Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Русская революция. Политэкономия истории - Василий Васильевич Галин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В конце января — начале февраля 1917 г. съезд Объединенного Дворянства, Земский Союз, Союз городов, от съезда промышленников и фабрикантов А. Коновалов придя к выводу, «что катастрофа уже наступила, и для спасения Отечества от гибели нужны экстраординарные меры», выступили за созыв совместного съезда, а так же обратились к председателю Государственной Думы М. Родзянко с предложением встать во главе движения[461]. В январе член ЦК партии кадетов А. Шингарев спешно вызвал из Киева в Петроград В. Шульгина и заявил ему: «Мы идем к революции»[462].

«Настроения в столице носит исключительно тревожный характер, — доносило в январе петроградское охранное отделение, — Циркулируют в обществе самые дикие слухи (одинаково), как о намерениях Правительственной власти (в смысле принятия различного рода реакционных мер), так равно и о предположениях враждебных этой власти групп и слоев населения (в смысле возможных и вероятных революционных начинаний и эксцессов). Все ждут каких-то исключительных событий и выступлений как с той, так и с другой стороны…»[463].

«Опасаясь при неожиданности «переворота» и «бунтарских вспышек» оказаться не у дел и явно стремясь при общем крушении и крахе сделаться вождями и руководителями анархически-стихийной революции лица эти (Гучков, Коновалов, кн. Львов) самым беззастенчивым и провокационным образом, — доносил в январе Департамент полиции, — муссируют настроение представителей руководящих и авторитетных рабочих групп (военно-промышленных комитетов), высказывая перед представителями последних уверенность свою в неизбежности уже «назревшего переворота»»[464].

«Подготовка к революционной вспышке, — подтверждал Милюков, — весьма деятельно велась — особенно с начала 1917 г. — в рабочей среде и казармах Петроградского гарнизона. Застрельщиками, должны были выступить рабочие. Внешним поводом для выступления рабочих на улицу был намечен на день предполагавшегося открытия Государственной Думы, 14 февраля. Подойдя процессией к Государственной думе, рабочие должны были выставить определенные требования, в том числе и требования ответственного министерства»[465]. Подобное выступление напоминало шествие 9 января 1905 г., разгон которого стал сигналом к началу Первой русской революции.

В полном соответствии с этими планами группа крайне правого крыла рабочих, представлявших Центральный военно-промышленный комитет, в преддверии открытия Думы, выпустила воззвание: «Рабочий класс и демократия больше не могут ждать. Каждый день промедления опасен. Решительное искоренение самодержавного режима и полная демократизация страны становятся задачей, требующей немедленного решения, вопросом жизни и смерти для рабочего класса и демократии… К открытию Государственной думы мы должны подготовить всеобщую демонстрацию. Вся страна и армия должны услышать голос рабочего класса: только создание Временного правительства, опирающегося на народ, организованный для борьбы, может вывести страну из тупика и фатальной разрухи, обеспечить политическую свободу и дать стране мир на условиях, приемлемых для российского пролетариата и пролетариата других стран»[466].

Правительство немедленно распустило группу и провело массовые аресты лидеров рабочих, профсоюзных и других организаций. В то же время, между заговорщиками — кадетским крылом «прогрессивного блока» и Рабочей группой Центрального военно-промышленного комитета неожиданно произошел раскол. Его причина, согласно донесению петроградской тайной полиции, заключалась в том, что «намерение подпольных социалистических организаций превратить мирную народную демонстрацию в стихийную революционную акцию чрезвычайно пугает «претендентов на власть» и заставляет их уныло спрашивать себя, не слишком ли высоко они занеслись. Этим людям кажется, что они, как библейская ведьма, нечаянно вызвали «фантом революции», но не смогли с ним справиться. Они хотели всего лишь напугать им упрямое правительство, однако злой дух революции на пути ко всеобщему уничтожению готов свергнуть правительство… и пожрать их самих»[467].

Раскол был связан с тем, подтверждал Милюков, что рабочее движение начало проявлять самостоятельность и выходить из сферы влияния «прогрессивного блока». Совершенно явно этот раскол прозвучал 10 февраля в письме Милюкова, опубликованном в газете «Речь», в котором лидер кадетов почти дословно повторил слова, сказанные за день до этого командующим войсками Петроградского военного округа С. Хабаловым, предупреждавшим рабочих от выхода на демонстрацию: «я, — писал Милюков, — обращаюсь с убедительной просьбой ко всем…, не принимать участия в демонстрациях 14 февраля»[468].

Массовые аресты и раскол в среде заговорщиков привели к тому, что демонстрация, назначенная на 14 февраля, провалилась. В день открытия Думы бастовало всего несколько десятков тысяч рабочих примерно шестидесяти предприятий[469]. С трибуны Думы, два левых депутата — лидеры меньшевиков Н. Чхеидзе и трудовиков А. Керенский выступили с резкой критикой «прогрессивного блока» и кадетов, за «отсутствие воли к действию» и за их страх перед революцией[470].

«Исторической задачей русского народа в настоящий момент, — провозглашал Керенский, — является задача уничтожения средневекового режима немедленно, во что бы то ни стало… Как можно законными мерами бороться с теми, кто сам закон превратил в оружие издевательства над народом? С нарушителями закона есть один путь борьбы — физического их устранения», «ответственность за происходящее лежит не на бюрократии и даже не на «темных силах», а на короне. Корень зла… кроется в тех, кто сидит на троне…»[471].

Николай II

Мой мозг отдыхает здесь — нет министров, нет беспокоящих вопросов, требующих осмысления. Я полагаю, что это хорошо для меня.

Николай II, из Ставки[472]

«Политические деятели, мнения которых разделялись большинством министров и которые находили поддержку среди интеллигенции, а так же в армии и среди многих членов Императорской фамилии, делали все, что только возможно, — вспоминал последний министр финансов империи П. Барк, — чтобы добиться парламентского режима»[473]. Однако «здесь не помогали никакие средства, никакие убеждения…»[474], Николай II оставался тверд в приверженности к абсолютизму, даже в самых кризисных условиях.

Именно отсутствие политической гибкости у Николая II, приходил к выводу американский историк С. Беккер, привело к революции: «Ответственность за катастрофу 1917 г., среди жертв которой оказались не только монархия и дворянство, но и, что много печальнее, большинство населения Российской империи, лежит главным образом не на дворянстве и даже не на остатках ее землевладельческого класса, а на самодержавии. Именно самодержавие, а не дворянство так и не смогло освободиться из плена прошлого и приспособиться к современному миру»[475].

Позиция Николая II действительно вызывала недоумение, как у современников, так и у исследователей событий. Свои выводы они связывали, прежде всего, с особенностями личности императора, характеризуя которые последний министр иностранных дел империи Н. Покровский отмечал, что «государь был очень трудолюбив и обладал, несомненно, хорошими способностями. Так, еще со вступления на престол он считал особою своей обязанностью читать губернаторские отчеты и делать на них отметки…, все отчеты читал от доски до доски, в этом его трудолюбии я убедился и по Министерству иностранных дел… Государь, несомненно, каждый день прочитывал эту корреспонденцию целиком и делал на ней свои отметки. Обладая при этом превосходною памятью, он отлично помнил все прочитанное… По словам одного из камердинеров, Государь работал каждую свободную минуту, как только не был занят обязанностями представительства. Мысли докладчика он схватывал всегда верно. Это мне подтверждали и такие долголетние его докладчики, как граф В. Н. Коковцов. Последний говорил мне не раз, что Государь отличается очень недурными способностями, быстро усваивает, но это усвоение не впрок — оно поверхностное: мысль не остается твердо в уме и быстро испаряется… При таком характере, впечатлительном и вместе мягком и неустойчивом, Государь должен был находиться под влиянием последнего докладчика и соглашаться с ним. Но, разумеется, гораздо сильнее должно было быть влияние тех сфер, которые непосредственно его окружали, и прежде всего влияние императрицы…»[476].

