«Было бы полным безумием дальше идти тем же путем…, — заявлял в мае 1917 г. уходя в отставку с поста военного министра А. Гучков, — Мы дошли до критической точки, за которой видно не возрождение, а разложение армии»[776]. Должность военного министра вместо Гучкова, по рекомендации командующих выраженной ген. М. Алексеевым, занял А. Керенский.
Впечатление нового военного министра от первого посещения фронта, подтверждало выводы предыдущего: «Армия как будто забыла о существовании противника и целиком обратилась внутрь страны, сосредоточив свое внимание на происходивших событиях… Окопы стояли пустыми… Большинство офицеров пребывало в полной растерянности… миллионы солдат, предельно уставшие от войны, задавались вопросом: «За что мы умираем? Почему мы должны умереть?» Вопрос о смысле самопожертвования парализовал их волю»[777].
Деникин в те дни посетил: «худшую часть… Мы подъехали к огромной толпе безоружных людей, стоявших, сидевших, бродивших на поляне за деревней. Одетые в рваное тряпье (одежда была продана и пропита), босые, обросшие, нечесаные, немытые, они, казалось, дошли до последней степени физического огрубения. Одержимые или бесноватые, с помутневшим разумом, с упрямой, лишенной всякой логики и здравого смысла речью, с истерическими криками, изрыгающие хулу и тяжелые, гнусные ругательства. Мы все говорили, нам отвечали — со злобой и тупым упорством. Помню, что во мне мало-помалу возмущенное чувство старого солдата уходило куда-то на задний план, и становилось только бесконечно жаль этих грязных, темных русских людей, которым слишком мало было дано и мало поэтому с них взыщется…»[785].
Попытки разрядить обстановку уступками не только не приводили к успеху, а наоборот лишь ухудшали положение. Примером мог служить приказ военного министра от 5 апреля «об увольнении из внутренних округов солдат старше 40 лет для направления их на сельскохозяйственные работы до 15 мая (фактически же почти никто не вернулся), а постановлением от 10 апреля вовсе увольнялись лица старше 43 лет. Первый приказ вызвал психологическую необходимость под напором солдатского давления распространить его и на армию, которая не примирилась бы со льготами, данными тылу; второй, — отмечал Деникин, — вносил чрезвычайно опасную тенденцию, являясь фактически
Идею наступления, по словам Керенского, поддержали все политические силы: «не оставалось ни одной политической группировки, ни одной общественной организации (за единственным исключением большевиков), которые не считали бы восстановление боеспособности армии и переход в наступление первым, важнейшим, настоятельным национальным долгом освобожденной России»[787]. «Воинственные призывы прессы звучали все громче и громче. Она пела гимны и трубила: наступление, наступление, наступление! Одного трезвого слова, сказанного против этого единодушного хора, — по словам лидера эсеров В. Чернова, — было достаточно, чтобы заработать репутации большевика, предателя, даже германского агента»[788].
Состояние армии, казалось, позволяло рассчитывать на решительный успех: еще в марте командующие фронтами единодушно констатировали, что: «1) армии желают и могут наступать; 2) наступление вполне возможно, это наша обязанность перед союзниками, перед Россией и перед всем миром…»[789].
Наступление было предусмотрено еще в феврале 1917 г. на Петроградском совещании союзников. На нем Россия обязалась начать наступление в соответствии с общим союзническим планом. И, несмотря на революцию, официальный Лондон и Париж требовали выполнения существующих договоренностей. Мало того «в Россию прибывали делегации социалистов стран-союзников, тесно связанных со своими правительствами и получавших от последних тайное задание уговорить русских предпринять более активные действия на фронте. Особенно сильное впечатление произвела на русских бельгийская делегация… Она тронула сердца многих рассказом о трагической судьбе бельгийского народа и просьбой спасти его, проведя наступление. Вся цензовая Россия стояла за это»[790].
Временное правительство в своей декларации от 9 апреля (27 марта) подтвердило полное соблюдение «обязательств, принятых в отношении наших союзников…», т. е. перейти в наступление[791]. Кадеты, чьи настроения отражали слова их лидера П. Милюкова, ставшего министром иностранных дел, были полны оптимизма: «Мы ожидали взрыва патриотического энтузиазма со стороны освобожденного населения, который придает мужества в свете предстоящих жертв. Я должен признать, что память о Великой французской революции — мысли о Вальми, о Дантоне — воодушевляли нас в этой надежде»[792].
Правда всего десять дней спустя, после создания Временного правительства, Верховный главнокомандующий М. Алексеев уже сообщал военному министру А. Гучкову, что он не в состоянии исполнить обязательство, принятое перед союзниками на совещаниях в Шантильи в ноябре 1916 г. и в Петрограде в феврале 1917 г.: «Мы приняли обязательство не позже как через три недели после начала наступления союзников решительно атаковать противника… Теперь дело сводится к тому, чтобы с меньшей потерей нашего достоинства перед союзниками или отсрочить принятые обязательства, или совсем уклониться от исполнения их…»[793].
16 апреля Алексеев снова писал Гучкову: «С большим удивлением читаю отчеты безответственных людей о «прекрасном» настроении армии. Зачем? Немцев не обманем, а для себя — это роковое самообольщение…». «Боеспособность армии понижена, и рассчитывать на то, что в данное время армия пойдет вперед, очень трудно, — подтверждал на совещании в Ставке ген. Лукомский, — Таким образом, приводить ныне в исполнение намеченные весной активные операции недопустимо… Надо, чтобы правительство все это совершенно определенно и ясно сообщило нашим союзникам…»[794]. И Гучков не решился на подготовку наступления. Вопрос вновь поднялся только с приходом Керенского.
В мае правительство и Совет снова обратились к командованию с вопросом о возможности наступления и услышали почти единодушный ответ: ген. Брусилов: «Наступление или оборона? Успех возможен только при наступлении. При пассивной обороне всегда прорвут фронт»…, ген. Гурко: «если противник перейдет в наступление, то мы рассыпаемся, как карточный домик»[795]. Одним из наиболее активных сторонников наступления выступил ген. Деникин.
Что им двигало? — ответить на этот вопрос попытался ген. Н. Головин: «Если вновь перечитать… обоснования ген. Деникиным наступления Русской Армии, нельзя не убедиться, что в основе всех его рассуждений лежат не стратегические данные, а вера в революционный пафос… В нашем командном составе это сказалось в том, что в своих стратегических расчетах оно ставило себе такие задания, которые выходили из пределов русских возможностей. Так было и в рассматриваемом нами вопросе о переходе нашей армии в наступление»[796].
