Но для того чтобы остановить армию этого недостаточно. Не случайно А. Гучков вскоре после переворота добавлял: «Нужно признать, что тому положению, которое создалось теперь, когда власть все-таки в руках благомыслящих людей (Временного правительства), мы обязаны, между прочим, тем, что нашлась группа офицеров Генерального штаба, которая взяла на себя ответственность в трудную минуту и организовала отпор правительственным войскам, надвигавшимся на Питер, — она-то и помогла Государственной Думе овладеть положением»[625]. Отпор правительственным войскам дал высший командный состав русской армии. «Вожди армии фактически уже решили свергнуть царя, — приходил к выводу Д. Ллойд-Джордж, — По видимому все генералы были участниками заговора. Начальник штаба (Ставки) генерал Алексеев был безусловно одним из заговорщиков»[626].
Еще в первоначальном варианте А. Гучкова, предложение об отречении должен был передать царю один из великих князей. «Если бы царь ответил отказом то, — по словам Деникина, — ожидалось «его физическое устранение». Генералов Алексеева, Рузского и Брусилова попросили ответить, согласились бы они участвовать в таком заговоре. Решительным «нет» ответил только первый из них»[627].
Однако с началом революции настроения М. Алексеева полностью изменились, об этом свидетельствуют его письма начальнику штаба Кавказской армии Н. Юденичу. В одном из них говорилось: «потеря каждой минуты может стать роковой, для существования России… между высшими начальниками армии нужно установить единство мысли и целей и спасти армию от колебаний и возможных случаев измены…»[628]. М. Алексеев просил вл. кн. Николая Николаевича и М. Юденича поддержать его мнение, что спасение отечества возможно лишь в случае отречения Николая II[629].
В своем обращении к Николаю II начальник штаба Ставки Верховного главнокомандующего М. Алексеев, от лица высшего командного состава армии, писал: «умоляю безотлагательно принять решение, которое Господь внушит Вам; промедление грозит гибелью России. Пока армию удается спасти от проникновения болезни, охватившей Петроград, Москву, Кронштадт и другие города, но ручаться за дальнейшее сохранение воинской дисциплины нельзя. Прикосновение же армии к делу внутренней политики будет знаменовать неизбежный конец войны, позор России и развал ее…»[630].
1 марта М. Алексеев телеграфировал Николаю II: «Ежеминутно растущая опасность распространения анархии по всей стране, дальнейшего разложения армии и невозможность продолжения войны при создавшейся обстановке настоятельно требуют немедленного издания Высочайшего акта, могущего еще успокоить умы, что возможно только путем призвания ответственного министерства и поручения составления его председателю Государственной думы…»[631].
В ответ царь телеграфировал ген. Н. Иванову, чтобы тот не предпринимал никаких мер до получения его личного приказа. Николай согласился вернуть части на фронт и разрешил генералу Рузскому начать телеграфные переговоры с Родзянко[632]. Одновременно, в ночь на 2 марта, по предложению Н. Рузского, Николай II подписал указ об «ответственном министерстве» хотя, как вспоминал сам командующий Северным фронтом, «я знал, что этот компромисс запоздал»[633]. Этот факт подтверждал и ответ председателя исполнительного комитета Государственной думы М. Родзянко, и 2 марта Николай II подписал отречение, первой из причин вынудивших его пойти на этот шаг он поставил «желание избежать в России гражданской войны»[634].
Современники событий восприняли революцию, как неизбежное и давно ожидаемое событие: «К 1917 г. в атмосфере неудачной войны все созрело для революции, — писал Н. Бердяев, — Старый режим сгнил и не имел приличных защитников. Пала священная русская империя, которую отрицала и с которой боролась целое столетие русская интеллигенция»[635]. «Революция, — подтверждал Деникин, — была неизбежна. Ее называют всенародной. Это определение правильно лишь в том, что революция явилась результатом недовольства старой властью решительно всех слоев населения…»[636]. Уже «в декабре, — подтверждал А. Керенский, — вся Россия инстинктивно боролась с правительством революционными методами»[637]. В результате «старый строй, — по словам К. Глобачева, — просто сдался на капитуляцию, не оказав ни малейшего сопротивления восставшим. Не было никаких элементов, которые могли бы встать на защиту старого строя…»[638].
Самой большой неожиданностью оказалась быстрая и практически полная измена всей армии своему монарху от генералитета до солдат, от тыловых батальонов до самых привилегированных гвардейцев. ««Верноподданные», почти все ближайшее окружение с поистине примечательной поспешностью бросили бывшего царя со всей фамилией»[639]. Еще до отречения Николая II в Думу пришла депутация из Петергофа «во главе колонны шли наиболее обласканные короной войска, шли казаки свиты… За ними следовали… привилегированные части императорской гвардии. Появился полк Его Величества, своего рода священный легион, куда попадали лучшие, отобранные из представителей гвардейских частей, — они специально предназначались для охраны царя и царицы… Шествие замыкала императорская дворцовая полиция — отборные телохранители… Вчера они охраняли царя, а сегодня заявляли о преданности новой власти, даже названия которой они не знали»[640].
Вл. кн. Кирилл Владимирович 1 марта, еще до отречения Николая II, надел красный бант и вывел свой батальон Гвардейского Экипажа на присоединение к восставшим войскам и призвал к этому других. «Нас осаждали депутации от императорского конвоя…, — вспоминал один из организаторов переворота А. Бубликов, — и даже придворных лакеев и поваров с выражением верноподданнических чувств по отношению к революции…»[641]. «3 марта офицерский состав Петроградского гарнизона, собравшись… в здании Собрания Армии и Флота, вынес самые резкие резолюции, до требования ареста Императора Николая II…»[642].
«Определение Святейшего Правительствующего Синода Русской Православной Церкви» от 2 марта 1917 г. начиналось словами: «Старое правительство довело Россию до края гибели… Нельзя перечислить все ее (прежней власти) тяжкие и великие грехи»[643]. На торжественном заседании Священного Синода 4 (17) марта «первенствующий член С в. Синода, митрополит Владимир выразил от лица всех присутствующих радость освобождению Православной Церкви… чрезвычайно сильное впечатление на присутствующих произвело то место речи обер-прокурора, когда он предложил вынести из зала заседания С в. Синода Царское кресло, как эмблему цезаро-папизма»[644]. 6 марта Священный Синод постановил прекратить молитвы за Романовых и петь многие лета Временному правительству. 9 марта депутат Госдумы протоирей Ф. Филоненко в своем обращении к духовенству писал: «Темные силы цезарепапизма, державшие церковь Христову в тяжелых тисках гнета и насилия — рухнули. Совесть русского православного духовенства и всех православных чад церкви отныне свободна. Приветствую вас, дорогие братья, с этой зарей свободы, несущей благо и счастье родной стране и церкви»[645].