«К несчастью России, — приходил к выводу Н. Покровский, — Богу угодно было, чтобы в самую трагическую минуту ее истории на престоле сидел человек совершенно слабохарактерный, который в критический момент сумел только подчиниться требованию об отречении от престола»[477]. Выводы министра иностранных дел резко контрастировали с мнением министра финансов П. Барка, который отмечал, что «Император… со своим природным фатализмом не уступал и не соглашался с советами, от кого бы они ни исходили, и в особенности перед угрозами оставался непоколебимым»[478].

Лишь в критический момент начала 1917 г. Николай II пошел на обсуждение с министрами и премьером Н. Голицыным вопроса «о даровании ответственного министерства», но уже 20 февраля император отказался от этого шага[479]. Свою роль очевидно здесь сыграли пояснения, которые представил царю в январе 1917 г. бывший министр внутренних дел Н. Маклаков, в которых в частности отмечалось: «…при полной, почти хаотической, незрелости русского общества, в политическом отношении, объявление действительной конституции привело бы к тому, что… обнародование такого акта сопровождалось бы, прежде всего, конечно, полным и окончательным разгромом партий правых и постепенным поглощением партий промежуточных: центра, либеральных консерваторов, октябристов и прогрессистов партией кадетов, которая поначалу и получила бы решающее значение. Но и кадетам грозила бы та же участь. При выборах в Пятую Думу эти последние, бессильные в борьбе с левыми и тотчас утратившие все свое влияние, если бы вздумали идти против них, оказались бы вытесненными и разбитыми своими же друзьями слева… А затем… выступила бы революционная толпа, коммуна, гибель династии, погромы имущественных классов и, наконец, мужик-разбойник»[480].

Сам Николай II дал объяснение своей непреклонности уже после отречения, когда дворцовый комендант В. Воейков «обратился к его величеству с вопросом, отчего он так упорно не соглашался на некоторые уступки, которые, быть может, несколько месяцев тому назад могли бы устранить события этих дней. Государь ответил, что, во-первых, всякая ломка существующего строя во время такой напряженной борьбы с врагом привела бы только к внутренним катастрофам, а во-вторых, уступки, которые он делал за время своего царствования по настоянию так называемых общественных кругов, приносили только вред отечеству, каждый раз устраняя часть препятствий работе зловредных элементов, сознательно ведущих Россию к гибели»[481].

Подтверждением слов Николая II, об огромном риске коренных политических преобразований во время войны, говорил пример таких развитых демократических стран, как Англия и Франция, где война так же обострила противоречия между парламентом и правительством. Даже главнокомандующий Жоффр жаловался президенту Франции Р. Пуанкаре на участившиеся случаи вмешательства парламентских деятелей и требовал от правительства защиты, а также «эффективного руководства общественным мнением…»[482].

Премьер-министр Англии Д. Ллойд Джордж 3 июня 1915 г. отвечал на подобные запросы общественности следующим образом: «Во время войны вы не можете ждать, пока всякий человек станет разумным, пока всякий несговорчивый субъект станет сговорчивым… Элементарный долг каждого гражданина — отдавать все свои силы и средства в распоряжение отечества в переживаемое им критическое время. Ни одно государство не может существовать, если не признается без оговорок эта обязанность его граждан»[483].

В результате, с началом мировой войны, образцовые демократии Англии и Франции, пришли к тотальной мобилизации власти: «все выборы — в сенат, в палату депутатов, окружные и коммунальные — были отсрочены до прекращения военных действий»[484]. Сам парламент был практически отстранен от власти, в Англии был образован «Военный кабинет», в составе 11 человек, являвшийся по сути директорией. «Во время войны в Англии, — отмечал этот факт У. Черчилль, — небольшой Военный кабинет фактически управлял страной, а Кабинет министров в полном составе не имел большого значения»[485].

Во Франции в ноябре 1917 г. к власти был приведен премьер-министр Ж. Клемансо, который выступая от имени своего правительства, заявлял: «Мы представляем себя вам (депутатам) с единственной мыслью — о тотальной войне. Вся страна становится военной зоной. Все виновные будут немедленно преданы суду военного трибунала…». Цель одна: «Нет измене, нет полуизмене… Страна будет знать, что ее защищают»[486]. Французский дипломат в России Л. Робиен, в своем отклике на это решение, отмечал: «К сожалению, потребовалось четыре года поражений и столько смертей, чтобы понять, что анархия недопустима на войне и что должен быть командующий, чьи решения выполнялись бы всеми беспрекословно… Какой урок для демократов!»[487]

Неслучайно У. Черчилль полностью разделял опасения Николая II: «Он видел так же ясно, как и другие, возрастающую опасность. Он не знал способа ее избежать. По его убеждению, только самодержавие, создание веков, дало России силу продержаться так долго наперекор всем бедствиям. Ни одно государство, ни одна нация не выдерживали доселе подобных испытаний в таком масштабе, сохраняя при этом свое строение. Изменить строй, отворить ворота нападающим, отказаться хотя бы от доли своей самодержавной власти — в глазах царя это означало вызвать немедленный развал. Досужим критикам, не стоявшим перед такими вопросами, нетрудно пересчитывать упущенные возможности. Они говорят, как о чем-то легком и простом, о перемене основ русской государственности в разгар войны, о переходе самодержавной монархии к английскому или французскому парламентскому строю…».

«Следует, однако, отметить, — дополнял П. Барк, — что Государь, не желая слушать советников, которые стояли за изменение политики в более либеральном направлении, оставался одинаково глух и к советам, которые исходили из лагеря крайне правых»[488]. Таким советом являлась, например, записка, поданная в ноябре 1916 г. Николаю II от правой группы Римского-Корсакова, в которой предлагалось: «назначить на высшие посты министров, начальников округов, военных генерал-губернаторов лиц, преданных царю и способных на решительную борьбу с надвигающимся мятежом. Они должны быть твердо убеждены, что никакая примирительная политика невозможна. Заведомо должны быть готовы пасть в борьбе и заранее назначить заместителей, а от царя получить полноту власти. Думу распустить без указания нового срока созыва. В столицах ввести военное положение, а если понадобится, то и осадное…»[489]. К более жёстким мерам призывала и императрица Александра Федоровна: «Если мы хоть на йоту уступим, завтра не будет ни Государя, ни России, ничего!.. Надо быть твердыми и показать, что мы господа положения»[490].

Игнорирование Николаем II, советов исходящих из правых кругов, очевидно было вызвано не его слабостью, а объективной оценкой существовавших условий, в которых одна только попытка введения военной диктатуры неизбежно, вызвала бы такой революционный взрыв, который бы окончательно снес не только династию, привилегированные и имущие классы, но и все государство: невозможно одновременно вести две тотальных войны на два фронта — внешний и внутренний.

Несмотря на мягкость характера Николая II, его позиция, в вопросе о «министерстве общественного доверия», отличалась ответственностью и проницательностью. Этот факт подтверждал и непосредственно присутствовавший при подписании отречения Главком Северного фронта ген. Н. Рузский, который позже в интервью журналистам пояснял причины колебаний Николая II: «Основная мысль государя была, что он для себя ничего не желает, ни за что не держится, но считает себя не вправе передать все дело управления Россией в руки людей, которые сегодня, будучи у власти, могут нанести величайший вред родине, а завтра умоют руки, «подав с кабинетом в отставку»… Государь перебирал с необыкновенной ясностью взгляды всех лиц, которые могли бы управлять Россией в ближайшие времена в качестве ответственных перед палатами министров, и высказал свое убеждение, что общественные деятели, которые несомненно, составят первый же кабинет, — все люди совершенно неопытные в деле управления и, получив бремя власти, не сумеют справиться с задачей…»[491].

Хлебный бунт

Подобного рода стихийные выступления голодных масс явятся первым и последним этапом по пути к началу бессмысленных и беспощадных эксцессов самой ужасной из всех — анархической революции.

