* * *
Мы живем, сражаясь и любя, Но живем совсем не для себя! Разве что-то личное лелея, Руки в небо человек простер, Продолжая дело Галилея, Обрекая тело на костер? А его уста — смолчать могли, Молодости светлой не губя... Только он — совсем не для себя Утверждал вращение земли! У него к корысти — отвращенье. Да и что за прибыль от вращенья? ...А костер гудит, дымит, клубя... Человек живет не для себя! Если для себя — тогда к чему В собственную плоть вводить чуму? Над ретортой хлороформ глотать? В мрачных одиночках голодать? Если для себя — зачем ладони Подставлять под стронций и плутоний? Кровь свою горячую сдавать? На непрочных льдинах дрейфовать? Человек делами перегружен. И ему — не выжить одному! Да и сам себе — зачем он нужен, Если он не нужен никому? ЕЛЕНА РЫВИНА
СТИХИ О РЕВОЛЮЦИИ
Я старше революции. Она Пришла, когда была я рождена. Еще вокруг в нас целились враги, Но делали мы первые шаги. И вместе, обретя свои права, Произносили первые слова. И вместе с ней была я молодой. Беда ее была моей бедой. Когда была война в моем краю, Я вместе с ней была тогда в бою. Но разница меж нами есть одна, Что с колыбели смертному дана: Ей вечно жить, гореть в своем огне, Ей — не стареть. Стареть одной лишь мне. * * *
Это Марсово поле пред нами. Каждый камень душе говорит. Из земли вырывается пламя, — То сердца проходивших с боями, — Революции сердце горит! Март 1967 ЛЕОНИД АГЕЕВ
* * *
Все реже встречаю безруких. Встречаю все реже безногих... И подвиги их, и муки, их боль на военных дорогах — уходят с ними от нас... Прощайте, отцы и братья! Незримое ваше пожатье священно в последний час... Все далее мы от пожара, все далее мы от разрухи. Девчонок — красивых, поджарых, и в жены и просто в подруги желанных — все больше вокруг. Лишь в мирное время такое бывает, а время иное плодит скороспелых старух. Всё далее мы от порубки, всё далее мы от разора. Зеленые — тянутся руки, и вырубок прошлого скоро старейший лесник не найдет. Красивы, плечисты ребята, и круглая стрижка солдата все меньше их лицам идет. Девчонок, притиснутых к маю, — не вашими ли руками зазорно они обнимают? Не вашими ли ногами по вашим ходят костям — не собранным воедино, растерянным до Берлина по рекам, полям и лесам?! Прощайте... Бессмертие вам! На свете все меньше безруких. Все меньше на свете безногих. Разлуки, разлуки, разлуки. Дороги, дороги, дороги... ОЛОВЯННЫЕ СОЛДАТИКИ
Сержант — по службе — впереди, а рядовые — позади: звенят сапог подковки, качаются винтовки. Размерен шаг, уверен взгляд, парадно пуговки горят. ...Пехоту валит пулемет, зло лают минометы, и стонет раненный в живот солдат четвертой роты. Ползет на помощь медсестра с йодом и бинтами, а к медсестре из-за бугра — тяжелый танк с крестами. Свинцовый частый дождик льют, снижаясь, самолеты, и, словно воду, травы пьют кровь четвертой роты... Как хорошо, что все — игра! Стемнело. Детям спать пора. Пора, давно пора... Спокойно на руках ребят уснул сержант, солдаты спят... * * *
Посиди со мною, ведьмочка, не спеши в свою трубу... Вот угаснет в банке веточка — тьма окутает избу. Звезды на небе не вызрели, не пьяна еще луна, черти на небо не вылезли — одурели ото сна. ...У друзей не жены — ангелы, божьи птахи у друзей: добродетельней, чем в Англии, чем в Испании — верней. Ну а мне ссудили ведьмочку, в долгий выдали кредит... Не дыша гляжу на веточку — все осеннее горит... На диване на продавленном уж тебе ли не тепло? Ты зачем в свое приданое притащила помело? Брови углем подведенные, кудри — пепельней золы, а глаза — как ночь — бездонные и уже немного злы... Говорю: — Ну ладно, ведьмочка, улетай на свой шабаш... Ты вернешься ли — не ведаю, ты предашь ли, не предашь? ...Вьюшка хлопнула отчаянно — и черна и горяча. Ах, отчалила, отчалила моя милая... Прощай! Лишь качается качалочка, остывает в чашке чай... * * *
