Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Иван Грозный. Начало пути. Очерки русской истории 30–40-х годов XVI века - Виталий Викторович Пенской на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Не будем забывать также и о дворцовой администрации, о всех этих дворецких, конюших, постельничих, оружничих и др., которые также имели свои интересы и которые, пользуясь своей близостью к государю, также имели (и пользовались) возможность влиять на великого князя и добиваться своих целей, а также о формирующейся приказной бюрократии, которая, в силу своей профессиональной направленности, медленно, но верно прибирала к рукам реальную власть.

Наконец, last but not least, свою роль, и далеко не последнюю, в политических событиях, которые повлечет за собой смерть Василия III, должны были сыграть братья Василия Юрий Дмитровский (к которому, как уже не раз было отмечено выше, Василий не питал никакого доверия) и Андрей Старицкий (с ним у великого князя отношения были более теплые). А еще оставалась великая княгиня, статус которой оставался неопределенным – в источниках, повествующих о болезни и смерти Василия, ничего определенного относительно ее положения после смерти супруга не сказано. В цитировавшейся нами неоднократно «Повести» на этот счет есть фраза, позволяющая толковать ее весьма широко в поисках ответа на заданный вопрос. На вопрос рыдающей Елены («Государь князь велики, на кого меня оставляешь и кому, государь, дети приказываешь?») Василий, согласно составителю (редактору?) «Повести», ответил расплывчато и туманно: «Благословил есми своего Ивана государьством, великим княжением, а тобе есми написал в духовной своей грамоте, как в прежних духовных грамотах отець наших и прародителей по достоянию, как прежним великим княгиням»[229]. Но если в прежних духовных грамотах великие князья вручали судьбу своих сыновей и старшинство в семье своей супруге – как сделал это, к примеру, Василий II. В его завещании было сказано: «Приказываю свои дети своеи княгине. А вы, мои дети, живите заодни, а матери свое слушайте во всем, в мое место, своего отца»[230]. Или же великий князь ограничился подробной росписью удела, который он оставляет своей жене после смерти? И, похоже, в нашем случае мы имеем второй вариант – Василий составлял завещание, совещаясь со своими ближними думными людьми, и среди них не было ни великой княгини, ни тем более братьев, что намекает на то, что они его доверием на тот момент не пользовались. И если в случае с Юрием и Андреем это понятно, то в отношении Елены – нет. Значит ли это, что до ушей Василия дошли слухи о том, что великая княгиня не верна? Одним словом, перед нами еще одна загадка, связанная с семьей Василия III.

Итак, подведем некий промежуточный итог. Мы не случайно уделили столь много места и внимания последним дням и часам жизни великого князя Василия Ивановича и проблемам, связанным с его завещанием и последней волей. Покойный оставлял своему малолетнему и несмышленому еще сыну чрезвычайно сложную систему власти и управления страной, состоявшую из нескольких пересекавшихся властных институтов, формальных (Боярская дума) и неформальных («триумвират» и «децемвират»), причем далеко не всегда интересы этих институтов, не говоря уже об интересах конкретных людей и «партий», входивших в них, совпадали. Трения и разногласия между ними и внутри их были просто неизбежны, тем более что их власть и авторитет покоились на разных основаниях. Василий, создавший (точнее, унаследовавший от предшественников) эту систему и стоявший над нею, хорошо разбирался в том, как она функционирует и что нужно сделать для того, чтобы внутри этой сложной и запутанной структуры, основанной на сложной и запутанной сети личных отношений предпочтений, мог заставить ее работать как должно, но в его отсутствие, когда его авторитет и влияние больше не цементировали ее? В отсутствие державного дирижера этот «оркестр» просто не мог не дать сбоя. Как отмечал по этому поводу Б.Н. Флоря, «в организации управления средневекового государства монарху принадлежала важнейшая, ключевая роль. В частности, он выступал как верховный арбитр в конфликтах между разными группами знати. Когда по каким-либо обстоятельствам такой верховный арбитр отсутствовал, между группами знати начиналась резкая бескомпромиссная борьба за власть, и победившая группа силой присваивала себе опеку над малолетним наследником»[231].

Сам Василий, судя по всему, как уже было отмечено прежде, понимал это. Через встречи, переговоры и клятвы, которые непрерывным потоком проходили все последние дни и часы его жизни, заручиться гарантиями со стороны главных участников политической драмы сохранения определенного status quo, сложившегося к концу его правления, хотя бы на первые годы правления своего старшего сына на престоле. Увы, все его расчеты оказались тщетны. А.Е. Пресняков, анализируя обстоятельства, которые обусловили появление загадки пропажи духовной грамоты Василия III, писал, что они сами по себе наглядно показывают, «с какой неразрешимой трудностью боролся Василий Иванович, пытаясь предупредить неизбежную борьбу за власть по его смерти. Обличают они и несостоятельность его приемов, направленных не на то, чтобы создать на смену своей единодержавной власти новый сильный центр государственного властвования, а на безнадежную попытку уладить на ряде компромиссов назревшие в правящей среде антагонизмы»[232].

Оставим в стороне фразу историка относительно единодержавной власти Василия III как своего рода дани традиции (подчеркнем, что даже такой властный и жесткий, порой даже жестокий, монарх, как Василий, и тот был вынужден выстраивать сложную систему сдержек и противовесов, на которой и основывалась его власть, сила и авторитет которой всецело определялись его умением поддерживать баланс сил и интересов влиятельных персон и «партий» при дворе). Взамен обратим внимание на расстановку акцентов в этой выдержке из статьи исследователя. А.Е. Пресняков подчеркивал, что, с одной стороны, неизбежность борьбы за власть после смерти Василия, а с другой – безнадежность его попыток сохранить эту систему поддержания баланса в придворной среде. В отсутствие верховного арбитра вся эта система неизбежно должна была пойти вразнос. Вопрос был только в том, как скоро это случится. Как развивались события в первые дни после смерти великого князя и какую роль в них играл Иван? Посмотрим, что об этом говорят источники (и историки).

4. Le Roi est mort, vive le Roi!

«Король умер, да здравствует король!» – на Руси не было эквивалента этой фразы, но общий смысл действий правящей верхушки после смерти Василия III целиком и полностью укладывается в эту формулу. Монарх выступал персональным олицетворением власти – верховной власти, и, само собой, государства. Представить, что можно обойтись без монарха (и не важно, как он будет именоваться, великим ли князем или государем, вариант – господарем), никто и помыслить себе не мог. Со смертью Василия III жизнь монархии не завершилась, и на смену умершему великому князю пришел его сын Иван. Теперь надо было соблюсти все необходимые церемонии и обряды с тем, чтобы его восшествие на престол получило легитимный характер. Митрополит Даниил не медля ни секунды, по словам летописца, «взем братию великого князя князя Юрья и князя Андрея Ивановичев в переднюю избу и приведе их к крестному целованью на том, что им служити великому князю Ивану Васильевичи всеа Русии и его матери великой княгине Елене, а жити им на своих уделех, а стояти им в правде, на чем целовали крест великому князю Василью Ивановичю всеа Русии и крепости промежу ими с великим князем Васильем». Присяга, данная братьями покойного митрополиту, включала в себя также и еще одно важное положение, а именно обязательство удельных князей «государьства им под великим князем Иваном не хотети, ни людей им от великого князя Ивана к собе не отзывати, а противу недругов великого князя и своих латынства и безсерменства стояти им прямо вопче заодин». Следом за Юрием и Андреем Даниил привел к крестоцелованию присутствовавших во дворце в момент смерти великого князя «бояр и боярьских детей и княжат» на тех же основаниях, что и братьев Василия III, «что им великому князю Ивану Васильевичю всеа Русии и его матери великой княгини Елене и всей земли хотети им добра вправду и от недругов великого князя и всеа земли от безсерменства и от латынства сто-яти вопчи заодин, а иного им государя мимо великого князя Ивана не искати»[233].

Первый важный шаг по утверждению малолетнего княжича на отцовском столе был сделан. За ним последовал второй, не менее, если не более, важный – официальное «поставление» Ивана. Эта церемония состоялась в Успенском соборе 6 декабря 1533 г., «на праздник святого Николы Чудотворца»[234]. Описывая эту торжественную церемонию, псковский книжник сообщал своим читателям, что руководил ею сам митрополит Даниил в окружении архиепископов, епископов, архимандритов и игуменов «и всего причта церковного», а на службе присутствовал весь цвет московской придворной знати и государева двора. «Благослови его митрополит крестом и нача емоу высочайшим гласом глаголати: Бог, государь, благословляет, князь великии Иван Васильевич Владимерскии, Московскии, Новгородцкии, Псковскии, Тверьскии, Югорьскии, Пермьскии, Болгарьскии, Смоленскии и иных земель многих царь и государь всея Руси, добре здоров буди на великое княжение, на столе отца своего», после чего «начаша емоу пети многолетье. И поидоша к нему князя и бояре и понесоша емоу дары многи»[235]. С этого момента Иван Васильевич официально стал великим князем и государем всея Руси – с этого момента можно вести отсчет его правления.

Что чувствовал княжич во время этой торжественной церемонии, какими глазами он смотрел на все это великолепие, понимал ли он тогда, что все это означает и что, по существу, его детство закончилось, так и не успев фактически начаться? Этого мы уже не узнаем, зато мы знаем другое – какими были следующие шаги «правительства» и «регентов». Теперь надлежало привести к присяге провинцию. «И начаша посылати по всем городом детеи боярских к целованию приводить намесников городовых и пригородцких, и приказщиков великого князя, и городовых людеи, и пригородцких и сельских», – писал все тот же псковский летописец[236]. Схожее священнодействие было проведено 11 декабря 1533 г. и в Новгороде – городе, который пользовался значительной степенью внутренней автономии в Русском государстве того времени[237]. Прибывший из Москвы сын боярский И.И. Беззубцев доставил в Новгород грамоту от имени Ивана IV, в которой новгородскому владыке архиепископу Макарию велено было «с всем священным собором и по монастырем игуменом и священноиноком… з братею, и по всеи отчины ноугородцкои и псковскои, и всему православному хри-стиянству молитися Господу Богу и Пречистые Богородицы и великим чюдотворцом, и преподобному Варламу чюдотворцу Хутынскому о устроении земском, и оу тишине, и оу многолетном здравии и спасении великого князя Ивана Василевичя… пети молебны и литоргии служити». Повеление малолетнего государя было исполнено в точности и незамедлительно, после чего новгородцы были приведены к присяге на верность новому государю[238], подтвердив тем самым его легитимность. Присяга на верность новому государю прошла и по всем остальным градам и весям Русского государства – в его истории была окончательно перевернута одна страница и открыта новая.

Пока на окраинах еще присягали новому государю, в столице начался процесс пересмотра последней воли Василия III. На сцене нашей политической драмы появляется новый герой – князь Андрей Михайлович Честокол Шуйский («политический авантюрист и безудержный стяжатель, деятельность которого легла темным пятном на историю знаменитого княжеского рода»[239] – такую характеристику дал ему Г.В. Абрамович). Князь Андрей со своим братом Иваном Плетнем еще в годы правления Василия III пытались «отъехать» на службу к Юрию Дмитровскому, однако были «поиманы» и на некоторое время оказались в опале и в темнице. Этот урок князю не пошел впрок, и сразу после смерти Василия III он решил повторить свою попытку. Какие-то контакты с Юрием А.М. Шуйский имел еще до 4 декабря (видимо, он установил их поздней осенью 1533 г., когда стало известно о тяжелой болезни великого князя). Составитель Воскресенской летописи сообщал своим читателям, что якобы Юрий прислал к князю Андрею своего дьяка Третьяка Тишкова и последний заявил-де князю Андрею, что пора-де ехать на службу к его господину. Когда же князь Андрей спросил у дьяка, что как же так, ведь «князь ваш вчера целовал крест великому князю, что ему добра хо-тети, а ныне от него людей зовет», на что ему дьяк отвечал – князя Юрия бояре принудили к присяге, «ино то какое целование, то неволное целование»[240], а раз так, то присяга не имеет силы.

Летопись не сообщает нам, сумели ли договориться о чем-либо более или менее конкретном князь Андрей и дьяк дмитровского князя, но, представляется, некая предварительная договоренность между ними все же была достигнута. Иначе сложно объяснить следующий шаг Андрея Шуйского, который попробовал соблазнить карьерными перспективами отъезда на службу к Юрию Дмитровскому своего дальнего родственника князя Б.И. Горбатого. Согласно версии составителя «Летописца начала царства», князь Андрей заявил ему, что «здесе нам служити и нам не выслужити, князь велики еще молод, а се слова носятся про князя Юрья. И только будет князь Юрьи на государьстве, а мы к нему ранее отъедем, и мы у него тем выслужим»[241].

Князь Борис не оценил предложение своего родственника и попытался отговорить его от такого опрометчивого, по его мнению, шага, но убедить Андрея в ошибочности его намерений не смог. На том они и расстались, а вот что было дальше – об этом наши источники рассказывают сбивчиво и противоречиво. Если же попытаться совместить эти противоречащие друг другу версии, то тогда выстраивается следующая картина. Князь Борис сообщил о предложении своего родственника боярам, тогда как князь Андрей, видя, что его разговор прошел впустую, решил опередить события и встретился с вдовой великой княгиней, рассказав ей, что-де князь Борис явился к нему и уговаривал его перейти на службу к дмитровскому князю, поскольку и князь Юрий к нему присылал с предложением «отъехать», и многие-де люди намерены перебраться на службу к дяде великого князя[242].