Агентурное донесение по Петрограду от 25 января 1917 г.[492]

«Вспыхнувшая в конце февраля 1917 года революция не была неожиданностью. Она казалась неизбежной, — вспоминал правый кадет кн. В. Оболенский, — Но никто не представлял себе, как именно она произойдет и что послужит поводом для нее… Революция началась с бунта продовольственных «хвостов»… Все были уверены, что начавшийся в Петербурге бунт будет жестоко подавлен…»[493].

23 февраля — на следующий день после отъезда Николая II из Петрограда в Ставку[494], рабочие вышли на улицы с единственным лозунгом — «Хлеба!» Ранее, отмечал лидер эсеров В. Чернов, «ни большевики, ни меньшевики, ни Рабочая группа, ни эсеры, как по отдельности, так и общими усилиями не смогли вывести на улицу петроградских рабочих. Это сделал некто куда более могущественный: Царь-Голод»[495].

«Вчера были беспорядки на Васильевском острове и на Невском, потому что бедняки брали приступом булочные. Они вдребезги разнесли Филиппова, и против них вызвали казаков, — сообщала 24 февраля Александра Федоровна своему мужу, — … Все жаждут и умоляют проявить твердость». 25 февраля: «…Хулиганское движение, мальчишки и девчонки бегают и кричат, что у них нет хлеба… Если бы погода была очень холодная, они все, вероятно, сидели бы по домам…»[496].

Министр земледелия А. Риттих объяснял срыв снабжения Петрограда сильными морозами и снежными заносами, утверждалось, что вагоны с хлебом застряли в пути из-за снегопадов[497]. При этом Риттих 23 февраля с трибуны Государственной Думы указывал: «Взгляните на витрины гастрономических магазинов: все там есть, откуда-то подвозится, подвозится постоянно, а тут же рядом черного хлеба нет. Само собою разумеется, это не может не раздражать обывателя. И вот надо бы, гг., прекратить это безобразие, прекратить эту — непростительную в военное время роскошь, прямо воспретить подвоз новых предметов роскоши, подвоз предметов роскошного продовольствия, но прежде всего надо настаивать, чтобы хлеб был, черный хлеб. Если надо идти на известные жертвы, то надо на них пойти»[498].

В то же время, 23–25 февраля министр внутренних дел А. Протопопов и командующий войсками Петроградского военного округа С. Хабалов докладывали, что «за последние дни отпуск муки в пекарни для выпечки хлеба в Петрограде производился в том же количестве, как и прежде», «хлеба хватит», «волнения вызваны провокацией», «недостатка хлеба в продаже не должно быть»[499]. В. Воейков приводил заверения городского общественного управления от 25 февраля, что в «Петрограде в данный момент имеются достаточные запасы муки; на складах Калашниковской биржи было свыше 450 000 пудов муки, так что опасения о недостаче хлеба являлись совершенно неосновательными»[500]. О «благополучном положении дела с хлебными продуктами», сообщалось и на первом заседании Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов 28 февраля[501].

«В Петрограде нет недостатка в ржаной муке…, — подтверждал британский военный атташе ген. А. Нокс, — Комиссия по контролю за продовольствием ежедневно выдает по 35 тыс. пудов муки в те пекарни, что обязуются выпекать хлеб. Если бы эти обязательства выполнялись, население не испытывало бы нехватки хлеба». Однако практически «нет овса и сена. В городе 60 тыс. лошадей. Рыночная цена овса составляет 9 рублей за пуд, а за рожь всего 2,8 рубля. При нынешней цене на топливо, которая выросла с 5-ти до 40 рублей, пекарям стало невыгодно торговать своей продукцией, и они предпочитают перепродавать ржаную муку, которую им выдают. Муку покупают владельцы лошадей, использующие ее на корм животным вместо овса. Отсюда и перебои с выпечкой хлеба»[502].

«Роковую роль, — подтверждали исследователи городского быта Москвы, — сыграли субъективные факторы: страсть к наживе владельцев московских булочных и пекарен, недостаточные усилия властей в борьбе со спекуляцией. Газеты сообщали, что продажа муки «на сторону» превратилось в повсеместное явление. Пока москвичи тщетно ожидали хлеба у дверей булочных, муку мешками продавали с черного хода по спекулятивным ценам. По оценкам журналистов, прибыльность таких операций составляла 500–600 %…»[503].

В свою очередь, начальник отделения по охранению общественной безопасности и порядка в Петрограде К. Глобачев считал, что «слухи о надвигающемся голоде и отсутствии хлеба были провокационными — с целью вызвать крупные волнения и беспорядки», «запас муки для продовольствия Петрограда был достаточный, и кроме того ежедневно в Петроград доставлялось достаточное количество вагонов с мукой»[504].

Возникновение хлебного кризиса, подтверждал министр внутренних дел А. Протопопов, в своих показаниях Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства, было следствием целенаправленной деятельности оппозиционных партий: «Кто должен был этим продовольствием ведать? Должно было ведать правительство, а так как правительство само по себе уничтожалось, то, конечно, на его место стали общественные силы. Министерство оставалось ни при чем, и его можно было уничтожить, и это было бы, может быть, рационально, а то получилось то, что Риттих назвал «бисерной забастовкой», потому что для революционных действий, идущих против старого строя, нет более удобных путей, как экономическая борьба, т. е. путь, чтобы еще более расстроить кровообращение страны, вселяя недовольство и доводя его до сильнейшего состояния, пока не произойдет взрыв. Это ужас…»[505].

На версию преднамеренного ухудшения продовольственной ситуации, косвенно указывал и министр продовольствия А. Риттих, который даже «обратился к членам Государственной думы с призывом не затруднять работу земских представителей и агентов Министерства земледелия на местах (по заготовке продовольствия) внесением политического элемента в их чисто практическую деятельность». В ответ на призыв Риттиха Дума приняла резолюцию, в которой связывала продовольственный вопрос с «вопросом о коренном переустройстве исполнительной власти на началах, неоднократно, но тщетно указывавшихся законодательной палатой»[506].

Ноябрьское 1916-го г. донесение начальника московского охранного отделения Мартынова об октябрьской конференции кадетов, прямо указывало на версию заговора: в нем отмечалось, что подготовка к штурму правительства должна будет начаться с объединения оппозиционных сил под лозунгом: «противодействие общей опасности. Под опасностью к.-д. понимают анархию на почве продовольственного вопроса… Все признавали, что продовольственный вопрос — лучшая «платформа» для объединения на политической почве и планомерной организации развивающейся борьбы с правительством»[507].

В пользу версии заговора говорил и тот факт, что как только новая власть была установлена в Москве, в тот же день–1 марта хлебный кризис закончился: «Сегодня (1 марта) с утра раздача в булочных хлеба по карточкам (на человека 1 ф. пшеничного, или ¾ ф. муки) и картина поразительная, — свидетельствовал московский обыватель, — нет таких ужасающих хвостов (очередей), которые были вчера весь день и вообще все последние месяцы»[508].

Очевидно, что и спекуляции, и заговор имели место, и они оказали свое влияние на возникновение дефицита хлеба, но все они, в любом случае, были только следствием системного продовольственного кризиса.

С первого взгляда, этого кризиса вроде бы не должно было быть, что доказывал на обширных статистических данных видный экономист Н. Кондратьев: «баланс ежегодного производства — потребления сводится с огромными избытками в первые два года войны, особенно в урожайный 1915 г., и со значительными недостатками в последующие годы… Но, тем не менее…, легко видеть, что, если брать баланс не по каждому году отдельно, а вообще за время войны и по всем хлебам, то говорить о недостатке хлебов в России за рассматриваемое время не приходится и нельзя: их более чем достаточно»[509].

Однако неожиданно уже с весны 1916 г. видимые запасы главных хлебов, отмечает Н. Кондратьев, начинают стремительно падать. Уже в феврале 1916 г. А. Нокс, в связи с обострением продовольственной проблемы в Петрограде, говорил М. Родзянко о «неизбежных страданиях людей и о своем удивлении их терпению в условиях, которые очень скоро заставили бы меня разбивать окна»[510].