Такое время: женщины не снятся, привычные — приходят наяву... Во сны ко мне философы стучатся, раскраивают неба синеву орбитами неведомых полетов, скрещеньями сгорающих комет. Все чаянья, все бедствия народов — абстрактный для философа предмет. Движенье жизни — формулы сухие, людские страсти — индексов набор... И даже о России, о России... Спокоен бесконечный разговор. Где розы с соловьями? Где березы? Сирени крик? Томление груди? Любимою не сдержанные слезы? Дожди кругом, осенние дожди... Стучатся в занавешенные окна, играют монотонно на трубе... У входа в сон философы промокли — всё прадеды, всё прадеды тебе... Дожди редеют. Улицы лоснятся. Светлеют, выпрямляясь, фонари... Такое время: женщины не снятся, усталые — уходят до зари... * * *
Где дальние кричали журавли, где пахло черным хлебом от земли, где тракторы до ночи токовали и влажные поля атаковали... Где заяц, начинающий белеть, и коршун, начинающий стареть, и крот, уставший рыть свое метро... Где осыпи ощерились мертво расколотыми глыбами гранита — все призрачно осталось и сокрыто. И ничего там не произошло: задумчивое солнышко взошло и нас, его встречавших, осветило... Но это так неповторимо было! ЕЛИЗАВЕТА ПОЛОНСКАЯ
КАРЕЛЬСКИЙ ПЕЙЗАЖ
Так хорош этот бледный карельский пейзаж, Нашей жизни обыденный круг, Что его никогда, никогда не отдашь За приветливо-приторный юг. Только сосны да ели, леса да леса, И тропинка, бегущая вниз. А на небе лазоревый свет разлился, Там, где море с землею слились. На холодном пожаре вечерней зари Встали черные сосен стволы. За горою как будто зажгли фонари. Но леса нерушимо белы. Все померкло. И ночь раскрывает одна Оловянную сень над землей. Пробивая туман, молодая луна В небо бросила серп золотой. И уже розовеет восток на глазах. Озаряется сумрачный лес... Бледный месяц растаял в небесных лугах И в холодных просторах исчез... Зимний воздух лесов дунул в створки ушей Скрипом санок и шорохом лыж... Постою на горе, чтоб запомнить живей Радость глаз и карельскую тишь. И наполнит мне легкие воздух лесной, Силой юности в сердце мне брызнет. Жизнь, еще мы померимся силой с тобой. Мы теперь победители жизни! ВСЕВОЛОД АЗАРОВ
ДЕТИ ЛЕНИНА
Волоколамское шоссе В ухабах, в рытвинах горбатых. На придорожной полосе Стоят вчерашние солдаты. Зачем народ собрался тут: И деды-бобыли, и вдовы. Кого они сегодня ждут На перепутье жизни новой? От бога ожидают льгот Иль о земном хлопочут счастье?! Двадцатый на исходе год, Год третий при Советской власти. Негромко голоса звучат. Снежок порхает, солнце светит. И, словно выводок галчат, Несутся врассыпную дети. Взбегают на подъем крутой, Где снег от солнца цвета меди, И первыми с вершинки той Кричат, едва увидев: «Едет!» В заглохшем от нужды краю, Где в лампах керосина нету, Электростанцию свою Зажег народ на всю планету. Из подмосковных скромных мест Как будто солнце засияло. Вот струнный заиграл оркестр Мотив «Интернационала». Фонарь мерцает голубой Назло разрухе и невзгоде. В просторный лучший дом с резьбой Ильич и Крупская заходят. Хлеб-соль подносят Ильичу, В кувшинах брага золотится. А у крыльца, плечом к плечу, Народ собравшийся толпится. Волнуясь, шепчется народ. Сошлась на площадь вся округа, И каждый этой встречи ждет, И каждый хочет слушать друга. Он, перед миром шапку сняв, О мире произносит слово, О полноте народных прав И о защите жизни новой. Горит над Кашином