Боярская дума оказалась перед сложным выбором. Отношения между Василием и Юрием, как уже было отмечено выше, были испорчены давно и оставались холодными, на грани разрыва, и в последний год жизни великого князя. По приказу Василия за Юрием и его двором была установлена тайная слежка, руководство которой осуществлял, по-видимому, И.Ю. Шигона Поджогин[243], «серый кардинал» великого князя, на пару с князем М.Л. Глинским, и это было неспроста – во всяком случае, по отношению к Андрею Старицкому такие меры не предпринимались. М.М. Кром, ссылаясь на информацию из польских источников (хроники и переписка официальных лиц), пишет о том, что в конце 1533 г. по Москве ходили упорные слухи о том, что братья покойного великого князя намерены захватить власть[244]. Дыма без огня не бывает, а тут еще подливает масла в огонь князь Андрей Курбский, который в своей «Истории» писал о том, что Василий, «не хотяше властеля быти брата его по нем… повелел, заповедающе жене своей и окоянным советником своим скоро по смерти своей убити его, яко и убиен ест»[245].

Конечно, «История» князя Курбского – источник весьма мутный и тенденциозный, даже в большей степени, чем рассказ о «поимании» Юрия Дмитровского из Воскресенской летописи или «Летописца начала царства», однако при сложении всех этих свидетельств складывается картина надвигающейся бури при московском дворе. И здесь уже не важно, замышлял ли Юрий Дмитровский что-либо определенное или же он стал заложником своего статуса, и погубили его разговоры, которые велись за его спиной амбициозными и не очень умными и скрытными авантюристами вроде Андрея Шуйского, – Боярская дума решила сыграть на опережение и обезопасить себя от потенциальной угрозы. 11 декабря 1534 г. Юрий Дмитровский, не решившийся покинуть столицу, как ему советовали некоторые его доверенные люди (А.Л. Юрганов считал, что дядя Ивана опасался, что его отъезд из Москвы вскоре после смерти великого князя, не дожидаясь сороковин, может быть расценен как политическая демонстрация и вызов[246]), был арестован. Закованного в железа князя посадили в ту же темницу, где до этого сидел Дмитрий Иванович, племянник Василия III. Там Юрий и умер спустя три года, «страдальческою смертью, гладною нужею»[247].

Во всей этой истории неясно два момента – какую роль сыграла в «поимании» Юрия Дмитровского великая княгиня и сам Иван? Могли ли бояре пойти на столь серьезный и ответственный шаг, не заручившись хотя бы формальным одобрением со стороны малолетнего великого князя? Такое их своеволие представляется совершенно невероятным, ибо речь шла не о рядовом князе или боярине, а о дяде великого князя, члене правящей династии и потенциальном претенденте на престол. Отсюда можно смело сделать вывод, что формальное (подчеркнем – формальное, ибо сам Иван, конечно же, был еще слишком мал, чтобы играть в такие серьезные игры, проигрыш в которых грозил смертью) одобрение с его стороны Боярская дума получила. И поскольку Елена Глинская благодаря визиту Андрея Шуйского была втянута в эту интригу, то, вероятно, именно она организовала выход малолетнего великого князя из ее покоев к боярской делегации и подсказывала Ивану, что и как нужно говорить и как нужно поступать в этой ситуации. Для нее эта интрига стала первым шагом на пути к обретению политической власти, пусть и на короткий период, а для Ивана – первым опытом участия в политической борьбе, пускай пока и в роли инструмента в чужих руках. В любом случае дело дмитровского князя стало первым тревожным звоночком, который возвестил о начале борьбы за передел наследства покойного великого князя. И эта борьба дальше будет идти только по нарастающей, приводя к новым и новым политическим кризисам.

Собственно говоря, история пресловутого «боярского правления» есть история практически непрерывного политического кризиса, если понимать под ним, как отмечал М.М. Кром (со ссылкой на «Политическую энциклопедию»), «особое состояние системы, характеризующегося нестабильностью, разбалансированностью деятельности политических институтов, снижением уровня управляемости во всех сферах жизни общества и т. п.»[248] Принимая (для удобства) именно такой подход к характеристике этого периода правления Ивана IV, тем не менее оговоримся, что эта нестабильность и разбалансировка политической системы и управления затронули прежде всего верхние этажи власти, «штабы» – то есть те места, где принимались важнейшие решения. Но чем ниже мы будем спускаться по административной лестнице, тем менее будет ощущаться влияние «дворских бурь» – страна и общество продолжали жить обычной повседневной жизнью. Переиначивая несколько выражение литовского ротмистра Иосифа Будилы[249], мужик возделывал землю, поп знал церковь, купец занимался торговлей, сын боярский воевал, а дьяк – управлял (хотя, конечно, чем дальше, тем в большей степени неустройство на верхних этажах властной пирамиды сказывалось и на делах мужика, попа и купца – но об этом подробнее будет сказано дальше).

Говоря о политическом кризисе времен «боярского правления», необходимо отметить четко обозначившееся в последние десятилетия смещение акцентов в оценках характера борьбы за власть при дворе малолетнего Ивана IV. На смену прежнему, «классическому» «дискурсу», который установился в старой советской историографии (последняя долгое время рассматривала события 1533–1547 гг. как результат столкновения интересов «прогрессивного самодержавия», которое продвигало вперед дело создания и совершенствования централизованного Русского государства, и боярства, в своем стремлении сохранить традиции удельной старины олицетворявшего собой «феодальную реакцию»[250]), пришло новое течение.

Впрочем, «новым» его назвать довольно сложно, поскольку, собственно говоря, оно представляет собой в значительной степени хорошо забытое старое. Патриарх отечественной исторической науки С.М. Соловьев, рассматривавший историю Русского государства как результат столкновения двух основополагающих начал, родового и государственного, тем не менее подчеркивал, что в годы «боярского правления» московские бояре и княжата (в лице тех же князей А.М и И.М. Шуйских) «в стремлении к личным целям… розрознили свои интересы с интересами государственными, не сумели даже возвыситься до сознания сословного интереса»[251]. В.О. Ключевский также указывал на то, что бояре, имея возможность устроить государственные дела в соответствии со своими политическими идеалами (суть которых в общих чертах передал в разговорах с Максимом Греком Берсень Беклемишев), «разделившись на партии… повели ожесточенные усобицы друг с другом из личных или фамильных счетов, а не за какой-либо государственный порядок»[252]. В довершение всего С.Ф. Платонов, доводя до логического завершения высказанные мэтрами идеи, в 1923 г. писал о том, что «все столкновения бояр представляются результатом личной или семейной вражды, а не борьбы партий или политических организованных кружков»[253].

Сторонники этого нового историографического направления исходили из того, что не стоит искать в действиях бояр глубокого исторического смысла и политического подтекста, тем более, как бы сейчас выразились, концептуального. Как писал отечественный историк В.Б. Кобрин, «приходя к власти, боярские группировки вовсе не предпринимали попыток для возврата к временам феодальной раздробленности», поскольку их цель состояла в другом – «власть над всей страной, над единым государством», и за эту власть они боролись друг с другом, не особо задумываясь над выбором средств и методов этой борьбы[254]. Цель, в конечном итоге, оправдывала все, а летопись, в случае необходимости, можно было и отредактировать в нужном духе. Схожие идеи высказал в 1987 г. и А.Л. Юрганов[255], поддержавший мнение С.Ф. Платонова и не согласившийся с мнением И.И. Смирнова, который стремился увязать борьбу бояр за власть в эпоху малолетства Ивана Грозного с их попытками разрушения аппарата централизованного государства и отката назад, во времена удельной старины[256].

Это «новое» «старое» течение нашло своих приверженцев и за рубежом, причем существенно раньше, чем в России. Еще в 1970 г. немецкий историк Х. Рюс не согласился с концепцией И.И. Смирнова[257], а в 1987 г. Н. Коллманн обратила внимание на ту роль, которую играли брачно-семейные и родственные отношения при московском дворе, подчеркнув, что близость к трону и, следовательно, возможность влиять на принимаемые политические решения определялись степенью родства с правящим домом. «Московская политическая система, – писала она, – была основана на близких отношениях: родственные связи, брачные союзы и патронаж обеспечивали ее стабильность». Однако эта стабильность носила неустойчивый характер, продолжала она, поскольку система имела открытый характер, и вливание в нее свежей крови со стороны неизбежно вело к возникновению конкуренции между «старой» и «новой» элитами, так что политический порядок характеризовался одновременно и как стабильный, и как динамичный. И еще один важный тезис американской исследовательницы – она рассматривала политические конфликты при московском дворе как результат поиска баланса интересов между придворными группировками, которые формировались не по политико-идеологическим соображениям (как политические партии и движения Нового и Новейшего времени. – В. П.), а на основе родственных и брачно-семейных отношений, патронажа и личной преданности[258].

Таким образом, попытки одних аристократических кланов и домов, опираясь на близкие отношения с правящим монархом и династией, «замкнуть» на себя властные, финансовые и иные потоки, гарантировав тем самым себе доминирование и при дворе, и во власти, неизбежно вызывали недовольство других группировок, лишенных этой возможности. И эти последние, при первой же возможности, неизбежно должны были попробовать пересмотреть не устраивавший их порядок вещей. Вряд ли стоит искать в этих действиях некую глубокую политическую подоплеку в духе политических теорий Нового времени – все-таки перед нами вполне традиционное общество с доминированием горизонтальных связей над вертикальными, общество, как уже было отмечено выше, чтущее и почитающее традицию. И в рамках этой традиции смерть монарха или неспособность его в силу разных причин (к примеру, тяжелая болезнь или малолетство – как в случае с Иваном IV в 1533–1547 гг.) выполнять функции верховного арбитра, распорядителя и устроителя, давала шанс на пересмотр сложившейся к этому времени системы отношений при дворе. Грех было таким шансом не воспользоваться, и Андрей Шуйский, первым попробовавший сделать такой шаг, открыл тем самым ящик Пандоры.

5. «Горе дому, имже жена обладает. Горе граду, имже мнози обладают…»

После небольшого, но необходимого для прояснения сути происходившего при московском дворе в 30—40-х гг. XVI в., историографического экскурса вернемся обратно к событиям «боярского правления», которые произошли после ставшего знаковым (как это выяснилось позже) «поимания» Юрия Дмитровского.

Превентивное устранение Боярской думой потенциального смутьяна и возмутителя спокойствия, Юрия Дмитровского, вопреки ожиданиях тех, кто решился на столь серьезный политический шаг, если и продлило стабильность и равновесие при дворе, то совсем не надолго. В январе 1534 г., вскоре после сороковин по великому князю, Андрей Старицкий «бил челом… великому князю Ивану Васильевичю всея Русии и его матери великой княгине Елене, а припрашивая к своей отчине городов чрез отца своего благословение и чрез духовную грамоту» (похоже, что вот он, один из первых следов пропавшего завещания Василия III). Князь Андрей Иванович решил, вслед за другим Андреем, только Михайловичем, попытать счастья и половить рыбку в изрядно помутневшей после смерти старшего брата придворной водице. Однако попытка не задалась. По сообщению летописца, «князь велики и его мати великая княгиня Елена не придали ему городов к его отчине, а почтили его, как преже того по преставлении великих князей братьев давали, а ему дали и свыше: давали ему шубы, и кубки, и кони иноходцы в седлех»[259].

Обращает на себя внимание характер тех даров, которыми «правительство» попыталось откупиться от старицкого князя. В те времена земля и власть были неразрывно сопряжены – иметь больше земли значило иметь и больше людей, коней, денег, провианта и фуража и т. п. богатств и ресурсов, которые можно было легко конвертировать во власть и влияние. Придать земель Андрею Старицкому, в особенности если речь шла, как полагал А.А. Зимин[260], о Волоцком уделе (по расчетам С.З. Чернова, в конце XV в. Волок Ламский мог выставить в поле до 650 конных воинов[261]), значило серьезно усилить его позиции и тем самым нарушить тот самый баланс сил и интересов, о котором шла речь раньше. Пойти на такой шаг «правительство» не могло, и Андрею было отказано в его челобитье, попытавшись смягчить его последствия богатыми дарами. Недовольство удельного князя как будто было недолгим (на Троицу 1534 г. Андрей со своим воинством явился в Боровск на случай войны с Литвой[262]), однако черная кошка в отношениях между Андреем и новой властью пробежала.

Прозвучавший второй звоночек пусть и негромко, но возвестил о том, что напряжение при дворе малолетнего великого князя постепенно растет, равно как и число недовольных своим положением. Боярское «правительство», действуя на опережение, в апреле 1534 г. приказало постричь вдову новгород-северского князя (того самого, которого десять лет назад заточил Василий III) с двумя дочерьми[263]. Состав его к тому времени явно переменился. Бежавший из московского плена некий Войтех, солдат («жолнер»), оказавшийся в плену еще в годы Смоленской войны 1512–1522 г., сообщал, что «на Москве старшими воеводами (которые з Москвы не мают николи зъехати) старшим князь Василий Шуйский, Михайло Тучков, Михайло Юрьев сын Захарьина, Иван Шигона, а князь Михаил Глинский, тыи всею землею справують и мают справовати до лет князя великого». Князь Михаил Глинский, по словам жолнера, «ни в чом ся тым воеводам не противит, але што они нарадят, то он к тому приступает».