Против наступления выступил ген. Вирановский, который «будучи сам противником наступления, заявил дивизионным комитетам, что он ни в каком случае не поведет гвардию на убой…»[797]. С военной точки зрения, утверждал ген. Брусилов, «на успех рассчитывать не приходится»[798]. «У наступления нет ни малейшего шанса на успех…, — подтверждал ген. Данилов, — оно вызвано только политическими причинами»[799]. Лидер эсеров В. Чернов фактически обвинил Керенского в провокации, поскольку «военная авантюра» с наступлением неизбежно провалится и приведет к краху армии[800].
«Руководители русской революции…, — писал позже, уже став атаманом, Г. Семенов, — наивно верят в возможность двинуть в наступление армию, которую сами же усиленно разлагают. Разговоры о наступлении и подготовка к нему велись полным темпом, но нельзя было сомневаться в том, что из этого ровно ничего хорошего выйти не может. Солдаты воевать не желали и не существовало силы, которая при существующих условиях, могла бы заставить их идти в бой»[801].
Действительно «целые полки, дивизии, даже корпуса на активных фронтах, и особенно на Северном и Западном, отказывались от производства подготовительных работ, от выдвижения на первую линию. Накануне наступления приходилось назначать крупные военные экспедиции для вооруженного усмирения частей, предательски забывших свой долг»[802]. Кроме этого для наступления «стали формироваться особые отборные части…» В них собирались офицеры и лучшие солдаты из разлагавшихся войсковых частей, что «ускоряло процесс их гниения»[803].
Но дело было не только в настроениях войск, отмечал ген. Н. Головин: несмотря на то, что Русская Армия «вышла из катастрофы в боевом снабжении, все-таки оказывалась в 1917 году, по сравнению с далеко шагнувшей вперед в военной технике германской армией, более отсталой, нежели в 1914 г. Эта техническая отсталость Русской Армии не позволяла не только рассчитывать на сокрушающую победу на Русском фронте, но и вообще на большой и прочный успех, который, по словам ген. Деникина, оздоровил бы настроение армии…»[804].
Несмотря на все сомнения и колебания, вопрос о наступлении был решен. Оно началось 18 июня (1 июля). На отдельных участках «Начало атаки выглядело великолепно: части охотно шли вперед под красными флагами». 2-ой армии «австрияки, как обычно, сдавались целыми полками»[805]. В материальном отношении к началу июньского наступления русская армия была готова лучше, чем когда-либо: «Никогда еще мне (Деникину) не приходилось драться при таком перевесе в числе штыков и материальных средств. Никогда еще обстановка не сулила таких блестящих перспектив. На 19-верстном фронте у меня было
«Летнее 1917 г. наступление русской армии, когда артиллерия буквально смела с лица земли укрепления противника, велось отборными частями. Остальная пехота следовала неохотно, — вспоминал Н. Головин, — причем были случаи, когда полки, подойдя к бывшим позициям противника, возвращались назад под предлогом, что наша артиллерия так разрушила неприятельские окопы, что ночевать негде. Отборные части были почти полностью выбиты. В результате небольшой нажим немцев привел удачное на первых порах русское наступление к повальному паническому отступлению»[807].
Артиллерия смела только укрепления противника, но не его самого. Зная заранее, благодаря шумихе поднятой в прессе, о дате начала наступления, немцы на отдельных участках отвели свои войска с первого рубежа обороны на второй, и русская артиллерия несколько часов бомбила пустые окопы. Дальнейшее наступление на участке 7-й армии было остановлено проволочными заграждениями, не уничтоженными артиллерией, и оказалось беспомощным: «Они не были обучены для преодоления таких препятствий». Потрясенный главный комиссар армии восклицал: «С таким оборудованием атака под сильным огнем немцев не имеет шансов на успех даже в том случае, если боевой дух армии высок как никогда»[808].
По мнению Чернова, полученный результат был предсказуем, поскольку наступление было начато «на авось»[809]. Сам Керенский после возвращения с фронта заявлял: «Я не верю в возможность успеха наступления»[810]. Ген. Корнилов потребовал «немедленного прекращения наступления на всех фронтах для сохранения армии…»[811].
Донесения с фронта гласили: «Дивизии 11-й и частью 7-й армии бежали под давлением в 5 раз слабейшего противника, отказываясь прикрывать свою артиллерию, сдаваясь в плен ротами и полками, оказывая полное неповиновение офицерам. Зарегистрированы случаи самосудов над офицерами и самоубийств офицеров, дошедших до полного отчаяния… Озверелые банды дезертиров грабят в тылу деревни и местечки, избивая жителей и насилуя женщин»[812]. «С фронта бежали тысячами, грабя и насилуя в тылу»[813]. «И все пошло прахом»[814].
«Армия обезумевших темных людей, не ограждаемых властью от систематического разложения и развращения, потерявших чувство человеческого достоинства, бежит. На полях, которые, — восклицал ген. Корнилов, — нельзя даже назвать полями сражения, царит сплошной ужас, позор и срам, которых русская армия не знала с самого начала своего существования»[815].
«Начатое германской армией 5 (19) июля наступление приобрело поистине катастрофический размах…, — сообщали Временному правительству комитеты и комиссары 11-й армии, — Ни доводы, ни убеждения больше не действуют, вызывая только угрозы, порой даже стрельбу. Некоторые части оставили позиции, даже не дожидаясь приближения противника… Бесчисленные колонны дезертиров, с оружием и без, растянулись на сотни верст, нисколько не думая о своевременном наказании. Порой таким образом дезертируют целые части… Уже сегодня главнокомандующий Юго-Западным фронтом (генерал Корнилов) и командующий 11-й армией отдали с одобрения комиссаров и комитетов приказ открывать огонь по войскам, покидающим свои позиции»[816].
«Работа безответственных демагогов уже породила свои кровавые плоды на поле сражений. Вражда и замешательство проникли в ряды армии. А силы армии и ее боеспособность развеялись, как призрак…, — писали 13 июля в статье «Перед лицом неминуемой гибели» Известия Советов, — Армия разобщена и надломлена, недосчитывающие бойцов полки бегут от врага… они бегут прочь, обезумевшие от войны… Войска, которые храбро сражались под кнутом царизма, превратились в толпу жалких трусов сейчас, когда знамя свободы развевается над нами…»[817].