закат. И дорогому гостю рады, Крестьяне с Ильичем хотят Сфотографироваться рядом. Солдатка, строгий бородач, Парнишка в островерхом шлеме... И распрямляет свой кумач Над ними грозовое время. Как много впереди ребят! В волшебном магниевом свете Здесь перед старшими стоят Разлуки и победы дети. Я вижу девочек в платках, Ребят в отцовских шапках вижу. Им больше не расти впотьмах, В тот день К ним солнце стало ближе. Найдут свою дорогу все Для дел великих и для боя, Волоколамского шоссе Еще безвестные герои. То дети пахарей, солдат... В столетье войн и революций Они бестрепетно глядят И с Лениным не расстаются! А. П. КРАЙСКИЙ
НЕИЗВЕСТНЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ И ВОСПОМИНАНИЯСреди пролетарских поэтов «первого призыва» широко известно имя Алексея Петровича Крайского (1892—1941). Он начал трудовую жизнь с пятнадцати лет: был ремонтным рабочим, железнодорожным служащим, продавцом, — и стал писать, по собственному признанию, «из протеста к социальной несправедливости». С 1916 г. печатался в «Маленькой газете», в 1917 г. в «Правде» и профсоюзном журнале «Борьба», с 1918 г. во всех петроградских и отчасти московских журналах и газетах. В первые годы революции Крайский принимал участие в работе петроградского Пролеткульта, в начале 1920-х годов входил в литературные группы пролетарских писателей «Космист» и «Стройка».
Первые сборники стихотворений Крайского — «Улыбки солнца» и «У города-разбойника» — вышли в 1919 и в 1922 годах. Поэтические достижения Крайского в ряду пролетарских поэтов в те годы отметил В. Я. Брюсов: «он один из тех, кто занят работой и над новой формой. В замыслах у него есть широкий размах, почти космический угол зрения...».
Литературная деятельность Крайского не прекращалась до 1941 г. (он умер во время ленинградской блокады). Много внимания уделял воспитанию начинающих авторов, вел литературные кружки при Коммунистическом университете, журнале «Резец», на крупнейших ленинградских заводах — Кировском и «Большевике». Его перу принадлежали рассказы, пьесы, руководства для начинающих писателей. Как поэт Крайский выступал в последние годы меньше. Вышло два сборника: «На панельных квадратах» (1930) и «Лирика» (1939).
В бумагах, сохранившихся в семье Крайского, есть неопубликованные произведения — стихи, проза, статьи, воспоминания, свидетельствующие об упорном творческом труде писателя и в 1920-е и в 1930-е годы. Среди стихотворений находятся вещи разных лет, от дореволюционных до написанных в начале Великой Отечественной войны.
Они дополняют наше представление о Крайском как о поэте, имеющем свой поэтический голос, постепенно освобождающемся из-под влияний других поэтов и от черт, свойственных пролеткультовской поэзии, идущем своим путем.
С годами в поэзии Крайского усиливается лирическая струя. Это подтверждается и новыми материалами. Лирические стихи А. Крайского проникнуты радостным, весенним мироощущением, порою их отличает лукавая ирония, озорство. И всюду Крайский по-прежнему остается поэтом-современником.
События внутри страны и за рубежом остро волновали его и заставляли поэтическими средствами выражать свое отношение к ним.
В годы строительства первых пятилеток, разгула фашизма в Германии и угрозы войны Крайский, как и в двадцатые годы, оставался в строю.
Помимо стихотворений публикуются отрывки из воспоминаний Крайского, относящиеся, очевидно, к концу 1920-х годов. Они интересны тем, что в них запечатлены живые черты писательского бытия в первые революционные годы, освещены некоторые малоизвестные факты из истории создания организации пролетарских писателей.
