— Надеюсь, следующий раз будет не скоро, — думала Тони, проводив гостя и устроившись в тени с томиком Мопассана. Заточение в глуши начинало сильно угнетать ее. В суете и шуме своей звездной жизни Тони часто приходилось мечтать о провинциальном уединении, заурядной, размеренной жизни. Увы, это были лишь фальшивые мечты, капризы тщеславия, проявлявшего все больший аппетит и вздорный нрав.
Тони наугад развернула «Милого друга», которого рассеяно читала уже несколько дней и задумалась. Что-то все же недоговаривал профессор Динстлер. Он вообще был какой-то странный, этот давний мамин. Хотел тут же остричь шевелюру Тони, убеждая в том, что пока корни волос не окрепнут, надо уменьшить нагрузку. Девушка охотно согласилась — ежедневные длительные расчесывания гривы ей изрядно надоели, к тому же Тони боялась вновь увидеть выпадающие пряди.
Но Шнайдер схватился за голову:
— В условиях контракта оговорены не только размеры бюста и талии, но и цвет, длина волос, которые мы не имеем права менять без консультации с дизайнерами фирмы! Тони, умоляю, подожди несколько дней — пусть этим займутся профессионалы.
Пробежав кончиками пальцев по зажившим швам на темени, Тони убедилась, что все идет хорошо. Вспорхнув с колен, опустился в траву оставленный Жан-Полем листок. Она подняла его и вместо ожидаемого адреса и телефона, увидела два аккуратных четверостишья:
«Как мило» — подумала Тони и, положив листок между страниц, захлопнула книгу.
…Когда машина увозившая Тони и Артура скрылась из вида в каштановой аллее, Йохим на мгновение вернулся в тот день, когда провожал взглядом автомобиль, увозивший из клиники Леже «починенную» им Алису. В висках ломило и подкатывала тошнота. Тогда, много лет назад, он отправился измерять себе давление, поскольку не догадывался об истинной причине «недуга» — огромной, странной любви, исподволь завладевшей все его существом.
«Надо бы проверить давление», — обманул Йохим себя и на этот раз, а обнаружив на тонометре повышенное давление, обрадовался простоте причины. Проглотил чашку горячего кофе и стал ждать Ванду.
Динстлер немного поторопился, отпуская Тони, анализы крови еще не были удовлетворительны, но его предписания теперь может выполнить любой врач, а с часу на час должна была вернуться Ванда. Супруги никогда не говорили впрямую о Тони, стараясь не замечать мелькавшие на экране и журналах сведения об успехах топ-модели Антонии Браун. Остин довольно часто наведывался к Динстлеру, у них были свои дела, Алиса же вполне благоразумно предпочла ограничиться праздничными почтовыми поздравлениями. Все держались очень корректно в чрезвычайно сложной ситуации, единственным слабым звеном которой была, по мнению Йохима, Ванда.
После памятного визита на Остров Браунов в июле 1978 года, когда присутствующим была представлена семилетняя Тони, Ванда взорвалась, подозревая мужа в умышленной передаче дочери «своей бывшей возлюбленной» Алисе. Ванда ревновала, подозревая некий давний роман, искры которого не погасли по сей день. Она не до конца поверила Йохиму, говорившему чистую правду: он действительно ничего не знал о новой семье девочки, довольствуясь регулярными сообщениями Натана о том, что Тони воспитывается в чрезвычайно благополучном американском доме. Натан, устроивший так, что новыми родителями трехлетней Тони стали Брауны, не считал нужным до поры до времени ставить в известность Динстлеров: слишком сложными могли оказаться взаимоотношения этих семей. Браун сам решил снять завесу тайны, представив друзьям свою семилетнюю дочь. Он понимал, что для Йохима факт удочерения Тони Алисой будет играть огромную роль и он никогда не станет разрушать собственноручно созданную многозначительную иллюзию.
Зато Ванду именно это обстоятельство сильно задевало. Она устроила Йохиму бурную сцену, заявив о намерении подать дело в суд, выкрасть ребенка или уговорить Браунов вернуть девочку. Йохим терпеливо внушал взбешенной жене то, что понимал не чувствами, а разумом: Тони должна остаться в новой семье при соблюдении самой строжайшей тайны. Ванда, наконец, перестала шуметь, и тихо, с фанатичным блеском в глазах заявила: — Хорошо, я подожду, но клянусь тебе — Тони узнает всю правду и назовет меня матерью!
К счастью, этот разговор был единственным. Жизнелюбивый характер Ванды не оставлял времени для вынашивания коварных планов, а Кристофер вполне удовлетворял и материнское тщеславие, и ее потребность в заботе. Они прибыли на следующий день, после отъезда Тони и, о Боже, сколько багажа вынес из огромного автомобиля пыхтящий садовник Гуго! Крис и сам помогал таскать коробки и свертки с закупленными для него в честь удачного окончания учебного года подарки. С заднего сиденья был извлечен огромный шлем, кожаные толстые наколенники и перчатки.
