Но это будет через неделю, а пока что Игнатьев просто высказал предположение.
Вечером Карпов принес ему в номер «решение» научно-технического совета станции. Документ они составили вместе с Рыкчуном по всем правилам: с «присутствовали» и «постановили» и даже с протоколом заседания, из которого явствовало, что совет признает работу Карпова готовой к защите и «рекомендует». Игнатьеву оставалось написать приказ об отпуске. Липа, конечно, имела место, но, если пренебречь формальностью — ведь часть научно-технического совета станции находилась в Областном, — куда ни шло! Машинка была под рукой, и Игнатьев приказ напечатал.
И в этот момент какой-то бес шевельнулся в его душе и сказал человеческим голосом: «Погоди!» Ни Диаров, ни даже директор института Николай Ильич Мыло никогда не были для Игнатьева столь авторитетны, как этот бес, которому Игнатьев не умел противоречить и, наоборот, противоречил чаще другим, подчиняясь бесу. «Отложим на завтра», — сказал он Карпову.
Тот молча вышел из номера, но дверью не хлопнул.
Он показался мне наиболее сложной фигурой из всех мэнээсов. «Трудолюбив, как черт, защищающий диссертацию», — сказал о нем Гурышев, и Марина Григо не пожалела лестных выражений, рассказывая о фанатической работоспособности Карпова. Кроме как наукой, он больше ничем не занимался, мог сутки, неделю, месяц просидеть за письменным столом и за все это время лишь раз выйти в поселок, чтобы купить продукты. Полное отречение от всех земных благ во имя четырех стен, — разумеется, при этом трещала по всем швам его общительность. Но бог с ней, с общительностью, которая не есть главный критерий человеческой ценности; в конце концов, науку делают разные люди, и в основном не те, которые живут полнокровной жизнью. Хуже было, что Юрий Карпов оставался «вечной мерзлотой» ко всему, что не касалось лично его: его карьеры, его диссертации, его успеха.
Он был, как и прочие мэнээсы, начальником отряда, а в экспедиции все должны тянуть лямку, таков неписаный закон, и редко кто удерживается в коллективе, его нарушая. Так вот, если Марина Григо считала, что именно она, как начальник отряда, является хранителем этого закона, и потому таскала тяжести наравне с мужчинами, Карпов придерживался совершенно иной точки зрения. Он ревниво берег свой мозг, свое здоровье, свои нервы и свое молодое тело для «большой науки», как может великий певец беречь голос, отказываясь петь всюду, кроме Миланской оперы. Он даже воду не носил, он брал на плечи самый легкий рюкзак, что казалось Марине «ужасным». Однако его пронзительный ум, его потрясающая целенаправленность, его трудолюбие за письменным столом и беспощадность к себе, когда он занимался наукой, как бы компенсировали в ее глазах прочие человеческие недостатки, — и, быть может, она была права. Что же касается Гурышева, он откровенно завидовал самостоятельности Карпова и его способности «не морщиться», когда общественное мнение оказывалось не на его стороне.
Все то, что я знал о Юрии Карпове, не было для него секретом. Не могу утверждать, что мнение товарищей и мое были ему безразличны. Прежде, наверное, да. Прежде его не взволновали бы ни реверансы с моей стороны, ни нотации, ни добрые или гневные слова по поводу его характера, а взволновала бы только реальная помощь, от которой зависела судьба его диссертации. Но теперь, когда все мы уже основательно выварились в происходящих событиях, что-то случилось с Юрием, что-то сломалось в нем — или выпрямилось? — возможно, из-за конфликта, который он очень болезненно переживал? — не буду гадать раньше времени. Скажу только, что однажды, войдя ко мне в комнату, он удивил меня напряженной улыбкой и вопросом, который никак не вязался с образом, нарисованным моим воображением: «Ну как вам мой портрет? Очень или так?» — «Эскиз! — ответил я. — Какой портрет? Портреты будут после…»
Кстати, внешне Карпов был молодым человеком, сошедшим с плаката, на котором призывал вступать в ДОСААФ или подписываться на «Комсомольскую правду».
На следующий день мэнээсы должны были уезжать из Областного на станцию. Игнатьеву предстояло задержаться, чтобы сделать кое-какие дела в городе, но утром ноги сами привели его к директору института. Николай Ильич Мыло принял начальника станции, и тот сказал ему, что Карпов самолично отправил работу на отзыв Гильдину: не задержать ли отпуск до получения ответа, а то как бы не сесть в лужу? Мыло поморщился, но ввязываться не стал: «Решайте сами».