К ноябрю 1916 г. (накопление хлебных запасов происходило циклично (в соответствии с сельскохозяйственным циклом), достигая максимума в ноябре) видимые запасы главных хлебов оказались почти в 4 раза ниже показателей 1914 и 1915 гг. (Гр. 2)

Гр. 2. Видимые запасы главных хлебов, по Н. Кондратьеву, в млн. пуд. и цены на основные хлеба, в % к 1913 г.[511]


Еще более критичное значение, подчеркивал Н. Кондратьев, имел тот факт, что «за время войны количество товарного хлеба резко сокращается»[512]. Прекращение экспорта и обильные урожаи 1914 и 1915 гг., могли дать гораздо большее перевыполнение заготовок, для создания необходимых резервов, пояснял он, но этого не произошло: товарность хлебов стала падать с первого года войны в 1914 г. до 73 %, а в 1915 г. до 49 %[513].

Причины падения товарности хлебов октябрист Н. Савич, член Прогрессивного блока и Особого совещания по обороне, на заседании Государственной Думы 17 февраля объяснял следующим образом: «Мы привыкли думать, что раз мы много вывозим за границу, раз в городе дешевые сельскохозяйственные продукты, дешевые дрова, то всего этого избыток. Это было заблуждение, а сейчас колоссальная ошибка. Никогда у нас чрезмерных запасов не было, вследствие отсталости нашей деревни, бедности, низкой сельскохозяйственной культуры, как нигде в свете быть может»[514]. «В России вывоз хлеба за границу происходил за счет недоедания, — подтверждал ближайший сподвижник А. Колчака Г. Гинс, — Если бы русское крестьянство питалось удовлетворительно, оно съедало бы весь урожай целиком»[515]. У русского крестьянства эта возможность появилась только во время мировой войны, и оно не преминуло им воспользоваться.

В качестве одного из наиболее негативных факторов, повлиявших на выбор крестьян, Деникин выделял «неустойчивость твердых цен, с поправками, внесенными в пользу крупного землевладения…»[516]. Этот факт, в сочетании с жесткой «социальной сегрегацией» крестьянства, как сословия[517], окончательно подорвал доверие крестьян к власти. В России во время войны, по словам Мейендорфа, произошло «отделение русского мужика из экономической ткани нации»[518]. В результате полунатуральные крестьянские хозяйства в России, отмечает британский историк С. Бродберри, «вели себя подобно нейтральным торговым партнером», таким же каким были Нидерланды для Германии[519].

Однако очевидно решающую роль в этом сыграла переориентация промышленности с выпуска гражданской продукции на военную, что привело к опережающему росту рыночных цен на промышленную продукцию, по сравнению с твердыми — на сельскохозяйственную. В результате, все более расходящихся «ножниц цен», крестьянину стало выгоднее оставлять хлеб на внутреннее потребление своих хозяйств, чем пускать его на «рынок»[520].

«Вы забываете о том, что у нас были твердые цены на хлеб, они существуют и теперь, но у нас нет твердых цен на то, что необходимо для землевладельца, не только твердых цен, но и самих продуктов, — указывал министр земледелия А. Риттих с трибуны Госдумы 23 февраля 1917 г., — у нас нет гвоздей, у нас нет железа, подков…, и так во всем»[521]. Констатируя этот факт, печатный орган министерства продовольствия — «Известия по продовольственному делу» указывал, что «обесценение бумажных денег и общее бестоварье, при котором крестьянам — главным держателям хлеба — нечего купить на имеющиеся у них деньги, делают невозможным соблюдение твердых цен… Деревня отрывается от города, как бы замыкаясь в натуральном хозяйстве»[522].

Катализатором, способствовавшим многократному обострению продовольственного вопроса, стала растущая, как снежный ком спекуляция. Отличие спекуляции от обычной торговой, рыночной сделки заключается в том, пояснял видный экономист С. Прокопович, что «под спекуляцией понимаются действия, направленные к искусственному обострению недостатка в продуктах — их сокрытие или снятие с рынка, прекращение продажи, сокращение подвоза, порча или уничтожение, ограничение производства, стачка фабрикантов или торговцев с целью повышения цен»[523].

Первые признаки спекуляции, как отмечалось в трудах «Комиссии по изучению современной дороговизны», созданной в России в марте 1915 г., проявились уже с первых дней войны, когда «государство ведущее войну, создало колоссальный спрос на массовые предметы»[524], что в совокупности с «расстройством грузооборота»[525], привело к полному расстройству рынка[526]. Спекуляции приобрели по настоящему масштабный характер, после того, как в эту деятельность вовлеклись частные банки. На официальных заседаниях государственных органов открыто указывалось, что банки давали подтоварные ссуды своим агентам, которые задерживали подвоз и поднимали цены[527].

«Мучной, молочный, сахарный голод возникает исключительно по стачке крупных спекулянтов, забирающих в свои хищные лапы массу продуктов, удерживающих эти продукты до тех пор, пока цены на эти продукты не будут взвинчены… Торговля смешалась с ростовщичеством, почувствовала себя освобожденной от всяких законов экономической логики…, — восклицал в ноябре 1916 г. с трибуны Государственной думы депутат Околович, — Есть какой-то вампир, который овладел всей Россией. Своими отвратительными губами он прилит к сердцу ее народно-хозяйственного организма; в своих клещах он крепко держит голову, мешает работе мысли. Имя этому чудовищу банки…»[528]. Без банков эта спекулятивная деятельность была невозможна, поскольку только банки обладали необходимыми ресурсами для масштабной скупки продовольствия и сохранения его до повышения цен.

«Спекуляция продуктами первой необходимости, — подтверждал исследователь этого вопроса С. Касимов, — приобрела во время войны небывалый размах. В архивах сохранилось огромное множество документов, свидетельствующих о преднамеренном взвинчивании торговцами цен»[529]. Например, в начале 1916 г. по заданию орловского губернатора были собраны сведения о хранящихся в городах Орле, Брянске и Ельце жизненно важных продуктов и причине их дороговизны. Было выявлено «изобилие» продуктов в Орле и Ельце, а «причиной прогрессирующей дороговизны являлась спекуляция торговцев». Другой пример давала Пензенская газета «Чернозем», которая 26 января 1916 г. сообщала: «Несмотря на деятельность недавно созданной городской продовольственной комиссии, цены на товары повседневного спроса выросли в три раза, и не хватает муки, крупы, соли, мяса, сахара и прочих продуктов. Нет даже мало-мальски съедобного хлеба»[530].

В спекуляцию хлебом оказались втянуты и представители власти. Например, воронежский полицмейстер в своем донесении губернатору в марте 1916 г. обращал внимание на то, что «Воронежская городская управа прекратила продажу муки жителям города с целью дать возможность усиленно поторговать мучным торговцам, которые почти все состоят гласными Думы… В связи с этим стали ходить слухи о предстоящем 24 марта погроме рынка и магазинов»»[531].

Последней каплей, сломавшей продовольственный рынок, стало изменение политики твердых цен, начавшееся с сентября на урожай 1916 г., когда, ранее более или менее соответствовавшие рыночным ценам, твердые цены на рожь были резко понижены — в среднем почти на 50 % ниже рыночных[532]. Именно в твердых ценах помещики находили главные причины хлебного кризиса: на общем собрании Всероссийской с.-х. палаты 30/XI–1/XII 1916 г. один из помещиков цитировал Э. Золя «La crise des subsistances sous la revolution», в которой шла речь о влиянии твердых цен на революционную ситуацию, во время французской революции 1793 г., «твердые цены вызывают сокращение посевов, останавливают работы… и ведут к банкротству, анархии и голодовке»[533].