— Что это? — изумился Йохим. — Ты собрался, играть здесь в хоккей?
— Ах, Готтл, ты ничего не понимаешь! Наш сын уже раздумал становиться хоккеистом, горноспасателем и даже программистом, — радостно сообщила Ванда. И заметив не притворный ужас в глазах мужа, предложила: — А ну угадай, куда теперь метит этот парень?
— Неужели в космонавты? — Йохим изобразил восторг.
— Кого сейчас колышут космонавты, отец? Плати денежки — и любого чукчу на «Шаттле» прокатят, вроде аттракциона в парке, авторитетно объяснил Крис, примеривая шлем в решетчатым забралом. — Я стану каскадером! Это настоящая опасность и отличное дело для мужчины. Целый месяц тренировался… Вот только… Директриса не хотела тебя волновать… Здесь у меня слегка растянулись сухожилия. — Он пощупал щиколотку и повертел в воздухе стопой. — Уже все в полном порядке!
— А на локте? Ты бы видел, Готтл, что у него было с рукой! Они там прыгали со второго этажа прямо в кучу строительного щебня — и это называется школа повышенного внимания! Просто возмутительно! Ванда что-то еще говорила, прыгал на четвереньках по гравию, одев кожаные наколенники, Крис, а Йохиму казалось, что он смотрит кино, наблюдая за происходящим из далекого темного зала. Матовый теплый день, обещающий к вечеру грозу, фасад элегантного буржуазного дома в уютном окружении тенистых каштанов, коробки и свертки, разбросанные тут и там, славная чуть пухлая блондинка с ярко-алым ртом, клюквенными коготками и стразовой заколкой в пышно взбитых волосах. Шустрый малец, выстриженный так, что смоченные фиксатором волосы ежом топорщатся впереди, а от затылка опускаются за шиворот рубашки длинными тонкими прядками.
— И как это он удосуживается следить за прической при таком разгильдяйстве — невероятно! — думал Динстлер, отмечая с холодной и оттого еще более ошеломляющей очевидностью, поразительное физическое сходство между мрачноватым малолетним Йохимом, запечатленным на блеклых, ломких фотографиях, и этим жизнелюбивым пареньком.
Все было как всегда — стрекот газонокосилки у ограды, заливистый лай Грека, пружинисто припадающего на все четыре лапы перед скачущим по дорожке Крисом, деланная озабоченность Ванды, вернувшейся в свой «заброшенный уголок», виноватые оправдания запустившего хозяйство Йохима. Каждый отлично знал свою роль в основательно заигранном и все же приятном спектакле.
Все было как всегда в начале этого необычного лета готовящего участникам представления совершенно иные роли. Никто и не предполагал, какой властью может обладать прошлое, с насмешливой улыбкой открывающее свои давние, казалось бы, канувшие в небытие тайны.
ЧАСТЬ 2
ПОБЕДА И СТРАХ
Женщина, в память о которой назвал свою яхту немецкий бизнесмен и тайный миссионер справедливости Остин Браун, была жива. Но ни в горячечном бреду, ни в счастливых снах не виделась ей ленивая теплая волна у каннского причала, отбрасывающая солнечную рябь на белоснежный борт и широко выписанную на этой белизне латинскую вязь «Victoria».
Не было у нее счастливых снов, а хвори приносили лишь боль и страх: снова и снова в замутненном сознании падали на мерзлую землю срубленные кедры, прошумев последний раз низвергнутой кроной, и затихали — могучие, бессильные, мертвые, подломив опушенные темной хвоей ветви.
Витя, Вика, Виктория — ясноглазая красавица с тяжелой каштановой косой, пахнущей радостью и земляничным мылом, с вальяжной поступью пышногрудой молодухи, заводящей на вечерней околице лебединый хоровод, стала просто Анатольевной — малословной, грузной с больными ногами-тумбами, обмороженными еще там, в зоне, и пугливым, извиняющимся взглядом. Приткнувшись в уголке коммунальной кухни, она подолгу чистила картофель, стараясь снять прозрачно-тонкую кожуру — не из жадности, из экономии. Не для себя — для сына.
Леша родился в 42-м под самые майские праздники в пересыльном сибирском лагере на диву здоровеньким и жизнерадостным, предъявив персоналу спецсанчасти аппетитные «перевязочки» на ручках и ножках — приметы иной, сытой и здоровой жизни, которая, несмотря на полагающееся здесь уныние, лилась из репродуктора вместе с бодрым первомайскими маршами.
