– Слушаюсь, Сир.
– И еще, Коленкур…
– Сир?
– Что я вытопчу огород его матери.
Треуголка чертовски шла Павлу Солдатову. Каждый год, в сентябре, он руководил празднованием годовщины Бородинской битвы на историческом месте сражения. Здесь, на утыканном редкими деревцами поле, в 1812 году части Великой армии отбросили царские войска. В своей речи перед боем Наполеон сказал: «Солдаты! Вы бьетесь под стенами Москвы!» На самом же деле до древней столицы было еще сто километров на восток. Император снова преувеличил. Бойня была страшная. Семьдесят тысяч трупов легло в эту грязь за двенадцать часов: поляки, французы, пруссаки, русские и англичане – все вперемешку, в одних оврагах. Но, как ни странно, в России не держат зуб на корсиканского завоевателя. Двести лет спустя, на заре XXI века, здесь все еще есть культ Наполеона. Видят ли в нем врага царизма, борца с несправедливостью, наследника Французской революции? А может, в его Великой армии им видится прообраз красноармейских полков? Они веками жили под игом монгольских сатрапов и готовы терпеть притеснения, если поработитель проявит твердость, достойную их фатализма.
– Сир?
– Да, Коленкур?
– Карпов повторяет, что у вас есть десять минут, чтобы увести людей, а потом он даст отмашку полиции.
– Ответь этому членоголовому, что я буду говорить только с равным себе, с Путиным.
– Но, Сир, он говорит, что у нас нет выхода, что их там больше двухсот.
– Он не знает, из какой стали выкованы наши сердца!
Павел потянул жеребца за узду, прошелся полувольтом и, встав на стременах, окинул строгим взглядом тылы:
– Солдаты 1812 года! Народы взирают на вас, свобода восторжествует, как торжествовала она на всех землях, обагренных вашей кровью. Вы видели, как дрожат пирамиды в знойном мареве над Нилом. Скоро вы узрите сокровища Кремля. Москва вывела против нас свои подлые силы. Но мы победим во славу Франции, во имя любви к свободе и в память о наших героях!
Под началом Павла Солдатова была армия в тысячу человек. Ассоциация реконструкторов наполеоновских войн вербовала членов со всех уголков России. Один, в чине сержанта, даже прилетел с Сахалина (десять тысяч километров от Москвы). История им виделась чередой полотен, исполинской диорамой, где народы выступали массовкой, а тираны – режиссерами. Все они почитали Императора и считали 1812 год куда значимее 1917-го. Сантехники, дальнобойщики, профессора, музыканты, хлеборобы, продавцы тратили свободное время на то, чтобы мастерить мундиры времен Первой империи. В выходные, собираясь на пустыре за Салотопенным заводом № 2 в парадных или боевых мундирах, они чувствовали себя так, будто ошиблись эпохой. Там, зимой и летом, в метель и в зной, они строились рядами и отрабатывали атаку и маневры во всех тонкостях французских традиций, готовясь к ежегодному действу. Павел, бывший генерал Красной армии, многие годы провел в броневиках и военных частях в Гоби, на Кавказе и у побережья Арктики. А когда вышел на пенсию, его избрали президентом Ассоциации, – тяжесть такого бремени компенсирует то, что президент автоматически становится аватаром французского Императора. Павел серьезно подошел к своей роли: он прочитал все, что было доступно на русском, выучил позы Наполеона, его лучшие цитаты и часами всматривался в портреты «корсиканского Антихриста», чтобы усвоить его выражение лица. Непокорная прядь, пересекающая лоб, полнота, которую он сдерживал тесными одеждами, блуждающий взгляд – такая мимикрия доказывала членам клуба, что их начальник подходит к делу крайне добросовестно. Поговаривали даже, будто Павел требует от жены, Анастасии, чтобы она звала его «Сир» в постели, и будто он не снимает треуголку даже в ванной. А однажды вечером его видели в полном обмундировании на балконе собственной квартиры на улице Кутузова в Бородино.