Точно так же упало и значение князя Д.Ф. Бельского, который поднялся было высоко (о чем свидетельствуют посольские книги) сразу после смерти Василия III[264], а теперь вместе с Иваном Овчиной и князем Ф.М. Мстиславским, родственником покойного Василия III (он был женат на дочери татарского царевича Петра Ибрагимовича, супругой которого была сестра Василия Анастасия), «ничого не справуют, толко мают их з людми посылати, где будет потреба». И, наконец, резко выросло влияние великой княгини – по сообщению Войтеха, бояре «все з волею княгини великое справуют». И борьба за передел наследства покойного великого князя не была закончена – «бояре велики у великой незгоде з собою мешкают и мало ся вжо колко крот ножи не порезали»[265]. А тут еще поползли слухи о том, что-де малолетний великий князь умер от болезни «по святой Троицы, перед Петровыми запусты», а вслед за ним умер и его брат[266].

Слухи о смерти Ивана Васильевича оказались, к счастью, ложными, но сведения о том, что бояре продолжают выяснять отношения, – напротив, полной правдой, и очень скоро этому пришло подтверждение. В августе в Литву бежали окольничий И.В. Ляцкий и брат Д.Ф. Бельского князь С.Ф. Бельский (он еще появится на страницах нашей истории). Вслед за их побегом со службы по Москве прокатилась волна опал и арестов. В заточении оказались князья И.Ф. Бельский и И.М. Воротынский «з дет-ми», князь Б.А. Трубецкой, был посажен в темницу со своей семьей и дядя великой княгини князь Михаил Глинский – вторично и на этот раз окончательно, из нее он уже не вышел. По приказанию великой княгини посажены под домашний арест ее братья и арестована ее мать, княгиня Анна[267]. Бегство И.В. Ляцкого к тому же имело своим опосредованным влиянием падение значения при дворе боярина М.Ю. Захарьина, которому беглец приходился родственником.

Удар, нанесенный по «чужакам» (М.М. Кром подчеркнул – в опале оказались представители «литовских» княжеских фамилий, выехавших в Москву при Иване III и Василии III), привел к серьезной перемене в расстановке политических сил. «Триумвират» окончательно распался, а с его распадом упало и значение «децемвирата», напротив, роль Боярской думы, дворцовой администрации и формирующейся дьяческой бюрократии – выросли. По мнению М.М. Крома, при дворе малолетнего Ивана Васильевича сформировался «временный союз старинной знати Северо-Восточной Руси и верхушки дворцового и дьяческого аппарата» (назовем эту группировку условно «московской» «партией» – в отличие от потерпевшей поражение «партии» «литовской»[268]). Вошедшие в этот союз силы сумели взять реванш над «литовцами», которые при Иване III и в особенности при Василии III стали конкурировать с московской знатью при государевом дворе.

И самое важное во всех этих событиях – пожертвовав своими родственниками, Елена Глинская выдвинулась на первые роли в государстве[269]. С августа 1534 г., пожалуй, можно вести речь о начале ее правления («регенства») вместе со своим фаворитом князем Иваном Овчиной, боярином и конюшим, который, судя по всему, сыграл в августовском перевороте далеко не последнюю роль.

События конца 1533 – лета 1534 г., изменившие политическую карту при московском дворе, как будто привели к желанной стабилизации и успокоению нравов. Елена Глинская, опираясь на своего фаворита и «московскую» «партию» (которая пока сохраняла определенное единство), твердо управляла страной (о событиях ее правления во внешней и внутренней политике будет сказано подробнее дальше). Пожалуй, модно согласиться с мнением М.М. Крома, который отмечал, что поскольку малолетний Иван не мог выполнять роль верховного арбитра в урегулировании возникавших в отношениях между влиятельными домами споров, а необходимость в таком посреднике была очевидна, то Елена, проявив недюжинную волю к власти и навыки придворных интриг, заняла пустовавшее после смерти ее супруга место. На него она, подчеркнул историк, имела больше прав, нежели назначенный Василием «триумвират»[270].

Однако сказать, что все было совершенно безоблачно, было бы неверно. Казус с князем Андреем Шуйским показал, что политический кризис, охвативший правящую элиту Русского государства, затронул и еще одну важную плоскость – служебные отношения. Об их значении для растущей прослойки служилых людей, в первую очередь детей боярских, отечественный историк И.Л. Андреев писал: «Служба, составлявшая неотъемлемую и немалую часть дворянского бытия, представляла собой вполне самостоятельный объект забот служилого люда. Она оказывала огромное воздействие на самосознание дворянства, его ценностные ориентации, модель поведения. В широком смысле слова служить, собственно, и значило жить»[271]. Служба эта носила в значительной степени личный характер – сын боярский служил конкретному государю, от которого он имел всякое жалованье, земельное и иное, а не абстрактному государству, и со смертью государя эти отношения разрывались и нуждались в возобновлении. Именно по этой причине после смерти Василия III повсеместно служилые люди приводились к присяге новому государю, обязуясь служить ему прямо, без хитрости.

Однако этот личный характер служебных отношений имел и обратную сторону – те же дети боярские, считая себя обделенными милостями своего господина, могли «отъехать» к другому, более щедрому (или, по крайней мере, обещавшему более достойное вознаграждение за службу) сюзерену. И ведь право отъезда сына боярского к другому господину никто не отменял – не далее как в 1531 г. Василий III и Юрий Дмитровский заключили новое докончанье, в котором, как и в прежних межкняжеских соглашениях, была внесена ставшая с давних пор стандартной формула: «А бояром, и детем боярским, и слугам промеж нас волным воля»[272]. Пока был жив великий князь, обладавший несравненно большими, чем его братья – удельные князья, ресурсами, – за верность детей боярских можно было особо не беспокоиться. Как писал А.А. Зимин, «служилая мелкота тянулась к великокняжеской власти в расчете на получение новых земель и чинов»[273]. Но Василия III не стало, а его сын Иван был ребенком, и у многих детей боярских, не только у Андрея Шуйского, не могла не возникнуть мысль о поиске места новой службы. Обращает на себя внимание рассуждение бояр, принимавших решение об аресте Юрия Дмитровского: «Государь еще млад, трех лет, а князь Юрьи совръшенныи человек, люди приучити умеет, и как люди к нему поидут, и он станет под великим князем государьства его подискивати»[274].

Проблема верности рядовых детей боярских новому государю обострилась с ухудшением русско-литовских отношений и началом новой русско-литовской, Стародубской, войны 1534–1537 гг. (о ней речь еще впереди). Не только князь Семен Бельский и окольничий Иван Ляцкий перебрались в Литву – вместе с ними отъехали несколько сот их служилых людей. Но еще до них, с весны 1534 г., в Литву стали перебираться дети боярские пограничных уездов и волостей (смоляне, псковичи и др.), и поток их не иссякал долго. Одним словом, Боярской думе и Елене Глинской с ее советниками было над чем призадуматься, тем более и в самой России оставался центр притяжения амбициозных дворян и детей боярских, неудовлетворенных своим имущественным и социальным статусом, – Андрей Старицкий и его удел.

После размолвки января 1534 г. отношения между Андреем и «правительством» как будто наладились – князь, как уже было сказано, выезжал летом на литовскую украину в преддверии войны, а летом того же года как будто вступил в тактический политический союз с великой княгиней, и его поддержка во многом обеспечила успех августовского переворота[275]. Вероятно, результатом этого союза стала несохранившаяся до наших дней докончальная грамота между Иваном и Андреем Старицким, составленная, видимо, по образцу аналогичных грамот между Иваном III и Василием III с одной стороны и их братьей – с другой[276].

Смерть Юрия Дмитровского в темнице в августе 1536 г. поставила под вопрос дальнейшее сохранение этого союза. Каким бы лояльным для «правительства» великой княгини ни пытался предстать Андрей Старицкий, теперь он становился потенциальным претендентом на престол. Неожиданная же смерть Ивана Васильевича (мало ли от чего мог умереть в те годы малолетний княжич – оспа, корь, дифтерит, воспаление легких, чахотка, наконец, не говоря уже о всяких несчастных случаях) в условиях, когда брат Ивана Юрий был «слаб умом», легко могла возвести Андрея на престол с соответствующими переменами при дворе. Одним словом, вопрос о его устранении с политической сцены встал на повестку дня, и оставалось только дождаться момента, когда он будет разрешен в ту или иную сторону. Кстати, любопытный факт отметил отечественный историк С.М. Каштанов. Исследуя иммунитетную политику «правительства» Елены Глинской, он пришел к неожиданному выводу. Выданные от имени великого князя «иммунитетные грамоты показывают то, – писал он, – чего нет в летописных памятниках, – вполне целенаправленную систему политических актов правительства, сводившуюся к изоляции Андрея Старицкого от поддержки влиятельных духовных и светских феодалов на территории, непосредственно граничившей со Старицко-Верейским уделом, и в тех районах, на которые Андрей претендовал». И выдача этих грамот активизировалась с осени 1536 г., показывал исследователь, связывая эти действия «правительства» с претензиями Андрея Старицкого на выморочный Дмитровский удел[277].

Осенью 1536 г. по Москве поползли слухи о том, что великая княгиня намерена «поимать» старицкого князя за его намерение бежать (в Литву?). Стали ли эти слухи следствием действий «правительства» Елены Глинской, обкладывавшего владения Андрея Старицкого, как волка красными флажками, или же активизировавшая раздача иммунитетных грамот стала ответной реакцией на разговоры при дворе Андрея относительно судьбы выморочного удела – сегодня уже и не определить в точности, но дыма без огня не бывает. Обеспокоенный князь Андрей отправил в столицу гонца с оправдательной грамотой, а затем, после того, как у него побывали посланцы от великой княгини, князь И.В. Шуйский и дьяк меньшой Путятин (как мы помним, персоны весьма влиятельные и входившие в состав «децемвирата»), Андрей сам приехал в столицу для объяснений. Встреча шестилетнего Ивана и его матери со старицким князем прошла если и не в обстановке дружбы и взаимопонимания, то, во всяком случае, без каких-либо эксцессов. Елене Глинской удалось убедить Андрея, что у нее и у ее сына против князя нет никаких дурных замыслов, и, добившись от деверя крестоцеловальной грамоты, великая княгиня отпустила его домой, в Старицу.

Облегчение, которое испытали обе (?) стороны после этой встречи, было, судя по всему, недолгим. Война с Литвой, начавшаяся еще в 1534 г., подходила к концу, но взамен нее обозначилась угроза новой войны – на этот раз с Казанью. Усевшийся после очередного дворцового переворота в Казани крымский царевич Сафа-Гирей занял открыто враждебную позицию по отношению к Москве, а его люди начали совершать набеги на русские земли. Готовясь к зимней кампании и снаряжая войска для охраны казанской «украины», «правительство» Елены Глинской потребовало от князя Андрея, чтобы тот со своими людьми выступил в поход, на что старицкий князь ответил отказом, мотивировав его своей болезнью – на бедре у него началось воспаление, и он, опасаясь повторить судьбу своего старшего брата, решил отлежаться в постели.

Великая княгиня не поверила в искренность слов Андрея, тем более что присланный из Москвы врач, некий Феофил (который в свое время пытался лечить Василия III, но не преуспел в этом), заявил, что-де «болезнь его (Андрея. – В. П.) легка»[278]. Напряжение в отношениях между Еленой Глинской и Андреем Старицким продолжало нарастать, и попытки урегулировать проблему дипломатическим путем не имели успеха[279].

Кризис тянулся до весны 1537 г., когда по завершении войны с Литвой Москва решила поставить точку в затянувшемся противостоянии со Старицей. Ничто теперь не мешало великой княгине разобраться с деверем, и события начали развиваться все быстрее и быстрее. Очередной посланец князя Андрея, князь и боярин Ф.Д. Пронский, был взят под охрану на подъезде к Москве. Доставленный в столицу, он предстал перед великим князем и его матерью и передал им слова своего господина, который был готов прибыть в столицу по приказу великого князя при условии получения соответствующих гарантий. Такие гарантии были даны, однако боярин Андрея не вернулся в Старицу – его арестовали. Старицкий сын боярский Судок Дмитриев сын Сатин сумел известить своего князя об аресте его посланца, а вскоре вслед за тем Андрей узнал о том, что из Москвы в Волок Ламский посланы князья Н.В. и И.Ф. Оболенские «со многими людьми»[280].

Эти известия окончательно убедили князя Андрея в том, что игры в дипломатию закончились и что точку в этой затянувшейся истории может поставить только меч. 2 мая 1537 г. он покинул Старицу и во главе своего двора и оставшихся верными ему старицких детей боярских пошел на Торжок. Прибыв в Торжок, Андрей стал готовиться к походу на Новгород, стремясь захватить его («засести») и, видимо, сделать его своей базой на случай боевых действий. Стремясь привлечь на свою сторону новгородских детей боярских, он рассылает по Новгород-чине грамоты, в которых писал (стоит обратить внимание на его слова!) буквально следующее: «Князь велики мал, а держат государьство бояре, и вам у кого служити? И вы едте ко мне служити, а яз вас рад жаловати»[281]. Некоторые дети боярские новгородские так и сделали, вызвав тем самым немалый переполох и в Новгороде, и в столице. Князь Н.В. Оболенский получил приказ немедленно ехать из Волока в Новгород, «город крепити и наместником всех людей к целованию привести», а в случае прихода старицкого князя сесть в осаду и держаться до тех пор, пока не подоспеет помощь[282].