«Со всех концов великой России, — сообщала газета «Речь» 5 (18) марта, — приходят вести об отражениях, которые имела разразившаяся в столице революция на местах…, судя по бесчисленным телеграфным известиям, это не революция, а парад… Едва ли не единственное исключение составил Тверской губернатор Бюнтич, который и был убит»[646].
У заговорщиков же начало революции вызвало не столько восторг, сколько страх: «В этом хаосе мы должны прежде всего думать о спасении монархии, — восклицал А. Гучков, — Видимо, нынешний монарх править больше не должен. Но можем ли мы спокойно ждать, пока этот революционный сброд уничтожит монархию? А это неминуемо случится, если мы выпустим инициативу из своих рук… Поэтому мы должны действовать тайно, быстро, не задавая вопросов и не слушая ничьих советов. Мы должны поставить их перед свершившимся фактом. Мы должны дать России нового монарха… Под этим знаменем мы должны собрать всех, кого можно… Мы должны действовать быстро и решительно!»[647]
С началом революции роли переменились, комментировал эти слова Гучкова лидер эсеров В. Чернов, крайне левый член «прогрессивного блока» сейчас стал более правым, чем его коллеги… «Ради спасения династии он был готов начать гражданскую войну»[648]. В стремлении кадетов и октябристов спасти династию, В. Чернов видел попытку «думских «революционеров поневоле» подавить революцию»[649].
Эта попытка состоялась 3 (16) марта на встрече членов Временного правительства и Гос. Думы с вл. кн. Михаилом Александровичем. Однако из присутствовавших 12-ти лиц, из которых все кроме А. Керенского были представителями либеральных и правых группировок, все, за исключением двух, настаивали на том, чтобы вл. князь Михаил Александрович отказался от трона и передал власть Временному правительству. Только вдруг стремительно поправевший лидер российских либералов П. Милюков энергично выступил против[650].
«Если вы откажетесь, ваше высочество, — убеждал Милюков вл. кн. Михаила, — будет гибель. Потому что Россия, Россия теряет свою ось. Монарх — это ось. Единственная ось страны. Масса, русская масса, вокруг чего она соберется? Если вы откажетесь, будет анархия, хаос, кровавое месиво. Монарх — это единственный центр. Единственное, что все знают. Единственное общее. Единственное понятие о власти пока в России. Если вы откажетесь, будет ужас, полная неизвестность, ужасная неизвестность, потому что не будет присяги, а присяга — это ответ, единственный ответ, который может дать народ нам всем на то, что случилось. Это его санкция, его одобрение, его согласие, без которого нельзя ничего, без которого не будет государства, России, ничего не будет»[651].
«Милюков ошибается, — отвечал Керенский, — Приняв престол, вы не спасете Россию. Наоборот. Я знаю настроение массы рабочих и солдат. Сейчас резкое недовольство направлено именно против монархии. Именно этот вопрос будет причиной кровавого развала… Пред лицом внешнего врага начнется гражданская, внутренняя война… Умоляю вас во имя России принести эту жертву! Если это жертва. Потому что, с другой стороны, я не вправе скрыть здесь, каким опасностям вы лично подвергаетесь в случае решения принять престол»[652].
«Диспут закончился предложением созвать Учредительное собрание с участием обеих сторон; мол, это позволит избежать гражданской войны. Но даже слух о временном сохранении старой династии, — по словам Чернова, — подействовал на людей как взрыв бомбы. Тщетно Милюков пытался объяснить представителям демократических Советов, что Романовы не опасны»[653]. «Для нас было совершенно ясно, — вспоминал М. Родзянко, — что Великий Князь процарствовал всего несколько бы часов, и немедленно произошло бы огромное кровопролитие в стенах столицы, которое положило бы начало общегражданской войне. Нам было ясно, что Великий Князь был бы немедленно убит и с ним все сторонники его, ибо верных войск уже тогда он в своем распоряжении не имел и поэтому на вооруженную силу опереться не мог»[654].
Настроения масс далеко опережали текущие события, этот факт еще в середине 1916 г. отмечал член ЦК партии кадетов А. Шингарев: «Зашло так далеко, пропущены все сроки, я боюсь, что если наша безумная власть даже пойдет на уступки, если даже будет составлено правительство из этих самых людей доверия, то это не удовлетворит… Настроение уже перемахнуло через нашу голову, оно уже левее Прогрессивного блока… Придется считаться с этим… Мы уже не удовлетворим… Уже не сможем удержать… Страна уже слушает тех, кто левее, а не нас… Поздно…»[655]
О характере этих настроений накануне отречения Николая II говорил М. Родзянко, отвечая на просьбу ген. Н. Рузского «сначала предложить Николаю доверить Родзянко сформировать правительство, которое будет отчитываться только перед самим царем, но постепенно добавить новое требование: правительство будет подчиняться законодательным органам. «Его Величество и вы, — отвечал Родзянко, — видимо, не понимаете, что происходит. Началась одна из самых страшных революций на свете, и справиться с ней будет очень нелегко… Страсти разгорелись так, что обуздать их нет никакой возможности»»[656].
Революционный огонь
В огне гражданской войны сгорает общенациональный фетиш, а классы размещаются с оружием в руках по различным сторонам революционной баррикады.
«Если вовремя не давать разумные свободы, то они сами себе пробьют пути. Россия представляет страну, в которой все реформы по установлению разумной свободы и гражданственности запоздали и все болезненные явления происходят от этой коренной причины, — приходил к выводу С. Витте, — Покуда не было несчастной войны, прежний режим держался, хотя в последние годы перед войной он уже претерпевал потрясения; несчастная война пошатнула главное основание того режима — силу и, особенно, престиж силы, сознание силы. Теперь нет выхода без крупных преобразований, могущих привлечь на сторону власти большинство общественных сил»[658].