Р. Шацева
* * *
Поднимает рыжую над крышами Голову кудрявая весна, Сквозь двойные рамы мы заслышали, Как зовет, звенит она. Мы из нор, из клеток зимних выбрались На оттаявшее уличное дно. Мы вдохнули легкими, и жабрами, и фибрами Воздух пьяный, как вино. Как вино... И каждый к небу тянется Рыжую обнять, поцеловать, Но разгоряченная красавица Начинает головой качать. Или это — солнце в небе вертится? Или — в голове от легкого вина? Но весна кивнула мне, что встретится, Что со мною встретится она. И бегу я, натыкаясь на гуляющих, Как слепой, как чумовой, Я бегу за рыжей, за сверкающей, За сияющей весной. 1924 ПОСЛЕДНИЙ ЛИСТ
Памяти Сергея Есенина
Не надо грусти, не надо, Когда умирает поэт. Прозвени золотым листопадом, Осыпающийся трафарет. Пропой золотую обедню, Над гробом дубовым пропой... Вот кружится лист последний, Как ты, как поэт, золотой. Не обедня, не порох, не ладан, Не салют орудийный, нет! — Прозвенит золотым листопадом Себе самому поэт. Так молчи, голубая вьюга, Не кружись, не стони, не вой, Лучше белыми крыльями друга Напоследок тихонько прикрой. И не бейся отчаянно, ветер, Не зови громовою трубой, — Как ты, он был буен и светел, Как вьюга, он был голубой. Пусть не будет тоскующий ливень Засыпать листопадный след,— Но будем чуть-чуть молчаливей, Когда умирает поэт. 1925 * * *
Весна-девчонка, здравствуй! Я за тобой — как тень, Губастый и вихрастый И в кепке набекрень. Весна-девчонка вертит, Смеется надо мной: «Мне хочется до смерти Побыть совсем одной. До смерти мне наскучил Мороз, седой ворчун, А вы... Побрейтесь лучше, С небритым... не хочу». Взаправду? или шутит? Но я за ней — как тень... Весна-девчонка крутит Меня который день. Язвит, а, между прочим, Глядит в глаза мои, И манит, и хохочет... Ей вторят воробьи, Ей солнце-сердце вторит, И вторят ей, легки, Как будто на фарфоре, Трамвайные звонки. 1929 * * *
Вздохнув, рванулся паровоз, И тронулся состав, На запад сердце понеслось От ленинских застав. Послушен машинисту пар, Верна, крепка ладонь, Шурует в топке кочегар. Огонь, огонь, огонь. Огонь, огонь! Труба гремит, Оседлан верный конь... — В седло! Марш-марш! Из-под копыт Огонь, огонь, огонь. Огонь, огонь! Заправлен танк, Крепка стальная бронь, На правый фланг, на левый фланг Огонь, огонь, огонь. Развернут фронт, дымится фронт, И свастика — как спрут, Застлала мутью горизонт, И щупальцы ползут. Но нашей родины, о ты, Чудовище, не тронь, — Во всех лучах ее звезды Огонь, огонь, огонь! Огонь, огонь! Гудит мотор, Летит крылатый конь, И с воздуха во весь опор Врагу — огонь, огонь! Огонь, огонь! Гремит труба, Грохочет бронь о бронь, Несет республика труда Огонь, огонь, огонь. Огонь! И может быть, в огне Сгорю не я один, — Но родины своей Врагу не отдадим! 1941 ПЕРВЫЙ ЖИВОЙ ПОЭТВспоминающий что-либо, кого-либо или кого любо — все равно — невольно должен вспомнить и самого себя, иногда настолько, что ни либо, ни любо не остается, остается лишь сам вспоминающий. Не желая этого делать, — без самого себя все-таки обойтись не могу. Иначе, как опишу первую свою встречу с живым поэтом, да вдобавок еще пролетарским?
Правда, в то время (это было начало 1916 года) эпитет «пролетарский» еще не ценился, и, вернее, встретился я с рабочим поэтом. Поэтом этим был Яков Бердников.
Знакомство произошло в редакции «Маленькой газеты», секретарь которой, ткнув перстом в сторону Бердникова, сказал:
— Знакомьтесь. Это наш поэт Яков Бердников.
Зная поэтов и писателей теперь, ничего особенного в них не находишь, — люди как люди (если не говорить откровеннее), но тогда, до знакомства с ними!.. — поэт рисовался человеком необыкновенным внутренне, а внешне — обязательно юношей, с длинными волосами, вдохновенным лицом, мечтательными жестами, в широкополой шляпе и т. п. атрибутами.