Однако до осады Новгорода старицкой ратью дело не дошло. Медленно двигавшегося к городу Андрея настиг Иван Оболенский со товарищи в 60 верстах от Новгорода. Неподалеку от Заецкого яма, «под Лютовою горою»[283]. Оба войска выстроились в боевой порядок и даже начали перестрелку («и тут была сстравка людем с обе половины»), но обошлось без крови («а падения людем смертного не было Божиею милостию»)[284]. Ни Андрей Старицкий, ни Иван Овчина не стремились к кровопролитию, и после коротких переговоров Овчина «князю Андрею правду дал», и тот согласился отправиться вместе с ним в столицу[285].

Здесь его ожидал пренеприятнейший сюрприз. Великая княгиня обвинила своего фаворита в том, что он и его воеводы, «не обославшись с великим князем», договорились с старицким князем и «крест целовали на том, что великому князю Иоану Васильевич и матери его великой княгине Елене князя Ондрея Ивановичь отпустити на его вотчину и с его бояры и з детми з боярскими совсем невредимо»[286], почему этот договор ничего не стоит. Князь Андрей был арестован и посажен в темницу – в ту самую, где немногим менее года назад скончался его старший брат Юрий. Дальнейшая участь старицкого князя была весьма печальна – «и посадиша его в заточение на смерть и умориша его под шляпою железною»[287]. Через полгода его не стало.

Расправилась «государыня великая княгиня» и с рядовыми участниками «заворошни». Многие старицкие бояре и дети боярские были разосланы по тюрьмам, подвергнуты торговой казни (биты кнутом на площади) или казнены, причем, что характерно, арестованные думные люди князя Андрея, посаженные «в Свиблову башню», уцелели – по «печалованию» митрополита Даниила великий князь (а в реальности его мать) смертную казнь для них отменил. Биты кнутом и затем повешены «по Наугородцкой дороге не вместе и до Новагорода» были и те новгородские дети боярские, что перешли на сторону Андрея Старицкого[288]. Среди них оказалось несколько представителей рода Колычевых – С.Б. Веселовский отмечал, что, согласно родословным записям, в 3-м поколении дома Колычевых на 41 человека приходится 23 бездетных, что наводит на мысль о том, что их бездетность не случайна[289]. И есть веские основания предполагать, что внезапный уход из мира Ф.С. Колычева (будущего митрополита Филиппа) был связан как раз с репрессиями, обрушившимися на поддержавший мятеж Андрея Старицкого новгородский дом Колычевых[290].

Казалось, Елена Глинская достигла высшей степени могущества – последний серьезный конкурент в борьбе за власть пал и на ближайшие годы «государыня великая княгиня» и «благочестивая царица» могла не опасаться повторения политического кризиса. Однако, как заметил М.М. Кром, победа ее оказалась пирровой: «За недолгий период пребывания Елены Глинской у власти очень многие знатные семьи были в той или иной степени затронуты опалами и казнями: князья Шуйские, Бельские, Воротынские, Трубецкие, Глинские. А если спуститься на ступень ниже, то и князья Ярославские, Пронские, Пенинские-Оболенские, Хованские, Чернятинские, из старинных нетитулованных родов – Колычевы… У пострадавших были родственники, чье отношение к правительнице и ее фавориту нетрудно себе представить»[291]. И если жертвой интриг великой княгини пали дядья великого князя – могущественные удельные князья, сила и влияние которых превосходили значение любой другой княжеской или боярской фамилии, то кто мог чувствовать себя в безопасности при таких раскладах? Да и не наступило еще время «женского правления» на Руси – до него было еще без малого двести лет.

История не знает сослагательного наклонения, гласит популярное изречение, однако тем не менее любопытно было бы посмотреть на то, как развивались бы события в России и у ее соседей, если бы «государыня великая княгиня» осталась бы при власти до совершеннолетия Ивана IV (в 1537 г. ему исполнилось 7 лет, и у его матери было по меньшей мере 8 лет, когда она могла управлять государством от имени своего сына), а то и после него. Воля к власти у Елены Глинской, как уже было отмечено выше, была весьма и весьма немалой, и кто может гарантировать, что она не пошла бы в 1545 г. по пути византийской базилиссы Ирины, отстранившей своего сына Константина VI от престола?

Однако человек предполагает, а Господь располагает. Находившаяся на пике своего могущества «благочестивая царица» внезапно (во всяком случае, источники не сообщают ничего о предшествовавшей ее кончине тяжелой болезни) умерла 3 апреля 1538 г. Причина ее внезапной смерти остается неизвестной и по сей день – так и оставшаяся чужой для московской аристократии, великая княгиня, в отличие от своего супруга или деверя, не удостоилась специальной «повести», в которой была бы живописана ее болезнь и кончина. Правда, слухи, которые немедля поползли по столице, а затем достигли окрестных стран (Польши и Литвы в первую очередь), намекали на совсем не естественную причину смерти матери Ивана, женщины молодой, находившейся в расцвете своих сил и красоты. И снова откроем записки Сигизмунда Гербер-штейна. Он писал, что Елена Глинская была отравлена[292].

Среди историков на этот счет нет единого мнения – одни принимают сообщение Герберштейна, другие скептически относятся к этим слухам. Вместе с тем патологоанатомическое исследование останков великой княгини, проведенное в 1999 г., показало аномально высокое содержание в них солей ртути и ряда металлов, в том числе и мышьяка[293]. Явилась ли эта аномалия результатом отравления или же неумеренного пользования тогдашней косметики – на этот вопрос однозначного ответа нет, хотя, конечно, версия об отравлении выглядит более правдоподобной, нежели все остальные, особенно если принять во внимание, что мать Ивана Грозного, мягко говоря, при московском дворе недолюбливали. Об этом говорит такой, казалось бы, незначительный, но вместе с тем сам за себя говорящий факт – ее сын Иван после смерти матери сделал вклад по ее душе в Троице-Сергиев монастырь размером в 50 рублей, тогда как по своему отцу четырьмя годами ранее аналогичный вклад от его имени составил 500 рублей[294]. Понятно, что размеры вкладов были определены не самим Иваном – он был слишком мал для этого, и если вклад по Василию III сделала, скорее всего, сама Елена Глинская, то вклад по ее душу – кто-то из окружения великого князя, и этим кем-то вполне мог быть князь В.В. Шуйский. Обращает на себя внимание тот факт, что князь поспешил породниться с правящим домом, женившись 6 июня 1538 г. (то есть спустя немногим более двух месяцев после внезапной смерти Елены Глинской) на Анастасии Петровне[295], дочери татарского «царевича» Петра Ибрагимовича (который, как уже было отмечено выше, был женат на сестре Василия III). Больше того, князь Василий поселился и на московском дворе Андрея Старицкого – жест более чем символический[296]. Если же к этому добавить свидетельство самого Иван Грозного, который, вспоминая о тех днях, писал, что братья Василий и Иван Шуйские «самовольством у меня в бережении учинилися»[297], то очевидно, кто стоял во главе того переворота и кто попытался взять в свои руки верховную власть, присвоив себе право говорить от имени великого князя.

Вообще, неожиданная смерть Елены Глинской произвела немалые перемены при дворе малолетнего Ивана Васильевича – такие, что впору вести речь об очередном дворцовом перевороте (первым можно считать арест и заточение Юрия Дмитровского в декабре 1533 г., второй – опалы и казни августа 1534 г., третий – майский 1537 г. мятеж Андрея Старицкого и последовавшие за ним казни и опалы). Князь Иван Овчина, «опекунствовавший» над великой княгиней и ее сыном и днем и ночью, сполна расплатился за свое возвышение – его не спасли прежние заслуги на военном и дипломатическом поприще. Боярская дума по настоянию князя В.В. Шуйского и его брата Ивана на шестой день после смерти Елены Глинской приказала арестовать временщика, времена могущества которого остались позади. Князь Иван был закован в железа – те самые, которые ранее носил на себе до смерти князь Михаил Глинский, – и посажен в ту же «палату», в которой сидел и принял смерть дядя покойной великой княгини[298]. Там вскорости Иван Овчина и был уморен «гладом и тягостию железною»[299]. Любопытный факт – в описи царского архива, составленной в первой половине 70-х гг. XVI в., содержится запись, согласно которой в 27-с ящике архива хранилось «дело княж Иваново Овчинниково-Телепнева, что ему прислал король грамоту, ехати было ему в Литву»[300]. Надо ли понимать эту запись как указание на то, что князь Иван после смерти Елены Глинской пытался укрыться от опалы со стороны бояр в Литве? Ответа на этот вопрос пока нет.

Падение всемогущего (почти всемогущего – если глянуть в разрядные книги, то князь Иван так и не сумел добиться назначения на первостепенные в командной иерархии русского войска того времени воеводские посты, и это при том, что он получил и боярство, и чин конюшего – чин, весьма и весьма значимый в придворной иерархии) временщика поставило крест и в придворной карьере его сестры Аграфены Челядниной. Влиятельная дама и «мамка» княжича была арестована и сослана в Каргополь, где ее постригли в монахини[301]. Досталось и дворовым людям Ивана Овчины и Аграфены – указом великого князя их дворы были распущены[302], а их холопы, по обычаю, получили свободу. А вот стряпчий Василия III Иван Иванович Челяднин, женатый на сестре Елены Глинской Анастасии, в январе 1537 г., упомянутый как «дядька» княжича Ивана Васильевича[303], никак не пострадал от всех этих перипетий – не связано ли это с тем, что «дядька» вовремя сориентировался и сделал ставку на Василия Шуйского (и к тому же его сестра Марфа была замужем за князем Д.Ф. Бельским)? Больше того, его придворная карьера после всех этих событий явно пошла в гору – в 1539 г. он уже боярин и конюший[304].

Апрельский «переворот» 1538 г. привел не только к опалам. После смерти Елены Глинской и свержения Ивана Овчины опала была снята с князя Андрея Шуйского – он вернулся ко двору и, больше того, был пожалован боярством. Аналогичным образом великий князь поступил и с князем И.Ф. Бельским («гнев свои им отложил и очи свои им дал видети и пожаловал их своим жалованием боярством»[305]). Получили свободу со снятием опалы и бояре и дети боярские Юрия Дмитровского и Андрея Старицкого[306], хотя жена Андрея Евфросиния и сын Владимир остались в заключении.

6. Апогей эпохи «дворских бурь»

А.А. Зимин, характеризуя события апреля 1538 г., писал о том, что «переворот 1538 г. был совершен „боярским советом“, то есть основной массой боярства»[307], и, по большому счету, стоит, пожалуй, подчеркнуть – именно с апреля 1538 г. и начинается собственно «боярское правление», которое продлится как минимум до 1547 г. Однако боярское единодушие продлилось недолго, и это немудрено, поскольку, о чем уже не раз было сказано выше, великий князь все еще не мог выполнять роль арбитра в придворных интригах и распрях, а его мать, властная и жестокая «государыня великая княгиня», которая на протяжении нескольких лет держала бояр в ежовых рукавицах, сошла с политической сцены. И когда Василий Шуйский, «самовольно» ставший опекуном великого князя, женившийся на двоюродной сестре Ивана и поселившийся на московском дворе Андрея Старицкого, попытался играть при дворе ту же роль, что и покойная, это не могло не вызвать соответствующей негативной реакции других боярских кланов. Временный ситуативный союз между влиятельными придворными группировками, заключенный по принципу «против кого дружить будем?», после исчезновения причины его возникновения перестал быть актуальным, и до нового раунда передела наследия Василия III оставался один шаг. Характеризуя обстановку, сложившуюся при московском дворе к исходу лета 1538 г., итальянский архитектор, фортификатор и инженер Пьетро Аннибале (Петрок Малый, Петр Фрязин) сообщал допрашивавшим его ливонским официалам, что «нынеча, как великого князя Василья не стало и великой княгини, а государь нынешний мал остался, а бояре живут по своей воле, а от их великое насилие, а управы в земле никому нет, а промеж бояр великая рознь», так что «в земле в Руской великая мятеж и безгосударьство»[308].

Судя по всему, причиной этой «великой розни» и развала временного консенсуса между ведущими боярскими кланами стала попытка князя И.Ф. Бельского, заручившись одобрением великого князя, продвинуть в думу своих людей – князя Ю.М. Голицына и И.И. Хабарова. Поддержку Бельскому в этом деле оказали митрополит Даниил и дьяк Федор Мишурин, а так называемая «Царственная книга» добавляет к ним еще и боярина М.В. Тучкова, который если и не был в числе активнейших участников апрельского переворота, то, во всяком случае, немало возрадовался, когда он произошел. Во всяком случае, Иван Грозный в письме Курбскому писал о том, что боярин по смерти Елены Глинской «дьяку нашему Елизару Цыплятеву многая надменъная словеса изрече» и участвовал в разграблении казны великой княгини[309].