Восьмикоечную палату, крашенную до половины темно-синим маслом, освещала забранная в проволочный намордник лампа, за окном, забеленным известью, угадывался контур решетки, а в верхнем, открытом прямоугольнике форточки мела мутная свинцовая метель.
— задорно пели звонкие голоса. Вика и ее родители было врагами того самого народа, что шагал сейчас по Красной площади, в алом море знамен и ветвях цветущих яблонь из папиросной бумаги, приветствуя улыбавшегося с мавзолея Вождя. Под левым боком Виктории сопел новорожденный Алексей, теплый, чернобровый, причмокивающий во сне крошечными пухлыми губами — тоже враг. Было так больно, так горько, что не понять всего этого, не объяснить, а лучше уж — умереть.
Родителей Вики Шерель — инженеров-конструкторов сталинского Тракторного завода, осужденных за сотрудничество с иностранной разведкой ожидал 15-летний срок в лагерях. Девятнадцатилетняя дочь врагов народа, отправленная на поселение в северные края, тут же попала в санчасть, так как была на сносях, а нервы здоровье стало сдавать — то не слышит ничего, то в обморок вдруг падает, как подкошенная. Уж слишком много всего навалилось на нее в эти месяцы — проводы жениха на фронт в самый разгар огромной любви, беременность безотцовская, хотя и не позорная, так как давно уже была просватана Виктория за Остапа и признана всеми его законной половиной, но несчастная — совпавшая с войной и арестом, с глухим неведением о судьбе любимого. Не пробивались сквозь цензурные кордоны ДОПРа весточки фронта. А ее единственное письмо, переданное матери Остапа с сообщением о том, что стать скоро лейтенанту Гульбе отцом — дошло ли? Листочек в клеточку, исписанный химическим карандашом, посланный в ад передовой — уцелел ли, нашел ли среди живых того единственного, для которого был опорой надежды и веры?
Не ответил Остап, пропал. То ли сгинул, то ли отрекся — не водить же коммунисту родство с предателями. Кабы знать Виктории, что лежала в придорожном кювете возле белорусской деревеньки, догорая и густо чадя старая полуторка, подорвавшаяся на мине и разметавшая в заснеженные кусты рогожные кули со штемпелем «полевая почта».
Не знала Виктория, да не могла и вообразить, что имеет уже ее гарный хлопчик Остап, коммунист и герой, совсем иное мнение насчет арестов «предателей» и «мудрости» Вождя, что хранит в нагрудном кармане пропотевшей гимнастерки ее крошечное, с комсомольского билета фото и если готов отдать свою жизнь, то не за товарища Сталина, а прежде всего за нее — свою любовь, гордость и будущее. А следовательно — за Родину.
Засомневалась Виктория, оформляя документы младенцу, как записать сына. Свою фамилию поставить — на всю жизнь парня заклеймить. Отцовскую дать — а вдруг неприятности к Остапу из лагеря потянутся… Да врачиха подсказала:
— Ты у нас, девонька, не первая с такими вопросами. Это и понятно не хотят мамаши ни своего имени подсудного ребенку клеить, ни отца компрометировать. А потому берут что-нибудь со стороны. Не политическое конечно, а так, из искусства лучше — красивое. До войны у нас прямо косяком Козловские шли. И вправду — от одного его голоса родить можно! Фамилия настоящая русская, да и человек хороший — ничем себя не опорочил.
Так и решила Вика — быть сыну Алексеем Ивановичем Козловским. И он был уже не просто дитятей — а настоящим Алексеем — и глаза и губы — алексеевские.
На третий день после родов у Виктории началась горячка, пропало молоко и когда она, наконец вышла работать учетчицей на лесоповал, то еле передвигала ноги, не в силах вытащить из талого весеннего снега пудовые, размокшие валенки.
Двухнедельный Леша остался на попечении больничной нянечки, подкармливающей его молоком, остающимся от другой роженицы.
Учетчицу подвозил на разработки бригадирский газик и оставлял среди гулкого перестука зековских топоров с обязательной выразительной перебранкой перед тяжелым уханьем падающего ствола. Здесь и застало Викторию горе.
— Эй, гражданочка Шерель, там тебя старшой ищет! — гаркнул из-за оврага хриплый голос, после чего кричавший откашлялся и зычно сплюнул. В новом, отороченном цигейкой тулупе, бригадир уже пробирался через лежащие деревья, помахивая белым конвертиком. На казенном бланке пересыльного пункта, именуемого объектом № 348К/7, сообщалось, что заключенные Шерель В. С. и Шерель З. И., такого-то года рождения, осужденные по такой-то статье и прочее, прочее, прочее… Вот. «Застрелены при попытке сопротивления конвою 24 декабря 1941 года». Значит, их не было на свете уже почти полгода. Виктория не упала, а села в снег, выронив листок и снятые брезентовые варежки.