Однако, несмотря на полный провал наступления, Керенский назвал главу своих воспоминаний, посвященных этим событиям, — «Национальная победа». «С поражением русских войск на фронте, — пояснял Керенский, — во всей стране развернулась широчайшее антибольшевистское движение, которое почти полностью смело большевистские комитеты и печатные агентства… Число большевистских представителей в Исполкоме Совета… сократилось почти до нуля. Параллельно с исчезновением большевистского элемента из всего советского аппарата руководители Советов сами начали признавать, что такие Советы уже нельзя считать властным органом, а только переходным механизмом к новому хорошо организованному демократическому государству»[818].
В середине июля «единогласным решением Временного правительства был издан приказ о восстановлении на фронте смертной казни и военных трибуналов. Одновременно правительство восстановило военную цензуру, предоставило МВД право с согласия военного министра закрывать газеты, запрещать собрания, проводить аресты без обычного ордера… принимать все необходимые меры для обеспечения обороны и безопасности страны»[819]. И это было только началом, указывал Керенский, поскольку «мгновенно одним разом восстановить в армии дисциплину» невозможно[820].
«Удар, нанесенный нам неприятелем на юго-западном фронте, можно рассматривать как благодеяние по отношению к России, — подтверждал министр иностранных дел М. Терещенко в разговоре с британским послом, — Несомненно, что неприятель спас Россию… Он сделал то, чего правительство со времени революции желало, но не могло сделать, т.-е. он способствовал тому, что правительство… обуздало крайние партии, укрепило… единение страны»[821].
После провала наступления, подтверждал ген. Н. Головин, «наступило некоторое отрезвление от революционного угара первых месяцев революции… наступление, приведшее к поражению, сыграло своего рода положительную роль, вызвав в солдатских и народных массах проблески инстинкта государственного самосохранения»[822].
Корнилов
Временное правительство под давлением большинства советов действует в полном согласии с планами германского генерального штаба… убивает армию и потрясает страну внутри. Тяжёлое сознание неминуемой гибели страны повелевает мне в эти грозные минуты призвать всех русских людей к спасению умирающей Родины…
Реакция Высшего командного состава на провал наступления была прямо противоположна оптимизму Керенского. Она наглядно проявилась на совещании в Ставке 16 июля, созванном для чисто стратегических военных целей, но неожиданно пошедшем в совсем другом направлении. На него указал Деникин, который обвинив Керенского в развале армии, констатировал: «У нас больше нет пехоты. Скажу резче, у нас больше нет армии. Армия развалилась»[824].
«Все несчастья, катастрофы, позор, ужас первых трех лет войны, для них больше не существовали, — отвечал на эти обвинения Керенский, — Первопричину всего этого, в том числе и июльских событий в Петрограде, они склонны были видеть исключительно и единственно в революции и ее влиянии на русского солдата…, здесь в первый раз генерал Деникин обрисовал программу «реванша» — этой «музыки будущего» военной реакции, которая вдохновляла многих и многих сторонников корниловского движения»[825].
На совещании встал вопрос о замене на посту верховного главнокомандующего ген. Брусилова. Керенский отверг предложенные кандидатуры поскольку, по его словам, «назначение (на этот пост) приверженца политики Деникина спровоцирует одновременный мятеж среди всех войск»[826]. При выборе главнокомандующего очевидно сыграл роль и другой фактор, о котором А. Керенскому сообщал управляющий военным министерством Б. Савинков: «Сейчас атмосфера в Ставке отчаянная; они совершенно не выносят вас»[827].
Премьер-министру был нужен «надежный» генерал, его порекомендовал Савинков, предложивший — Л. Корнилова. По мнению В. Чернова, Б. Савинков планировал использовать его в своих целях, «генерал не слишком искушенный в общественных делах», как раз подходил для этого[828]. Керенский остановил свой выбор на Корнилове, очевидно, как на неком противовесе справа, в ответ на усилившееся, после создания коалиционного правительства, влияние левых: еще 2 июля кадеты, оставшись в меньшинстве, при голосовании по автономии Украины, вышли из правительства, однако, по мнению Керенского, это был только предлог, «настоящий повод заключался… в чрезмерной зависимости правительства от Совета»[829].
Корнилов не скрывал своих убеждений, в его ответе на предложение Керенского «звучало презрение к людям, которые «думают, что могут командовать на поле боя, где царят смерть, измена, трусость и эгоизм», «по собственной инициативе заявляю, что отечество гибнет», «либо революционное правительство покончит с этим безобразием, либо история неизбежно выдвинет вперед других людей». У Керенского возникали подозрения относительно намерений Корнилова, но очевидно он надеялся, что генерал, не имеющий поддержки даже в собственной среде, станет послушным орудием и «продвигал его упорно, несмотря на сопротивление высшего командования[830] и враждебность левых групп»[831].
В офицерской среде настроения к этому времени ушли далеко дальше возможности поиска какого-либо компромисса. Усиление влияния левых партий во Временном правительстве и «подготовка Русской Армии к наступлению не могл(и) не отразиться на формировании контрреволюционных сил…, — пояснял Н. Головин, — Это обостряло чувства разочаровании и недовольства офицерского состава Временным правительством и порождало в нем стремление собственными силами бороться против разрушительных сил революции. Это настроение выразилось, прежде всего, в образовании в офицерской среде различных офицерских союзов…»[832].
Именно эти правые петроградские офицерские организации: «Военная лига», «Союз Георгиевских кавалеров», «Союз воинского долга», «Союз чести Родины», «Союз добровольцев народной обороны», «Добровольческая дивизия», «Батальон свободы», «Союз спасения Родины», «Общество 1914 года», «Республиканский центр», «Союз офицеров Армии и Флота» выступили в поддержку Корнилова 13 августа (31 июля). А кроме петроградских существовали еще организации районные, полковые и т. д.[833] Определяя свои цели в августе «правые уже начинали все громче и тверже поднимать голос за военную диктатуру»[834].
Поводом к выступлению Корнилова стало заявление управляющего военным министерством Савинкова о готовящемся выступлении большевиков[835]. Газета «Русское слово» 19 августа сообщала: «По имеющимся у правительства сведениям большевики готовятся к вооруженному выступлению между 1 и 5 сентября. В военном министерстве к предстоящему выступлению относятся весьма серьезно…»[836].
20 августа Керенский, на основании доклада Савинкова, согласился на «объявлении Петрограда и его окрестностей на военном положении и на прибытие в Петроград военного корпуса для реального осуществления этого положения, т. е. для борьбы с большевиками»[837]. 23 августа Савинков прибыл в ставку для личных переговоров с Корниловым, где стороны пришли к заключению, что «если на почве предстоящих событий кроме выступления большевиков выступят и члены Совета, то придется действовать и против них»; при этом действия должны быть «самые решительные и беспощадные»[838].