Князь Василий действовал в ответ на возникшую угрозу его доминированию в думе и при дворе быстро и решительно. 21 октября 1538 г. по его приказу князь И.Ф. Бельский был арестован и посажен под стражу во дворе князя Ф.М. Мстиславского, своего свояка, а потом переведен под домашний арест на свой двор. Был арестован и сослан в свои деревни М.В. Тучков. Больше других досталось Федору Мишурину. Явившись на двор Шуйского (скорее всего, с докладом как к фактическому главе Боярской думы), дьяк был схвачен по повелению боярина великокняжескими детьми боярскими и дворянами, которые «платье с него ободрали донага, а его вели до тюрьмы нага, а у тюрем ему того же часу головы ссекли»[310]. Попали в опалу и оба продвигавшихся Бельским в думу кандидата – на несколько лет их имена исчезают из разрядных и дворцовых записей. Последний участник интриги Ивана Бельского и его конфидент, митрополит Даниил, 2 февраля 1539 г. лишился митрополичьего клобука и был отправлен в Иосифо-Волоколамский монастырь[311].

Увидеть свое окончательное торжество над последним своим врагом князю Василию Шуйскому не довелось: в конце октября 1538 г. он умер (1 ноября того же года его брат Иван внес по его душу в Троице-Сергиев монастырь вклад в 100 рублей – вдвое больший, чем по великой княгине!)[312]. Завоеванное им влияние и авторитет перешли к его властолюбивому и честолюбивому брату Ивану, который продолжил правление своего брата железной рукой, проявив в этом деле недюжинные способности администратора и бюрократа[313]. И снова процитируем М.М. Крома, автора фундаментального исследования по истории «боярского правления». Касаясь правления Ивана и Василия Шуйских, он отмечал такую его особенность (характерную не только для братьев Шуйских и их режима правления – подобная неформальность, похоже, была в традиции для московского двора, и в этом были свои плюсы и минусы): «Могущество братьев Василия и Ивана Васильевичей (Шуйских. – В. П.) не было никак не институционализировано, их власть держалась на большом личном влиянии при дворе и наличии множества сторонников…» (в число которых не входили ближайшие родственники, те же князья Андрей и Иван Михайловичи Шуйские. – В. П.). По подсчетам историка, из 13 бояр, входивших на тот момент в думу, 2 были в опале, 3 входили в клан Шуйских, 2 были сторонниками князя Ивана[314].

Однако это доминирование покоилось на шатком фундаменте. Боярин Д.Ф. Бельский отнюдь не собирался мириться с неудачей своей «партии» и исподволь готовил реванш. Выше мы уже отмечали, что шурин князя Дмитрия Иван Челяднин сделал после 1538 г. отличную карьеру и вошел в думу, не говоря уже о том, что и при дворе они занимал чрезвычайно почетную и важную должность конюшего. Кроме него, весной 1540 г. в думе появился и князь Ю.М. Булгаков-Голицын – тот самый, из-за которого разгорелся весь сыр-бор осенью 1538 г.[315] На свою сторону ему удалось привлечь новопоставленного митрополита Иоасафа (того самого Иоасафа Скрипицына, крестившего в 1530 г. Ивана Васильевича), который, похоже, тяготился стремлением Ивана Шуйского к всевластию и не мог простить ему грубое вмешательство в дела церкви.

Однако более важным показателем того, что положение Ивана Шуйского нельзя назвать прочным, становится растущий вал местнических споров, который приходилось разбирать Боярской думе под его «председательством». Данные справочника Ю.М. Эскина показывают, что если в правление Елены Глинской было всего лишь два случая местничества, причем один из них носил явно сомнительный характер, то на 1539–1540 гг. приходится сразу 12, из них на 1540-й – 9[316]. А.А. Зимин считал, что рост числа местнических случаев был связан с вхождением во времена «боярского правления» служилых княжат в состав думы, и когда они сравнялись по своему статусу со старомосковскими боярскими родами, местничество стало распространяться подобно лесному пожару[317]. Правда, этот его вывод противоречил приводимым им же данным о неуклонном «окняжении» Боярской думы при Василии III[318], и как сочетались два этих положения, исследователь не пояснил. А вот тезис М.М. Крома о том, что поток местнических дел, захлестнувший «правительство» в конце 30-х гг. XVI в., объясняется тем, что при московском дворе в «регенство» В.В. и И.В. Шуйских отсутствовал четко функционировавший механизм регулирования отношений между отдельными аристократическими родами[319], выглядит вполне приемлемым. В самом деле, что Василий Шуйский, что его брат Иван, несмотря на все их попытки закрепить свой доминирующий статус при дворе, все же не обладали необходимым статусом, и их власть не имела ореола сакральности (подобно власти самодержца – о чем мы уже вкратце писали прежде), чтобы подменить собой великого князя, – все прекрасно понимали, что сказанное и сделанное от имени малолетнего Ивана IV не имеет к нему никакого отношения.

Новый политический кризис и смена актеров на сцене московского политического театра была неизбежна. Вопрос был только в том, как долго Иван Шуйский сумеет удержаться на вершине горы. И точкой его отсчета можно считать 25 июля 1549 г., когда по «печалованию» митрополита Иоасафа великий князь (а на деле, конечно же, Иван Шуйский) снял опалу с Ивана Бельского[320]. О реакции Ивана Шуйского на помилование князя Бельского составитель «Летописца начала царства» отзывался в следующих выражениях – князь Иван «на митрополита и на бояр учал гнев держати и к великому князю не ездити, ни з бояры советовати о государьских делех, и земских»[321]. Не к тем ли дням относится знаменитая фраза Ивана Грозного: «Князь Иван Шуйской седит на лавке, локтем опершися об отца нашего постелю, ногу положа на стул, к нам же (Ивану и Юрию. – В. П.) не приклоняяся не токмо яко родительски, но ниж властельски, рабское же ниже начяло обретеся»?[322]

Пожилой и опытный царедворец, Иван Шуйский, временно отстранившись от дел, рассчитывал, что без его участия в государственных делах не обойдутся, – в конце концов, он действовал не сам по себе, но в качестве главы клана и многочисленных «клиентов», и, руководя своей «партией» из-за кулис, мог препятствовать нормальному функционированию и думы, и государственного аппарата. Правда, у этого самоустранения была и обратная сторона – пользуясь его отсутствием, энергичный Иван Бельский мог попытаться изменить баланс сил при дворе в свою пользу в еще большей степени. Так или иначе, но добровольное самоустранение Ивана Шуйского длилось недолго – уже в сентябре мы видим его в свите великого князя на традиционном осеннем богомолье в Троице-Сергиевом монастыре (правда, уже не на первом месте – только на втором, после И.Ф. Бельского)[323]. Похоже, что с возвращением Ивана Бельского к активной политической деятельности баланс сил при дворе Ивана IV и в думе более или менее уравновесился – во всяком случае, ничего подобно репрессиям и опалам, имевшим место в апреле или октябре 1538 г., мы не видим. Более того, Боярская дума была настолько уверена в прочности своего положения и стабильности в стране, что в декабре 1540 г. была выпущена на свободу семья Андрея Старицкого, а годом позже «по печалованию отца своего Иосафа митрополита всея Русии и боляр своих» Иван IV восстановил и Старицкий удел (с той лишь поправкой, что двор Владимира Андреевича Старицкого и его дети боярские были основательно «перебраны» и заменены на людей великого князя)[324]. Тогда же был помилован и выпущен из заключения, которое длилось почти полвека, и другой родственник великого князя – князь Дмитрий Андреевич, сын брата Ивана III Андрея Углицкого. «А дети боярские у него на бреженье и стряпчие всякие были ему даны, и ключники, и сытники, и повары, и конюхи великого князя. И платья ему посылал князь великий с Москвы, и запас всякой был у него сушильной и погребной сполна, чего бы похотел. И ездити было ему по посадом по церквам молитися вольно, куды хотел», – добавлял к этому известию составитель Постниковского летописца[325].

Освобождение Владимира Старицкого и Дмитрия Андреевича действительно, как полагал С.Н. Богатырев[326], можно считать характерным признаком политической стабилизации в стране и в особенности – при дворе. В самом деле, и бояре, и митрополит, который, судя по всему, играл при дворе все большую роль и, как предполагал М.М. Кром, отчасти взял на себя роль арбитра при дворе[327], встали на путь компромисса и поиска согласия. С чем это было связано – с тем, что «партия» Шуйских временно утратила прежний перевес при дворе, или с тем, что осложнилась внешнеполитическая ситуация (более подробно об этом будет сказано чуть дальше), или же свою роль сыграли оба этих фактора (и какие-то иные, скрытые за первыми двумя) – сегодня сказать сложно, однако мы склоняемся ко второму варианту. Со стабилизацией внутриполитического положения в Крыму угроза татарского вторжения, поддержанного со стороны Казани, отношения с которой оставались все такими же напряженными, как и прежде, значительно возросла, и нужно было отставить в сторону разногласия до тех пор, пока не будет урегулирован крымский вопрос.

Совместная работа думских «партий» и митрополита особенно ярко и наглядно проявилась летом 1541 г., когда крымский «царь» Сахиб-Гирей I с многочисленной ратью, ведомый князем Семеном Бельским, братом Дмитрия и Ивана Бельских, выступил походом на Русь, имея своей целью сделать юного Ивана Васильевича своим данником, а Русское государство – вассальным Крымскому «царству». Угроза была более чем реальной, и в Москве отнеслись к ней со всей серьезностью. На совместном заседании Боярской думы и митрополита было принято решение готовить Москву к осаде, а малолетнего великого князя, после бурных дебатов, оставить в столице: «И бояре съшли в одну речь: что с малыми государи вскоре лихо промышляти, быти великому князю в городе»[328]. Второй раз в своей короткой жизни Иван Васильевич мог наблюдать за военными приготовлениями из окна своих палат в Кремле – спустя 8 лет после жаркого лета 7041 года.

Военная тревога лета 1541 г. благополучно миновала – татары были отражены от Оки и убрались домой восвояси, однако не все благополучно складывалось в Москве, при дворе Ивана Васильевича. Хрупкое равновесие, установившееся между «партиями» Шуйских и Бельских, снова начало смещаться – на этот раз в сторону Бельских. Первые признаки этого смещения появились еще до нашествия Сахиб-Гирея, весной 1541 г. В марте 1541 г. в Москву прибыл литовский гонец с посланием от панов рады, адресованным князю Д.Ф. Бельскому и другим боярам. Ответная грамота, которую гонец повез обратно в Литву, была дана от имени князя Дмитрия Бельского и других бояр[329], и выходит, что Д.Ф. Бельский в значительной степени вернул себе утраченный ранее контроль за внешней политикой[330], как это было в конце 1533 г.

Спустя несколько недель, в мае 1541 г., Ивану Бельскому удалось добиться от митрополита Иоасафа, чтобы тот «печаловался» перед великим князем за его брата Семена, и беглый князь (в Москве еще не знали, что он наводит татарскую рать на Русскую землю) получил официальное прощение и снятие опалы (увы, оно так и не пригодилось, но само говорит за себя – Иван Шуйский, понимая, к чему может привести это помилование, не смог ему воспрепятствовать). Наконец, под весьма благовидным предлогом («казанского дела для») решением Боярской думы Иван Шуйский с большой ратью был отправлен из Москвы во Владимир[331]. «Не восхотех под властью рабскою быти, и того для князя Ивана Васильевича Шуйсково от себя отослал на службу, а у собя велел есми быти болярину своему князю Ивану Федоровичю Белскому», – писал потом об истинной подоплеке этой «отсылки» Иван Грозный Андрею Курбскому[332].

Мог ли клан Шуйских молча смотреть на то, как реальная власть и влияние уплывают из их рук? Очевидно, что нет, хрупкое равновесие было нарушено, и ответная реакция с их стороны была неизбежна, тем более что Ивану Шуйскому было не занимать решительности и готовности пустить в ход силу. Находясь во Владимире, он поддерживал связь со своими единомышленниками и своей «партией» в столице и готовился к реваншу.

Его время наступило в самом начале 1542 г. В ночь на 2 января 1542 г. Иван Шуйский во главе большого отряда присягнувших ему на верность дворян и детей боярских изгоном прибыл в Москву, где заговорщики уже арестовали Ивана Бельского. Наутро его уже отправили в ссылку в Белоозеро, где спустя несколько месяцев он и умер (согласно сообщению составителя Постниковского летописца, князь «уморен бысть гладом, 11 ден не ел. Да на нем же чепей и желез, тягости, было пудов з десять»[333]. Классика жанра – Иван Бельский стал четвертым высокопоставленным узником, уморенным во времена «боярского правления» посредством «глада» и «железа»). В хоромах великого князя был арестован и затем отправлен в ссылку в Ярославль князь П.М. Щенятев, шурин И.Ф. Бельского и его советник, а И.И. Хабаров был схвачен на великокняжеском подворье и также сослан – в Тверь[334]. Наконец, посланные Иваном Шуйским новгородские дети боярские (они поддержали переворот, учиненный «партией» Шуйских, «всем городом», то есть всей служилой корпорацией) явились на митрополичье подворье и «начаша безчестие и срамоту чинити великую и камением по келие шибати», так что митрополит Иоасаф бежал от них на Троицкое подворье, где его новгородские мужи «с великим срамом поношаста» и «мало его не убиша», и только заступничество троицкого игумена Алексия спасло митрополита от позорной смерти[335]. «И бысть мятеж велик в то время на Москве», подчеркнул составитель Царственной книги, добавив к этому описание того, как бояре-заговорщики, ни во что не ставя юного государя, «как князя Ивана Белского имали», явились к нему в спальню «не по времени, за три часы до света, и пети у крестов заставили». Когда же к перепуганному насмерть мальчику пришел митрополит, то бояре вломились в комнату к великому князю «шюмом» и «сослаша митрополита в Кирилов монастырь» (Кирилло-Белозерский монастырь. – В. П.)[336].