— Эй, красивая, чего скуксилась! — потряс ее за плечо старшой и не дождавшись ответа, плюнул. — Ничего, жидовочки как кошки живучие. Посидит на снежке — оклемается.
Талый снег прихватывала вечерняя ледяная корочка, ноги налились тяжестью, онемели — точно отпали. Только удары топора и боль — страшная, разрывающая нутро: металл вонзался все глубже и глубже, подбираясь к сердцу — у-ух, у-ух!.. Пауза, шелест падающей кроны, тяжелый выдох смерти. Кедр затихал, подрагивая жилистыми, чешуйчатыми ветвями, роняя в снег тяжелые, золотистые шишки. Один, другой, третий — мама, отец, Остап… И снова они падали замертво — один, два, три… А вот и сама Виктория хруст, удар — и звенящая ледяная струна тишины…
…Потом не раз говорили Виктории бабы, что родилась она в рубашке ведь не пропала, выжила, да еще с малым дитем на руках среди мора и холода, выжила и жизнь свою устроила совсем по-людски.
В отделе кадров для ссыльных, куда поступила на трудоустройства после залечивания обмороженных ступней молодая мать, Виктория приглянулась самому Заву — хромому, с петушиной от рождения ногой, мелкому и остролицему, хоть и вольнонаемному, но в чине и весьма влиятельному, потому что именно отсюда с выписанным им ордером направлялись вновь прибывшие «ссылари» в разные стороны — кто на лесоразработки, а кто и в столовую.
Николай Николаевич ахнул в сердцах, оторвавшись от бумаг и увидав у своего стола молодую женщину с васильковыми строгими глазами под сдвинутым на лоб ситцевым платком. Ни латанная брезентовая роба, ни казенные кирзачи, превращенные за лето в опорки, не скрывали королевской стати, заявлявшей о себе то ли в осанке гордо распрямленных плеч, то ли в высокой груди, распирающей застежку цветастой вылинявшей блузы, то ли в хмуро сдвинутых соболиных бровях… Кто уж знает, чем околдовала неулыбчивого Зава ссыльная Шпак, но пристроил ее Николай Николаевич жить в комнатенку у своей хозяйки, имевшей и город и козу, что было очень важно особенно для малыша. И пошло везение — с сентября Виктория по протекции сожителя начала работать по специальности, в библиотеке военчасти, а сын оставался при бабе Нюсе и при козе, все равно, что в родной семье. Бабка эта не мытая, да коза Розочка облезлая, жилистая, сильная с зелеными ведьмачьими глазами подняли, вырастили Алексея.
Николай Николаевич, по причине своей колченогости к воинской службе неспособный, был вольнонаемным, имевшим должность капитана и все вытекающие отсюда последствия — форму с погонами, а следовательно — сапожный крой, кительный габардин и спецпайки, в которые входили пачка печенья, крупа, баночки дальневосточного лосося, щедро вымазанные мазутным маслом и даже, иногда, американской тушенки, поступавшей от союзников. Ах этот иноземный гость — жестяной цилиндр с непонятным набором латинских букв и цифр, отчеканенных на донышках! Из какой жизни прибыл ты и что таил, помимо волокнистых кусочков темной говядины под белой корочкой застывшего жира? Молчала жестянка, не пробивалась весточка из иных пластов бытия. А в те же дни, на той же планете, на расстоянии всего лишь трех тысячах с лишком километров, точно такая же банка была вскрыта перочинным ножом лейтенанта Гульбы, оплаканного и похороненного в мыслях Викторией, тем самым ножом, что ловко и смачно срезал стебли тысячелистника тогда, на волжской косе, предвоенным летним вечером… Как так устроено на свете, что умница и смельчак, Остап Гульба, ковыряя герцогской вилкой иноземное мясо в замке Клеедорф и поминая погибшую Вику красным вином, так и не почувствовал, не понял знака, поданного свыше? Не поперхнулся, не уставился незрячими глазами в огонь, полыхавший в камине, чтобы увидеть приземистый домик в неведом Заозерске, почерневший, с косыми ставнями, с мартовскими темными сугробами под самые окна, а за окнами, за грязной ватой, проложенной между стекол, за кустиком душистой герани, развернувшей к свету резные листья, — свою суженую с трехлетним чернявым мальчонкой на коленях. Твоим, лейтенант Гульба, сыном…
Так и оставался Остап не венчанным вдовцом, а в сибирском городке подрастал мальчонка, глазастый, смышленый, получая конфетки от хмурого дяди Коли. Дядя Коля не пил, руки на сожительницу не поднимал, получку приносил в дом, а летом ишачил в огороде, чтобы помочь бабе Нюсе запастись на зиму картошки своей в погреб насыпать, кадушку капусты заквасить с клюквой, переложенной цельной антоновкой. Но накануне Победы пришли за Николай Николаевичем прямо на рабочее место. Знал он, видать, свою вину и боялся ареста, а потому с торопливой неловкостью ткнул свой ТТ, чуть ли не к животу и выстрелил. Никто не ждал от него такого, да и врач на вскрытии изумленно присвистнул — больно хитро прошла пуля — рикошетом от ребра через печень — и в сердце — нарочно не подгадаешь.