Советы и профсоюзы откликнулись на подобные сообщения совместным заявлением: «Мы, представители рабочих и солдатских организаций, заявляем: эти слухи распускают провокаторы и враги революции. Они желают вызвать массы солдат и рабочих на улицу и в море крови утопить революцию. Мы заявляем: ни одна политическая партия рабочего класса и демократии не призывает ни к каким выступлениям…». Ответ ЦК большевиков последовал в газете «Рабочий» 26 августа: «Темными личностями распускаются слухи о готовящемся выступлении, и ведется провокационная агитация якобы от имени нашей партии. ЦК, призывает рабочих и солдат не поддаваться на провокационный призыв к выступлению и сохранять полную выдержку и спокойствие»[839].
К выводу о том, что слухи распространяемые Б. Савинковым были откровенной провокацией, приходил и лидер кадетов П. Милюков, который проанализировав все факты, констатировал: «мы приходим к заключению, что подозрения крайне левых кругов были правильны. Агитация на заводах, несомненно входила в число «намеченных задач», исполнить которые должны были офицерские организации»[840].
Эти выводы подтверждал тот факт, что «выступления большевиков» так и не произошло, поскольку, по словам его организатора … атамана Дутова, возглавлявшего Совет Союза казачьих частей, в решающий момент «за мной никто не пошел»[841]. Другой организатор «выступления большевиков» … полковник Винберг, отвечавший за офицерские организации, объяснял причины его провала тем, что суммы потраченные на его организацию «некоторыми крупными участниками злосчастного дела» были попросту присвоены или прокручены[842].
С началом движения казаков ген. Крымова на Петроград намерения Корнилова уже не оставляли сомнений. По мнению Керенского, они сводились к попытке под «предлогом столкновения с большевиками» «захватить правящую власть силой», «цель движения —
Корниловский мятеж был быстро и бескровно подавлен, армия не пошла за своим главнокомандующим. Корнилова, за исключением Деникина, не поддержали даже свои — представители Высшего командного состава. Доминирующее отношение командующих фронтов к выступлению Корнилова отражала телеграмма, направленная в Ставку главнокомандующим Кавказским фронтом ген. Прежевальским: «Я остаюсь верным Временному правительству и считаю в данное время всякий раскол в армии и принятие ею участия в гражданской войне гибельными для отечества»[845].
На то, что это были не пустые слова, указывал начштаба Главнокомандующего немецкими войсками на Восточном фронте ген. М. Гофман: «В России по-видимому происходит большое свинство. Корнилов и Керенский выступают друг против друга с оружием в руках и борются за диктатуру. Очень жалко, что мы не в состоянии продолжать наше наступление. Немецкое наступление на Петербург привело бы сейчас к полному развалу России»[846].
31 августа командующий восками Московского военного округа А. Верховский телеграфировал атаману войска Донского А. Каледину, намеревавшемуся поддержать Корнилова: «Появление в пределах Московского округа казачьих войск без моего разрешения я буду рассматривать, как восстание против Временного правительства, и немедленно отдам приказ о полном уничтожении всех, идущих на вооруженное восстание. Сил к тому, как вам известно, у меня достаточно…»[847]. В тот же день А. Верховский был назначен управляющим военным министерством, вместо Б. Савинкова.
Несмотря на успешное подавление мятежа, именно «авантюра Корнилова…, — приходил к выводу А. Керенский, — сыграла роковую роль в судьбе России, поскольку глубоко и болезненно ударила по сознанию народных масс. Большевики, которые до 13 августа были бессильны, 7 сентября стали руководителями Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов и завоевали большинство впервые за весь период революции. Этот процесс повсеместно распространялся с быстротою молнии… Никому никогда не удастся поставить под сомнение роковую связь между 27 августа (9 сентября) и 25 октября (7 ноября) 1917 г.»[848].
И в этом с А. Керенским были согласны даже его противники, например, такие как ген. Н. Головин: ««Военная субординация» могла логично обосновываться только, как часть более общего целого — «субординации государственной». В том же случае, если «цепь» субординации, связывавшая солдата с самым верхом Государственной власти, разрывалась в каком-либо звене, нижняя часть этой цепи падала… Выступление ген. Корнилова, обреченное на полную неудачу, ввергало солдатскую массу в окончательную анархию», и одновременно «оно подставляло наше офицерство под новые удары»[849].
Однако решающее значение здесь, несомненно, имела не «субординация», а
Армии уже практически не существовало. Временное правительство откликнулось на ситуацию на фронте своей последней декларацией от 25 сентября. В ней повторялись лозунги приверженности демократии, призывы к миру без «возмещения всяких издержек» и «только сокровенный смысл фразы «защита общесоюзнического дела», предназначенный для успокоения союзных стран, — по словам Деникина, — нарушал несколько общий тон «декларации бессилия», как назвала этот акт печать…»[851].
2 октября тральщики Балтийского флота отказались подчиняться Временному правительству и минировать проходы, что позволило немцам захватить Моонзундский архипелаг (350 км от Петрограда) и взять в плен до 20 тысяч человек… Немцы начали демонстративную подготовку наступления на Петроград, для чего, в частности, высадили десант на материк южнее Гапсаля.
В донесении командующего 12-й армией сообщалось: «Армия представляет из себя огромную, усталую, плохо одетую, с трудом прокармливаемую, озлобленную толпу людей, объединенных жаждой мира и всеобщим разочарованием. Такая характеристика без особой натяжки может быть применена ко всему фронту вообще»[852]. «Осенью на одном из заседаний Петроградского совета прибывший с фронта офицер Дубасов говорил: «Солдаты сейчас не хотят ни свободы, ни земли. Они хотят одного — конца войны. Что бы вы здесь ни говорили, солдаты больше воевать не будут»[853].
«Вообще вопрос о возможно скором мире — самый злободневный вопрос в войсках корпуса, — сообщалось 24 октября в Сводке о настроениях в частях Западного фронта, — Стремление к братанию принимает массовый характер»[854]. Настроения солдат передавал протокол собрания одной из батарей: «Мы даем этот наказ в наш Петроградский революционный парламент с тем, чтобы они там заявили, что, несмотря на нашу крайнюю усталость, за революцию и свободу мы все умрем, но воевать мы больше не будем…», мы требуем «немедленною перемирия на всех фронтах, и это единственный путь к окончанию пожирающей нашу революцию бойни. Если же и Советы окажутся неспособными это сделать, то сделаем это мы, сами солдаты, но войну, уничтожающую нашу революцию, мы кончим, а революцию доведем до конца. Принимая во внимание нашу крайнюю усталость, мы заявляем требования, которые должны выполниться без малейшего промедления»[855].