Три недели назад в офис Ассоциации пришло письмо от местного мэра, Евгения Карпова. В нем Павел обнаружил запрет на проведение мероприятия. Простое «нет» без объяснений, за подписью Карпова. Толстый чиновник, разжиревший на кормовом бизнесе, плевал на славу Французской армии. Он весил сто килограммов, разъезжал на джипе, проводил отпуск в Тайланде, содержал студенток, одевал жену в платья от Диор и мечтал установить джакузи на даче, которую достраивал у трассы на Москву.
До последнего времени он «с этим старым психом Солдатовым» был в прекрасных отношениях. То, что один раз в год тысяча ненормальных в киверах собирались на подведомственных ему лугах, мало его беспокоило. К тому же и ему была кое-какая польза. Про событие писали федеральные СМИ, да и европейские журналисты слетались на зрелище, и на официальных снимках он каждый раз пробирался в первый ряд. Вдобавок мэрия имела долю с шашлычных палаток, которые местные кавказцы наспех разбивали на рассвете вокруг поля битвы.
И потом – Анастасия. Жена генерала Солдатова еще с перестройки работала в социальном отделе при мэрии, под началом Карпова. Поскольку муж, посвятивший себя своей миссии, не обращал на нее должного внимания, она в конце концов уступила мэрской настойчивости. Ей надоело раз в полгода ложиться под типа в треуголке, который кончал, крича «Жозефина!», и потому она предоставила мэру свою пышную грудь и зад бывшей чемпионки Союза по гимнастике. Они встречались в архиве мэрии, между собраний. Она задирала юбку, открывала рот, он просил ее делать невообразимые вещи, она ни в чем не отказывала, он дарил ей серьги для пирсинга, и она носила их в пупке. По правде, сексуальные отклонения любовника устраивали ее куда больше, чем хрипы мужа один раз в год, вперемешку с приказами и военными командами. Он был слишком ослеплен солнцем Аустерлица, чтобы замечать на жене украшения, которые сам не дарил.
Нов этот год кое-что пошло не так. Близились выборы. Карпов шел на них под флагом путинской партии. «Единой России». А вжившийся в образ Солдатов отводил душу в газетных интервью, критикуя «вульгарность» местных властей и заявляя, что «лучше бы в 1812 году история даровала победу французам, чтобы они очистили Россию от этих новых богатеев, уродующих ее облик».
Карпов решил его наказать: имперских парадов не будет. Пусть бонапартисты ищут себе другое место для игр. Он запретит мероприятие.
Осознав смысл письма Карпова, Павел и бровью не повел. Он сложил официальную бумагу и разразился такой краткой речью: «Мы закидаем его ядрами, будем гнать до якутской тайги, мы проведем праздник – история нас рассудит».
7 сентября тысяча имперских солдат (драгуны, уланы, «ворчуны» – гвардейцы, кавалерия, артиллерия, польские легионеры и спаги в тюрбанах) стояла в мертвой тишине огромного поля навытяжку, сабли наголо, ружья заряжены холостыми, сапоги начищены, каски сверкают ровными, стройными, аккуратными рядами под солнцем Бородина, а перед ними – их генерал, их президент, их Император. Напротив – две сотни бойцов специального назначения, прибывшие из Москвы на зов мэра. Предчувствуя, что Солдатов не прогнется, Карпов позвонил в московскую ФСБ. Руководство, радуясь случаю проучить этого генерала, который слишком свободно обращается со свободой слова, на мольбу мэра ответило благосклонно. И откомандировало на день роту бойцов для поддержания порядка. Это был тот самый, известный по всей России ОМОН, чья зловещая аббревиатура одна могла разогнать митинги. По краям поля битвы сотни зевак в цветастых шортах и с голыми животами лежали на шезлонгах или копнах сена. Пили пиво из огромных пластиковых бутылок. То там, то тут шипело разномастной попсой радио. Дети визжали, собаки обнюхивались, девушки смотрели в телефоны. В небе витал запах жареной баранины.