В гостинице мэнээсов уже не было: улетели. Весь день Игнатьев прокрутился в делах, а вечером ему позвонил со станции главный бухгалтер. Это был тертый калач, и начальник его ценил за отменную сообразительность. Бухгалтер сказал, что мэнээсы благополучно прибыли и что Карпов предъявил приказ об отпуске и требует денег. «Какой приказ?!» — удивился Игнатьев. «Подписанный Рыкчуном», — ответил бухгалтер.
«Ах, как ловко они задумали! — этих слов Игнатьев бухгалтеру не сказал. Рыкчун, официально занимая пост заместителя начальника станции, имел право, стервец, в отсутствие Игнатьева подписывать денежные документы… — Сговорились! Обошли на повороте! Ну, гангстеры!» А в трубку сказал: «Слышь? До моего приезда денег не давать!»
Забегая вперед, скажу, что этим распоряжением Игнатьев поджег бикфордов шнур, другой конец которого соединялся с пороховой бочкой. Правда, он не знал, что еще вчера вечером, вернувшись из его номера к себе, Карпов сказал Рыкчуну: «Вадька, если мне не дадут отпуск, я взорву станцию!» — но Игнатьев должен был учитывать психологию Карпова и точно знать критическую массу, нарушение которой вызывает взрыв. Увы, как малоопытный игрок, он смотрел только в свои карты, что было, конечно, честно, но рискованно. Я сказал «честно» и подумал, что сказал зря. Ну зачем, собственно говоря, Игнатьеву понадобилось задерживать отпуск Карпову, если идею отпуска он сам же и породил? Не зависть ли к молодому коллеге, который оказался удачливее его, взяла верх? Когда в душе начинает шевелиться не ангел, а сатана, подсказывая слова и поступки, честность уходит на второй план…
Так или иначе, распоряжение бухгалтеру было отдано, и Игнатьев несколько минут соображал, что делать дальше. Ему было ясно, что Карпов может и плюнуть на деньги, хотя они и немалые, собрать «с миру по нитке» и все же махнуть в Москву: в конце концов, официально приказ об отпуске был подписан. Как его отменить? Вот прямо так: телефонограммой из Областного? А какие для этого формальные основания? Одно дело — не подписывать приказ: тут затяжка возможна и без объяснений. Другое — отменить приказ: здесь мотивы необходимы.
Оставался один неиспользованный ход: Диаров. К нему и направил свои стопы начальник станции, не подозревая о том, что Диаров в это же самое время искал встречи с Игнатьевым.
Сергей Зурабович тоже почувствовал, что переборщил: стремительный взлет Карпова был опасен, рождал конкурентоспособного ученого, и если уж подрезать ему крылья, то сейчас, потом будет поздно. Кроме того, почему бы не оплатить счет, который Диаров мог предъявить Карпову сразу после ученого совета? Он отложил тогда это дело на потом, но «потом» уже наступило, тем более Диаров узнал от директора института, что Карпов самовольно отправил работу на рецензию Гильдину. Вот болван! Сергей Зурабович не то чтобы испугался за свою репутацию, а просто задумался о ней. Уж кто-кто, а он определенно знал, что отзыв Гильдина будет отрицательным. Сам Диаров писал «блестящую» рецензию для внутреннего пользования и из чисто тактических соображений, для «широкого плавания» она не предназначалась. Но как только работа Карпова выходила за пределы института, да еще в том виде, в каком была написана, престиж рецензента Диарова мог дать трещину… Потеря не бог весть какая, но все же потеря, а не приобретение? Позже, разговаривая с Мариной Григо, Диаров на ее вопрос: «Зачем вы написали такой отзыв, а теперь воюете с работой Карпова?» — полушутя ответил: «А может, я пьяным его писал!» Профессору Гильдину так не ответишь.
Короче говоря, пришла пора тормозить. Что для этого нужно? Срочно собрать научно-технический совет станции и в присутствии Диарова — непременно в его присутствии и по его инициативе, отразив инициативу в протоколе! — накидать Карпову кучу замечаний, по исправлении которых можно будет признать работу истинно «диссертабельной». Для этого — стоп, нельзя давать ему отпуск! Игнатьев, разумеется, пешка, типичный хозяйственник, но как от начальника станции от него кое-что будет зависеть.
И потому Диаров поторопился к Игнатьеву в гостиницу.