Настроения крестьянства предавал в своем выступлении в Госдуме 23 февраля 1917 г. крестьянин К. Городилов, который указывал, что «твердые низкие цены на хлеб погубили страну. Они убили всю торговлю и все земледельческое хозяйство. При этих условиях деревня сеять хлеб больше не будет, кроме как для одного своего пропитания… Кто же, гг., является здесь виновником этих твердых цен? (начиная от 1 р. 34 к. и до 1 р. 62 к.? Рыночные цены стоят–4 р. 50 к.)… закон этот о понижении твердых цен на хлеб издала сама Государственная Дума по настоянию прогрессивного блока с участием Милюкова, Шидловского и Шульгина… посмотрите, кто поднимает восстание в стране? Это прогрессивный блок. Вы, гг., опять закрепостили нас, крестьян, снова загнали в крепостное право…»[534].

Против политики твердых цен в середине октября 1916 г. выступил министр внутренних дел А. Протопопов, который внес для утверждения циркуляр с предложением губернаторам «воздержаться от реквизиций и не стесняться запретами вывоза, если это потребуется для спокойствия губерний»[535]. Протопопов призывал к полному восстановлению свободы торговли[536], и требовал передачи продовольственного снабжения из Министерства земледелия в МВД. Против этого высказались только два министра — земледелия и просвещения. Однако после того как против высказалась и Бюджетная комиссия Государственной Думы, кабинет министров, не желая обострять отношения с нижней палатой, на заседании правительства 22 октября провалил предложение А. Протопопова[537].

Не менее острое противоборство шло и в Особом совещании по продовольствию, и в бюджетной комиссии Госдумы, где представители аграрного крыла прогрессивного блока нападали на своих либеральных союзников, требуя повышения цен и введения принудительных работ для крестьян (которые они сами цинично называли крепостным трудом)[538]. И в то же самое время они протестовали против регулирования хлебного рынка — предложений о введении карточной системы, называя ее «продуктом немецкой культуры, которую без нужды хотят навязать нам»[539].

Тем временем ситуация в городах продолжала стремительно ухудшаться. «Продовольственный кризис, — сообщал в своих донесениях сентября-ноября 1916 г. начальник отделения по охранению общественной безопасности и порядка в Петрограде К. Глобачев, — является исключительной и значимой причиной общественного ожесточения и недовольства… В данном случае имеются определенные и точные данные, позволяющие категорически утверждать, что пока все это движение имеет строго экономическую подкладку и не связано почти ни с какими чисто политическими программами. Но стоит только этому движению вылиться в какую-либо реальную форму и выразиться в каком-либо определенном акте (погром, крупная забастовка, массовое столкновение низов населения с полицией и т. д.). оно тотчас же и безусловно станет чисто политическим»[540].

Перебои с поставкой муки в столицы начались с ноября 1916 г.: среднемесячное потребление муки в 1916 г. в Петрограде составляло 1276 тыс. пуд., в ноябре в столицу было доставлено 1171 тыс. пуд.; в декабре — до 606 тыс., в январе–731 тыс. пудов[541]. В Москве суточная норма потребления белой и ржаной муки была равна 86 вагонам. Средний же суточный подвоз за декабрь давал всего 47 вагонов, а за январь — 39,5 вагонов[542]. В начале 1917 г. московский городской голова М. Челноков послал председателю Совета министров четыре телеграммы, предупреждая, что нехватка продовольствия «угрожает вызвать в ближайшие дни хлебный голод, последствием чего явится острое недовольство и волнения со стороны населения столицы».

Исполнение нарядов для других городов предфронтовой и северной полосы в ноябре-декабре, отмечал А. Шляпников, было еще более плачевным[543]. Из-за отсутствия зерна остановились мельницы в Царицыне, Тамбове, Нижнем и других местах. Из Иваново-Вознесенска сообщали в январе, что запасов муки в торговле у города нет. В других городах района положение было не лучше[544]. Например, в донесении о продовольственном положении на Мальцевских заводах говорилось: «с ноября 1916 г. испытывается острый дефицит продуктов — только ржаная мука, а муки пшеничной, крупы и пшена рабочие давно уже не едят. Выдаваемые рабочим рационы вынуждены постоянно сокращать… Продовольственный вопрос с каждым днем становится серьезнее и все более волнует рабочих»[545].

Начальник Воронежского губернского жандармского управления доносил губернатору, что 17 декабря 1916 г. рабочие завода Столля во время перерыва «как и всегда, бросились к ближайшим лавкам купить что-либо поесть, но ни в одной из них не было даже черного хлеба. Рабочие в этот день были совершенно голодные»[546]. В конце января владимирский губернатор сообщал, что сохранение спокойствия в губернии возможно только, если будет улучшено продовольственное снабжение: «Озлобление в некоторых, особенно фабричных, районах едва сдерживается. Забастовочное движение на фабриках приняло упорный характер и влечет за собой более чем тревожное настроение среди фабрикантов. Ореховские и ивановские фабриканты испытывают едва ли не панический страх за судьбу свою и своих предприятий»[547].

«Многочисленная мемуарная литература, — отмечают исследователи событий, — свидетельствует об отсутствии хлеба, огромных очередях у продовольственных магазинов в столицах. Тяжелым было положение и в других городах, даже на Черноземье, где в соседних с городами деревнях от хлеба ломились амбары. В Воронеже населению продавали только по 5 фунтов муки в месяц, в Пензе продажу сначала ограничили 10 фунтами, а затем вовсе прекратили. В Одессе, Киеве, Чернигове, Подольске тысячные толпы стояли в очередях за хлебом, без уверенности что-либо достать. В декабре 1916 года карточки на хлеб были введены в Москве, Харькове, Одессе, Воронеже, Иваново-Вознесенске и других городах — но по карточкам выдавали очень мало и нерегулярно. В некоторых городах, в том числе, в Витебске, Полоцке, Костроме, население голодало»[548].

В поисках хлеба в декабре 1916 г. было начато изъятие хлеба из сельских запасных магазинов, в которых деревенские общины хранили запасы на случай голода. Эта мера вызвала бурный протест крестьян и была отменена после того, как столкновения с полицией приняли массовый характер. Были введены надбавки к твердым ценам за доставку хлеба к станциям, но ничего не помогало, широко использовались угрозы реквизиции у не желавших продавать хлеб помещиков — но крестьянам грозить реквизициями не решались[549].

В декабре удалось выполнить лишь 52 % месячного плана, и почти весь этот хлеб пошел на снабжение армии. Что касается городов, то в конце января ЦК Союзов городов и земств, представил в правительственную Комиссию по снабжению меморандум, в котором говорилось, что «города получили лишь пятую и восемнадцатую долю поставок, причитавшихся им, соответственно, на ноябрь и декабрь 1916 г. Все запасы исчерпаны. В феврале хлеба не будет»[550]. Задания по снабжению гражданского населения были выполнены в январе 1917 г. всего на 20 %, в феврале — на 30 %[551].

«Очереди за хлебом стояли круглые сутки, и не каждый день в булочной продавался хлеб, — вспоминали москвичи, очевидцы событий января-февраля 1917 г., — Я сам видел, как человек умер в очереди, люди оттащили его в сторону, не уделив ему и десяти минут времени, и снова уткнулись в спины друг другу — дома ждали голодные дети. Случаи голодной смерти уже никого не удивляли»[552].

Проблемы с продовольствием дошли даже до армии, о чем свидетельствовала, например, справка главного полевого интенданта 16 декабря 1916 г. с предложением снизить ежедневную дачу хлеба с нормативных 3 до 2,5 фунтов[553], или решение совещания Ставки верховного главнокомандующего от 16–17 февраля 1917 г.: «Довести число постных дней в неделю до трех, а в тыловом районе до четырех-пяти»[554].

«Рост дороговизны и повторные неудачи правительственных мероприятий по борьбе с исчезновением продуктов вызвали еще перед Рождеством резкую волну недовольства… — сообщал секретный доклад Отделения по охранению общественной безопасности и порядка в столице, от 19 января 1917 г., — Население открыто (на улицах, в трамваях, в театрах, магазинах) критикует в недопустимом по резкости тоне все Правительственные мероприятия»[555]. Главнокомандующий Северным фронтом Н. Рузский на совещании в Ставке докладывал: «Общее мнение таково, что у нас все есть, только нельзя получить. В Петрограде, например, бедный стонет, а богатый все может иметь. У нас нет внутренней организации…»[556].