Карпов сидел за своим столом в мэрии и грыз ноготь. Он колебался. Он знал, что без его отмашки ОМОН не начнет. Их командир ждал звонка. Двум сотням бойцов уже не терпелось разогнать этих расфуфыренных клоунов. В шлемах, берцах, в полной защите, с электрошокерами в руках, они с удовольствием представляли, как зададут сейчас взбучку этим игрушечным солдатикам и их барану-предводителю в дурацкой шляпе. За день до этого они разгоняли на Пушкинской площади национал-большевиков, куда более агрессивных, чем эти шуты в париках со старыми мушкетами, липовыми ружьями, пушками без ядер и деревянными саблями.
Противники стояли в четырехстах метрах друг от друга. Полдень. Толпа начинала скучать. Родители беспокоились, уж не зря ли ехали всей семьей. Время от времени какой-нибудь отец семейства в тельняшке и с банкой пива вставал с пластмассового стула и кричал: «Разбейте их!», не уточняя, какой из сторон адресован призыв.
Карпов только что закончил говорить по телефону с Игорем, «еще одним психом из их балагана», которого генерал Солдатов назначил своим адъютантом и которого все члены Ассоциации звали не иначе как «Коленкур». Карпов гневно бросил трубку.
– Ну что? – спросил Володя Саврогин, второй заместитель мэра, отвечающий за безопасность.
– Ну что, этот ярморочный шут оскорбляет меня с высоты своей дохлой клячи. Называет членоголовым и хочет говорить с Путиным!
– Он не одумался?
– Нет, выстраивает своих в боевой порядок. Там тридцать восемь градусов жары, не продохнуть, видно, вконец ему голову напекло! В конце концов, есть же специальные места для людей в треуголках! Давно пора было его туда упечь.
– Звоните ОМОНу, господин мэр.
– Будет бойня.
– У вас нет выбора. Если дать слабину, избиратель не простит.
– Да, Володя, вы правы… что ж, он сам виноват.
На поле, увидев, как перестраиваются люди Солдатова, ОМОН опустил забрала и приготовил гранаты со слезоточивым газом. Бронированная машина, прикрывавшая роту, нацелила водометы на имперские ряды.
Солдатов воспламенял толпу:
– Солдаты! Вперед, за вашим Императором! Бей врага! Да здравствует Империя!
В толпе зрителей послышались крики, довольный хохот. Толпа получила то, что хотела. Тысячная армия Солдатова двинулась на ряды омоновцев. Они наступали шагом, топча несчастное Бородинское поле, хмурую землю, истоптанную настоящими армиями, залитую настоящей кровью – и вспаханную танками через сто тридцать лет после наполеоновских попыток. Впереди неподвижные, непоколебимые, ощетиненные дубинками ряды бойцов особого назначения ждали приказа. И даже самые закаленные в боях омоновцы отметили про себя, что эта марширующая толпа, эти сине-бело-красные гренадеры, эти всадники в перчатках, с ташками конных стрелков, тамбурмажоры с султанами из перьев, драгуны в медных шлемах, польские уланы с квадратными киверами, эти знаменосцы в кружевных жабо, эти офицеры в красных доломанах и разукрашенных венгерках, с рейтузами поверх чикчир, вся эта бренчащая, мельтешащая перьями, парчой и кокардами, ощетиненная знаменами толпа, этот вздымающий пыль поток людей, ведомый генералом Солдатовым, прославленным защитником Советского Союза, эта масса мечтателей в костюмах, марширующая, чеканя шаг, по полю великой скорби, эта армия, над которой они шутили минуту назад, теперь внушала не смех, а уважение. Они уже жалели, что придется бить своих романтичных сограждан, – другое дело московское антипутинское хулиганье, продавшееся НАТО.
Телефон мэра зазвонил в тот момент, когда он уже собирался отдавать приказ.
– Карпов, это Настя.
– Ты не вовремя, дорогая, я как раз пытаюсь вразумить твоего сумасшедшего мужа.