Они встретились на середине пути. Им хватило нескольких минут, чтобы понять друг друга и договориться. Два ручейка слились в один поток, он подхватил директора института, освободив его от ненужных сомнений. По распоряжению Николая Ильича Мыло в Областной был срочно вызван для «накачки» Вадим Рыкчун, а его приказ об отпуске Карпова «исполнением задержан». На какой срок? До выяснения. До выяснения чего? Неизвестно.
Сработала одна шестеренка, от нее другая, третья, и вместо жар-птицы у Карпова в руках не осталось и перышка.
Читатель может представить себе, как он взъярился.
Знали бы Диаров с Игнатьевым, к чему это приведет, они не стали бы вырывать у Карпова поездку в Москву: овчинка, право же, не стоила выделки. Добавлю к сказанному, что Карпов был убежден: «художественный руководитель» инсинуаций — Игнатьев. Об участии в этом деле Диарова он тогда еще не знал.
11. «И-ДЕ-Я НАХОЖУСЬ?!»
К моменту, когда Карпов вернулся из Областного на станцию — точнее говоря, прилетел на крыльях надежды, — «мерзлотка» уже окончательно созрела в своем недовольстве Игнатьевым. Роптали буквально все, и мэнээсы, и лаборанты, и даже рабочие, но по мелочам, разрозненно, шушукаясь по коридорам. Атмосфера была «неважнецкой», как выразился самый уравновешенный из мэнээсов Гурышев и, кстати сказать, самый занятой из них в этот период: он упоенно возился с организацией химлаборатории, решив сделать ее «образцово никому не показательной». Но если даже Алеша Гурышев, очень далекий от взрыва человек, мог однажды после разговора с Игнатьевым ворваться в комнату Марины Григо со словами: «Идея! И-де-я нахожусь?!» — это значило, что обстановка действительно накалилась до предела.
Чтобы читателю были ясны причины всеобщего недовольства, я ближе познакомлю его с главным возмутителем спокойствия — начальником «мерзлотки».
Как я уже говорил, Антон Васильевич Игнатьев был похож на знаменитого актера Евгения Леонова, стало быть, обладал внешностью добрейшей и симпатичнейшей.
Среди коллег он считался великим хозяйственником и гениальным доставалой. Что вам угодно? Гвозди, вертолет, зубную пасту, медвежью шкуру? Пожалуйста! Я — вам, вы — мне! Договорились? По рукам! У него была страсть к обменам, на этой страсти все и держалось. Он никогда не отказывал соседям, если они просили у него вездеход или какую-нибудь электросварку, но обязательно что-то требовал взамен. Просто так пойти в магазин и купить необходимую вещь ему было неинтересно, он предпочитал достать ее через кого-то, кому обещал что-то, что должен был выменять у третьих лиц.
При этом мэнээсы ни в грош не ставили Игнатьева как ученого, и, вероятно, имели к тому основания. Он обладал минимум-миниморум знаний по мерзлотоведению, и между ним и мэнээсами бесконечно возникали научные разногласия. Однажды, например, Юрию Карпову понадобилась площадка для экспериментов по теплообмену. Игнатьев выделил: рядом со станцией. Очень удобно. Но Карпов сказал: «Вы что, Антон Васильевич! Необходимо как можно дальше от поселка!» — «Это почему же?» — подозрительно спросил Игнатьев. «Да тут растительный покров нарушен: люди ходят, собаки, вездеходы!» Игнатьев подумал и сказал: «Ничего. Перебьетесь. И тут можно» — и жутко обиделся, ведь он хотел как лучше. «Вам надо азы подучить, Антон Васильевич!» — сказала в своей обычной манере Григо, присутствовавшая при разговоре. В другой раз, проявляя административное рвение, он вызвал к себе в кабинет Марину и попросил доложить, чем она сейчас занимается. А Марина занималась по заданию Диарова «буграми пучения». Стала ему рассказывать — он не понимает. Два часа билась — не понимает! Ситуация, конечно, была комичной, ведь он ее для отчета вызвал. Кончилось тем, что он сказал: «Вы издеваетесь надо мной?»