Результат русско-японской войны, о котором писал С. Витте, повторился в гораздо более масштабных формах в 1917 году: «Великая движущая сила — страх исчезла. Еще более великой движущей силы войны — причины — Иван никогда не знал. Никто не удосужился объяснить ему хоть одну…, — писала из Петрограда американская журналистка Б. Битти, — Внезапно ситуация изменилась. Старых богов смело за час. Царь, церковь и отечество одновременно превратились в прах. Их место заняла революция… Клич «Спасем революцию!» всех сплотил. Общей верой стало спасение революции и того, что она символизировала для каждого. Как бы сильно ни различались определения термина «революция», все были согласны использовать этот лозунг. Россия была готова следовать только за этим флагом»[659].
«Слова: Россия, родина, отечество стали почти неприличными и из употребления на митингах были совершенно изъяты, — подтверждал А. Бубликов, — Можно было «спасать революцию», но «спасать Россию» — это было уже нечто контрреволюционное»[660].
Армия
Армия представляет собою сколок общества, которому служит, с тем отличием, что она придает социальным отношениям концентрированный характер, доводя их положительные и отрицательные черты до предельного выражения.
Почему армия стоит первой? Потому, что именно она, — отвечал ген. А. Деникин, — сыграла решающую роль в судьбе революции: «Исследуя понятие «власть» по отношению ко всему дооктябрьскому периоду русской революции, мы, в сущности, говорим лишь о внешних
Решающая роль принадлежала армии, подтверждал министр П. Барк: «Опыт 1905 г., когда вспыхнула первая революция в России, показал, что пока армия верна режиму, переворот невозможен»[664]. Во время Первой мировой, к марту 1917 г. ситуация изменилась кардинально: «солдаты, — по словам Керенского, — вышли из подчинения»[665].
Ключевую роль в этом мятеже, по мнению многих видных современников и непосредственных участников событий, сыграли запасные батальоны. «Вы не смотрите на то, что на каждой площади и улице они «печатают» на снегу…, — писал В. Шульгин, — Вы знаете, что это за публика? Это маменькины сынки!.. Это — все те, кто бесконечно уклонялись под всякими предлогами и всякими средствами… Им все равно, лишь бы не идти на войну… Поэтому вести среди них революционную пропаганду — одно удовольствие… Они готовы к восприятию всякой идеи, если за ней стоит мир…»[666].
И эти запасные части, по словам К. Глобачева, «1 марта должны были выступить на фронт, чего совершенно не желали»[667]. Действительно, вспоминал ген. А. Игнатьев, «серьезно призадуматься над «беспорядками» в столице заставили промелькнувшие намеки на участие в них солдат Волынского полка. Варшавская гвардия! Как могла она попасть в Петербург? Это может быть, наверное, только запасный батальон этого полка, решил я, надо же быть Беляевыми и Хабаловыми, чтобы додуматься для обеспечения порядка в столице набить ее запасными войсками, поддающимися легче всего разложению!»[668]
«В тылу полное разложение, — подтверждал начальник канцелярии премьера И. Манасевич-Мануйлов, — Тыловые части ровно ничего не делают или, во всяком случае, недостаточно заняты…, в этом году это обучение проходило в особенно сокращенном и упрощенном виде из-за недостатка ружей, пулеметов, орудий, а главное — из-за недостатка в офицерах. Кроме того, солдаты очень скверно помещены в казармах. Их набивают как сельдей в бочку… Это прекрасный бульон для культуры революционных бактерий. И наши анархисты, конечно, прекрасно это понимают»[669].
«Так называемые запасные батальоны новобранцев, плохо обученные и недисциплинированные, разбегались по дороге на фронт, а те, которые доходили в неполном составе, по мнению регулярной армии, лучше бы не доходили вовсе, — подтверждал П. Милюков, — Раньше чем они прочли номер «Окопной правды» — листка, разбрасывавшегося в окопах на германские деньги с целью разложить армию, — и раньше чем появились в ее рядах в заметном количестве свои, русские агитаторы, процесс разложения уже зашел далеко в солдатских рядах»[670].
Основной причиной такой ситуации ген. А. Игнатьев считал «несоразмерно большие потери в офицерском составе в первые месяцы войны и запоздалые меры по подготовке прапорщиков (которые) создали подлинную угрозу боевой способности русской пехоты. Казармы ломились от запасных батальонов, а обучить и вести в бой этих солдат было некому»[671].
Между тем, запасные батальоны угрожали уже не только столице, Деникин вспоминал про «буйную солдатскую чернь, наводнявшую области в качестве армейских запасных батальонов и тыловых армейских частей. Этот бич населения положительно терроризировал страну, создавая анархию в городах и станицах, производя разгромы, захват земель и предприятий, попирая всякое право, всякую власть и создавая невыносимые условия жизни»[672]. Но ведь тем же закончилась и русско-японская война, положившая начало Первой русской революции: «400 тысяч запасных из солдат, — сообщал в конце декабря 1905 г. ген. М. Алексеев, — превратились в истеричных баб — дряблых, безвольных, помешанных на одной мысли — ехать домой»[673]…
Запасные батальоны, действительно сыграли свою роль в революции, но не они были ее причиной, и не их разложение, которое само было лишь следствием уже давно начавшегося развала армии…
Развал
Трехлетняя война осталась чужда русскому народу, он ведет ее нехотя, из-под палки, не понимая ни значения ее, ни цели…, он утомлен и в том восторженном сочувствии, с которым была встречена революция, сказалась надежда, что она приведет к скорому окончанию войны…
«Дисциплина, — указывал морской министр Временного правительства адм. Д. Вердеревский, — была уничтожена на корню не в момент революции, а намного раньше, новые и демократические формы следовало начать создавать уже давно…, дисциплину невозможно восстановить кнутом или гильотиной»[675]. «Симптомы разложения Армии были заметны и чувствовались, — подтверждал М. Родзянко, — уже на второй год войны»[676].
«Настоящая суровая и беспристрастная правда в том, что вся Русь, а не только ее армия, начала разрушаться задолго до того, как социалисты получили в ней право голоса…, — подтверждал М. Горький, — О том, что армия неизбежно должна развалиться, говорила еще докладная записка Комитета обороны, поданная в 16-ом году на имя царя»[677]. В сентябре 1916 г. генерал-губернатор Кронштадта Р. Вирен извещал Главный морской штаб: «Достаточно одного толчка из Петрограда, и Кронштадт вместе с судами, находящимися сейчас в кронштадтском порту, выступит против меня, офицерства, правительства, кого хотите. Крепость — форменный пороховой погреб, в котором догорает фитиль — через минуту раздастся взрыв… Мы судим, уличенных ссылаем, расстреливаем их, но это не достигает цели. 80 тысяч под суд не отдашь»[678].