В феврале 1917 г. пензенский губернатор Евреинов телеграммой сообщал «о начавшейся голодовке в городах и больших поселках губернии, о совершенно безвыходном положении населения»[557]. Подобная ситуация с продовольствием, отмечает С. Касимов, наблюдалась по всем центральным земледельческим губерниям: угроза голода к февралю 1917 г. нависла повсеместно, кое-где, особенно в крупных городах, он уже начался[558].

«С каждым днем продовольственный вопрос становится острее, заставляет обывателя ругать всех лиц, так или иначе имеющих касательство к продовольствию, самыми нецензурными выражениями», — доносило охранное отделение 5 февраля 1917 г., — «Новый взрыв недовольства» новым повышением цен и исчезновением с рынка предметов первой необходимости охватил «даже консервативные слои чиновничества… Никогда еще не было столько ругани, драм и скандалов, как в настоящее время… Если население еще не устраивает голодные бунты, то это еще не означает, что оно их не устроит в самом ближайшем будущем. Озлобление растет, и конца его росту не видать»[559].

Революция

Масса двинулась сама, повинуясь какому-то безотчетному внутреннему порыву… Ни одна партия при всем желании присвоить себе эту честь не могла…, стихийное движение, сразу испепелившее старую власть без остатка.

В. Станкевич[560]

По свидетельству лидеров всех политических сил Февральская революция произошла совершенно неожиданно и стихийно: «Революция ударила как гром с ясного неба, — вспоминал член ЦК партии эсеров В. Зензинов, — и застала врасплох не только правительство и Думу, но и существующие общественные организации»[561]. По словам видного представителя либеральных деловых кругов А. Бубликова, все «думали, что самые «беспорядки» были инсценированы правительством… Намечалось будто бы, что ссылаясь на угрозу революции, русское императорское правительство потребует от союзников согласия на заключение им сепаратного мира»[562].

«Случилось что-то…, — свидетельствовал лидер кадетов П. Милюков, — чего не ожидал никто: нечто неопределенное и бесформенное, что, однако, в итоге двусторонней рекламы получило немедленно название начала великой русской революции»[563]. «Февральское восстание именуют стихийным…, в феврале никто заранее не намечал путей переворота; никто не голосовал по заводам и казармам вопроса о революции; никто сверху не призывал к восстанию, — подтверждал Троцкий, — Накоплявшееся в течение годов возмущение прорвалось наружу, в значительной мере неожиданно для самой массы»[564]. «Все давно было готово к последнему удару, но как почти всегда случается, — подтверждал лидер трудовиков А. Керенский, — никто в точности не ожидал произошедшего…»[565].

Все «это и верно и неверно, — замечал в ответ один из лидеров революции П. Милюков, — Верно, как общая характеристика движения 27 февраля. Неверно как отрицание всякой руководящей руки в перевороте. Руководящая рука, несомненно была, только она исходила, очевидно, не от организованных левых политических партий!»[566]. То, что революция не была абсолютной случайностью, подтверждал британский посол, который в своих воспоминаниях отмечал, что еще в январе один его «русский друг, который был впоследствии членом Временного правительства, известил меня… что до Пасхи (до 2 апреля) должна произойти революция, но что мне нечего беспокоиться, так как она продлится не больше двух недель»[567].

«Смотрины» нового правительства, представителями британских и французских союзников, по словам А. Тырковой-Вильямс, прошли на встрече 13 января, на которой присутствовали: Д. Протопопов, А. Шингарев, А. Гучков и П. Милюков[568]. Заручиться поддержкой союзников поспешил и будущий глава Временного правительства кн. Львов, который 11 февраля во время встречи с главой британской миссии А. Милнером, «чтобы не было никаких сомнений относительно его взглядов», вручил ему текст своего меморандума, суть которого сводилась к тому, «что если не произойдет никаких перемен в отношении императора, то в течение трех недель произойдет революция»[569].

В сами дни революции, оптимизм, главным образом, официальных лиц, по словам британского представителя при русской армии ген. А. Нокса, «был необычайным»[570]. В качестве примера он приводил слова председателя Временного комитета Государственной Думы М. Родзянко, который 15 (2) марта успокаивал его: «Мой дорогой Нокс, вы не должны волноваться. Все идет правильно. Россия — большая страна, и может вести войну и делать революцию одновременно»[571].

Начальник охранного отделения Петрограда К. Глобачев прямо склонялся к версии заговора: «Все было приготовлено к переходу в общее наступление весной 1917 г. по плану, выработанному союзным командованием Центральные державы должны были быть разгромлены в этом году. Таким образом, для революционного переворота в России имелся 1 месяц срока, то есть до 1 апреля. Дальнейшее промедление срывало революцию, ибо начались бы военные успехи, а вместе с сим ускользнула бы благоприятная почва. Вот почему после отъезда Государя в Ставку решено было воспользоваться первым же подходящим поводом для того, чтобы вызвать восстание. Я не скажу, чтобы был разработан план переворота во всех подробностях, но главные этапы и персонажи были намечены…», все представляли надвигающиеся события, «как простой дворцовый переворот в пользу великого князя Михаила Александровича с объявлением конституционной монархии…»[572].

В пользу версии К. Глобачева, говорил и последний доклад Председателя Государственной Думы М. Родзянко — Николаю II 10 февраля 1917 г., который звучал, как прямой ультиматум: «Мы подходим к последнему акту мировой трагедии в сознании, что счастливый конец для нас может быть достигнут лишь при условии самого тесного единения власти с народом во всех областях государственной жизни. К сожалению, в настоящее время этого нет, и без коренного изменения всей системы управления быть не может…, страна должна быть уверена, что во время мирной конференции, правительство должно иметь опору в народном представительстве… Поэтому, необходимо немедля же разрешить вопрос о продлении полномочий нынешнего состава Государственной Думы вне зависимости от ее действий… Колебания же принятия такой меры нашего правительства, равным образом, как и отсрочка принятия этой меры, порождает убеждение, что именно в момент мирных переговоров правительство не желает быть связанным с народным представительством… (в таких условиях) Государственная Дума потеряла бы доверие к себе страны… Этого допустить никак нельзя, это надо всячески предотвратить и это составляет нашу основную задачу»[573].

Понимание ультимативного тона Родзянко дает история окончания русско-японской войны, которая была еще свежа в памяти: после того как «был подписан мирный договор с Японией на условиях, довольно выгодных для России. Российские революционные партии, — отмечал Т. Шанин, — очутились неожиданно посреди стремительно усилившегося массового противостояния, с горьким чувством слабости, организационной беспомощности и упущенных возможностей»[574].

Охранное отделение если и не в деталях, то в общем было в курсе готовившихся событий, об этом говорят донесения К. Глобачева января-февраля 1917 г. Так 19 января он сообщал: «действительно возможно, что роспуск Государственной Думы послужит сигналом для вспышки революционного брожения и приведет к тому, что Правительству придется бороться не с ничтожной кучкой оторванных от большинства населения членов Думы, а со всей Россией»[575];

26 января Глобачев доносил, что между Родзянко и Гучковым уже началась борьба за будущую власть: эти «две исключительно серьезные общественные группы самым коренным образом расходятся по вопросу о том, как разделить «шкуру медведя»»[576]. При этом «всем крайне хотелось бы предоставить право первой и решительной «боевой встречи» с обороняющимся правительством кому угодно, но не себе, и потом уже, когда передовые борцы «свалят власть» и расчистят своими телами дорогу к «светлому будущему» — предложить свои услуги стране на роли «опытных и сведущих государственных строителей»…»[577].