Осталась Виктория с бабой Нюсей, мучаясь подолгу больными ногами, начавшим отекать и пухнуть, и растя сына, с каждым годом все больше ее радовавшего.
В школе мальчик уже с первого класса получил ответственный пост дежурного по порядку, а вступив в пионеры — возглавил тимуровское движение, взявшее под опеку инвалидов и стариков городка. На Козловского Лешку все дивились — как с картинки в «Пионерской правде» — не соврет, не напакостит, рассуждает как взрослый и так и крутится с малолетства, чтобы копейку в дом принести — то в очередь за мукой вместо соседок пишется, то на Пасху куличи старухам в церковь святить носит, а уж дров-то за полтинник наколоть — это Козловский тут как тут, едва топор в руках держать стал. Ну просто отрада для матери! А уж отнюдь не тихоня. И на соревнованиях побегать горазд, и в тайгу в дальний поход сходить, а лет с тринадцати — на лесосплаве поработать. При этом к самогону и водке не притрагивался, на драки кровавые поселковые не ходил, да и друзей придерживал. Вот только одно подкачало не вышел Лешка Козловский голосом! Вернее, конечно, слухом, потому что голос имел громкий и желание петь — огромное. Трубы баском вовсю и всех сбивал, кто рядом в хоре стоял, пока его от этого занятия категорически не отстранили. И тогда Леша подался в танцы, хотя, не мальчишечье это, конечно, дело. Началось с «яблочка» на праздничном утреннике. Там-то все просто — ходи себе в матроске, притопывай, да руками вроде канат перебирай. А потом пошел гопак, да «бульба», да регулярные посещения хореографического кружка, руководимого весьма строгой поселенкой Анной Давыдовной, когда-то учившейся в Ленинграде и не отпускавшей Лешу Козловского из танцевального дела ни под какими предлогами.
А в 1957 году произошло два важных события в жизни Виктории умерла баба Нюся и Никита Хрущев разоблачил на XX съезде КПСС культ личности. Получив вскоре реабилитацию, Виктория решила вернуться в родные места, то есть в заново отстраиваемый и растущий город-герой теперь уже Волгоград. Убрала могилки бабы Нюси и Коли, заколотила домик, поручив огород соседям, подхватила Лешу и отбыла.
…Родного города Виктория не узнала, ни знакомых, ни родни не отыскала, не нашла и следа Остапа, не считая выданной ей в военкомате справки, что некий гражданин, инвалид труда Андрей Гульба героически погиб при защите дома Павлова. Непутевый брат Остапа.
Виктория устроилась в заводскую библиотеку Волгоградского алюминиевого комбината и вскоре получила комнату в трехсемейной коммуналке пятиэтажного краснокирпичного дома. Правда, комната находилась на последнем пятом этаже, куда подняться Виктории было совсем не просто, но зато имела большое окно и батарею парового отопления. В квартире была даже ванная с газовой колонкой, так что и мыться и стирать можно было сколько душе угодно, конечно, в отведенное очередностью время — как не крути — девять человек, стар и млад и уж всегда вдоль коридора сушится чья-нибудь постирушка.
Алексей пошел в восьмой класс и вскоре после новогоднего школьного вечера, в финале которого, уже разгулявшись и раздухарившись он сбацал в коридоре чечетку, был рекомендован подсмотревшим танец завучем в заводской клуб для занятий хореографией. В ансамбле Леша Козловский стал солистом, а после победы в зональном конкурсе, начал усиленно готовиться к участию в Международном фестивале молодежи и студентов, который должен был состояться в Москве в августе 1957 года…
…В июне 1957 года юрист, немецкий политэмигрант Остин Браун, снимавший комнаты на Рю Лебань маленького городка на юге Франции, решительным образом изменил свое финансовое и общественное положение. Став совладельцем крупного европейского концерна, он начал работу по созданию приличествующего его месту имущественного статуса.
Дом на Острове у французской Ривьеры подыскал агент по продаже недвижимости, взахлеб твердя о необычайном везении месье Брауна: вилла, только что выстроенная для очень известного своей эксцентричностью американского шоумена, скандально разорившегося, была выставлена на продажу. Строительство дома по проекту именитого архитектора было практически завершено, оставались лишь отделочные работы, устройство парка и оснащение водного гаража.