События 2–3 января 1542 г. стали своего рода апогеем «дворских бурь» эпохи «боярского правления». Ни до, ни после этого никто из бояр при поддержке своих единомышленников и дворян не пытался больше силой разрубить клубок противоречий при дворе и вокруг персоны государя, поставив его под свой контроль и вооруженной рукой устранив конкурентов, не прибегая при этом ни к одобрению Боярской думы, ни к формальному приказу со стороны юного монарха. Грубая сила и готовность ее применить, не стесняясь ничем, – вот те факторы, которые сыграли определяющую роль в развязке этой интриги, и, пойдя на такой экстраординарный шаг в духе столетней давности «войны из-за золотого пояса», Иван Шуйский нарушил все писаные и неписаные законы и традиции, определявшие порядок принятия решений при московском дворе. И, вне всякого сомнения, пережитое Иваном Васильевичем в эту роковую ночь и утро навсегда впечаталось в его сознание и мироощущение. Трудно не согласиться с Д.М. Володихиным, который писал по этому поводу, что «Иван Васильевич надолго остался без добрых наставников и усвоил худшие уроки того времени», когда «кровопролитие, предательство и обман совершались на глазах у мальчика, и он жадно впитывал этот жизненный опыт»[337].

Но не только это нужно принимать в расчет – если исходить из того, что на протяжении первых лет своей жизни Иван находился под опекой митрополита Даниила, известного своей начитанностью и любовью к книгам, то можно с высокой степенью уверенности предположить, что митрополит, наставляя своего подопечного на путь истинный, постарался внушить малолетнему княжичу азы царского образа поведения и мыслей. И как теперь малолетний великий князь, уже начавший ощущать себя личностью, и личностью непростой, а царственной, мог воспринимать все то, что происходило вокруг него? «Мальчик чувствовал, что к нему лично, формально – властителю державы, не проявляют должного почтения, – продолжал далее Д.М. Володихин рисовать психологический портрет Ивана Васильевича, – в нем видели марионетку». И, завершая свою характеристику, он подытоживал: «Натерпевшийся с детства безвластия и неуважения, государь Российский ничего не забыл и обид не простил… В будущем никакая сила не заставит потускнеть в его сознании впечатления детства – столь яркие и столь трагические»[338].

И ведь это еще не все. 9 сентября 1543 г. произошел еще один безобразный случай, который еще раз подчеркнул бессилие Ивана и его неспособность настоять на своем и защитить своего любимца перед лицом разгневанных бояр. Пожалованный накануне в бояре Ф.С. Воронцов подвергся нападению со стороны братьев Шуйских и их сторонников (Иван Шуйский к тому времени уже умер, и верховодил в его «партии» теперь лишенный его талантов и ума троюродный брат Андрей – тот самый Андрей, с бестолковых и непродуманных действий которого и началась эпоха «дворских бурь» в декабре 1533 г.).

Андрей Шуйский с подельниками вторглись в государеву палату и напали на Воронцова, «биша его по ланитам и платье на нем ободраша и хотеша его убити». Перепуганный насмерть Иван Васильевич послал за митрополитом Макарием (кстати, ставленником Шуйских – именно он сменил неугодного Ивану Шуйскому Иоасафа), однако заговорщики «митрополита затеснили и манатью на нем с ысточники изодрали», а присланных вместе с Макарием бояр И.Г. и В.Г. Морозовых «в хребет толкали». Правда, поступить с Воронцовым так же, как это сделал Василий Шуйский с дьяком Мишуриным, Андрей Шуйский все же не посмел – есть разница между безродным дьяком и пусть и нетитулованным, но все же знатным аристократом и старой боярской московской фамилией. Однако опозорить Воронцова ему было под силу, что он и сделал вместе со своими единомышленниками – боярина «сведоша… с великого князя сеней с великим срамом, бьюще и пхающе на площади», после чего сослали в Кострому. Иван пытался договориться с Шуйскими, чтобы Воронцова отправили на службу в Коломну, однако бояре не прислушались к его голосу и сделали так, как считали нужным[339].

Бояре преподали Ивану Васильевичу еще один урок, показав ему, кто он таков на самом деле и где его место в их представлении. Между тем М.М. Кром обратил внимание на любопытный факт. Сам Иван позднее вспоминал о Василии и Иване Шуйских как о последних своих опекунах, тогда как И.Ф. Бельского и Ф.С. Воронцова именовал «болярами нашими и угодными нам» и подчеркивал, что он держал их «в приближеньи», «жаловал» их и «берег». «Таким образом, – резюмировал историк, – в какой-то не поддающийся точному определению момент между 1538 и 1540 гг. опека ушла в прошлое»[340]. Мальчик взрослел стремительно, не по годам, что и немудрено – талантами его Господь не обделил, а в тех условиях год за два шел, если не за три. Заносчивый же и откровенно недалекий Андрей Шуйский в своей гордыне на это внимания не обратил. За это он очень скоро и поплатился.

«Нельзя не заметить, как по мере разрастания политического кризиса 1530—1540-х гг. происходила эскалация насилия и участники придворной борьбы постепенно переходили все рамки приличий», – такую особенность развития борьбы за власть вокруг трона малолетнего государя отмечал М.М. Кром[341], и не принять такую точку зрения трудно. В самом деле, на первых порах все вопросы решались тихо, без выноса сора из избы – опальные попадали в темницу и там, забытые всеми, рано или поздно умирали. Жестокое подавление мятежа Андрея Старицкого, который сам по себе был в значительной степени инспирирован «правительством» Елены Глинской и Боярской думой, открыло ящик Пандоры. Следующий шаг был сделан Василием Шуйским, который расправился безжалостно с дьяком Мишуриным, причем казнь дьяка была обставлена так, что не оставляла сомнений в ее позорящем личность казненного характере. Отравление Елены Глинской (более чем вероятное, на наш взгляд) обозначило еще одну черту, которая была перейдена в ходе этой борьбы. И, наконец, вершина, апогей кризиса – вооруженный переворот, этакое пронунсиаменто 2–3 января 1542 г., когда одна из придворных группировок сделала ставку на вооруженный захват власти.

После всех этих событий удивляться бессудной расправе над боярином Воронцовым не приходится – скорее, нужно удивляться тому, что он остался, пусть и опозоренный, но живой и всего лишь был отправлен на службу в Кострому. Теперь стало возможным все, и Андрей Шуйский на себе испытал последствия этой эскалации, повторив печальную судьбу Федора Мишурина. «Лета 7052-го декабря в 28 день положил князь великий опалу свою на боярина своего на князя на Ондрея на Михайловича на Шуйского. И убьен бысть на дворце ото псарей. И дневал в Куретных воротех. И оттоле послан в Суздаль, где их родители кладутца»[342], – записал составитель Постниковского летописца, современник (и, возможно, участник) всех этих событий. Эту новость неизвестный русский книжник, собравший Хронограф редакции 1512 г., дополнил следующими деталями: «Убиен бысть боярин князь Андрей Михайлович Шуйской, а убили его псари у Куретных ворот повелением боярским, а лежал наг на воротех два часа»[343].

Нетрудно заметить, что в этих известиях есть как общее, так и разное, и самое главное различие в них (а также в других летописных свидетельствах о событиях того дня в Москве) состоит в том, какую роль в этом сыграл сам Иван IV. Был ли убит Андрей Шуйский повелением Ивана, но по наущению бояр, опасавшихся влияния князя Андрея, или же это был первый самостоятельный шаг Ивана как правителя, и летописец, написавший, что «от тех мест начали боляре от государя страх имети и послушание»[344], не кривил душой? Истина, скорее всего, лежит где-то посредине, и если можно предположить, что расправы над потерпевшими поражение в придворных интригах до 1538 г. еще и проводились при формальном согласии малолетнего Ивана, то в 1538–1543 гг. бояре, и прежде всего Шуйские, такими формальностями не отягощали свою душу или же оформляли опалы, ссылки и казни задним числом. Теперь же Иван, пусть и по наущению бояр, враждебно настроенных по отношению к князю Андрею (взять хотя бы брата Федора Воронцова Ивана, который не мог не думать о мести), но отдал приказ казнить князя Андрея, причем таким позорящим «принца крови» образом. «Характер придворной борьбы отныне существенно изменился: если раньше соперничавшие между собой лидеры боярских группировок сводили друг с другом счеты напрямую, игнорируя малолетнего великого князя, то теперь они стремились завоевать расположение юного государя и с его помощью расправиться со своими противниками» – такой вывод из событий 29 декабря 1543 г., сделанный М.М. Кромом[345], мы поддерживаем и соглашаемся с ним целиком и полностью. О том, как развивались события после декабря 1543 г. в этой изменившейся ситуации, и пойдет речь в следующей главе нашего повествования.

Глава III

Отрочество

(1543–1547 гг.)

1. Последний дворцовый переворот?

М.М. Кром, анализируя события конца декабря 1543 г. и известия летописцев относительно обстоятельств убийства князя Андрея Шуйского (а это все же было именно убийство, а не казнь, ибо схваченный по приказу 13-лет-него Ивана Васильевича «первый советник» князь Андрей был убит царскими псарями по пути к тюрьме без суда и следствия – «и псари взяша и убиша его, влекуще к тюрьмам»[346]), отмечал, что «в изображении официальных летописцев 50—70-х гг. XVI в. расправа с кн. А.М. Шуйским и его сообщниками выглядит как единоличное решение великого князя, положившего конец боярским бесчинствам и своеволию»[347]. Однако так ли это было?

Любопытный факт – в инструкции-«памяти», которая дана была в сентябре 1543 г. сыну боярскому Борису Сукину, который отъезжал в Литву с посланием от государя, помимо всего прочего, было весьма примечательное место. Борису наказывалось в ответ на вопросы о великом князе, о его возрасте, о его матримониальных планах и прочем говорить следующее: «Государь наш, великий государь Иван, Божиею милостию, в мужеский возраст входит, а ростом совершенного человека же есть, а з Божьею волею помышляет уж брачный закон приняти»[348]. Тем самым от имени Ивана (а то, что наказ был составлен, обсужден и одобрен Боярской думой, нет сомнений, причем, видимо, ведущую роль в этом играл князь Д.Ф. Бельский, «курировавший» внешнеполитические отношения московского двора) официально было заявлено, что великий князь уже вполне взрослый и уже не ребенок, раз задумывается над таким серьезным делом, как брак. Кстати говоря, согласно антропологическим исследованиям останков Ивана Грозного его рост составлял примерно 178 см. По тем временам он был весьма рослым человеком, и, очевидно, и в 13 лет он выделялся не только на фоне своих сверстников, но и своего окружения – многие бояре хотя и были дороднее юного государя, но никак не выше его ростом.

Итак, что мы имеем. В августе 1543 г. великому князю и государю всея Русии Ивану Васильевичу исполнилось 13 лет, однако он, судя по всему, выглядел не по годам взрослым. Был ли он готов принять бразды правления в свои руки – очевидно, что еще нет. Другое дело, и об этом мы уже говорили в конце предыдущей главы, в которой шла речь о расправе над Андреем Шуйским, юный государь уже начал пытаться выйти из-под тягостной плотной опеки влиятельных боярских кланов и играть более самостоятельную, чем прежде, роль. Все-таки уроки первых лет «боярского правления» и «дворских бурь», очевидцем и участником которых был достигший отрочества Иван, не прошли для него даром, и он пробовал, в меру своего разумения, стать участником придворных интриг – но не как орудие в чужих руках, а как самостоятельный игрок. И снова, обращаясь к концу предыдущей главы, обратим внимание на то, как сам Иван позднее определял статус князей Василия и Ивана Шуйских при себе и как изменилось именование князя Ивана Бельского и боярина Федора Воронцова по сравнению с ними. Если первых Иван называет своими опекунами, причем навязавшими ему свое опекунство без его согласия, то вторые выступают в роли государевых «милостников», но никак не опекунов и «оберегателей».

Вряд ли такая оговорка, сделанная Иваном спустя много лет в его первом послании князю Курбскому, была случайной. Натренированная чтением Священного Писания и Священного Предания, трудов церковных писателей и произведений средневековой русской книжности (и 1-е послание Ивана Курбскому это наглядно демонстрирует), память великого князя, находившегося в начале 60-х гг. в расцвете своих сил, физических и интеллектуальных, не давала сбоев – Иван мог о чем-то умолчать, что-то недоговаривать, сказать полуправду вместо правды, но преднамеренно солгать ради красного словца? Во всяком случае, А.В. Каравашкин, сравнивая стилистику посланий Ивана Грозного и Андрея Курбского, отмечал, что «в полемике он (то есть Иван. – В. П.) въедлив и памятлив, цепляется буквально к каждому слову, его интересует сам строй мыслей противника. Любые противоречия Курбского он стремится усилить, доведя до абсурда. Главной его целью становится обнаружение двойных стандартов. Стихией царя в полемике была именно доказательность… Здесь на первом месте не риторика, а суровая реальность. Царь склонен к обесцениванию возвышенного, к приземленной манере вести дискуссию»[349].