«Настроения в армии очень тревожное, отношение между офицерами и солдатами крайне натянутые, почему неоднократно имели и имеют место даже кровавые столкновения, — сообщалось в сводке за октябрь 1916 г. начальника Петроградского губернского жандармского управления, — держат себя солдаты крайне вызывающе, публично обвиняя военные власти во взяточничестве, трусости, пьянстве и даже предательстве. Повсюду тысячами встречаются дезертиры, совершающие преступления и насилия в отношении мирного населения, с сожалением говорящего о том, что «напрасно не пришли немцы», что «немцы навели бы порядок» и т. д… Всякий, побывавший вблизи армии, должен вынести полное убежденное впечатление о безусловном моральном разложении войск. Солдаты указывают на необходимость мира уже давно, но никогда это не делалось так открыто, с такой силой как сейчас. Офицеры часто даже отказываются вести команды в бой, в виду опасности быть убитыми своими же людьми»[679].
Сводка директора департамента полиции А. Васильева от 30.10.1916 в отношении армии, указывала на «растущее дезертирство и массовые сдачи в плен»[680]. «В конце 1916 г., — вспоминал атаман Г. Семенов, — дезертирство из армии приняло такие размеры, что наша дивизия была снята с фронта и направлена в тыл для ловли дезертиров… Мы ловили на станции Узловая до тысячи человек в сутки. Солдатский поток с фронта был настолько значителен, что это явление нельзя было рассматривать иначе, как грозным признаком грядущего развала армии»[681][682].
Из-за больших потерь, «кадровой армии почти не осталось, — отмечал в дневнике 14 января 1917 г. И. Ильин, — уровень офицеров весьма низок и, конечно, все или большая часть всех этих прапорщиков из сельских учителей, настроены озлобленно, а главное, общее утомление от войны несомненно»[683]. «Армия в течение зимы может просто покинуть окопы и поле сражения, — предупреждал в январе 1917 г. с фронта ген. А. Крымов председателя Госдумы М. Родзянко, — Таково грозное, все растущее настроение в полках»[684]. «Можно сказать, что к февралю 1917 года вся армия…, — приходил к выводу командующий Юго-Западным фронтом А. Брусилов, — была подготовлена к революции»[685].
Действительно с первых дней февральской революции, еще до того как появились Советы и Временное правительство, полки, по свидетельству В. Шульгина, один за другим «покидали казармы без офицеров. Солдаты многих арестовали, многих убили. Другие скрылись, бросив части, как только почувствовали враждебное агрессивное настроение людей»[686]. «В армии, — отмечал А. Керенский, — уже фактически царила анархия, когда 16 марта к власти пришло Временное правительство. То же самое происходило по всей стране. Анархию породило не Временное правительство, ему пришлось только бороться с ее результатами»[687].
С этой набиравшей силу анархией в армии не могло справиться даже, наделенное всей полнотой власти, высшее командование. Именно это бессилие было причиной того, что «от наших высших начальников — ген. Алексеева и ген. Рузского, не последовало ни одного энергичного слова, которое вселило бы М. Родзянко убеждение, что с разрушительной стихией нужно бороться с самого начала ее возникновения»[688].
Высшее командование было вынуждено пойти по пути умиротворения этой стихии. Именно этой цели служила та настойчивость начальника штаба Верховного главнокомандующего М. Алексеева, с которой он убеждал Николая II подписать отречение еще до прибытия к нему представителей Временного правительства. И Алексеева поддержал весь Высший состав армейского командования[689]. «Не подлежит никакому сомнению, — приходил в этой связи к выводу Н. Головин, — что решающим моментом в отречении Императора Николая II явились телеграммы Высшего Командования»[690].
Деникин оправдывал решение Высшего командования встать на сторону революции двумя обстоятельствами: «первое — видимая легальность обоих актов отречения, причем второй из них, призывая подчиниться Временному правительству, «облеченному все полнотой власти», выбивал из рук монархистов всякое оружие, и второе — боязнь междоусобной войной открыть фронт…»[691]. Сам Алексеев обосновывал свое решение надеждой на предупреждение революции снизу: «революция в России… неминуема», «подавление беспорядков силою, при нынешних условиях, опасно и приведет Россию и армию к гибели»[692].
Однако отречение произвело прямо противоположный эффект. Его наглядно отражали слова Деникина: «Родины не стало. Вождя распяли…»[693]: отречение привело к полному и окончательному развалу «армии, сбитой с толку, развращенной ложными учениями, потерявшей сознание долга и страх перед силой принуждения. А главное — потерявшей «вождя». Ни правительство, ни Керенский, ни командный состав, ни Совет, ни войсковые комитеты по причинам весьма разнообразным и взаимно исключающим друг друга, не могли претендовать на эту роль»[694].
Солдаты шли в бой под лозунгом «За веру, царя и отечество». Параграф первый «Устава 1874 г. о всеобщей воинской повинности», гласил: «Защита престола и Отечества есть священная обязанность каждого русского подданного…» Отречение царя от престола во время войны для солдат было равносильно освобождению от присяги… А как же — «Отечество. Увы, затуманенные громом и треском привычных патриотических фраз, расточаемых без конца по всему лицу земли русской, мы, — отмечал Деникин, — проглядели внутренний органический недостаток русского народа: недостаток патриотизма»[695].
«Чем он был для тех, кто умирал за него? Для тех миллионов «неизвестных солдат», что умерли в боях, для тех простых русских, что и посейчас живут в гонимой, истерзанной Родине нашей. Пусть из страшной темени лжи, клеветы и лакейского хихиканья, — писал уже из эмиграции ген. П. Краснов, — раздастся голос мертвых и скажет нам правду о том, что такое Россия, ее вера православная и ее Богом венчанный царь»[696]. «С падением царя пала сама идея власти, — подтверждал ген. П. Врангель, — в понятии русского народа исчезли все связывающее его обязательства. При этом власть и эти обязательства не могли быть ничем заменены»[697].
«Революция сразу смела все традиционные устои в Армии, не успев создать новые, и спустила вековое политическое знамя. Солдаты, — подтверждал М. Родзянко, — видя это и не ощущая цели дальнейшей борьбы, просто потянулись домой…»[698]. «Русский солдат сегодняшнего дня не понимает, за что или за кого он воюет, — подтверждал английский посол Дж. Бьюкенен, — Прежде он был готов положить свою жизнь за царя, который в его глазах олицетворяет Россию, но теперь, когда царя нет, Россия для него не означает ничего, кроме его собственной деревни»[699].