Воевать русская армия не только больше не хотела, но и не могла по чисто объективным причинам, а именно из-за полного исчерпания ее материальных и продовольственных ресурсов[856]. Еще в середине августа Л. Корнилов, отмечал, что в армии «были — уже не отдельные случаи, а общее явление — голода на фронте»[857].
В начале октября Главный Полевой Интендант бесстрастно констатировал, что на регулярное пополнение продовольственных запасов «многие из которых приближаются к исчерпанию, он рассчитывать не может». На вопрос Н. Головина «что же будет дальше, Главный Полевой Интендант развел руками и сказал «Голодные бунты». Через 10 дней после этого разговора автор (Головин) участвовал в заседании министров Временного правительства. На этом совещании Министр продовольствия г-н. Прокопович категорически заявил, что снабжать продовольствием он может только 6 000 000 человек, между тем как на довольствии в то время находилось 12 000 000 человек…»[858].
Итог подводил 20 октября, на заседании Комиссии по обороне и иностранным делам, военный министр А. Верховский: «Содержать такую огромную армию… государству в настоящее время не по средствам», «
«Буржуазные элементы и печать призывали к борьбе с немцами. Умирающие исполнительные комитеты также призывали демократию «стойко защищать родную землю». Петроградская дума откликнулась многоречивыми заседаниями, образованием «центрального комитета общественной безопасности» и новых пяти комиссий. Временное правительство постановило эвакуировать Петроград. Но наиболее безотрадную картину распада, — по словам Деникина, — явил собою «Совет Российской республики». После долгого обсуждения вопроса об обороне государства 18 октября на голосование Совета было поставлено… шесть формул, все шесть были отвергнуты — и вопрос снят с обсуждения. «Совет Российской республики» в дни величайшей внешней опасности и накануне большевистского переворота не нашел ни общего языка, ни общего чувства скорби и боли за судьбу Родины. Поистине, и у людей непредубежденных могла явиться волнующая мысль: одно из двух, или «соборный разум» — великое историческое заблуждение, или в дни разгула народной стихии прямым и верным отображением его в демократическом фокусе может быть только «соборное безумие»»[860].
Виновными в развале армии были объявлены большевики, причина этого, по словам Деникина, заключалась в том, что «в стране не было ни одной общественной или социальной группы, ни одной политической партии, которая могла бы, подобно большевикам и к ним примыкающим, так безоговорочно, с такой обнаженной откровенностью призывать армию «воткнуть штыки в землю»»[861].
«Не понимаю я…, — восклицал в ответ видный представитель либеральных деловых кругов А. Бубликов, — чего обвиняют большевиков в том, что они «лишили» Россию армии. Разве большевики писали «Приказ № 1»? Разве они положили прочное основание делу уничтожения русской армии?»[862]. «Когда повторяют на каждом шагу, что причиной развала армии послужили большевики, я протестую. Это неверно. Армию развалили другие, — подтверждал Деникин, — а большевики — лишь поганые черви, которые завелись в гнойниках армейского организма»[863].
У. Черчилль прибегнул к той же аналогии: «С победой в руках она (Россия) рухнула на землю, съеденная заживо… червями». Но «черви, которые пожирали внутренности старого режима и подрывали его силы, были вызваны к жизни, разложением самого режима, — отвечал Д. Ллойд Джордж, — Царизм пал потому, что его мощь, его значение и авторитет оказались насквозь прогнившими»[864].
К Октябрю авторитет Временного правительства и эсеро-меньшевистских Советов оказался не только еще более прогнившим, но и уже демонстрировал все признаки разложения: «Русская (февральская) революция была благом, поскольку она в первые дни свои освободила Россию от кошмара разлагавшейся самодержавной власти…, — писал Н. Бердяев, — (но) мы оставим потомкам нашим размотанное и разоренное наследство. Мы получили Россию от старой власти в ужасном виде, больную и истерзанную, и привели её в ещё худшее состояние. После переворота произошло не выздоровление, а развитие болезни, прогрессирующее ухудшение положения России. Не новая жизнь раскрывается и расцветает, а старая жизнь, окончательно распустившаяся, гниет»[865].
Власть
Боюсь, что теперь Россия пройдет через все стадии революционной лихорадки и ничто не поможет ей, даже если это будет длиться годами — пока новая форма власти, вероятно, деспотическая и непредсказуемая по своему характеру, не возникнет из этого хаоса.
«Революция, с точки зрения государственного строительства, есть разрыв непрерывности (переход «порядок — хаос»). В это время, — пояснял Деникин, — утрачивает силу старый способ легитимации власти». Власть царя, как помазанника Бога, освященная Церковью, прекратилась. Вообще, Февральская революция нанесла сильнейший удар по всем основаниям государственности. Как признал тогда А. Гучков, «мы ведь не только свергли носителей власти, мы свергли и упразднили саму идею власти, разрушили те необходимые устои, на которых строится всякая власть»[867].
А. Керенский воспринимал революцию, как полный крах всей государственной машины: «Разом ликвидировались все государственные и политические институты», произошел полный развал всего «механизма управления», необходимо было «сберечь хотя бы его обломки, без чего все программы, формулировки, резолюции и т. п. можно выкидывать на помойку»[868]. «Нужен центр. Нужен во что бы то ни стало какой-нибудь фокус…, — пояснял В. Шульгин, — Не то все разбредется… Все разлетится… Будет небывалая анархия…»[869].
Временное правительство
Мы вот уже полтора года твердим, что правительство никуда не годно. А что, если «станется по слову нашему»? Если с нами, наконец, согласятся и скажут: «Давайте ваших людей». Разве мы готовы? Разве мы можем назвать, не отделываясь общей формулой, «людей, доверием общества облеченных», конкретных, живых людей?..
«Кто-то должен был овладеть движением. И после горячих споров, после проявления некоторой растерянности и нерешительности эту роль приняла на себя Государственная Дума, выделив из своей среды Комитет Государственной Думы…»[871]. Проект его председателя М. Родзянко предусматривал, что «Государственная Дума… явилась бы носительницей верховной власти и органом, перед которым Временное правительство было бы ответственным». Этому решительно воспротивились представители кадетской партии[872]. «Можно ли было признавать это учреждение фактором сложившегося положения? — восклицал лидер кадетов П. Милюков, — Дума была тенью своего прошлого. К тому же срок ее избрания наступал в том же году…»[873].