Мощный катер авиационных очертаний Браун выбрал по каталогу, а покупкой яхты занялся сам. Оказалось — это очень приятное дело, прогуливаться в сопровождении солидного консультанта по специальному причалу, вдоль которого покачивались ждущие хозяина суда — катера всех мастей, моторные лодки, яхты — от прогулочной до крейсерской и даже небольшая парусная шхуна.
Определиться с выбором Остину было нетрудно. Он пропускал мимо ушей комментарии по поводу водоизместимости, скорости и маневренных качеств той или иной модели, но внимательно оглядывал внешнюю стать. Откуда было знать опытному фирмачу-консультанту, что этот клиент, действуя в обратном общепринятому порядке, подбирает яхту под имя, т. е. в первую очередь для того, чтобы вывести на белом, изящно выгнутом носу заветные буквы.
— Вот эта, пожалуй, — остановился он у стройной, легкой яхты, напоминающей чем-то веселого породистого жеребенка.
— Отличный выбор, — просиял консультант. — У мсье наметанный глаз. Это суденышко — штучная работа! Оригинальная модель, выпущена всего в двух экземплярах.
Подписав чек на огромную сумму и приняв поздравление с удачным приобретением, Браун в специальной графе купчей с удовольствием пометил условие: отбуксовку яхты к собственному Острову и начертание имени, цвет и шрифт для которого он выбрал в специальном альбоме. «Наверное, с таким вот остервенелым упоением вырезает школьник на парковой скамейке инициалы своей девушки. Сердце замирает от тайной радости — не важно, помечаешь ли ты вновь открытую звезду, яхту или просто тополь в саду. Это всегда клятва и дар» — думал он, с сожалением перепоручая процедуру написания профессионалу. «Вот и все, что я сделал для тебя, Витька. Прости, что больше ничего не смог, хорошая моя», — прошептал он и покинул причал.
…Виктория Анатольевна караулила у плиты картофель в мундире, пыхтевшую под тяжелой чугунной крышкой, проложенной газетой «Правда». На кухне было душно и сумрачно — вечернее окно, без шторок и занавесок, запотело, голая лампочка под потолком излучала свои 60 ватт. Две конфорки рядом с набухающей кашей, занятые соседскими кастрюлями, распространяли вкусный запах свиного борща.
Анатольевна в этот раз на мясо не наскребла — зарплата будет послезавтра, а картошечка с постным маслом и так хорошо пойдет. Счастье, что Алексей разносолами неизбалован, и аппетит у него волчий — все сметет, что на столь не поставь. Главное, чтобы побольше было.
Как залетная птаха впорхнула Ольга — в пестром халатике и капроновой зеленой косынке поверх оранжевых бигуди, на ходу отключила газ, схватила из шкафчика печенье и хлопнула по плечу застывшую на своем табурете соседку:
— Да брось ты свою стряпню, Анатольевна! Пошли ко мне — там по телику Поль Робсон поет — прямо из Москвы.
Получив на комбинате к майским праздникам премиальные, Ольга купила новенький «Темп-2», с огромным экраном, чуть ли не вдвое больше КВНовского, что с линзой вообще было почти как кино. Сдвинув стулья поближе, женщины прильнули к экрану. Яркий голубой прямоугольник, отрегулированный ручкой «контрастность» и успокоенный от поперечных подергиваний «частотой кадров» открывал невероятно отчетливую и абсолютно невозможную здесь, в этой комнате, картину. Это было не просто «окно в мир», как писали газеты, а выход в другое измерение — за пределы реального, мыслимого, допустимого. Виктория, оказавшись перед экраном, каждый раз стеснялась взгляда дикторши и машинально поправляла халат. Почему тогда, еще до войны, обсуждая с Остапом на волжском берегу перспективы технического прогресса, обещавшего появление «видео-радио», они были радостно готовы ко всему, что сулила наука — полетам на Луну, чтению мыслей на расстоянии, перемещениям во времени и продлению жизни за пределы возможных сроков. Но не могли и представить не только Хиросиму и Нагасаки, но и простого артобстрела, уносящего жизнь? Как же случилось, что страшное, жестокое стало нормой, житейской привычной бедой, а чудеса мирной жизни смущали необъяснимой, тяжелой обидой.
То, что показывал сейчас телевизор, было сказкой сбывшейся для других, украденной радостью, миновавшей, обошедшей стороной ее, Виктории жизнь.