– Знаю, я на поле и вижу ОМОН. Они достали гранаты. Прямо псы, ждут, когда с цепи спустят.
– Знаю, они ждут моей команды.
– А то, что, если хоть пальцем тронешь Павла, между нами все кончено – знаешь?
– Но, дорогая моя, Настенька… завтра…
– Никаких «дорогая», никакой «Настеньки»… Отзываешь своих гончих псов, или никакого «завтра» не будет. Никогда. О моей заднице можешь забыть.
Карпов, жутко смущаясь сидящего рядом заместителя, сгорбился над телефоном, прикрыв трубку рукой:
– Дорогая… я не могу сейчас говорить…
– Всему конец, слышишь? И никто не будет на тебе топтаться, обзывая слизняком, никакой больше порки, пинков, никто тебе не даст поносить лифчик, не прикажет ползать на четвереньках, и никаких пощечин, плеток, плевков, ничего!
– Настя? Настя! Алло!..
Жена генерала Солдатова бросила трубку. На Бородинском поле первые ряды гренадеров были уже в паре сотен метров от ОМОНа. Вдруг их командир поднес руку к наушнику и после секундного замешательства отдал приказ отходить. Двести бойцов, сохраняя идеальный строй, стали отступать. Дикий победный вопль пронесся по войску Солдатова. Гренадеры ускорили шаг, Павел пустил лошадь рысью. Гусары, драгуны и карабинеры последовали примеру. Возгласы зрителей заглушали топот коней. Наполеоновская армия ринулась в атаку. Все быстрей и быстрей. Гренадеры перешли на бег, кавалерия – на галоп, во главе – захваченный воспоминаниями Солдатов. Омоновцы едва успели впрыгнуть в свои бронемашины – те тронулись, еще не закрыв двери. Тогда величественный Солдатов в горностаевой накидке, с занесенной над треуголкой саблей, поднял руку, чтобы остановить свою армию, и прокричал одно слово, тут же подхваченное тысячей ртов: «Победа!» Тут он заметил в толпе жену и поскакал к ней во весь опор, а сердце его билось от гордости, ведь он был уверен, что она сейчас растает от любви, как упала в обморок Мари-Луиза, получив от Императора записку о взятии Москвы.
Линия
Вскоре после окончания войны четырнадцатого года в мою родную деревню провели электричество. Поначалу люди встретили это событие глухим ропотом, потом воцарилось молчаливое уныние.
– Эмиль?
– Пётр?
– Мы знаем друг друга уже…?
– Двенадцать лет.
– Ну и как так вышло, что я до сих пор тебе доверяю?
– Побереги силы, старик, послушай, как скрипит снег, вдохни красоту этой сибирской ночи: вот она, наша властительница, окутывает нас, и ее дыхание…
– Эмиль!
– Да?
– Иди в баню.
Ночью все дольше. Вокруг – ничего, что развлекло бы взгляд. Оттого, что нет ориентиров, шагать тяжелее. Когда расстояние, которое надо одолеть, не можешь нарезать на куски, даже самые стойкие падают духом. При свете дня путник намечает промежуточную цель, собирается и сосредоточенно идет к заветному ориентиру, потом выбирает следующий и так до самого привала. Но в ночи мы бредем. Мрак, как чаща, высасывает волю. А потому нужен чертовски важный повод, чтобы куда-то идти: менты на хвосте, романтическое свидание. Или богатый внутренний мир, как у этих достоевсковских дураков, старцев и юродивых, которые странствуют во тьме ради умерщвления своих стоп и спасения души. Но, если нет в голове мыслей, куда можно зарыться, шагать под звездами – бесконечная голгофа.
Пётр проклинал их поход. Он плелся позади. За Эмилем, за его следами в снегу, за конусом света от фонаря. Уже который час его взгляд всюду натыкался на стволы: белые – у берез, черные – у кедров.
– Эмиль, ты уверен, что мы идем в нужную сторону?
– Заткнись, Пётр.
– Спасибо, ты меня обнадежил.