«Временный комитет (Государственной Думы), — утверждал Милюков, — существовал независимо от санкции председателя (Думы), и также независимо он (комитет), а не председатель наметил состав Временного правительства. Не он, а князь Львов должен был это правительство возглавить, а не «назначить»… «Нас выбрала русская революция!» «Эта простая ссылка на исторический процесс, приведший нас к власти, — по словам Милюкова, — закрыла рот самым радикальным оппонентам. На нее потом и ссылались, как на канонический источник нашей власти»[874].
С Государственной Думой, либеральное Временное правительство поступило еще радикальней, чем царское: просто де факто отстранив ее от власти[875]. Именно этот отказ от преемственности власти, по мнению Керенского, погубил «все шансы на создание единственного и единого центра революционной власти… Временный комитет начал отдавать приказы и распоряжения. Но по какому праву…? Он имел не больше полномочий, чем Совет, который поспешно взялся за то же самое»[876].
Преемственность, отвечал на это Деникин, не имела никакого значения: «когда царская власть пала, в стране до созыва Учредительного собрания не стало вовсе легальной, имевшей какое-либо юридическое обоснование власти. Это совершенно естественно и вытекает из самой природы революции… Оставим, следовательно, в стороне всенародное и демократическое происхождение временной власти. Пусть она будет самозваной, как это имело место в истории всех революций и всех народов. Но самый факт широкого признания Временного правительства давал ему огромное преимущество перед всеми другими силами, оспаривавшими его власть»[877]. Под «широким признанием» скрывалось, прежде всего, признание Временного правительства странами союзников.
Временный комитет Государственной Думы был образован 27 февраля, и уже на следующий день, еще до того как исход революции был предопределен, послы Антанты провели с ним первые консультации. 1 марта «Известия» опубликовали обращение французского и английского послов к председателю Государственной думы М. Родзянко: «Правительства Франции и Англии, — говорилось в документе, — вступают в деловые отношения с Временным исполнительным Комитетом Государственной думы, выразителем истинной воли народа и единственным законным временным правительством России»[878]. Николай II отречется от престола на следующий день.
Российская пресса не без сарказма отмечала, что следует позавидовать невероятному чутью и прозорливости западных дипломатов. Анализируя произошедшие события, «Новое время» 5 марта подчеркивало: «самое удивительное, что произошло в истекшую неделю и чему нет никаких прецедентов в дипломатической истории, — это выступление послов Англии и Франции»[879]. Признание союзников стало, по сути, первым и единственным официальным актом легитимизирующим деятельность Временного правительства.
Состав Временного правительства был далеко неслучаен, его костяк сложился еще 6 апреля 1916 г.: «Именно этот тайный кабинет министров составлял «бюро Прогрессивного блока», который, — по словам В. Шульгина, — после революции с прибавлением Керенского и Чхеидзе, образовал Временное правительство. «Это было расширение блока налево…»[880] Но и «бюро блока» с небольшими изменениями лишь воспроизводило список Комитета обороны П. Рябушинского, опубликованный в августе 1915 г. Уже тогда планировалось правительство, поголовно состоящее из кадетов и октябристов, что поддержали меньшевики и эсеры. «С. р. и с. д., — изумлялся П. Милюков, — намечали чисто «буржуазное министерство»»![881]
Что же являл собой первый состав революционного Временного правительства?
Представление о его характере передавали тревоги, которые возникали у членов Прогрессивного блока при одном только приближении к власти: «При открытии Думы страна будет говорить: вот Хвостов делает, а вы?… Мало сказать, что дурно. Надо сказать, что делать… Мы — восклицал В. Шульгин, — не выработали практических мер… Правительство стало хуже, — подтверждал В. Бобринский, — но что скажем мы? «Я ответа не нахожу, и меня созыв Думы страшит»»[882].
Накануне Февральской революции В. Шульгин попал на совещание, где «были все видные деятели Думы, земцы. Мелькали лица Гучкова, Некрасова, князя Львова, но было множество других, собрание никак не носило узкого характера. Чувствовалось что-то необычайное, что-то таинственное и важное… Но можно было догадываться. Может быть, инициаторы хотели говорить о перевороте сверху, чтобы не было переворота снизу… У меня было смутное ощущение, что грозное близко. А эти попытки отбить это огромное были жалки. Бессилие людей, меня окружавших, и свое собственное в первый раз заглянуло мне в глаза. И был этот взгляд презрителен и страшен… Мы способны были, в крайнем случае, безболезненно пересесть с депутатских скамей в министерские кресла, при условии, чтобы императорский караул охранял нас… Но перед возможным падением власти, перед бездонной пропастью этого обвала у нас кружилась голова и немело сердце»[883].
«Это была попытка не самим захватить власть, а очистить другим путь к власти, — оправдывался позже один из лидеров февральского переворота А. Гучков, — Я всегда относился весьма скептически к возможности создания у нас в России (по крайней мере, в то время) общественного или парламентского кабинета, был не очень высокого мнения…, не скажу — об уме, талантах, а о характере в смысле принятия на себя ответственности, того гражданского мужества, которое должно быть в такой момент. Я этого не встречал. Я скорее встречал это у бюрократических элементов. Я осторожно относился к проведению на верхи элементов общественности; так, некоторые элементы ввести — это еще туда-сюда, но избави Бог образовать чисто общественный кабинет — ничего бы не вышло. У всех этих людей такой хвост обещаний, связей личных, что я опасался (особенно у людей, связанных с партиями). Меня очень подбадривала вот какая мысль. Мне казалось, что чувство презрения и гадливости, то чувство злобы, которое все больше нарастало по адресу верховной власти, все это было бы начисто смыто, разрушено тем, что в качестве носителя верховной власти, — заявлял один из лидеров буржуазно-демократической революции, — появится мальчик, по отношению к которому ничего нельзя сказать дурного»[884]!
Характеризуя первый — кадетский состав Временного правительства, сразу после его создания, британский посол доносил в Лондон: «Положение очень далеко от нормального, и в надвигавшейся борьбе с Советом требовался человек действия, способный воспользоваться первой благоприятной возможностью для подавления этого соперничавшего и незаконно образовавшегося собрания. В правительстве не было ни одного такого человека»[885]. Спустя всего две недели после февральской революции Дж. Бьюкенен приходил к пессимистичным выводам: «я не держусь оптимистических взглядов на ближайшее будущее этой страны. Россия не созрела для чисто демократической формы правления, и в ближайшие несколько лет мы, вероятно, будем свидетелями ряда революций и контрреволюций, как это было около пятисот лет назад в Смутное время»[886].