В докладе охранного отделения указывалось, что группа Гучкова «все надежды… возлагает на дворцовый переворот силами по крайней мере одного-двух сочувствующих полков»[578]. Согласно материалам следственной комиссии Временного правительства: «Гучков надеялся, что армия за небольшим исключением одобрит дворцовый переворот, сопровождаемый каким-нибудь террористическим актом (совершенным (например) собственными телохранителями царя, как в восемнадцатом веке…). Одновременно с помощью солдат следовало арестовать правительство, а потом объявить о дворцовом перевороте и составе нового правительства»[579].

В свою очередь группа Родзянко, по данным охранного отделения, опиралась на рабочие группы ВПК, которые должны были организовать мирное шествие в день открытия Государственной думы (14 февраля) и выразить «категорическую решимость поддержать Государственную Думу в ее борьбе с ныне существующим Правительством»[580]. Непосредственным следствием этого доклада стал арест рабочей группы 27 января. Однако, несмотря на это, в своих докладах от 5–7 февраля Глобачев предупреждал, что при высокой инфляции и продовольственных затруднениях, «следует считать неизбежными стачки… и попытки устроить шествие (рабочих) к Таврическому Дворцу, не останавливаясь даже перед столкновениями с полицией и войсками»[581], «дабы кровавые события», подтолкнули «страну к революционному перевороту в пользу буржуазных слоев»[582].

Что касается социалистических партий, то их лидеры даже не догадывались о готовящейся революции: «Приблизительно за месяц до Февральской революции, — вспоминал Н. Бердяев, — у нас в доме сидели один меньшевик и один большевик, старые знакомые, и мы беседовали о том, когда возможна в России революция и свержение самодержавной монархии. Меньшевик сказал, что это возможно, вероятно, не раньше чем через 25 лет, а большевик сказал, что не раньше чем через 50 лет…»[583]. «Мы, старое поколение, — говорил 9 января 1917 г. из Цюриха В. Ленин, — не увидим будущей революции»[584]. «Все в стране, — подтверждают диссидентские историки М. Геллер и А. Некрич, — ждут неминуемых перемен, кроме революционеров»[585].

Основная причина этого неведения, по словам К. Глобачева, заключалась в том, что партия социалистов-революционеров «влачила жалкое существование до 1916 г., с какового времени как действующая организация прекращает совершенно свое существование»; партия большевиков, «наиболее жизненная, рядом последовательных ликвидации приводилась к полной бездеятельности, но… боролась за свое существование»; партия «меньшевиков главным образом использовала легальные возможности»[586].

«Мы, — объяснял легальную позицию своей партии член ее ЦК А. Мартынов, — страдая меньшевистской боязнью разрухи и «анархии», серьезно не верили или боялись развития революции в условиях войны…, мы оставались более или менее пассивными зрителями стихийно развивающихся событий». Следствием этой позиции стало «вхождение меньшевиков в оборонческую организацию военно-промышленных комитетов». Рабочая Группа ВПК, в которой меньшевики заняли ведущую место, в первой своей декларации, изданной 3-го декабря 1915 г. ставили своей задачей — «спасение страны от внешнего и внутреннего разгрома»[587].

Социалистические партии, подтверждал секретарь московского градоначальника В. Брянский, «в это время… никакой самостоятельной политики не вели, а если и начинали в это время противоправительственную агитацию, то лишь при помощи Союзов и Военно-промышленных комитетов, во главе которых стояли члены партии Народной Свободы (кадетов)»[588]. «Социалистические партии держались в стороне от широкого рабочего движения последних дней перед революцией, — подтверждал П. Милюков, — Они были застигнуты врасплох, не успев организовать в стране своих единомышленников»[589].

Мало того, социал-демократы, указывая на то что «рабочий класс не вполне организован, что его вождь социал-демократическая партия переживает тяжелый кризис», призвали рабочих «не поддаваться на удочку слуг буржуазии, зовущих вас 14 февраля к стачке и демонстрациям перед Государственной Думой»[590]. «С.-д. большевики, относясь к Рабочей Группе, как к организации политически-нечистой и не признавая Государственной Думы», так же решили не поддерживать выступление Рабочей группы 14 февраля[591].

Несмотря на аресты руководителей Рабочей группы и бойкотирование выступления социалистическими партиями, оно, как и предупреждал Глобачев, состоялось: 14 февраля в столице бастовало 89 576 чел., но уже на следующий день движение пошло на спад, (число бастовавших упало до 24 840 чел.), а к 20-тому числу оно практически полностью сошло на нет[592].

Однако неудавшийся дворцовый переворот вдруг неожиданно стал превращаться в революцию! Уже 23 февраля бастовало 87 тыс., 24-го — 197 тыс., а 25-го — 240 тыс. человек. Решающую роль в этом выступлении сыграла поддержка Хлебного бунта выступлением еще одной стихийной силы, которая 18–23 февраля обратилась в Государственную Думу с вопросом о закрытии Ижорского и Путиловского заводов «и частичного расчета рабочих в связи с недостатком топлива и сырья. Это обстоятельство при царящей продовольственной разрухе и мизерном заработке подавляющей массы рабочих создало тревожное настроение», — отмечал в своем выступлении 23 февраля в Государственной Думе А. Керенский, — «Мы сегодня говорим о Петербурге, но передо мной выписка из газеты, которая говорит о том, что к 18 февраля в Москве готовится расчет 38 000 рабочих. Сейчас уже там закрыто свыше десяти фабрик и готовятся к закрытию 46 больших фабричных учреждений…»[593].

Политический характер этим выступлениям, превратившим «хлебный бунт» в революцию, придавало требование восставшими прекращения войны: уже 23 февраля, толпы демонстрировавших рабочих, пробивали себе дорогу к центру города с криками: «Долой войну!» и «Хлеба!»; путиловцы вышли с двумя красными знаменами с надписью: «Долой правительство, да здравствует республика!» и «Долой войну!»[594].

Революция напоминала взрыв разорвавшейся бомбы: 23 февраля с толпой еще справлялись полиция и жандармы, однако М. Родзянко в своем сообщении Николаю II уже предупреждал: если все останется по прежнему и Дума будет распущена последствием «станет революция и анархия, которую никто не в силах будет обуздать»[595]. Казаки, как вспоминал А. Мартынов, с явным сочувствием относились к митингующим, и даже «в ответ на стрельбу полицейских в толпу, дали залп в полицию. Во всех полицейских сводках в эти дни выражалось недовольство полиции поведением казачьих частей: 25 февраля донские казаки освобождали арестованных и били при этом городовых»[596]. Уже 24-го пришлось пустить военные части, а 25-го, после царского приказа, решено стрелять, и на следующий день войска местами стреляли. Но одна рота запасного батальона Павловского полка уже требовала прекращения стрельбы и сама стреляла в конную полицию[597].

«Положение серьезное, — сообщал М. Родзянко — Николаю II 26 февраля, — В столице анархия. Правительство парализовано. Транспорт продовольствия и топлива пришел в полное расстройство. Растет общее недовольство. На улицах происходит беспорядочная стрельба. Частью войска стреляют друг друга. Необходимо немедленно поручить лицу, пользующемуся доверием страны, составить новое правительство. Медлить нельзя…»[598]. В ответ 26 февраля Николай II телеграфировал начальнику Петроградского военного округа ген. С. Хабалову и министру внутренних дел А. Протопопову: «Повелеваю завтра же прекратить в столице беспорядки, недопустимые в тяжелое время войны…»[599].

Однако было поздно, беспорядки уже переросли в революцию, которая началась 27 февраля «с военного бунта запасных батальонов Литовского и Волынского полков. Рано утром началась в распоряжении этих полков перестрелка, и мне по телефону, — вспоминал М. Родзянко, — дали знать, что командир Литовского батальона… убит взбунтовавшимися солдатами и убито еще два офицера, а остальные гг. офицеры арестованы… Злоба озверевших людей сразу направилась на офицеров и так далее шло, как по трафарету, во всех бунтах и волнениях в полках впоследствии»[600].