Должно быть, они шли уже часа три. Смотреть на часы Петр не решался. Для этого нужно было остановиться, снять рукавицы, задрать рукава сначала пуховика, потом свитера, – в общем, довольно муторная операция, так что он предпочел жить вне времени. Снег был глубокий, каждый шаг давался с трудом. Два часа они ехали по дороге, потом оставили грузовичок на обочине, в сотне километров от деревни, надели снегоступы и пошли напролом, строго на юг. Эмиль поклялся головой своего племянника, что идти всего восемь километров. Он ориентировался по американскому навигатору, купленному год назад в Петербурге, но Пётр не слишком доверял этой пластмассовой коробочке, настроенной на спутники НАТО. Как можно верить, будто штука размером с кусок мыла станет связываться с космосом и получать координаты с точностью до метра в этой забытой миром тайге?
– Эмиль!
– Что, Пётр?
– Сколько еще по времени?
– Два километра, – ответил Эмиль.
– Да, ну а по времени?
– Тут смотря заткнешься ты или нет.
– Не надо было пить перед выходом.
– Ты сам предложил.
– Нуда, а теперь горло пересохло.
– Еще пятьсот метров и я разведу тебе костер, идет?
– Идет.
Спустя еще полчаса натужного кряхтения они вышли на поляну, расчищенную ветром, и Эмиль вдруг бросил рюкзак и объявил привал.
– Еще полтора километра, старина, и мы дошли.
– Поклянись.
– Слезами Скорбящей Богоматери.
– Подлец, ты ж ни во что не веришь.
– В скорбь – очень даже верю.
Пётр рухнул на свой рюкзак, Эмиль засуетился. Набрал сухих веток, разгреб снег саперной лопаткой, сложил костер и вылил на него пол-литра жидкости для розжига – он уже вышел из того возраста, когда огонь разводят по всем правилам искусства. Потом откупорил бутылку водки, достал из-за пазухи палку свиной колбасы и стал нарезать ее толстыми ломтями, орудуя болтавшимся у левого бедра кинжалом с гравировкой на лезвии: названием кавказского города, прославленного своими головорезами. Они познакомились во время второй чеченской войны, развязанной с той же изощренностью, с какой Россия веками решала «кавказский вопрос». Оба служили в горах, и один особенно яростный штурм на улицах Грозного, в декабре 1999 года, сплотил их навсегда. В тот день Пётр отошел за кучу обломков по нужде. Когда жахнули гранатой из РПГ-7, он вылетел оттуда со спущенными штанами и рухнул мордой вниз на открытом месте, по другую сторону улицы, в пяти-шести метрах от мешков с песком, за которыми сидели товарищи, пытавшиеся его прикрыть. Если бы Эмиль не выскочил и не втащил его за ворот в укрытие, пока остальные посыпали врага шестьюстами пулями в минуту из АК-74, то ему быстро бы изрешетили зад: винтовкой Драгунова боевики владели не хуже, чем ножом. Вечером, сидя под воняющим дегтем брезентом, командир рассказывал Петру, что во время гражданской войны в Испании Джордж Оруэлл отказался стрелять в испанского фашиста, выбежавшего из сортира. Англичанин считал, что фашист, натягивающий на бегу подштанники, это прежде всего человек. Но байка не успокоила Петра: на чеченский конфликт ее не перенести. Английский писатель был куда образованней тех бородатых варваров, которые хотят устроить шариат в тени Эльбруса.
Огонь занялся хорошо, свет от пламени золотил березы. Они стояли как восковые.
– Видишь, Пётр, цивилизация для нас сегодня – как свет от костра. Круг, а за ним – ночь, опасность, дикие звери.
– Ночь темна как чеченский зад.
– За что пьем? – спросил Эмиль.
– За все, гори оно огнем, – ответил Пётр.
– Огонь-то скоро погаснет.
– Тогда и мы уйдем.
Они плеснули пару капель на землю, как делают сибиряки и делали древние греки. Потом выпили залпом, и Пётр налил по второй.