Практическим следствием этих выводов стал тот факт, что британское правительство, столь горячо приветствовавшее февральскую революцию, уже в первый месяц существования Временного правительства фактически списало его со счетов: оно не только отказалось от подписания с ним финансового соглашения, на основании Меморандума 25 января (7 февраля) 1917 г., но и с 1 апреля вообще прекратило предоставление ему ежемесячных кредитов[887]. Еще до этого, в середине марта А. Нокс предупредил А. Гучкова, «что отправил в свою страну телеграмму, в которой рекомендовал больше не отправлять в Россию военного имущества, до тех пор пока не будет восстановлен порядок в Петрограде»[888].
Французский посол М. Палеолог был доволен, что наконец создалось новое правительство, но так же разочарован его составом: «эти октябристы, кадеты — сторонники конституционной монархии люди, серьезные, честные, благоразумные, бескорыстные». Но ни один из них «не обладает политическим кругозором, ни решительностью, ни бесстрашием и смелостью, которых требует столь ужасное положение». «На одного из них мне указывают, как на человека действия — …Керенского». «Именно в Совете надо искать людей инициативных, энергичных, смелых… заговорщиков, ссыльных, каторжников: Чхеидзе, Церетели, Зиновьева, Аксельрода. Вот настоящие герои начинающейся драмы». Все это записано 4(17) марта, два дня спустя после появления Временного правительства[889].
На следующий день 5 (18) марта М. Палеолог телеграфировал своему премьеру: «Беспорядок в военной промышленности и на транспорте не прекратился и даже усилился. Способно ли новое правительство осуществить необходимые реформы? Я нисколько этому не верю. В военной и гражданской администрации царит уже не беспорядок, а дезорганизация и анархия. В любом случае следует предвидеть ослабление национальных усилий, которые и без того анемичны и беспорядочны. И восстановительный кризис рискует быть продолжительным у расы, в такой малой степени обладающей духом методичности и предусмотрительности… Факторы, призванные играть решающую роль в конечном результате революции (например: крестьянские массы, священники, евреи, инородцы, бедность казны, экономическая разруха и пр.), еще даже не пришли в действие. Поэтому невозможно установить логический и положительный прогноз о будущем России. До сих пор русский народ нападал исключительно на династию и на чиновничью касту. Вопросы экономические, социальные, религиозные не замедлят выйти на поверхность. Это — с точки зрения войны — вопросы страшные, потому что славянское воображение, далекое от конструктивности (как воображение латинское или англосаксонское), в высшей степени анархично и разбросано. Их решение не пройдет без глубоких потрясений…»[890].
Взгляды американцев на первый — либеральный состав Временного правительства передавали слова С. Харпера: «Казалось, что они вели дело хорошо в противовес пресловутым неумелым бюрократам. Естественно, они вносили политический элемент в свою работу. (Но) Впоследствии многие были разочарованы в способности этого класса к практической работе, когда они стали полностью нести ответственность за управление Россией после Февральской революции 1917 г.»[891].
«На первом приеме, устроенном Временным правительством, западные дипломаты имели возможность впервые воочию рассмотреть правительство, пришедшее на смену царским сановникам…». Даже благоволящий к ним М. Палеолог сбивался в рассказе об этой встрече на саркастический тон: «какой у них обессиленный вид…! Задача, которую они взяли на себя, явно превосходит их силы. Как бы они не изнемогли слишком рано! Только один из них, кажется, человек действия: министр юстиции Керенский… Он, по-видимому, самая оригинальная фигура Временного правительства и должен скоро стать его главной пружиной»[892].
Бессилие Временного правительства стало очевидным с первых дней его существования даже его сторонникам. «Всем приходилось прежде всего учиться, — оправдывался один их лидеров февральской революции А. Бубликов, — потому что знали они (члены Временного правительства) в сущности, только одно дело — говорить речи и критиковать чужую работу»[893]. «В конце концов, что мы смогли сделать? — оправдывался В. Шульгин, — Трехсотлетняя власть вдруг обвалилась, и в ту же минуту тридцатитысячная толпа обрушилась на голову тех нескольких человек, которые могли бы что-нибудь скомбинировать. Представьте себе, что человека опускают в густую, густую, липкую мешанину. Она обессиливает каждое его движение, не дает возможности даже плыть, она слишком для этого вязкая… Приблизительно в таком мы были положении, и потому все наши усилия были бесполезны — это были движения человека, погибающего в трясине… По этой трясине, прыгая с кочки на кочку, мог более или менее двигаться — только Керенский…»[894].
«Керенский, — подтверждал британский посол, — был единственным министром, чья личность, пусть и не во всем симпатичная, останавливала на себе внимание. Как оратор он обладал магнетическим влиянием на аудиторию… Владея этим рычагом воздействия на массы, в отсутствии подлинного квалифицированного соперника, Керенский стал единственным человеком, способным, по нашему мнению, удержать Россию в войне»[895]. «Есть только один человек, который может спасти страну. Это Керенский…, — подтверждал А. Нокс, — Без Керенского правительство в Петрограде просто не может существовать»[896].
О впечатлении, которое производили выступления Керенского на солдат, свидетельствовал один из унтер-офицеров: «Мы слушали Керенского раскрыв рты и искренне верили, что действительно интересы революции требуют завершить войну победой. Глава Временного правительства казался нам в те дни каким-то новым революционным царем. Психологическое воздействие его короткой, но энергичной речи было огромно»[897].
Советы
Если бы нашелся безумец, который в настоящее время одним взмахом пера осуществил бы политические свободы России, то завтра же в Петербурге заседал бы Совет рабочих депутатов, который через полгода своего существования вверг бы Россию в геенну огненную.
За день до создания Временного правительства неожиданно для всех, возникла совершенно новая независимая власть. 27 февраля из стен Таврического дворца вышло воззвание: «Граждане! Заседающие в Государственной Думе представители рабочих, солдат и населения Петрограда объявляют, что первое заседание их представителей состоится сегодня в 7 часов вечера в помещении Государственной Думы. Всем перешедшим на сторону народа войскам немедленно избрать своих представителей по одному из каждой роты. Заводам избрать своих депутатов по одному на каждую тысячу…». Так возникли «Советы рабочих и солдатских депутатов»[899].