И 27 февраля ген. С. Хабалов телеграфировал начальнику штаба Ставки ген. M. Алексееву: «Прошу доложить его императорскому величеству, что исполнить повеление о восстановлении порядка в столице не мог. Большинство частей одни за другими изменили своему долгу, отказываясь сражаться против мятежников. Другие части побратались с мятежниками и обратили свое оружие против верных его величеству войск… К вечеру мятежники овладели большею частью столицы…»[601].

27 февраля Николай II приостановил деятельность Думы, несмотря на то, что еще 19 февраля ее председатель М. Родзянко предупреждал Николая II, что в случае роспуска Думы вспыхнет революция, которая «сметет вас, и вы уже не будете царствовать». — «Ну, Бог даст», — отвечал самодержец…»[602]. В ответ 27 февраля М. Родзянко телеграфировал Николаю II: «Занятия Государственной думы указом Вашего Величества прерваны до апреля. Последний оплот порядка устранен. Правительство совершенно бессильно подавить беспорядок. На войска гарнизона надежды нет. Запасные батальоны гвардейских полков охвачены бунтом. Убивают офицеров… Гражданская война началась и разгорается. Повелите немедленно призвать новую власть на началах, доложенных мною… Завтра может быть уже поздно. Настал последний час, когда решается судьба Родины и династии»[603]. Но и на эту телеграмму Родзянко ответа не получил[604]. Между тем, роспуск Думы, подтверждал П. Милюков, действительно стал сигналом к началу революции[605].

О том, как это произошло, рассказывал лидер эсеров В. Чернов: «Думе предстояло остаться на мелководье, забытой всеми, не способной на союз с народом, отвергнутой самодержавием и никому не приносящей пользы. Но тут ей на выручку нечаянно пришло правительство. Когда уличные демонстрации достигли своего пика, правительство издало указ о роспуске Думы. Внезапно петроградские улицы облетела весть: Дума отказалась «распуститься»! Для всех недовольных, которые еще колебались, и всех тех, кто начинал сомневаться в прочности правительства, которое они защищали, это стало последней каплей»[606].

«Однако отказ Думы «распуститься» был всего лишь легендой. Да, левые депутаты призывали к такому отказу. Но «отказ подчиниться монарху означал бы, что Дума разворачивает знамя мятежа и возглавляет этот мятеж; со всеми вытекающими отсюда последствиями, — пояснял В. Шульгин, — Родзянко и подавляющее большинство думцев, включая кадетов, были абсолютно не способны на такое»[607]. И «Дума решила подчиниться царскому указу о роспуске…»[608]. Таким образом, по словам П. Милюкова, «самоубийство Думы совершилось без протеста»[609].

Однако «легенда об отказе подчиниться указу о роспуске постепенно привела к беспрецедентной и двойственной ситуации. Прибывали военные отряды, открыто бросившие того самого царя, которому Дума решила подчиняться даже после декрета о собственном роспуске. Они подтвердили свою преданность революции, представленной Думой, которая дрожала от ужаса, сталкиваясь с ней. Толпа приветствовала Родзянко громкими криками»[610]. М. Родзянко ничего не оставалось, как в тот же день 27 февр. возглавить Временный Комитет Государственной Думы.

«В телеграмме царю членов Государственного совета в ночь на 28 февраля положение определялось следующим образом: «Вследствие полного расстройства транспорта и отсутствия подвоза необходимых материалов остановились заводы и фабрики. Вынужденная безработица и крайнее обострение продовольственного кризиса, вызванного тем же расстройством транспорта, довели народные массы до полного отчаяния… Правительство, никогда не пользовавшееся доверием в России, окончательно дискредитировано и совершенно бессильно справиться с грозящим положением»[611].

В тот же день Совет министров подал царю просьбу о коллективной отставке и разошелся. И «во время «революции», — как отмечал П. Милюков, — в столице России не было ни царя, ни Думы, ни Совета министров». И «во всем этом огромном городе, — вспоминал В. Шульгин, — нельзя было найти несколько сотен людей, которые бы сочувствовали власти…»[612]. 28 февраля многие министры, включая председателя, были арестованы, а к Таврическому дворцу шли уже в полном составе полки, перешедшие на сторону Государственной Думы[613].

Сам Николай II был фактически блокирован в Ставке с 23 февраля, куда прибыл по настойчивой просьбе ген. М. Алексеева. Лейб-медик семьи Николая II Д. Боткин в связи с этим полагал, что: «Революция началась задолго до того дня, когда Гучков и Шульгин добивались в Пскове отречения… Государь фактически был узником заговорщиков еще до подписания отречения…»[614]. Этой же версии придерживался один из лидеров октябристов С. Шидловский: «Временною властью были приняты все меры, чтобы не допустить его в Петроград из опасения личного его появления». Между тем открытое противодействие означало прямой мятеж, который нельзя было бы прикрыть демагогической заботой «о судьбах династии»[615]. Правда у Николая II оставались еще надежды на гвардию…

По воспоминаниям А. Вырубовой, Николай II «выражал желание, чтобы полки гвардии поочередно приходили в Царское Село на отдых, думаю, чтобы в случае нужды предохранить от грозящих беспорядков». Но попытки Николая II вызвать гвардию в Царское Село и Петроград под разными предлогами отклонялись, назначенным на время отдыха М. Алексеева на его место, ген. В. Гурко[616]. И в решающий момент «каким-то странным и таинственным образом, — вспоминал вл. кн. Александр Михайлович, — приказ об их (гвардейцев) отправке в Петербург был отменен»[617]. Мало того генералом С. Хабаловым из Петрограда на фронт было отправлено несколько тысяч городовых и нижних чинов полиции.

Все это вызывало немало подозрений у современников: «Генералы не могли места найти для запасных батальонов на всем пространстве империи. Или места в столице империи для тысяч двадцати фронтовых гвардейцев. Это, конечно, можно объяснить и глупостью; это объяснение наталкивается, однако, на тот факт, — утверждал И. Солоневич, — что все в мире ограничено, даже человеческая глупость…»[618].

Однако эти надежды на гвардию были сильно преувеличены, отвечал А. Гучков: «Мы крепко верили, что гвардейские офицеры, усвоившие отрицательное, критическое отношение к правительственной политике, к правительственной власти гораздо более болезненное и острое, чем в каких-нибудь армейских частях, мы думали, что среди них мы в состоянии будем найти единомышленников»[619]. И эти надежды не были пустыми мечтаниями, например, когда в декабре 1916 года 1-я гвардейская кавалерийская дивизия получила приказ двигаться на Петроград «офицеры кавалергардского полка, — по словам А. Нокса, — серьезно обсуждали целесообразность… осуществления заговора с целью ареста императора и принуждения его к принятию Конституции»[620].

«По собственному опыту, приобретенному в результате частого общения с офицерским составом во время войны, я знаю, — писал А. Нокс 2 марта 1917 г., — что практически все они выступали за политические реформы»[621]. «Ваше Императорское Величество, я должен подтвердить…, — подтверждал, при подписании отречения, главком Северного фронта ген. Н. Рузский, — нет такой части, которая была бы настолько надежна, чтобы я мог послать ее в Петербург»[622].

Тем не менее, для изоляции Николая II и фронтовых воинских частей были специально приняты предупредительные меры, о чем вполне откровенно признавался П. Милюков: «В Петербург для усмирения восстания царем были посланы войска. Генерал Иванов назначен диктатором с объявлением военного положения в Петербурге, сам царь выехал 1 марта из Ставки в Царское. Но в то же время наши инженеры Некрасов и (прогрессист) Бубликов вместе с левыми вошли в связь с железнодорожным союзом и оказались хозяевами движения по всей железнодорожной сети»[623]. «Я приказал не пускать царя в Петербург», подтверждал видный представитель либеральных деловых кругов А. Бубликов, «разбирая рельсы и стрелки, если он вздумает проезжать насильно. Одновременно я воспретил всякое движение воинских поездов ближе 250 верст от Петербурга»[624].



Поделиться книгой:

На главную
Назад