И если добавить к этому процитированное выше место из наказа Б. Сукину, то есть все основания утверждать, что к исходу 1543 г. прежняя плотная опека над Иваном со стороны то одной, то другой придворной «партии» отошла в прошлое, и в этом отношении М.М Кром был прав, когда писал о том, что «в какой-то не поддающийся точному определению момент между 1538 и 1540 гг. опека ушла в прошлое»[350]. Однако, принимая эту точку зрения, мы бы все же несколько скорректировали ее. Похоже, что эта «опека» стала жертвой противостояния кланов Шуйских и Бельских, и учиненный Иваном Шуйским переворот января 1542 г. был безуспешной попыткой (выделено нами. – В. П.) вернуть себе доминирующее положение при дворе, утраченное после того, как коалиция в лице Ивана Бельского и митрополита Иоасафа весной – летом 1541 г. подвинули клан Шуйских, и прежде всего самого князя Ивана Шуйского, с московского политического олимпа.

Почему же мы считаем январский 1542 г. переворот Ивана Шуйского безуспешным? Ведь, казалось бы, по итогам этих событий его главный конкурент и враг в борьбе за влияние при дворе юного государя Иван Бельский оказался в ссылке, где и был уморен (кстати, это к вопросу об относительной бескровности «дворских бурь» времен «боярского правления» – у Ивана были прекрасные учителя и наставники в этом деле!). Митрополит же Иоасаф согнан со своей кафедры (и это явно не добавило уважения и авторитета дому Шуйских со стороны церкви) и заменен на новгородского митрополита Макария, ставленника (как они считали) Шуйских.

Однако все не так просто. Общее представление о расстановке фигур на шахматной доске московской политической придворной игры лучше всего свидетельствуют свадебные разряды, с одной стороны, а с другой – дворцовые и иные «разряды», в которых фиксировались записи о придворных «службах» и переменах в придворной же иерархии. Возьмем, к примеру, записи посольских книг за начало 40-х гг. Вот, к примеру, что говорит запись посольский книги о приеме литовских послов 6 марта 1542 г.: «А стояли у великого князя, бережения для, на правой стороне боярин князь Михайло Иванович Кубенской, а на левой околничей Иван Семенович Воронцов. А сидели у великого князя на правой стороне князь Дмитрей Федорович Белской и иные бояре; а на левой стороне (выделено нами. – В. П.) боярин князь Иван Васильевич Шуйской и иные бояре»[351]. Стоит ли напоминать, что стоять по правую руку от великого князя несомненно более почетно, нежели по левую? А ведь, казалось бы, после падения Ивана Бельского и митрополита Иоасафа князь Иван Шуйский имел полное право претендовать на почетное место по правую сторону от государя – ан нет, Дмитрий Бельский, судя по всему, стоит выше в неформальной придворное иерархии.

И это не единичный случай – на устроенном по случаю приема послов торжественном обеде в тот же день список бояр, присутствовавших на пиру, открывает Д.Ф. Бельский, а князь Андрей Шуйский стоит на втором месте (но все же впереди Михаила Кубенского)[352]. Первенство Дмитрия Бельского среди московских бояр опять же очевидно. В марте же 1542 г. казанский князь Булат прислал гонца с грамотой «к болярину к князю Дмитрию Феодоровичю Бельскому и к всем бояром (выделено нами. – В. П.)» о том, чтобы те говорили с Иваном Васильевичем о мире с Казанью[353]. Обращает на себя внимание тот факт, что Д.Ф. Бельский выделен и князем Булатом, и составителем летописи из общей массы бояр великого князя, – именно Бельский, а не кто-либо из клана Шуйских. 8 сентября 1543 г. на обеде, данном в честь приезда в Москву королевского посла дворянина Томаша Моисеевича, Дмитрий Бельский снова занимает почетное первое место в списке бояр, присутствовавших на обеде, на втором-де месте числился князь Иван Михайлович Шуйский, брат Андрея Шуйского[354]. Прошло две недели, Иван Васильевич отправился в давно ставшее традиционным паломничество в Троице-Сергиев монастырь, и текущими делами в столице занялась Боярская дума, и снова на первом месте среди бояр стоит Дмитрий Бельский. Присланную от находившегося с посольством у короля Сигизмунда II в Кракове грамоту боярина В.Г. Морозова со товарищи Дмитрий Бельский с боярами «смотрив, послали к великому князю… к Троице»[355]. Кстати, заметим, что М.М. Кром, обвинивший Д.Ф. Бельского в недисциплинированности и нежелании дать кому бы то ни было отчета о причинах своей неявки в Коломну летом 1543 г., где он должен был исполнять обязанности первого воеводы Большого полка, ошибался. Князь Дмитрий должен был явиться в полк на службу «по вестем»[356], а поскольку вестей с Поля о выдвижении татар не было, то и необходимости ему отъезжать из Москвы на Оку не было.

Подведем некий предварительный итог – несмотря на переворот января 1542 г. и удаление (с последующей смертью) князя И.Ф. Бельского от двора, клану Шуйских не удалось вернуть себе доминирование на московском политическом олимпе. И когда С.М. Каштанов писал о том, что «3 января 1542 г. пало правительство князя Бельского. Власть в стране вновь захватила группировка князей Шуйских»[357], то такое утверждение выглядит преувеличением – коренной перемены в расстановке политических сил при дворе Ивана Васильевича после январских событий не произошло. Видимо, наметившаяся тенденция к достижению некоего политического компромисса сохраняла свою силу и не была разрушена действиями Ивана Шуйского. Большинство бояр молчаливо согласились с удалением Ивана Бельского, но отнюдь не собирались заменять его на амбициозного и властного Ивана Шуйского, а без поддержки бояр и при отсутствии у него статуса опекуна подрастающего государя играть ведущую роль во внешней и внутренней политике он не мог. Следовательно, не имеет смысла вести речь о некоем «втором правительстве Шуйских», которое как будто управляло страной в промежутке между 3 января 1542 г. и 29 декабря 1543 г., как писал, к примеру, Н.Е. Носов[358]. И причину активизации раздачи иммунитетных грамот в эти месяцы, о чем писали, к примеру, и С.М. Каштанов[359], и Н.Е. Носов (на примере грамот, выданных Троице-Сергиеву монастырю)[360], надо искать не в «общей политике Шуйских, направленной на тесное сближение с влиятельными монастырями путем предоставления им широких податных привилегий»[361], а в другом. Например, можно предположить, что игумены влиятельных монастырей подсуетились и попытались не без успеха половить рыбку во взбаламученной «дворскими бурями» воде московского двора, или не менее вероятнее другой вариант – щедрость, проявленная Боярской думой в раздаче иммунитетных грамот в это время, явилась результатом закулисных интриг и борьбы за влияние. Противостоящие группировки пытались заручиться таким нехитрым образом поддержкой духовных корпораций. Наконец, можно полагать эти раздачи результатом деятельности нового митрополита, стремившегося таким образом набрать политический вес и авторитет.

И, завершая историю со «вторым правительством Шуйских», заметим, что нельзя исключить и такой вариант развития событий. Иван Шуйский попытался после переворота выдвинуться на первые роли при дворе и в думе, и поставление на митрополичью кафедру новгородского архиепископа Макария как будто говорит в пользу такого предположения. Но, во-первых, воспользоваться этим своим успехом он не успел, поскольку умер в мае 1542 г.[362] Во вторых же, сам по себе тот факт, что митрополичья кафедра пустовала почти полтора месяца, со 2 февраля по 16 марта 1542 г.[363], тогда как в предыдущий раз согнанного с нее Даниила новый митрополит заменил уже спустя неделю (Даниил 2 февраля 1539 сложил с себя обязанности митрополита, а 9-го был совершен обряд поставления Иоасафа), говорит о том, что вокруг кандидатуры нового митрополита шел торг, и Ивану Шуйскому не сразу удалось добиться своего. Записи же посольских книг свидетельствуют, что положение Дмитрия Бельского тем не менее не пошатнулось – он как был, так и остался первым боярином, неофициальным главой Боярской думы и «куратором» внешнеполитической деятельности Русского государства, со всеми вытекающими отсюда последствиями. И тот факт, что для того, чтобы удалить от двора нового государева «милостника», Андрею Шуйскому и его «партии» потребовалось устроить «безчиние» и попытаться решить внезапно возникшую проблему силой, только подтверждает предположение, что переворот января 1542 г. вовсе не был так успешен для Шуйских, как принято считать.

Впрочем, и убийство (еще раз подчеркнем – бессудное) главы клана Шуйских и их «партии» при дворе свидетельствует о том, что победившая группировка также не чувствовала себя уверенно и постаралась ликвидировать побежденного противника как можно быстрее, не прибегая к стандартным судебным процедурам. Видимо, враги Шуйского опасались, что, оставшись живым, пусть и в заключении, амбициозный князь Андрей попытается взять реванш, да и уверенности в том, что суд над ним даст необходимый результат, у них не было. А так нет человека – нет и проблемы, благо такой опыт у бояр уже был, и опыт весьма приличный. Убийство (и не важно, был ли потерпевший поражение уморен в узилище, как князья Юрий Дмитровский или Андрей Старицкий, или его казнили по-быстрому, без лишних формальностей, как дьяка Мишурина) политических конкурентов прочно вошло в практику борьбы за власть и влияние при московском дворе в годы междуцарствия.

2. «Государь наш, великий государь Иван, Божиею милостию, в мужеский возраст входит…»

Итак, события декабря 1543 г. как будто показали, что Иван IV берет власть в свои руки. А что по этому поводу говорит сам Иван (который, подчеркнем это еще раз, в своих писаниях далеко не всегда говорит всю правду, но полуправду – регулярно)? Насколько он был готов участвовать в той игре, в которую был втянут в конце 1543 г.? Обратимся к его Первому посланию к князю Курбскому, в котором Иван вспоминает свои детство и юность, и воспоминания эти противоречивы. С одной стороны, он жалуется, что в те времена (связывая их, правда, со всевластием братьев Шуйских, Василия и Ивана) «во всем воли несть; но вся не по своей воли и не по временам юности». С другой стороны, он пишет, что «от преставления матери нашея и до того времени шесть лет и пол не престаша сия злая» (имея в виду пресловутое «боярское правление» и притеснения его со стороны бояр), и далее продолжает: «Нам же пятагонадесят лет а возраста преходящим, и тако сами яхомся строити свое царство, и по божии милости благо было началося строити»[364]. Таким образом, сам Иван в 1564 г. относил время начала своего самостоятельного правления ко времени между осенью 1544 г. и концом лета 1545 г. Выходит, что спустя 10 лет Иван, просматривая представленный ему на одобрение текст той части Лицевого летописного свода, посвященной началу его правления, изменил точку зрения, сдвинув начало своего самостоятельного правления на год вперед? Еще одна загадка его правления – попробуем с нею разобраться, опираясь на скупые и порой весьма двусмысленные и темные свидетельства источников.

Очевидно, что самостоятельность правления предполагает активное участие государя в текущей государственной деятельности – как минимум, постоянное присутствие на заседаниях Боярской думы, заслушивание докладов бояр и дьяков, обсуждение их с боярами и принятие соответствующих решений. Но для этого необходимо большую часть времени проводить в столице – для того, чтобы иметь такую возможность. А как обстояло дело с этим у Ивана в эти годы, годы, которые он считал временем своего правления, то есть в конце 1543/на-чале 1544 – середине 1547 гг., когда случился великий московский пожар (о нем и о событиях, с ним связанных, речь еще впереди)?

Традиционно московские государи покидали свою столицу, либо отправляясь на войну (или укрываясь от врагов), либо отъезжая на богомолье или на свою государскую потеху – охоту. Попробуем, основываясь на летописных свидетельствах, составить календарь отсутствия Ивана в столице в эти годы. В 1538–1541 гг. Иван покидает столицу осенью, в сентябре месяце, сроком на неделю (или днем меньше), обычно между 21–22 и 28–29 сентября[365], совершая ставшее традиционным для московских князей паломничество в Троице-Сергиев монастырь (ну а для самого Ивана эта поездка имела еще и личный характер – как мы помним, его отец, Василий III, во время обряда крещения своего первенца поручил его покровительству со стороны Сергия Радонежского). Все остальное время великий князь, пребывая в Москве, формально исполняя роль главы государства – принимая иноземных послов и отправляя своих, присутствовал на заседаниях Боярской думы, утверждая ее приговоры, одобрял назначения воевод и сановников, поставления церковных иерархов, выдачу иммунитетных и иных грамот – одним словом, как будто его присутствие в официальном политическом поле более чем заметно.