Представьте же мой восторг, мое изумление, пронзительную робость, когда передо мною стоял живой, вплоть до широкополой шляпы совпадающий с моею мечтою поэт!
А он, медленно поглаживая ладонью свои черные, длинные, гладкие волосы, спрашивал:
— Дда... Так вы, значит, тоже пишете? А как вы находите мое последнее стихотворение?
Стихи Бердникова я читал, и они мне нравились (он тогда действительно писал хорошие стихи), поэтому я, не лицемеря, подобающим образом ответил. Внутри голос мой дрожал и пресекался, но снаружи я лишь откашливался, принимая самый разухабистый вид. И чем развязнее я становился, тем медлительнее и важнее делался Бердников.
Впрочем, когда я узнал, что он рабочий, и когда он узнал, что я за птица, — когда мы оба поняли, что дорога у нас — одна, его важность и моя развязность отлетели в сторону и мы разговорились по душам.
— Приходи в «Прогресс», — сказал мне на прощанье Бердников. («Прогрессом» называлась чайная для рабочих на Забалканском — ныне Московском — проспекте, где обычно встречались пролетарские поэты).
ПРОЛЕТКУЛЬТИз Наркомпроса, который помещался на Фонтанке (там, где теперь «Красная газета»), Пролеткульт переехал в здание Благородного собрания на Екатерининской улице, улице, носящей теперь название Пролеткульта. Огромный шестиэтажный дом был занят сплошь, целиком. Заработали все отделы: театральный, музыкальный, литературный, научный. В залах, где лоснились накрахмаленные груди и обнаженные плечи, замелькали обмотки и кепки, платки и косынки; в карточных, бильярдных, курительных комнатах застучали ундервуды, запели скрипки, зазвучали хореи и ямбы... Театр очумел от оглушительных слов Уитмена, Верхарна, кирилловского «Мы» и «Железного мессии» (хоровая декламация в театре Пролеткульта была поставлена очень хорошо). Зашуршали лифты, с фасоном высаживая красноармейцев, завертелся кинематограф... Великолепный буфет и столовая привлекали и публику с Невского, но... Прежде всего свернулся буфет: голодная блокада разогнала постороннюю публику. Остановился и лифт — не было электричества. Лопнуло центральное отопление, — в маленьких комнатах дворца пролетарской культуры задымились буржуйки; огромные, ледяные залы покрылись инеем. И недаром на одной из конференций выступающий рабочий сравнивал Пролеткульт с маленькой свечкой в фонаре с лопнувшими стеклами. Цель Пролеткульта — во что бы то ни стало донести огонек до окончания гражданской войны, работа в том — чтобы сохранить огонь, защитить от сквозного ветра. Так и было: в маленьких холодных комнатах горели свечи и все время шла работа. Менялись люди, но работа не останавливалась. Погибал на фронте Павел Бессалько — возвращался Илья Садофьев, умирал в тифу Н. Рыбацкий — выживал Тихомиров; снова уезжал Садофьев, приезжал Ив. Никитин, уезжал Крайский, возвращался Садофьев и т. д.
Впрочем, Пролеткульт не только «сохранял», но и «распространял», т. е. вел известную культурно-просветительную и агитационную работу: устраивал спектакли, концерты, литературные вечера в казармах, на фабриках, заводах, выпускал листовки, брошюры, книги, организовывал поездки на фронт и т. п.
Что касается картины внутренней работы, часто она бывала такой. В холодной промерзлой, устланной коврами (для тепла) комнате за столом сидит закутанный в шубу и замотанный башлыком лектор. Мы, завернутые в теплое тряпье, поджав под себя оледенелые ноги и засунув глубоко в рукава руки, смотрим на холодный пар, вылетающий изо рта лектора, — поэтому буквально видим его слова, вдруг... полнейшая тьма — слова делаются невидимыми — лектор замолкает.
«Ничего, ничего! — слышится смешок Маширова. — Станция перестала работать; сейчас мы свою пустим».
Чиркает спичка, и вместо электричества прыгает желтое пламя свечи. Прыгают на стене наши тени. Пар кажется облаком. Лекция продолжается. Мы следим уже за тенью, она на стене, как облако. Мы два раза видим слова и в третий их слышим. Лекция продолжается.