Она и не думала издеваться, но не могла простить научного невежества. Сам Игнатьев последние несколько месяцев писал статью для журнала, посвященную гололеду. То есть что значит — писал? Марина Григо по его поручению сделала выборку материала и, кроме того, принесла с десяток книг по тематике. Игнатьев сбоку глянул на книги, протер круглые очки и спросил: «А это что?» — «Литература». — «Убери, убери, — сказал Игнатьев. — Я хочу сохранить свежий взгляд на проблему». Она чуть не села на пол. Когда созвали научно-технический совет станции для обсуждения статьи, выяснилось, что Антон Васильевич не знает разницы между кристаллическим гололедом и изморозью и между изморозью и осевшим инеем; ответ можно было найти в букваре мерзлотоведов. В другой раз Рыкчун «заткнул» его публично, когда случилась история с цилиндрами. Для грунтового анализа мэнээсам понадобились цилиндры емкостью в один литр: таким был международный стандарт, причем все таблицы расчетов исходили именно из этой емкости. А на станции, как на грех, ни одного литрового цилиндра не оказалось. Были пол-литровые. Игнатьев и сказал: «Чего пристали! Пол-литровые есть? Берите, и дело с концом!» Рыкчун при всех ответил: «Тогда давайте, Антон Васильевич, температуру почвы измерять больничным градусником!» — и едва дополз до своей комнаты, помирая со смеху. Ведь это у непосвященных пример вызывает всего лишь усмешку, а мэнээсы, только взглянув на Игнатьева и представив себе, как он с пол-литровыми емкостями делает грунтовый анализ или измеряет температуру почвы больничным градусником, падали с ног.
Зато среди руководителей района Игнатьев пользовался репутацией великого ученого. И поза, и вид, и научная терминология — он играл свою роль так искусно, что ему заведомо прощались многие погрешности в хозяйственной работе. Я приведу один короткий рассказ председателя исполкома Евгения Мефодьевича Грушина, который записал дословно и который, надеюсь, даст некоторое представление об Игнатьеве как об администраторе.
«С моей точки зрения, — сказал Грушин, — Антон Васильевич — хороший специалист, и за это мы его ценим. Но как хозяйственник и воспитатель — никудышный. Чтоб не быть голословным, приведу пример. Заходит однажды Антон Васильевич ко мне в исполком. Лицо строгое: «Серьезный разговор, Евгений Мефодьевич!» Ну, думаю, наконец-то у Игнатьева серьезный разговор. «Садись, — говорю, — слушаю». И все дела отложил, и секретарше: «Полина! Меня нет и не будет!» — «Так вот, — говорит, — Евгений Мефодьевич, такое дело. Три месяца назад в аэропорт пришел наш груз, а станцию об этом не известили». — «Слушаю, — говорю, — давай дальше». — «А теперь нам же прислали штраф! Как быть, Евгений Мефодьевич?» — «Так, — говорю, — штраф. А какой штраф? Сколько?» — «Шесть рублей», — говорит. Я даже замер. «И все?» — говорю. «И все». Ну, думаю, матом его пустить? Не поймет. Обидится. У него с жильем на станции плохо, мы ему ни домов не строим, ни квартир не даем, а он приходит раз в десятилетие, и нет чтобы кулаком по столу — штраф в шесть рублей! Когда предыдущий начальник станции уходил в институт на повышение, я сразу сказал, что Игнатьева на его место ставить нельзя. Во-первых, он под пятой у жены. Во-вторых, какой он, к лешему, хозяйственник. В-третьих, у него нет подхода к людям. Правда — ученый! Тогда мы подумали и решили: жизнь помнет — ввинтится! Вывинтить всегда успеем! И дали свое «добро». Вот оно сегодня боком и вылезает…»
Выслушав Евгения Мефодьевича, я подумал: почему все они не догадываются, что «король» голый? Разве им не было известно, что дома, строительство которых с апломбом консультировал Игнатьев, иногда рушились? Или по какой-то странной пощадливой логике они записывали вину не на его счет, а на счет все той же слепой и многострадальной стихии, которую ни под суд не отдашь, ни на бюро не вызовешь, ни сам за нее отвечать не будешь, но на которую легко и удобно свалить любую аварию, неурожай, невыполнение плана и эпидемию? И почему мэнээсы лишь посмеивались над неумением Игнатьева даже самое маленькое дело доводить до конца, но хозяйственной некомпетентности в этом не видели? Однажды, например, он обещал Алеше Гурышеву дать тепло: Алексей жил в комнате без батарей, при постоянной температуре в зимнее время плюс пять — как в бытовом холодильнике. Половину своего обещания Игнатьев выполнил скоро: достал секцию, обменяв ее на аккумулятор, который, в свою очередь, выменял на какие-то трубы, что валялись в котельной. Но без этих труб, как выяснилось, невозможно было монтировать батареи, и Гурышев понял, что другую половину обещания начальник станции выполнит в следующей пятилетке. «Перпетуум-мобиле в смысле недоделывания», — сказал Гурышев об Игнатьеве.