Продемонстрируем это присутствие юного великого князя на примере одного лишь 7047 года (1 сентября 1538 – 31 августа 1539 гг.). Согласно летописи, год начался с того, что 1 сентября явился к государю крымский посол Дивей-мурза с предложением дружбы и братства со своим господином, крымским «царем» Сахиб-Гиреем I (но при условии, что Иван помирится с племянником крымского «царя» «царем» казанским Сафа-Гиреем). 7 сентября повелением Ивана был отправлен послом в Швецию к королю Густаву Васе сын боярский Шарап Замыцкий. 20 сентября в Казань отъехал казанский посол Чюра Кадыев, а вместе с ним повелением Ивана с его грамотой в город на Волге отправился сын боярский Петр Федчищев. 22 сентября великий князь отъехал на богомолье в Троице-Сергиев монастырь, 30 октября, спустя месяц после возвращения с богомолья, Иван принимает у себя П. Федчищева, по итогам приема которого и ознакомления доставленной им грамоты Сафа-Гирея в Казань отправились великие послы Игнатий Яхонтов со товарищи. 26 декабря повелением Ивана в Стамбул к султану Сулейману I отправился сын боярский Ф.Г. Адашев, а с государевой милостыней к константинопольскому патриарху, в Салоники, на Афон и на Синай отбыли гости (купцы) Ф. Красухин и И. Кубышка. 25 января (уже 1539 г.) Иван принимает у себя приехавшего из Новгорода архиепископа Макария, а уже 2 февраля от имени Ивана рассылаются письма высшим иерархам Русской церкви прибыть в столицу для избрания нового митрополита взамен удаленного 2 февраля Даниила (и, надо полагать, это удаление также было оформлено как воля великого князя). 6 февраля «божественными судбами, по благодати Святого Духа, и великого государя и самодръжца изволением, и съветом архиепископлим и епископлим и всего священного собора велика Росиа» был избран новый митрополит – Иоасаф. На следующий день Иван принимает прибывшего из Казани сына боярского И. Буйносова, который ездил туда с И. Яхонтовым, с грамотой о ходе переговоров. 9 февраля великий князь одобрил поставление нового Суздальского епископа, а 16-го – епископа Смоленского. 10 апреля Иван отпустил в Казань казанского посла Бакы, а с ним своего посланника С. Мясного. Следом за этим Иван принял прибывшего из Крыма посланника С. Злобина, сообщившего, что в Москву едет крымский посол с «великой правдой», который и приехал в Москву 4 мая. С 22 по 28 мая Иван снова на богомолье в Троице-Сергиевом монастыре, а 30-го, спустя пару дней по возвращении из паломничества, Иван уже снова занимается внешней политикой – в Крым отъезжает с его грамотой И. Федцов. 2 июня великий князь принимает вернувшегося из Казани С. Мясного, а 12-го Ш. Замыцкого. Наконец, 17 августа состоялся прием приехавшего из Казани посла Ф. Огарева и прибывшего с ним посланца Сафа-Гирея князя Хуссейна Малого[366].

Кроме того, великий князь лично присутствовал на судебном разбирательстве по иску вдовы сына боярского Степана Пронякина Екатерины и ее деверей Ивана Пронякина и Бориса Себекина, обвинивших некоего Федора Неелова, его сына Ждана и жену Марию вместе с их человеком Федькой в убийстве Степана Пронякина и грабеже («деялось, господине, сего лета на рани Преображенья Спасова дни в среду по заход солнца, пришед Федор Степанов сын Неелов да та, господине, Марья, да сын их Ждан, да и человек их Федка к нам во двор и мужа моего Степана Пронякина изсекли саблями до смерти, а животы наши и статки со многими людми выграбили»[367]). И еще от его имени и по его слову было выдано за этот год 44 жалованных грамоты[368].

Но, начиная с 1542 г., Иван все чаще и чаще покидает Москву, а его отлучки становятся все более и более продолжительными. Так, в 1542 г. он с 23 по 31 мая был на богомолье в Троице-Сергиевом монастыре, затем снова отъехал туда 21 сентября, а посетив монастырь, отправился по своим селам и вернулся в столицу лишь 17 октября. Спустя несколько недель, 8 декабря, Иван снова отправляется в паломничество, на этот раз сперва в Боровск, в Пафнутьево-Боровский монастырь, оттуда в Можайск, посетить тамошние многочисленные монастыри, а потом – в Волок, в Иосифо-Волоколамскую обитель. Традиционное осеннее богомолье в Троице-Сергиев монастырь в 1543 г. затянулось на полтора месяца вместо недели (с 16 сентября по 30 октября или 1 ноября), поскольку, помолившись в обители св. Сергия, Иван потом отправился поклониться Иосифу Волоцкому. Свои паломничества в 1544 г. Иван начал с посещения Калязинского Макарьева Свято-Троицкого монастыря, а оттуда отправился в Троицу, и эта поездка заняла у него почти две недели, с 5 по 18 марта. В мае он уже в Николо-Угрешском монастыре, а в конце июля – начале августа – снова в Троице, и вполне вероятно (хотя летописи об этом ничего и не сообщают), что по осени, в сентябре, он снова по традиции отъехал в Троицу. В марте 1545 г. Иван опять приезжает в Троице-Сергиев монастырь, затем, с 21 мая по 7 июля, он совершает большое путешествие, начав его с Троицы, а затем посетив знаменитые монастыри к северу от Москвы – в Ярославе, Ростове, Белоозере, Вологде и других местах. 16 сентября великий князь снова отправляется в Троицу, и, вернувшись оттуда 5 октября, через четыре дня уезжает в Можайск, где пробудет больше месяца, приехав в Москву только 14 ноября – как только установился санный путь. 27 декабря он снова в дороге, на этот раз на своей государевой потехе, а затем заехал во Владимир, и только 23 января 1546 г. он возвратился в Москву. 6 мая Иван отправился на богомолье в Николо-Угрешский монастырь, а оттуда «в судех» отплыл в Коломну «по вестем», где и находился со своим двором до 18 августа в ожидании прихода крымского «царя» (а тот так и не явился). Не прошло и месяца, и Иван снова покинул столицу – 15 сентября он уехал помолиться в Троицу, а оттуда отправился в путешествие по северо-западным городам – Тверь, Новгород, Псков, вернувшись домой только 12 декабря[369].

Конечно, представительские функции за государем остаются. В том же 7051 году (1 сентября 1542 – 31 августа 1543 гг.) Иван сперва 11 сентября 1542 г. «отпустил» в Крым «царского» «человека» Тамача, а с ним своего посланника Ф. Вокшеринова с грамотой, 15 октября он принял вернувшихся из Литвы послов, а 3 ноября – своего посла из Казани Н. Чуватова. 8 ноября в Москву приехали послы от волошского воеводы, и снова Иван принимает их у себя. 23 декабря великий князь принимает приехавшего из Астрахани служилого татарина Таюша Токсубина с «царской» грамотой и послов астраханского же «царя» с грамотами о дружбе. 11 февраля состоялся отпуск волошских послов в присутствии Ивана, а 16 марта он принял вернувшихся из Крыма послов Ф. Вокшеринова и «царева человека» Ак-сеита с ханской грамотой[370]. Кроме того, в этом году от имени и по слову Ивана Васильевича было выдано 29 жалованных грамот – как будто существенно, на треть меньше, чем четырьмя годами ранее (впрочем, число выданных грамот определяется в большей степени сохранностью архивов, нежели их реальным числом на то время)[371].

К сожалению, о частной жизни Ивана Васильевича в эти годы мы практически ничего не знаем – можно лишь строить догадки относительно того, чем он занимался во время, свободное от исполнения представительских функций и загородных поездок. Нередко, когда речь заходит о нравах юного великого князя, ссылаются на «Историю» князя Курбского, который не поленился, расписывая в красках порочность своего будущего друга и злейшего врага. «Егда же начал (Иван – В. П.) приходити в возраст… – писал князь Андрей, – начал первие безсловесных крови проливати, с стремнин высоких мечюще их – а по их языку с крылец, або с теремов». По мере взросления, продолжал Курбский, меняются и «забавы» великого князя. «Егда же уже (Иван – В. П.) приходяще к пятомунадесят лету и вящей, тогда начал человеков ура-няти и, – продолжал поражать своих читателей злодействами входящего в мужеск возраст Ивана Васильевича князь Андрей, – собравши четы юных около себя детей и сродных оных предреченных сигклитов, по стогнам и по торжищам начал на конех с ними ездити и всенародных человеков, мужей и жен, бити и грабити, скачюще и бегающе всюду неблагочинне». И вообще, завершал это описание князь Андрей, творил юный великий князь всякие «дела разбойнические», «их же не токмо глаголати излишне, но и срамно» (оставляя читателю свободу домыслить, чем же еще таким злодейским и срамным занимался в эти годы Иван Васильевич)[372].

Можно ли принимать это свидетельство, безусловно весьма субъективное, от человека, который сам по себе не может быть образцом для подражания? Из описания учиняемых юным Иваном бесчинств следует, что его «забавы», которые могут показаться нам дикими, на деле вряд ли являлись чем-то из ряда вон выходящими и необычными. Все это можно считать обычными для всех времен и народов забавами «золотой» молодежи, имеющей возможность покрасоваться дорогими, статусными вещами и пользующейся проистекавшими из их высокого сословного статуса вседозволенностью и безнаказанностью. И вряд ли стоило ожидать чего-либо иного от сироты, воспитанием которого, по словам все того же Курбского, занимались «велицые гордые паны – по их языку боярове», которые «его (Ивана то есть – В. П.)… ретящеся друг перед другом, ласкающее и угождающее ему во всяком наслаждению и сладострастию»[373].

Любопытные подробности о натуре юного Ивана можно почерпнуть из сочинений знаменитого Максима Грека. В своем сочинении «Главы поучительны начальствующим правоверно» он писал, что истинный царь – это тот, кто может обуздать «безсловесные своей души страсти», а именно «ярости и гневу напрасному и беззаконным плотским похотем», ибо, по мнению философа, «иже бо сими сицевыми безсловесны одолеваем быват, несть небесного Владыки образ одушевлен, но безсловесного естества человекообразно подобе»[374]. И не должен истинный православный государь свои «очеса блудно наслажати чюжими красотами, ниже приклоняти слух к вестем студным и душегубительным глумлением смехотворных кощунников». Само собой, государь не имеет права прислушиваться к тому, что ему шепчут клеветники, «ниже язык удобь двизати в досады и злословия и глаголы скверны, нже руки вооружати на озлобление неповинных и хищение чюжих имений»[375]. Пороки, продолжал Максим, подобно тучам закрывают пресветлый облик царя – «тем же убо образом и души благоверного царя, аще облаком скотских страстей, глаголю же яростию и гневом безвременным, пиянством же и похотим непреподобными обладана будет»[376]. Нетрудно заметить, какие пороки и черты характера, непригожие для царя, осуждает Максим Грек и советует Ивану Васильевичу всячески бороться с ними, если он желает быть настоящим православным государем.

О том, что не следует государю прислушиваться к «гнилым советам неразумных людей, раб своих», писал в послании к Ивану Васильевичу и знаменитый впоследствии протопоп Сильвестр, наставник и советник молодого Ивана Васильевича. К этому он добавлял еще и требование очистить свое окружение (да и вообще все свое царство – мотив, который будет регулярно повторяться в писаниях русских церковных писателей того времени) от содомитов. «Аще сотвориши се, искорениши злое се беззаконие, прелюбодеяние, содомский грех, и любовников отлучиши, без труда спасешися, и прежний свой грех оцыстиши, и великий дар от Бога получиши», – восклицал Сильвестр, обращаясь к своему подопечному[377].

Вместе с тем описания князя Курбского, Максима Грека и Сильвестра как будто входят в явное противоречие с тем, что мы знаем об Иване Грозном из его писаний. «Грозный был одним из образованнейших людей своего времени», – писал Д.С. Лихачев, и в доказательство этого тезиса он пишет далее: «Грозный заказывал перевести Историю Тита Ливия, биографию цезарей Светония, кодекс Юстиниана. В его сочинениях встречается множество ссылок на произведения древней русской литературы. Он приводит наизусть библейские тексты, места из хронографов и из русских летописей, знал летописи польские и литовские. Он цитировал наизусть целыми „паремиями и посланиями“, как выразился о нем Курбский»[378]. Любопытное свидетельство, близкое к описываемому нами времени, оставил старец Артемий, который был близок к Ивану в начале 50-х гг. В своем послании молодому царю инок, наставляя Ивана на путь истинный, подчеркивал, что его адресат «измлада священныя писания умееши»[379]. Кстати, Б.Н. Флоря отмечал, что в ходе своей длившейся несколько недель поездки по обителям в 1545 г. Иван посетил едва ли не все заволжские скиты – оплоты нестяжательства, и этот перечень «мог бы навести нас на мысль, что уже в то время Ивана Васильевича глубоко интересовала внутренняя жизнь церкви и симпатии его принадлежали живущим в заволжских обителях „нестяжателям“, суровым аскетам, учившим, что церковь не должна обладать земельными владениями»[380]. Правда, далее сам историк ставит под сомнение такое предположение, отмечая, что здесь возможно и иное объяснение, но тем не менее подчеркнем это еще раз – религиозная экзальтация и искренняя вера уже тогда были одной из сторон противоречивой натуры Ивана Васильевича.



Поделиться книгой:

На главную
Назад