Идея «Совета…» была выдвинута еще «Союзом освобождения» после «кровавого воскресенья» 9 января 1905 г., в период действия правительственной комиссией, назначенной для разбора нужд и требований рабочих. Правда вскоре по причине того, что «депутатами овладели революционеры», комиссия была распущена. Часть уцелевших депутатов комиссии образовала Совет. В конце 1905 г. С. Витте, под впечатлением восстания севастопольских матросов, сначала арестовал лидера Совета Хрусталева-Носаря, а потом и весь Совет в составе 267 членов. Руководители Совета ответили вооруженным восстанием в Москве (9–20 декабря), которое было быстро подавлено правительственными войсками[900]. Но именно это восстание, по мнению А. Мартынова, стало «исторически необходимой репетицией для будущего победоносного восстания в феврале 1917 г. Можно с уверенностью сказать, что не будь декабря 1905 г., не было бы и февраля 1917 года»[901].
У крестьян были свои аналоги «Советов» — «Русская деревня с незапамятных времен имела свое самоуправление, называвшееся волостным. Волостной сход составляли все хозяева данной волости. Хозяином почитался каждый, кто владел наделом, то есть участком земли, полученным в 1861 году… Волость как старинная форма самоуправления, хорошо знакомая крестьянам, и была положена в основу крестьянских выборов в Государственную Думу. Волостные сходы выбирали делегатов в уездное избирательное собрание. Это последнее выбирало делегатов в губернское,… где уже выбирались члены Государственной Думы от губернии»[902]. В 1905 г. при земствах появились расширенные, с участием крестьян, экономические «советы»[903]. Высшей формой самостоятельной крестьянской организации стал Всероссийский крестьянский союз, образованный в 1905 г.[904] Организаторы «союза…» были арестованы в 1906 г.
В основе образования этих революционных Союзов лежал глубокий социальный раскол российского общества, на который за год до февральской революции, указывал французский посол М. Палеолог: «Социальный строй России проявляет симптомы грозного расстройства и распада. Один из самых грозных симптомов — это глубокий ров, та пропасть, которая отделяет высшие классы русского общества от масс. Никакой связи между этими двумя группами, их разделяют столетия…»[905].
Именно огромная социальная пропасть, разделявшая российское общество на две непримиримые части, и организационный опыт Первой русской революции, привели в феврале 1917 г. к стихийному и практически мгновенному появлению новой, доселе неведомой, формы государственной власти. Это, пожалуй, уникальный случай в истории человечества, по крайней мере, аналогов не дает ни одна другая революция. «Только природой российского общества, — подтверждал британский историк Дж. Хоскинг, — можно объяснить тот факт, что после падения самодержавия образовался не один наследственный режим, а целых два»[906].
Стихийный характер образования Советов подчеркивал тот факт, что его организаторы даже не подозревали о приближении революции. Например, будущий первый председатель ЦИК Совета, лидер меньшевиков Н. Чхеидзе накануне февральской революции говорил своему соратнику: «В Петербурге… Вы увидите некоторых из наших эсдеков, скажите им, никаких надежд в ближайшее время на какую-нибудь удачную революционную вспышку нет. Я знаю, что полиция пытается инсценировать такие вспышки, вызвать наших людей на улицу для того, чтобы подавить. Скажите там, чтобы остерегались таких провокаций и не допускали»[907].
Стихийность появления Советов привела к тому, отмечал член меньшевистского ЦИК В. Войтинский, что в исполнительном комитете Совета «царила поразительная растерянность. Это было результатом того, что ни у правого, ни у левого крыла комитета, ни у его центров в то время не было ясной, продуманной до конца линии — были лишь осколки программ, разбитых катастрофической быстротой нагрянувших событий». «Отсутствие же ясной политики у руководителей Петроградского Совета зависело не от личных свойств, а от того, что революционная волна подняла их на свой гребень в тот момент, когда сами народные массы еще не осознали своих стремлений, когда ни одна группа населения, и во всяком случае, ни одна группа демократии не могла точно сформулировать свою волю»[908].
Именно на неготовности Советов взять власть, П. Милюков строил свое логическое обоснование прав на власть Временного правительства: «Родзянко, который смешивает всех левых в одну кучу, приписывает им заранее обдуманный план. Такого плана не существовало, и именно поэтому правительство было сильно… ораторы на съезде Советов 30 марта откровенно признавали эту «психологическую» причину своего воздержания от власти. «Нам не было еще на кого опереться. Мы имели перед собой лишь неорганизованную массу», — говорил Стеклов. «Мы не чувствовали в первые дни революции почвы под ногами для захвата власти», — подтверждал Есиповский. Таким образом, «буржуазное» правительство получило отсрочку и не могло не быть признано именно как власть по праву»[909].
Вместе с тем «стихийность движения, — замечал Ленин, — есть признак его глубины в массах, прочности его корней, его неустранимости, это несомненно»[910]. В стихийном характере создания Советов была своя сила и бессилие. Поддержка масс давала силу, «куда двигался Совет, туда двигалась и Россия. Он выражал мнение проснувшихся народных масс»[911], но в то же время сами Советы являлись заложниками этих масс, и, практически бессильные проводить какую-либо самостоятельную политику, были вынужденные идти у них на поводу.
В этот период «революционные партии испытывали такой приток новых членов, — подтверждал лидер эсеров В. Чернов, — что их лидеры смотрели на это с тайным ужасом: что будет, когда старая гвардия растворится в этой политически неопытной сырой массе? Решения такой массы, скорее всего, будут случайными. Партии станут непрочными ассоциациями, реагирующими на настроения уличной толпы как флюгер»[912].
Так и произошло, подтверждал член Исполнительного комитета Петроградского Совета В. Станкевич: ««Совет — это собрание полуграмотных солдат — оказался руководителем потому, что он ничего не требовал, потому что он был только ширмой, услужливо прикрывавшей полное безначалие». Две тысячи тыловых солдат и восемьсот рабочих Петрограда образовали, — пояснял Деникин, — учреждение, претендовавшее на руководство всей политической, военной, экономической и социальной жизнью огромной страны! Газетные отчеты о заседаниях Совета, свидетельствовали об удивительном невежестве и бестолочи, которые царили в них. Становилось невыразимо больно и грустно за такое «представительство» России»»[913].
Но, «несмотря на свои серьезные ошибки и частые глупости, именно Советы, — указывал Керенский, — стали первой примитивной общественно-политической формой, куда можно было направить поток революционной лавы»[914].