И между тем что-то мешало им развенчать мнимую ученость Игнатьева и мнимую его гениальность хозяйственника. Что же? Думаю, мешал игнатьевский жизненный опыт. Судьба изрядно помяла Антона Васильевича: начав с мэнээса, он лучшие годы убил на добывание кресла начальника станции, так и не сделав карьеры ученого. И вот теперь, вцепившись в нынешнее свое положение, как в спасательный круг, он стал ногами отбиваться от любого, кто подплывал близко. Десять лет, проведенные им на Севере, научили его умело защищать себя и свое место. Методология была не новой: кнут да пряник. Шоферу он мог обещать должность механика, механику говорил, что под него копает шофер, и таким образом стравливал людей, а потом первому давал отступного в виде полставки пожарного, а второго заставлял дрожать в ожидании нового конкурента. Примитивно? Но действенно! В тот день, когда Вадима Рыкчуна приказом оформили на должность зама, Игнатьев сказал тет-а-тет Гурышеву: «Не расстраивайся, ты тоже будешь моим заместителем!» — «Зачем?» — удивился Гурышев. «Придет время, узнаешь, — сказал Игнатьев. — А пока держись меня». Он обожал «петушиные бои», которые ослабляли потенциальных противников, а ему прибавляли силы. «Я на станции хозяин!» — часто восклицал Игнатьев, и это значило, что спокойно работать могли лишь те, кто его «понимал». Когда он уезжал в командировку или в отпуск, как президент банановой республики, он оставлял на станции «верный глаз» — жену Нину, которая была рядовым лаборантом, но именно ей он вручал печать станции, штамп и ключи от сейфа, а не официальному «и. о.», оставленному по приказу. На «мерзлотке», таким образом, действовали общепризнанные международные нормы «охраны трона». Кстати, перед отъездом «монарх», учитывая сложность момента, мог кому угодно наобещать: лаборанту — переселение в лучшую комнату, «вот только дождись, когда приеду», мэнээсу — заказ на статью через Диарова, но только «будь паинька», а собственной жене Нине — холодильник, выпуск которого еще не освоен ни нашей, ни зарубежной промышленностью. Все знали, что обещания — ложь, и Игнатьев знал, что люди это знают, однако он покидал станцию странно успокоенный, хотя это вовсе не было странно: за много лет в его отсутствие ни разу не было попыток переворота.
Я, кажется, догадываюсь почему: как бы категорично люди ни оценивали своего начальника, как бы плохо к нему ни относились, они подсознательно чувствовали, что его поведение просто не может быть иным. В самом деле: Игнатьев, случайно и незаслуженно оказавшись в кресле руководителя станции, был вынужден постоянно защищать от окружающих свое право ими командовать, уж коли это право ему вручили. Что касается арсенала средств, то угроза, посулы, интриги, шантаж — тоже не им придуманы.
На станции уповали на то, что наступит время, когда Игнатьева заберут в Областной. Этот слух родился с полгода назад, он отражал желание, а не действительность, но мы знаем много случаев, когда слухи, специально пущенные, как бы материализуются, поскольку обладают совершенно непостижимой, но весьма существенной организующей силой.
К моменту возвращения Карпова из Областного слух как раз материализовался: на «мерзлотке» стало известно, что директор института Мыло, выступив на последнем ученом совете, сказал, что станция, возглавляемая Игнатьевым, последнее время демонстрирует зрелость, и дирекция подумывает о лучшем использовании Антона Васильевича как специалиста и организатора. Марина Григо, узнав эту новость, отправилась к Игнатьеву в кабинет и сказала: «Я слышала, вы собираете вещи?» Обычно в своем кабинете Антон Васильевич говорил собеседнику «ты», но мог и «вы» — в зависимости от ситуации, тональности разговора и затронутой темы. Он вообще варьировал эти местоимения, полагая, что в пивной, например, можно любому «тыкнуть», на ученом совете следует «выкать», а если разговор о женщинах, спокойно «тычь» кому угодно. Как камертон чувствуя отношение собеседника к своей персоне, Игнатьев иногда начинал фразу с «вы», в середине, заметив к себе расположение, переходил на «ты», а в конце, сделав новую поправку, съезжал на «выканье». «Эх, скажу я вам, хе-хе, такая жизнь пошла! Точно? Тебя вот встретил и подумал: хорошо иметь дело с приличным человеком, вроде вас!» — примерно нечто похожее сказал он мне через два дня после знакомства.