Вся Москва пела и гуляла в эти светлые, короткие летние ночи. По площадям и улицам, взявшись за руки, с букетами сирени бродила молодежь из разных стран — мексиканцы в широкополых сомбреро, какие-то узкоглазые китайцы и даже негры, которых там, в Америке ожидали зверства куклуксклановцев и костры линча, широко улыбались обезьяньими губами, пританцовывая с русскими девушками «Катюшу». А по Москве-реке скользили водные трамвайчики — мимо башенных высоток, под выгнутыми мостами и расцветающим салютными гроздьями небом. «Речка движется и не движется, вся из лунного серебра…» — пели юные голоса. Виктория чувствовала, как по спине побежали мурашки и душа занялась волнением. «Жизнь-то, жизнь-то теперь какая!» — замирала она, поправляя на коленях укутанный в одеяло чугунок с картошкой.
— Смотри, смотри Анатольевна! Модницы все в белых босоножках и юбки широченные, надо себе такую сварганить, — тыкала пальцем в экран Ольга. — У меня была точь-в-точь такая! Темно-синий штапель в горох, солнце-клеш. И босоножки на каблучках беленькие, «скороходовские», — оживилась вдруг Виктория, — и Волга наша не хуже этой Москвы-реки была, а уж берега!
— Ой, что-то не представляю тебя, Анатольевна, на каблучках, да в клеше! Для клеша надо талию как у Елены Великановой.
— А у меня и была такая. Остап двумя руками почти обхватывал чуть-чуть не смыкались. Правда, ручищи у него огромные… токарь-разрядник, передовик производства…
— Ага, размечталась, Анатольевна, разволновалась! Рано тебе, видать, в бабки-то записываться. Совсем на себя рукой махнула. Хоть бы волосы подкрасила, кому она, седина-то, твоя нужна? За нее премиальных не дадут, завела свою привычную песенку Ольга. — Вон в универмаг хну завезли, я тебе тоже возьму. Мы здесь такую красоту наведем — выйдешь в свою библиотеку кралей Наповал всех сразишь!
— Да что ты, Оль, смеешься! Поздно мне уже фасонить-то. Дай Бог, чтобы ноги не подвели — сына еще поднять надо. Не хватает ему только матери-инвалидки. Вот чего я пуще смерти боюсь… — тяжко вздохнула Виктория.
На экране показывали концерт. Присядкою шли хлопцы в широченных шароварах, а вокруг бегали в мягких сапожках, кружили подбоченясь девчата, так что ленты разлетались от пышных венков и колоколом вставали расшитые узорами юбки. А за ними, во всю огромную сцену трепетало на ветру, как-то хитро представленное гигантское знамя с величавым профилем Ленина.
— Ну ладно, пойду спать, засиделась, — решительно поднялась Виктория, стиснув подступившую комом обиду. У себя в темноте бухнулась на кровать и, обнимая теплый чугунок, расплакалась под бодрый голос за стеной: «Если бы парни всей земли…». И чем сильней ликовал хор: «Вот было б весело в компании такой, а до грядущего подать рукой», — тем тяжелее становилось утопавшей в горьких слезах женщине. За сына, за Лешу больно! Интересное время-то, героическое, а он где-то сбоку-припеку оказался. Ведь как о Москве мечтал, до поздней ночи в ансамбле репетировал! А перед самой поездкой ему объявили, что солистом с ансамблем поедет другой, потому что, дескать, так решило руководство. Алексей не понял. Потом сосед, состоявший в заводском партийном бюро, объяснил:
— Это потому что ты из семьи репрессированных, а в Москве фестиваль международный, иностранцев полно, сам знаешь, что может быть. Провокации разные, шпионаж. Репутацию комсомола всеми силами беречь надо…
Алексей просидел чуть не сутки на голубятне. Не хотелось ему сожалений и объяснений, страшно было смотреть на мать. Ведь она так уж за сына всем радовалась, так радовалась, словно сама на Международный Фестиваль ехала.
А на рассвете спустился он вниз, бесшабашный и злючий. Зашагал тяжелой поступью напролом — через газоны и клумбы — к себе, с нерадостной вестью. Сам не зная зачем, пригнул ствол молоденькой яблоньки-дичка, наломал влажных от росы веток, облепленных блестящими краснобокими яблочками из тех, что называют «райскими». И с облегчением вздохнул отпустило сердце, полегчало. А когда с порога протянул ветки матери, опухшей от слез, испуганной, улыбнулся виновато и весело:
— Чепуха это все, мам. Честное слово, буза… Я еще им всем такое, такое покажу… Увидишь! — обещал он, шмыгая носом в теплых объятиях.