«Россия была темным мужицким царством, возглавленным царем. И это необъятное царство прикрывалось очень тонким культурным слоем. Огромное значение для душевной дисциплины русского народа имела идея царя. Царь, — пояснял Н. Бердяев, — был духовной скрепой русского народа, он органически вошел в религиозное воспитание народа… Без царя для огромной массы русского народа распалась Россия и превратилась в груду мусора»[700].
Видный публицист монархист Д. Пихно еще в 1905 г., после опубликования Манифеста, вводившего конституцию, предупреждал: «За веру, царя и отечество» — умирали, и этим казалась Россия. Но чтобы пошли умирать за Государственную Думу — вздор»[701]. Наблюдения С. Витте подтверждали этот прогноз: «Я вынес то глубокое впечатление, что армия после (Манифеста 1905 г.)… находилась в весьма революционном настроении, что многие военачальники скисли и спасовали не менее, нежели некоторые военные и гражданские начальники в России, что армия была нравственно совершенно дезорганизована, и что шел поразительный дебош во многих частях, возвращавшихся в Россию…»[702].
Первым и наиболее грозным явлением, последовавшим за февральской революцией, стал массовый отказ солдат от продолжения войны. Герой войны ген. Н. Игнатьев, командовавший гвардейской дивизией, уже в первые месяцы революции писал: «надо отдать себе ясный отчет в том, что война кончена, что мы больше воевать не можем и не будем, потому что армия стихийно не хочет воевать. Умные люди должны придумать способ ликвидировать войну безболезненно, иначе произойдет катастрофа… Я, — вспоминал В. Набоков, — показал одно из писем (Игнатьева) Гучкову. Он его прочел и вернул мне, сказав при этом, что он получает такие письма массами»[703].
«Для меня, — уже в мае подтверждал А. Колчак, — стало ясно, что войну, в сущности говоря, надо считать проигранной, и я положительно затруднялся решить, что предпринять для того, чтобы продолжить войну… фронт у нас в настоящее время разваливается совершенно… оказать сопротивление неприятелю невозможно»[704].
Наглядным подтверждением развала армии стал обвальный рост дезертирства: если среднемесячное количество учтенных дезертиров с начала войны до февраля 1917 г. составляло примерно 6346 человек, то с февраля по август–31 000[705], к ним нужно добавить незарегистрированных дезертиров, количество которых в этот период насчитывалось почти 200 000 ежемесячно. Уже в мае 1917 г. в плен сдавались дивизиями, (например, 120-я дивизия). Повальное дезертирство ограничивалось только пропускными возможностями транспорта. К 1 ноября 1917 г., по данным Н. Головина, по стране бродило более 1,5 млн. дезертиров, т. е. на каждых трех чинов действующей армии приходился один дезертир[706], и это помимо 2,4 млн. солдат сдавшихся в плен[707].
Проверкой «на прочность» «революционной» армии стало наступление немецких армий 3 апреля у реки Стоход. Наступление превзошло ожидание, русский войска были разгромлены, более 25 тыс. солдат и офицеров попало в плен[708]. «Революция, — приходил к выводу в апреле управляющий делами Временного правительства В. Набоков, — нанесла страшнейший удар нашей военной силе, ее разложение идет колоссальными шагами, командование бессильно»[709].
В то же время командующий немецкими войсками ген. Э. Людендорф облегченно вздыхал: «Наше положение было чрезвычайно затруднительным и почти безвыходным…, наша экономика не отвечала требованиям войны на истощение. Силы на родине были подорваны… В апреле и мае 1917 г., несмотря на одержанную победу на Эне и в Шампани, только русская революция спасла нас от гибели»[710].
Другим и наиболее кровавым, свидетельством развала армии стало все более нарастающее противостояние между солдатами и офицерами. Исследованию причин этого явления Деникин посвятил одну из глав своей книги «Старая Армия», в которой он подчеркивал, что «характер взаимоотношений между начальниками и подчиненными имеет особенно серьезное, иногда решающее значение во время войны»[711].
«В отношениях между офицерами и солдатами была трещина…, — вновь и вновь повторял Деникин, — Но когда ей,
Для того чтобы эта «трещина» превратилась в «пучину братоубийства», казалось не было критических бытовых причин. Да во время войны секретным приказом Николая Николаевича во время войны были введены телесные наказания солдат[713]. Например, один из солдат писал в марте 1916 г.: письма «просматривает военная цензура и, если найдут 2–3 слова о чем-либо таком, то сейчас же допытываются: кто писал… и 25 розог всыпят, а то ставят под ружье на окопы, чтобы германец стрелял… у нас без боя выбыло за 40 дней из полка 112 человек…»[714]. Но, отмечал Деникин, в немецкой и австро-венгерской армиях отношение к солдату было не лучше, если не хуже[715].
Для роста антагонизма между солдатами и офицерами, казалось не было и видимых социальных причин, поскольку за три с небольшим года мировой войны было произведено в офицеры около 220 тыс. человек, то есть больше, чем за всю предыдущую историю русской армии[716]. При этом «…едва ли не весь кадровый офицерский состав выбыл из строя уже за первый год войны»[717]. В результате свой классовый, сословный состав офицерский корпус, казалось, утратил вовсе. Подавляющее большинство, особенно младших боевых офицеров, было выходцами из простого народа.
До войны (1912 г.) 53,6 % офицеров (в пехоте–44,3) происходили из дворян, 25,7 — из мещан и крестьян, 13,6 — из почетных граждан, 3,6 — из духовенства и 3,5 — из купцов. Среди выпускников военных училищ военного времени и школ прапорщиков доля дворян никогда не достигает 10 %, а доля выходцев из крестьян и мещан постоянно растет… Свыше 60 % выпускников пехотных училищ 1916–1917 гг. происходило из крестьян[718]. Из 1000 прапорщиков в его (Н. Головина) армии (7-й), около 700 происходило из крестьян, 260 из мещан, рабочих и купцов и только 40 из дворян[719].