Я испытывал к нему сложное чувство, и однажды после монолога Игнатьева, в котором он выговорился до конца, эта сложность не только не уменьшилась, но, пожалуй, утроилась. К монологу я еще вернусь, предоставив читателю возможность самому разобраться в своем отношении к Антону Васильевичу.
Из всех мэнээсов он звал по имени-отчеству одного Карпова. Марине Григо сказал: «Это почему же вещи собирать?» — «Не знаю, Антон Васильевич, — ответила Марина подчеркнуто ровно, без панибратства и без заискивания, как говорила с ним всегда, хотя он своим тонким слухом все же улавливал неуважительные интонации. — Народ говорит, будто вас то ли снимать собираются, то ли переводить в институт на повышение». — «Снимать, говоришь? — сказал Игнатьев, потом снял «мартышкины» очки, подул на них, протер носовым платком, снова надел и добавил с достоинством: — Вы думайте, что говорите, товарищ Григо! А повышение, между прочим, мне бы не повредило!»
Вот тут-то и подоспела злополучная история с карповским отпуском.
12. ИДЕМ НА «ВЫ», АНТОН ВАСИЛЬЕВИЧ!
Позже Игнатьев представлял картину так, будто все остальное было делом рук одного Карпова, актом его личной мести. Я же думаю, здесь возможны два варианта: или Карпов использовал уже созревшее недовольство мэнээсов в собственных целях, или примкнул к ним, когда увидел, что дела его плохи. И в том и в другом случае фундаментом была гнетущая атмосфера на станции, искусственно создавать которую никому не пришлось. Карпов оказался человеком, всего лишь столкнувшим с горы первый камень, который и вызвал лавину: ему принадлежит идея письма.
После скоропостижного вызова Вадима в Областной для «накачки» Юрий Карпов созвал у себя в комнате экстренное совещание. Если бы они вели протокол, там было бы написано: «Присутствовали: Карпов, Гурышев, Григо. Слушали: сообщение Карпова о том, что институт намерен в ближайшее время забрать Игнатьева со станции, дать ему институтскую лабораторию и квартиру в Областном. Обсудили: предложение Карпова немедленно написать директору института подробное разоблачительное письмо о делах Игнатьева и истинных порядках на станции. Постановили: письмо написать».
Карпова наконец прорвало. Он произнес короткую речь, смысл которой заключался в том, что «просто так» Игнатьева отпускать нельзя. Он загубил один коллектив, загубит теперь другой, и надо предупредить руководство, с кем оно имеет дело. «Свинству должен быть предел», — сказал Карпов. Когда-то раньше Марина тоже думала написать письмо в Москву какому-нибудь высокому начальству, теперь же склонилась к мнению Карпова: ведь директор института просто не в курсе дела, от него тщательно скрываются порядки на станции, и надо открыть ему глаза.
Боже, сколько раз и при скольких различных ситуациях мы, недалеко уходя от своих родителей и родителей наших родителей, исходили из наивного предположения, что Сам не знает, потому и получается так плохо, а вот узнает, и сразу станет хорошо, — в то время когда это «плохо» от Самого-то и происходит!
Конечно, думали мэнээсы, просто убрать Игнатьева — мало, надо сделать его уход назидательным уроком для Диарова и «ему подобных», и только тогда на станции окажется возможной правильная организация труда, появится желанная самостоятельность у мэнээсов и возникнут добрые человеческие отношения. Ну прямо «Город солнца» Кампанеллы!
— Идем на вы, Антон Васильевич! — воскликнула Марина, но Карпов сухо ее предостерег:
— Никаких «на вы»! С ума сошла! О письме ни слова Игнатьеву!
— Да, но…
— Ты просто шляпа, — вставил Гурышев, обратившись к Марине. — Юрка хочет сказать, что его нужно брать теплым, в постели!
— Но…
Карпов все же был авторитетнее Григо: обошлись без объявления войны. Письмо писали поздно ночью. Перед этим сходили в поселок на почту и позвонили Рыкчуну в Областной, чтобы заручиться его поддержкой. С ним говорила Григо, она коротко изложила суть дела и закончила словами:
— Ты с нами?
— Погоди, — сказал Рыкчун, — у меня в номере люди, сейчас их выставлю. — Потом была пауза, и наконец вновь послышался голос Вадима: — Маринка! Слышишь? Пишите! Я — за! Только подробно, ничего не упускайте! И предупредите Мыло телеграммой, а то письмо может опоздать! Поняла?