Председателем Пролеткульта был А. И. Маширов (Самобытник). Этот уже никак не походил на поэта: как будто тихонький, как будто незаметненький, как будто нарочно стушевывающийся, однако в глаза он бросался и запоминался. Ходил он в драненьком пальтишке, в продавленном котелке, вечно небритый и вечно с повязанной щекой, с флюсом, с ватой, с болью. (У него была цинга, нажитая в ссылке.) И несмотря на боль, на флюс, на цингу, у него всегда находилась приветливость, дружеская шутка, сочувствие. Несмотря на тихость, у него было достаточно энергии и настойчивости, несмотря на непоэтическую внешность, он был искренним и глубоким лириком. Никак не походил Маширов на поэта.
Заведующим ЛИТО попеременно бывали то Садофьев, то Л. Покровский, то Павел Арский. Илья Садофьев — плотный, большой, быстрый, энергичный, настойчивый человек, в разговоре слегка заикался. Было страшно за него, когда он всходил на эстраду читать стихи, вот-вот сорвется. Но, к удивлению, с эстрады неслись полновесные, грохочущие, взбудораживающие звуки. Читал Илья превосходно, своеобразно, с азартом, с широкими жестами. Но и писал он своеобразно, все время не удовлетворяясь написанным и отыскивая новые пути. Вообще, жизненный облик Ильи совпадал с его творчеством. Пламенный трибун и блестящий оратор, он и в жизни умел убедить, привлечь и зажечь окружающих.
Кроме старых знакомых — Бердникова, Кузнецова, Тихомирова, Копейкина, постепенно прилипали к Пролеткульту и другие. Выделялись А. Ермаков и Анна Веснина. Но приток свежих сил был очень слабый. Старые товарищи либо были на фронтах, либо были нагружены по горло ответственной работой. Молодые тоже шли на фронт, да и те, которые оставались, были оторваны от центра: трамваи ведь почти не ходили. Поневоле варились в собственном соку.
Лишь с конца 20-го года начинается все разрастающийся приток свежих сил. Появляются Д. Мазнин, Иван Ерошин, Макс Жижмор, Михаил Стронин, из молодых А. Тверяк, Евгений Панфилов... Приходит, и надолго, к пролетарским писателям Всеволод Иванов, несколько позже — Сергей Семенов.
К этому времени Союз пролетарских писателей, организованный после декабрьской конференции 1919 года, постепенно начинает отделяться от Пролеткульта и переселяться на Итальянскую, 29 (ул. Ракова).
Н. Заболоцкий. 1936 г.
Б. Корнилов, В. Саянов, А. Безыменский, А. Прокофьев. 1934 г.
А. Чивилихин. Волховский фронт. 1942 г.
А. Гитович в Корее. 1949 г.
БОРИС КАУРОВ
БЫЛЬ О «ДВЕНАДЦАТИ»
Знаменитая поэма Александра Блока была перепечатана в большевистском подполье в годы гражданской войны в Сибири.
В церквах отслужили молебен. На фронт снарядили солдат. Над Омском — в насупленном небе — Тулупами тучи висят. Пора караулу сменяться. Бьет полночь спокойно, пока Встают на верстатку «Двенадцать» В подпольном тылу Колчака. Диктатор зовет адъютанта. Диктует приказ... И уже Ударная сила Антанты На волжском стоит рубеже. И суд, и ангарская прорубь — Все будет потом. А пока — «Двенадцать», замкнувши затворы, Уходят в тылы Колчака. И в черном безмолвии ночи Услышат их яростный шаг Скуластый читинский рабочий, Бровастый сучанский горняк. Лучами, как пиками, вспорот, Восток озарит облака. И лязгнут набатно затворы В глубоком тылу Колчака. За Омью, за Обью, за Бией, И там, где грохочет Иркут, До самого края России «Двенадцать» упрямо дойдут. Их поступь под небом багряным, Как наша Сибирь, широка. «Двенадцать» идут к океану, Взрывая тылы Колчака... Я честно завидую слову, Тому, что поэту дано, Когда в его рифму свинцово Встает, словно пуля, оно. Когда, как из грозной бойницы, Бьет в недруга этот свинец, И сердце поэта стучится Ударами тысяч сердец.