В то же время, вместе с получением первого офицерского чина, выходец из простого народа автоматически становился еще и дворянином. Что это означало для него? По словам правого историка С. Волкова, «момент, когда человек получал первый офицерский чин, был важнейшим в его жизни: он переступал грань, очерчивавшую высшее в стране сословие, переход в которое коренным образом менял его положение в обществе… это был акт особого значения — гораздо большего, чем поступление на военную службу или получение высших чинов, вплоть до генеральских (ибо в социально-правовом плане между прапорщиком и генерал-фельдмаршалом разницы не было, тогда как между старшим унтер-офицером — фельдфебелем или подпрапорщиком и прапорщиком она была огромной)…»[720].
В результате солдаты, даже по отношению к офицерам вышедшим из их среды, оставались представителями низшего,
Сословные противоречия углублялись тем, что «в Русской Армии существовало между офицерами и солдатами одно различие, которое, — по словам ген. Н. Головина, — не проявлялось столь резко в армиях других государств. Русский офицер, в силу полученного им образования, являлся по отношению к солдату интеллигентом»»[723]. Это различие за годы войны еще более обострилось, в связи с тем, что «офицерство, — по словам эсера В. Шкловского, — почти равнялось по своему качественному и количественному составу всему тому количеству хоть немного грамотных людей, которое было в России. Все, кого можно было произвести в офицеры, были произведены. Грамотный человек не в офицерских погонах был редкостью»[724]. Огромная разница в образовании, в общественном развитии между солдатами и офицерами, лежала в основе той культурной пропасти, которая разделяла их.
Но все же, несмотря на все эти противоречия, «для меня не представляет сомнений, — утверждал Деникин, — что в ряду многообразных причин, приведших в 1917 г. к полному разрыву между солдатом и офицером, самой серьезной является одна… Наша казарма не восполняла огромный пробел гражданской школы: она не делала ничего или почти ничего для познания солдатом своей Родины и своих сыновних обязанностей в отношении ее; не воспитывала в чувстве здорового патриотизма и даже накануне войны не разъясняла ее смысла. «Прикажут — пойдем» — эта формула бессознательного, безоговорочного повиновения годилась еще, пока власть стояла крепко; когда же власть пошатнулась, то ясного военной массе стимула для самопожертвования не оказалось. И в результате — инстинкт самосохранения заглушил все другие чувства, все моральные побуждения»[725].
Тяготы войны привели к резкому обострению сословных и культурных противоречий разделявших офицеров и солдат: «Настроение солдат, их отношение к войне накануне февраля и в февральские дни, — указывал на этот факт А. Мартынов, — очень резко отличалось от настроения офицеров. Их недовольство шло гораздо дальше: они хотели не устранения помех к успешному ведению войны, а ликвидации самой войны, а заодно и ликвидации всех властей, как военных, так и гражданских, которые заставляли народ воевать. Именно поэтому между солдатской массой и офицерством возник раскол с первых же дней революции»[726].
Демократизация
Политика в условиях настоящей войны неотделима от военного дела… (сегодня) воюет не регулярная армия, а вооруженный народ.
Постфевральская история армии, в воспоминаниях почти всех участников событий, начинается с Приказа № 1 Центрального исполнительного комитета (ЦИК) Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов, вышедшего 2 марта 1917 г. тиражом 9 млн. экземпляров![728] С Приказа, имеющего «такую широкую и печальную известность и, давш(его), — по словам Деникина, — первый и главный толчок к развалу армии»[729]. Приказ № 1 требовал «немедленно выбрать комитеты из выборных представителей от нижних чинов… Всякого рода оружие… должно находиться в распоряжении… комитетов и ни в коем случае не выдаваться офицерам…»[730]. Солдаты истолковали этот приказ, как разрешение выбирать командиров, хотя в приказе об этом не было ни слова, а наоборот предписывалось соблюдение «строжайшей воинской дисциплины»[731]. Однако появление Приказа № 1, отмечал ген. М. Алексеев, «спровоцировало серьезные беспорядки в окопах»[732].
Керенский объяснял появление «Приказа» тем, что в Петрограде, «проблемы с наведением порядка в войсках сильно осложнялись фактическим отсутствием… офицеров, способных возглавить массу солдат, имевшихся в нашем распоряжении». Десятки тысяч солдат необходимо было, как то организовать именно этой цели и служил Приказ № 1[733]. «Вам, может быть, был бы понятен Приказ № 1, если бы вы знали обстановку, в которой он был издан. Перед нами была неорганизованная толпа, и ее надо было организовать», — подтверждал один из меньшевистских лидеров, член ЦИК И. Церетели[734].
Другое объяснение звучало на заседании правительства, главнокомандующих и ЦИК из уст представителя Совета Скобелева: «В войсках, которые свергли старый режим, командный состав не присоединился к восставшим, и чтобы лишить его значения, мы были вынуждены издать Приказ № 1. У нас была скрытая тревога насчет того, как отнесется к революции фронт. Отдаваемые распоряжения внушали опасения. Сегодня мы убедились, что основания для этого были»[735].
«Приказ № 1 — не ошибка, а необходимость, — подтверждал член Совета и редактор «Новой жизни» И. Гольденберг, — Его редактировал не Соколов; он является единодушным выражением воли Совета. В день, когда мы «сделали революцию», мы поняли, что если не развалить старую армию, она раздавит революцию. Мы должны были выбирать между армией и революцией. Мы не колебались: мы приняли решение в пользу последней и употребили — я смело утверждаю это — надлежащее средство»[736].
Повод тому, по словам А. Керенского, давали «бесконечно ходившие слухи о контрреволюционных заговорах, готовившихся офицерами и высшим армейским командованием, (которые) только подогревали страсти»[737]. «Достаточно было одной дисциплинированной дивизии с фронта, — подтверждал эти опасения А. Бубликов, — чтобы восстание в корне было подавлено. Больше того, его можно было усмирить простым перерывом железнодорожного сообщения с Петербургом: голод через три дня заставил бы Петербург сдаться»[738].
Наибольшую тревогу вызывал тот факт, отмечал лидер эсеров В. Чернов, что «офицеры, которые требовали, что бы солдаты отказались от политики, сами от политики не отказывались напротив, они мечтали о «суровой чистке Петрограда»…, собираясь использовать в качестве тарана именно те части, которые были равнодушны к политике и беспрекословно подчинялись своим командирам»[739]. Уже 1 марта генерал Иванов, которому были даны диктаторские полномочия, начал свое выдвижение в сторону Петрограда. А ведь были еще Алексеев и Корнилов, а в то время, по мнению офицеров близких к Деникину, «один надежный батальон под командой офицера, знающего чего он хочет, мог бы изменить ситуацию»[740].