Был март, тундра в эту пору окрашивалась в желто-красный цвет от знаменитого ерника. Под ногами у мэнээсов, когда они возвращались из поселка на станцию, были карликовые березы с вершок высотой. Мэнээсы шли, и им казалось, будто они летят на самолете и высота уменьшает обычный березовый рост. Латинское название карликов — «Betula papa», и Марина всю дорогу восклицала: «Ой, бетуля папа! Ой, бетуля мама!»
Она впервые была по-настоящему счастлива.
13. ПРЕДАТЕЛЬСТВО
Рано утром следующего дня Диаров позвонил Игнатьеву и сообщил ему, что мэнээсы «затевают дело», хотят «подложить ему козу» и пусть он будет осторожней.
— Какую козу? — не понял со сна Игнатьев.
— Письмо! Глупец! — прямым текстом орал Диаров. — Они сидят у тебя под носом, пишут на тебя жалобу, собираются давать телеграмму Мыло, а я его из Областного об этом предупреждаю! Не болван?!
— Какую телеграмму?
— Протри глаза, бюрократ! — кричал Диаров.
Игнатьев наконец понял. Он быстро оделся, но что делать дальше — не знал. Сообразил только, что возникла какая-то угроза его благополучию и, если Диаров его об этом предупреждает, он, следовательно, будет за него.
Для мэнээсов утренний звонок Диарова и все, что ему предшествовало, до поры до времени оставалось в тайне. Информированность шефа даже читателю покажется детективной, хотя ларчик открывается просто: Рыкчун!
Он поперхнулся от негодования и злости, когда услышал в телефонную трубку слова Григо. Писать на Игнатьева жалобу?! В тот момент, когда он покидает станцию и переводится в Областной? Когда у Рыкчуна кончаются с ним всякие счеты, а подсидка теряет свой изначальный смысл? Когда Рыкчун без пяти минут начальник?! Затевать бузу по поводу какой-то демократии, каких-то порядков на станции и какой-то науки? Да они что, с ума посходили? Перекреститься надо, дуракам, и не шуметь, не делать волн, не пугать институтское руководство, не «задерживать движение»!
Но все эти слова произнести в трубку Рыкчун, конечно, не мог: он еще не созрел до такой степени саморазоблачения. Когда Карпов пообещал «взорвать станцию», если ему не дадут отпуск, Вадим поторопился издать приказ, заботясь не столько о судьбе товарища, сколько о своей собственной. Теперь ему было ясно: самортизировать последствия можно только изнутри, ни в коем случае снаружи! Надо остаться как бы с ребятами, действовать как бы с ними заодно, быть в курсе их планов, а потом… Ладно, потом что-нибудь придумается.
— Валяйте! — крикнул он в телефонную трубку. — Пишите! Я с вами! — Но пути их отныне расходились: Рыкчун выходил на свою собственную дорогу, где у него должны были появиться другие попутчики.
Первое, что он сделал, — предупредил Диарова. Второе — отправился вместе с ним в институт. Впрочем, к Мыло его потащил шеф: Сергей Зурабович сразу сообразил, что только с помощью Рыкчуна можно спасти Игнатьева, а вместе с Игнатьевым — станцию и, стало быть, свою докторскую диссертацию. В том, что судьба станции оказалась под угрозой, Диаров был убежден. В институте давно поговаривали о полезности «переиграть» обратно, то есть вернуться к сезонности работ, поскольку содержание большого штата уже два года не окупается выходом научной продукции. Оплачивать около тридцати сотрудников, делающих диссертацию «какому-то» Диарову?! — наверное, так размышляли недруги Сергея Зурабовича, и если бы только размышляли! Письмо мэнээсов — прекрасный повод для них, и научный руководитель «мерзлотки» это учитывал.
Диаров и Рыкчун, эти недавние противники, опять стихийно объединялись, готовые совершать одинаковые поступки во имя достижения совершенно разных целей.
В кабинете у Мыло состоялся такой разговор.
— Что сие значит? — спросил директор, протягивая явившимся телеграмму.
В ней было написано:
«Просим задержать перевод Игнатьева Областной тчк Высылаем письмо разоблачающее истинное лицо Игнатьева тчк Карпов Григо Гурышев согласия Рыкчуна».
На лице Вадима не дрогнул ни один мускул. Прочитав телеграмму, он переглянулся с Диаровым и сказал как можно спокойней:
— Ерунда это, Николай Ильич. Вроде шутки.
— До первого апреля еще далеко, — сказал Мыло.
— Погорячились, Николай Ильич.
— Выходит, какие-то основания «шутить» все же есть?
— Мелкая склока. Я берусь все уладить.