– Взгляни, старина, что за тень! Для того мы и здесь. Смотри, как пляшет твоя тень, боже мой! А наши очертания на стволах – вот оно! Было точно так же, ей-богу. Чаровство плоти и тени. Вальс меда и чернил…
Вид у Эмиля был дикий и восторженный. Он походил на католических святых XIX века, которые придумали называть «экстазом», «исступлением» и «состоянием благодати» те чувства, для которых всегда было полно менее цензурных слов.
– Я так и вижу ее… – продолжал Эмиль, – вижу Светину тень на бревнах стены. Я будто трахался с тенью из театра теней. Тебе доводилось трахать тень, а, старик?
Две недели назад поселок Партизан, где Эмиль с Петром работали на лесопильном заводе, на сорок восемь часов погрузился в темноту. В ста пятидесяти километрах от него, в самом начале линии, доставляющей ток к их поселку, один из трансформаторов «Речки» сгорел из-за короткого замыкания. У присланных электриков на починку ушло два дня. А в деревне все вспомнили старые привычки. Достали керосинки, стали готовить на печи. Если комфорт уходит, русские не паникуют. Когда нефтепроводы в этой стране пересохнут, все без хлопот вернутся к быту XIX века. Две ночи за стеклами в избах мерцали свечи. Темный поселок с золотистыми крапинками окон походил на палехскую роспись. За время поломки все прекрасно приспособились. В конце концов центральное электричество пришло сюда недавно: когда Путин решил возобновить нефтедобычу вблизи Арктики.
Эмиль был неиссякаем. Пётр сидел на рюкзаке, привалившись к поваленному стволу, и, согретый костром, разморенный спиртным, слушал теперь с безграничным терпением. Так учтивы удобно сидящие люди.
– Мы со Светой никогда так не трахались, как в эти две ночи. На столе мы зажгли свечи, а в углу, перед иконой Богоматери Всех Скорбящих, висела штормовая лампа деда. Света? Она обратилась в змею, она выгибалась, глядя на зыбкий, гибкий абрис своих бедер на бревнах, в свете свечей. Тени дрожали на стенах, на потолке, на двери и горячили ее, как самоедку в упряжке. Она сама стала тенью. Тень – та к чему-то привязана и рвется, корчится в муках, молит о воле. Она бьется, гнется. Живое, черное пламя, говорю! И кожа ожила в отблесках. Она вся искрилась, старик! Лучше, чем озерный лед, когда пробьется солнце. Никогда я не видел у нее такой кожи. На женщин надо смотреть только при свете свечей или карбидной лампы. Наши предки-то развлекались получше нашего, блудя в своих шалашах с сальными свечами. А живот! Пётр! Ее живот! Расписной молитвенный ковер, и отсветы – так его и лижут… Будто снег в закатных лучах: каждая крупица сверкает. Помню, однажды я был в Эрмитаже – ездили от комсомола – и видел, как этот француз Гоген, нищий сифилитик, писал таитянок, мощных влажных девиц на лодках, с раздвинутыми ногами, – там они как морские животные, полные крови, соли и спермы. Так вот! У Светы в тот вечер была такая же кожа, пивного, кремового цвета, как топленый сахар, и вся в крапинку, как брюхо гольца. Слышишь, Пётр, черт тебя дери! Такую кожу даст только кисть француза да пламя свечей. Я трахался с женщиной-иконой, старина! Я узнал новую Свету, чресла ее мироточили, серебристым лабиринтом расписывая внутреннюю сторону бедер. Даже пушок внизу живота золотился так, точно это льняной трут, вспыхнувший от искры. И я уже не мог выносить всю эту дрожь, я смотрел ей в глаза, в зрачки, не оскверненные светом, в две черные бездны, страшные, лишь тронутые крошечным отблеском пламени, две бездонные пропасти на лице полуазиатки, которые прежде так смирно смотрели сквозь сито света. Кончая, она опустила веки, и будто ветер задул тысячу свечей.