Непосредственным поводом к изданию Приказа № 1 стало появление 28-го февраля приказа председателя Временного Комитета Государственной Думы М. Родзянко, требовавшего, «чтобы солдаты вернулись в казармы и принесли обратно свое оружие, — приказ, вызвавший сильное волнение среди гарнизона[741]. 1-го марта солдатские представители гарнизона и Совета обратились к военному коменданту Петрограда с предложением разработать совместный приказ регулирующий отношения солдат и офицеров. В ответ плк. Энгельгардт заявил, что Временный комитет Думы считает создание такого приказа преждевременным, член Совета вышел со словами: «тем лучше. Мы напишем его сами»»[742].
Именно в этих условиях была «конституирована солдатская секция (Петроградского) Совета», появился Приказ № 1 и под давлением Совета в условия соглашения с Временным Комитетом был внесен пункт о не разоружении и не выводе из Петрограда воинских частей, принимавших участие в революции[743].
«Произведенное военными властями расследование не выявило авторов приказа. Тем не менее, через 3 дня, 5 марта, Совет отдал приказ № 2, подтвержденный официальной властью — Временным правительством, который разъяснял, что Приказ № 1 относится только к Петроградскому военному округу. Однако приказ № 2, как и воззвание о незаконности обоих приказов, не получил никакого распространения в войсках и, — по словам Деникина, — ни в малейшей степени не повлиял на ход событий, вызванных к жизни Приказом № 1»[744]. И даже наоборот: 17 марта был обнародован приказ № 10, командующего московским военным округом плк. Грузинова, устанавливавший революционные «порядки» аналогичные Приказу № 1, для московского гарнизона[745].
С Приказа № 1 начались реформы в армии, которые возглавил военный министр Временного правительства А. Гучков, поставивший перед собой две основные задачи:
— во-первых, предотвратить возможность военного контрреволюционного переворота. В этих целях А. Гучков начал свою деятельность: «с увольнения огромного числа командующих генералов… В течение нескольких недель были уволены… до полутораста старших начальников», то есть около половины»[746]. «Среди нашего командного состава было много честных людей, но многие из них были не способны проникнуться новыми формами отношений, — пояснял Гучков, — и в течение короткого времени в командном составе нашей армии было произведено столько перемен, каких не было, кажется, никогда ни в одной армии»[747].
— во-вторых, восстановить боеспособность армии. Добиться этого А. Гучков надеялся путем ее демократизации, или, говоря словами А. Керенского, за счет многочисленных уступок[748]. Выполнение этой задачи было возложено на созданную Гучковым Особую комиссию по реорганизации армии под командованием ген. А. Поливанова, сыгравшую, по словам Деникина, решающую роль: «Ни один будущий историк русской армии не сможет пройти мимо поливановской комиссии, этого рокового учреждения, печать которого лежит решительно на всех мероприятиях, погубивших армию. С невероятным цинизмом, граничившим с изменой Родине, это учреждение, в состав которого входило много генералов и офицеров, назначенных военным министром, шаг за шагом, день за днем проводило тлетворные идеи и разрушало разумные устои военного строя…»[749].
Первым делом был изменен устав внутренней службы — отменялись титулование офицеров, обращение к солдатам на «ты» и целый ряд мелких ограничений для солдат, установленных уставом: воспрещение курить на улицах и в других общественных местах, посещать клубы и собрания, играть в карты и т. д. «Солдатская масса, не вдумавшись нисколько в смысл этих мелких изменений устава, приняла их просто как освобождение от стеснительного регламента службы, быта и чинопочитания. — Свобода — и кончено!.. Но если все эти мелкие изменения устава, толкуемые солдатами распространительно, отражались только в большей или меньшей степени на воинской дисциплине, то разрешение военным лицам во время войны и революции «участвовать в качестве членов в различных союзах и обществах, образуемых с политической целью», представляло уже угрозу самому существованию армии». Но военный совет, состоявший из старших генералов — хранителей опыта и традиции армии, — на своем заседании 10 марта полностью поддержал инициативы Временного правительства[750]. В итоге, вспоминал Деникин, «дисциплинарная власть начальников упразднена была вовсе…, вносилась полная анархия во внутреннюю жизнь войсковых частей и законом дискредитировался начальник…»[751].
Вторым шагом по демократизации армии стало создание Комитетов, которые возникли, как формы революционной организации санкционированные Приказом № 1. Появление Комитетов не вызвало сопротивления, наоборот их приветствовали, как «председатель Государственной Думы Родзянко, так и председатель Исполнительного комитета Совета рабочих и солдатских депутатов Чхеидзе и главнокомандующий Западным фронтом генерал Гурко»[752]. Комитеты быстро набирали силу. Скоро в «число задач комитетов вошло «принятие законных мер против злоупотреблений и превышений власти должностных лиц своей части»…, на комитеты возлагалась обязанность входить в отношения с политическими партиями без всякого ограничения, посылать в части депутатов, ораторов и литературу для разъяснения программ перед выборами в Учредительное собрание…»[753].
«Понемногу установилось фактическое право (комитетов) смещения и выбора начальников, ибо положение начальника, которому «выразили недоверие», становилось нестерпимым. Таким путем, например, на Западном фронте, войсками которого я (Деникин) командовал, к июлю ушло до 60 старших начальников — от командира корпуса до полкового командира включительно… в результате и на Юго-Западном фронте, где комитеты пользовались исключительным вниманием главного командования (Брусилов, Гутор), и у меня, на Западном фронте, все они сознались в полном своем бессилии не только двинуть войска вперед, но и остановить их безумное, паническое бегство…»[754].