— У Рыкчуна, — вставил Диаров, — нормальные отношения и с Игнатьевым, и с мэнээсами.
— А как понимать «согласия Рыкчуна»? — спросил директор.
— Это недоразумение, — ответил Рыкчун. — Поговорили по телефону, меня плохо поняли. Слышимость ни к черту.
— Хорошо, — сказал Николай Ильич, — когда уладите, доложите. Я распоряжусь, чтобы письмо, если оно поступит, показали вам и Диарову. Завтра я улетаю в Москву. Надеюсь, к моему возвращению вопрос будет исчерпан.
— Простите, — сказал Диаров, — а как с назначением Рыкчуна?
— Уладит дело, а потом одним приказом Игнатьева переведем заместителем в вашу лабораторию, а Рыкчуна на его место.
— Николай Ильич, — вдруг сказал Рыкчун, налившись краской, — мне придется сразу же начать с оргвыводов.
— Вам работать, — сказал Мыло, — вы и делайте «выводы».
И улыбнулся. Тогда Рыкчун досказал до конца:
— Я хочу, Николай Ильич, освободить здоровый коллектив от двух главных «шутников»: Карпова и Григо!
Тут уже Диаров, видавший виды, со страхом и восхищением взглянул на своего партнера.
14. СУДЬБА-ИНДЕЙКА
Игнатьев все же придумал, что ему делать: в сложные моменты надо быть поближе к тому месту, где решается твоя судьба. Под каким-то предлогом, оформив командировку, он срочно вылетел в Областной. Не исключено, что тем же рейсом повезли в институт письмо мэнээсов.
Когда жалоба поступила в партком, туда сразу же пригласили Рыкчуна и Диарова и, выполняя указания директора, дали им возможность ознакомиться с содержанием. Они читали быстро, перескакивая через строчки и передавая друг другу страницы, — уж очень им не терпелось определить степень серьезности обвинений, выдвинутых против Игнатьева. Поняли главное: жалобщики по своей неопытности, как однажды это сделал и Рыкчун, намешали в одну кучу и мелочи совершенно вздорного характера, и крупные претензии, не лишенные оснований. Документ получился сумбурным, с большим количеством изъянов.
В письме говорилось, что Игнатьев превышает власть, организует склоки, потворствует наушничеству и наговорам, что он несправедлив, устраивает гонения на неугодных ему работников, травит их незаслуженными выговорами и что люди его боятся; что Игнатьев хам, грубит женщинам, говорит им: «Ты врешь!» или «Не верти хвостом!», унижает их человеческое достоинство: однажды, когда Григо понадобилось сбегать на почту и дать телеграмму матери, он сказал ей: «Пиши заявление, тогда отпущу!» — и ей пришлось писать, как будто она просила отпуск на две недели за собственный счет. Припоминались в письме ключи от сейфа и станционная печать, которые Игнатьев, уезжая в командировки, оставлял своей жене Нине, работавшей на станции, а не официальному «и. о.», обозначенному в приказе; утверждалось, что Игнатьев выселил одного лаборанта из комнаты, а сам въехал в нее, потому что она была солнечная; что он развалил дисциплину на станции, потакает пьянству, и несколько раз мэнээсам приходилось дежурить ночью в котельной вместо пьяных кочегаров; что порядка на станции нет, даже стулья все развалились, и так далее.
Заканчивалось письмо риторическим вопросом: о какой, мол, правильной организации труда можно говорить, о каком разумном распределении тем и четком выполнении плана, если главной целью Игнатьева является работа на докторскую диссертацию Диарова, имеющую узкий и практически бесполезный аспект?
— Ну? — с сомнением сказал Диаров. — Погасишь?
— Чего тут гасить-то? — ответил Рыкчун. — Побрызгать надо, оно и само потухнет!
Диаров отнесся к словам Рыкчуна с недоверием, но спорить не стал: в конце концов, тому было виднее, он знал мэнээсов как облупленных, и, возможно, ему действительно требовалось только «побрызгать», чтобы они отказались от жалобы. У каждого человека свои способы воздействия на друзей, пусть делает так, как считает удобным. Но чтобы уменьшить круги по воде, чтобы не очень раздувать пожар, Диаров все же посоветовал Рыкчуну о письме мэнээсов не трепаться и даже не показывать его Игнатьеву: вызовешь у Антона Васильевича сопротивленческий зуд, нагородит много глупостей.
Именно поэтому, встретившись через полчаса с начальником «мерзлотки», нетерпеливо ожидавшим их в гостинице, они сказали ему, что жалоба элементарна: типичная «бытовка».