в том, что рабочие и подчиненные относятся ко мне вполне благожелательно. Может быть, слишком рано делать какие-либо выводы, но я не думаю, что в дальнейшем они окажутся ошибочными. В настоящий момент моя ежедневная работа тут — в лесах Сухого Лога. В моем подчинении находится около тридцати человек, которые выполняют мои указания и на которых я могу рассчитывать. Рабочий день продолжается 13 часов, с 5 часов утра до 6 часов вечера с часовым перерывом на обед. В конце концов, это моя работа и я беру за нее полную ответственность. Она даже вызывает во мне неподдельный интерес. Как видишь, времени для безделья у меня нет, не говоря уже о нормальном сне… Мими [семейное прозвище Альфреда. — И. В., М. К.][269].

До 1895 года Альфред практически безвылазно проводил время в Олекминской тайге. Во время пребывания на приисках он изучал потенциал уже разрабатывавшихся участков, проводил разведку новых приисков, оценивая возможное количество добываемого золота. В начале 1893 года Альфред Гинцбург, будучи старшим смотрителем работ на Предтеченском прииске (Сухой Лог), спускался в шахты, брал пробы в забоях, приобретая бесценный опыт[270]. Его пребывание на приисках в 1894 и 1895 годах можно проследить по письмам отцу и Исааку Давидовичу Красносельскому, а также телеграммам в правление, которые являются важным источником по изучению организации золотого дела, так как они детально отражают все происходящее на приисках, включая даже самые незначительные происшествия. В них Альфред описывал и обосновывал принятые им решения, спрашивал совета по спорным административным и техническим вопросам, давал сведения о произведенных разведках и затратах на них.

Для самого Альфреда пребывание на приисках было хорошей практической школой, которую невозможно было пройти ни в одном из специализированных учебных заведений. Так, в письме И. Д. Красносельскому от 16 декабря 1894 года он пишет: «Будьте уверены, что это мое пребывание на приисках и предоставленные мне полномочия и свобода важны, всячески буду стараться оправдать Ваши относительно меня ожидания»[271]. Время, проводимое на приисках, Альфред старался использовать с целью изменения сложившихся в сибирской тайге привычек организации работ и иерархических взаимоотношений между различными категориями приисковых рабочих. Он сам принимает рабочих, проводит расследования нарушения дисциплины и считает своим долгом докопаться до сути. Им не принимается точка зрения, что «во всех столкновениях между рабочими и служащими рабочий виноват, а служащий прав, и показание рабочего на служащего всегда и во всех случаях принимались за ничто»[272]. В результате проведенного им расследования и отказа служащих изменить сложившиеся порядки было уволено шесть служащих, связанных круговой порукой и насаждавших дедовщину при составлении расписания работы в шахтах[273]. Впоследствии он еще не раз приезжал на Ленские прииски для ознакомления с положением дела непосредственно на месте. Сам он в отчете правлению о своей поездке на прииски в 1898 году упомянул о том, что с 1895 года никто из лиц, причастных к петербургскому правлению, на приисках не бывал[274].

В этот период на Ленских приисках вводятся технические усовершенствования — телефонная связь между приисками, водоструйные насосы, водобойные колеса американской системы Пельтона, локомобили для перевозки песков на дальнее расстояние. С 1894 года Ленское товарищество ввело электрическое освещение для ночных работ, а в 1895 году приступило к установлению первой в Восточной Сибири электрической станции, использующей гидравлическую силу, которая стала давать энергию для орудий и горнопромышленных приспособлений на расстоянии до 12 верст[275]. Успех, достигнутый этим первым опытом, побудил товарищество построить и вторую станцию на Бодайбинских приисках. На установку этой второй станции было ассигновано 160 тыс. рублей. Она оказалась выгоднее первой благодаря поддержке Министерства финансов, разрешившего Ленскому товариществу беспошлинно перевезти транзитом все предназначенные для нее машины. Ленское товарищество первым стало применять перевозку песков на дальние расстояния на золотопромывальные машины с помощью паровых и электрических локомотивов в течение всего года. Кроме электрической силы, развиваемой с помощью водяных двигателей, Ленское товарищество применяло в работе на своих приисках для водоотлива и разных механических сооружений 42 паровых котла, могущих развить мощность свыше 500 лошадиных сил[276]. Техническое оснащение и организация производства приисков были предметом гордости и результатом тяжелой работы. Администрацией приисков по согласованию с главной конторой в Санкт-Петербурге было решено представить прииски на XVI Всероссийской промышленной и художественной выставке в Нижнем Новгороде (выставка проходила с 28 мая (9 июня) по 1 (13) октября 1896 года)[277]. В письме Л. Ф. Граумана И. Д. Красносельскому 16 апреля 1896 года он сообщал, что послал посылку на 100 рублей с приисковыми видами для выставки в Нижнем, добавив, что «текст, по всей вероятности, напишет барон Альфред Гинцбург»[278].

В 1896 году было создано акционерное общество «Лензото» (устав общества был утвержден 29 марта 1896 года). Обращение Г. Е. Гинцбурга к акционерной форме предпринимательства было, по мнению Б. Ананьича, способом «выбраться из критического состояния». Ленское золотопромышленное товарищество, существовавшее по договору от 10 декабря 1882 года, согласилось продать АО «Лензото» золотые прииски в Ленском горном округе Якутской области вместе с землями, лесами, жилыми и нежилыми помещениями, машинами, складами, прочим имуществом и золотом текущего года (1895–1896). Учредителями общества были барон Г. Е. Гинцбург и торговый дом «Э. М. Мейер и Ко». На первом общем собрании акционеров АО «Ленское золотопромышленное товарищество» 27 мая 1896 года были выбраны пять директоров правления: барон Г. Е. Гинцбург, К. Ф. Винберг, С. Е. Палашковский, барон Альфред Г. Гинцбург, И. Д. Красносельский и три кандидата к ним: барон Александр Г. Гинцбург, М. Э. Мейер, Я. В. Ратьков-Рожнов. Председателем правления АО «Лензото» был Г. Е. Гинцбург.

7 июня 1896 года барон Г. Е. Гинцбург выдал Альфреду доверенность, которой уполномочил его управлять, заведовать и распоряжаться имуществом и капиталами, принадлежащими ТД «И. Е. Гинцбург»; также Альфред получил разрешение на поиск и разработку «золотосодержащих россыпей и коренных месторождений рудного золота» в Якутской области, Иркутской губернии и Приамурском генерал-губернаторстве[279]. Преобразование «Лензото» в акционерное общество, помимо решения проблемы финансирования долгосрочных проектов, должно было способствовать повышению доходности приисков. В этот период территории, занимаемые под прииски, расширились за счет аренды в 1896 году приисков В. И. Базилевского по реке Бодайбо, новых отводов по рекам Бодайбо, Угахану, Энгажимо, Бильбухте, Хомолхо, Синингре, так что все прииски пришлось разделить на три дистанции с отдельными управлениями. Новые условия работы потребовали новых подходов к организации дела. Для решения текущих вопросов барон Г. Е. Гинцбург как председатель правления АО «Лензото» решил отправить на Ленские прииски Альфреда.



Поделиться книгой:

На главную
Назад