«Теоретически становилось все яснее, — приходил к выводу комиссар Временного правительства при Ставке верховного главнокомандующего В. Станкевич, — что нужно или уничтожить армию, или уничтожить комитеты. Но практически нельзя было сделать ни того ни другого. Комитеты, — пояснял Деникин, — были ярким выражением неизлечимой социологической болезни армии, признаком ее верного умирания, ее паралича. Но было ли задачей военного министерства ускорить смерть решительной и безнадежной операцией?»[755]
«Следующая мера демократизации армии — введение института комиссаров. Заимствованная из истории французских революционных войн, эта идея поднималась в разное время в различных кругах, имея своим главным обоснованием недоверие к командному составу». Находясь в прямом и исключительном подчинении органам Временного правительства, комиссары лишь согласовывали свои действия с соответствующими военными начальниками… Между тем напор, и довольно сильный, шел с другой стороны. Совещание делегатов фронта в середине апреля обратилось с категорическим требованием к Совету рабочих и солдатских депутатов о введении в армии комиссаров, мотивируя необходимость его тем, что нет далее возможности сохранить порядок и спокойствие… Совещание предложило совершенно нелепый проект одновременного существования в армиях трех комиссаров от: 1) Временного правительства; 2) Совета; 3) армейских комитетов… Никаких законов, определяющих права и обязанности комиссара, издано не было. Начальники, по крайней мере, не знали их вовсе — это одно уже давало большую пищу для всех последующих недоразумений и столкновений»[756].
«Негласной обязанностью комиссаров явилось наблюдение за командным составом и штабами в смысле их политической благонадежности. В этом отношении демократический режим, — по словам Деникина, — пожалуй, превзошел самодержавный… Состав комиссаров, известных мне, определялся таким образом: офицеры военного времени, врачи, адвокаты, публицисты, ссыльные переселенцы, эмигранты, потерявшие связь с русской жизнью, члены боевых организаций и т. п. Ясно, что достаточного знания среды у этих лиц быть не могло… Что касается личных качеств комиссаров, то, за исключением нескольких — типа, близкого к Савинкову, — никто из них не выделялся ни силой, ни особенной энергией. Люди слова, а не дела»[757].
«Итак, — заключал Деникин, — в русской армии вместо одной появились три разнородные, взаимно исключающие друг друга власти: командира, комитета и комиссара. Три призрачные власти. А над ними тяготела, на них духовно давила своей безумной, мрачной тяжестью власть толпы…»[758].
В довершение всего в конце апреля появился знаменитый «Приказ по армии и флоту», получивший собственное имя — «Декларация прав солдата». Она была подготовлена Советом и согласована с комиссией ген. Поливанова. «Эта «декларация прав», — по словам Деникина, — давшая
Даже Гучков, протестуя против «Декларации», сложил с себя полномочия военного министра, «не желая разделять ответственность за тот тяжкий грех, который творится в отношении родины»: «в том угаре, который нас охватил, мы зашли за ту роковую черту, за которой начинается не созидание, не сплочение, не укрепление военной мощи, а постепенное ее разрушение»[761]. Гучков мотивировал свою отставку сложившимися условиями «которые изменить я не в силах и которые грозят роковыми последствиями армии и флоту, свободе и самому бытию России…»[762].
«Безысходной грустью и жутью веяло от всех спокойных по форме и волнующих по содержанию речей главнокомандующих, рисовавших крушение русской армии, на объединенном совещании Временного правительства и ЦИК Совета 2–4 мая:
С Черноморского флота (25 апреля) слышался голос
7 мая Всероссийский съезд офицерских депутатов, военных врачей и чиновников открылся речью Верховного главнокомандующего М. Алексеева: «…Это, к сожалению, тяжелая правда. Россия погибает. Она стоит на краю пропасти. Еще несколько толчков вперед — и она всей тяжестью рухнет в эту пропасть…»[766].
«Фактически участие России в войне надо считать законченным в марте 1917 г., — приходил к выводу ген. А. Зайончковский, а именно с того момента, — когда выяснилось со стороны Временного Правительства и в частности со стороны объединившего в своих руках посты военного, морского министров и большинство функций Верховного Главнокомандующего Гучкова, полное непонимание сути военного дела, соединенное к тому же с большим самомнением и решительностью»[767].
В оправдание своей политики, Гучков заявлял, что он стремился: «удержать армию от полного развала под влиянием того напора, который шел от социалистов, и в частности из их цитадели — Совета рабочих и солдатских депутатов, выиграть время, дать рассосаться болезненному процессу, помочь окрепнуть здоровым элементам»[768]. «Временное Правительство, — пояснял Гучков ген. М. Алексееву 9 марта, — не располагает какой-либо реальной властью и его распоряжения осуществляются лишь в тех размерах, которые допускает Совет Рабочих и Солдатских депутатов… В частности, по военному ведомству ныне представляется возможным отдавать лишь те распоряжения, которые не идут коренным образом вразрез с постановлениями вышеназванного Совета»[769]. Неслучайно именно с этого времени «в примитивно политически мыслящем массовом офицерстве, — по словам ген. Н. Головина, — навсегда закрепилось убеждение, что всякий социалист, крайний или умеренный, должен быть, в конце концов, «предателем отечества»»[770].
Но Советы сами были заложниками разбушевавшейся стихии, той стихии, которая начала массовое дезертирство и избиение офицеров еще до февральской революции, — отвечал на подобные обвинения Керенский, «Достаточно на миг представить себе разгулявшуюся толпу, пока бесформенную расплавленную революционную массу, что бы понять, какую огромную роль сыграли Советы, энергично устанавливая во всей России и Петрограде революционную дисциплину»[771].
Прежние основы дисциплины, которые держались на военной силе и авторитете монархической власти, или, говоря словами Н. Головина на прежнем «политическом обряде», рухнули вместе со свершением в феврале буржуазно-демократической революции. Новую дисциплину необходимо было основывать на новых началах соответствующих новому политическому строю, в основе которых лежат гражданские права. Т. е. было необходимо, прежде всего, превратить «святую серую скотинку» в сознательных граждан. Именно эту цель и преследовал Приказ № 1, который, по словам представителей Совета, по своей сути, сводился к предоставлению солдатам гражданских прав[772].
Солдаты поняли эти права по своему, в упрощенном и утрированном виде, как например, отмену отдачи чести или выборность командиров. Но можно ли было ожидать, какой-либо другой, более сознательной реакции от полуобразованной и веками забитой крестьянско-солдатской массы. В свою очередь проявление первых признаков гражданственности сразу же ставило вопрос о целях войны — ради чего солдаты должны были идти на смерть? И именно на этот ключевой вопрос, никакого определенного ответа, как отмечал британский посол Д. Бьюкенен, ни царское, ни Временное правительства дать не могли: «если русским солдатам скажут, что они должны воевать до тех пор, пока не будут достигнуты цели, указанные в этих (секретных) соглашениях, то они потребуют сепаратного мира»[773][774].
Наступление
Если мы не хотим развала России, то мы должны продолжать борьбу и должны наступать.