В Москве, конечно, Международный Фестиваль. Столица в центре внимания всей планеты, ну а в Волгограде — шапито со зрительным залом почти на полтысячи человек! Все второе отделение выступают кавказские джигиты на изумительных стройных, золотистых конях. В центре манежа старец с седой аккуратной бородкой, в белой лохматой папахе и алой черкеске, туго стягивающей узкий, гордо выгнутый стан. Повелительно щелкает длинный бич, сверкают в свете прожекторов серебряные газыри и несутся по кругу, вздымая опилки, легконогие скакуны. Брезентовый купол распахивается прямо в горную волю, где дымятся костры над бурной рекой и тянет из аула лавашем и жареным на огне мясом. Откуда явилось все это в Лешкином воображении — от Лермонтова, Пушкина, Толстого, читанных в соответствии со школьной программой, торопливо и жадно? Или иными путями запала в душу парня романтика вечерних зорь и конных караулов, далекий собачий вой и отчаянная перестрелка на скаку — на бешенном скаку по каменистой, полынно-сизой равнине? Так или иначе, но никогда еще не осеняло его такое уверенное и горячее чувство собственности — его это все, его, кровное, необходимое, единственно настоящее: взлетающие над лошадиными спинами поджарые парни, темнобровые красавицы под белыми вуалями, гарцующие боком в седле, так что подпрыгивают на груди смоляные косы и вздымаются воздушные юбки, открывая высокие, с рядом замысловатых серебряных застежек, сапожки.
Следующим вечером Алексей был у цирка, решив тайком перемахнуть через ограду, отделявшую от пустыря цирковые владения. Денег на билеты у него не было, а если бы и нашлись, то тратить бы их не стал — ведь уже понял, что торчать ему здесь как привязанному, каждый вечер до самого конца гастролей, аж до 29 августа. А это такие расходы — и миллионер разорился бы. Алексей был абсолютно уверен в своей правоте и потому особенно жесткой показалась ему чья-то рука, больно ухватившая безбилетника за ухо. Он стоял скрючившись, не решаясь шелохнуться и слушал быструю, гортанную с сильным акцентом речь, в которой особенно странно звучало многократно повторенное слово «милисья». А когда рука разжалась, Лешка выпрямился и увидел перед собой не милиционера, а того самого старика, оказавшегося без папахи совсем низеньким, чуть не на голову ниже его, и почти полностью плешивым.
Снизу вверх старик окинул парня грозным взглядом и задумался, сдвинув кустистые седые брови:
— Лошадей, говоришь, любишь? Цыган, что ли? Н-э-эт? Смотри, мнэ нэ врут! Иди со мной, сейчас мы все тебя хорошо осмотрим…
У вагончиков с лошадьми суетились одетые к выходу джигиты — проверяли седла и снаряжение.
— Аслан! Гляди сюда — я студента привел. Помогать тебе на конюшне просится, — подтолкнул старик Алексея вперед. Подошел молодой кавказец с пристальным суровым взором и кинжалом в серебряных, украшенных узорчатой чернью, ножнах. За ним подтянулись остальные, обступив добровольца. Алексей опустил глаза, не находя нужных слов и конечно же, не догадываясь, что каждая секунда этих смотрин добавляла счет в его пользу. Кудрявый, черноволосый, высокий и очень худой подросток, будто еще не решился стать юношей: стоял по школьному, переминаясь с ноги на ногу, не смея засунуть в карманы крупные кисти, высунувшиеся из коротких рукавов явно маленького ему латанного свитерка. На смуглые щеки падала тень от длинных, девичьих ресниц.
— Пусть поработает, дядя Серго, — сказал старику Аслан. Но дядя Серго не мог ошибиться и потому сказал: — Хорошо, ступай в зал через эту дверь. Завтра придешь рано утром, будешь конюшни чистить. Посмотрим, какой ты мужчина. Скажешь — Серго Караев на работу взял.
…За два летних месяца, проведенных с семьей осетинских наездников Караевых, Алексей узнал, что быть мужчиной — это много и честно работать, не пасовать перед трудностями, беспрекословно слушаться старших и никогда, ни при каких обстоятельствах не делать ничего, за что может стать стыдно. У джигитов это называлось честью.
Узнал он еще многое о лошадях, Кавказе и цирке. Оказалось, что кроме грузин и армян, в горах проживают разные народы, но самый древний и отважный из них, конечно же, осетины, являющиеся арийцами и православными, что цирковое искусство произошло от конных соревнований, а лошадь — самый верный спутник человека. Алексей изучил характер каждой из своих подопечных и завел крепкую дружбу с трехлетним жеребцом Персиком, умницей и шутником, для которого таскал из дома куски сахара и каждый раз сдерживал радостный визг, чувствуя на ладони мягкие теплые губы, осторожно берущие лакомство и шумное благодарное фырканье. Номер Караевых считался гвоздем представления, за который боролись в Дирекции Союзгосцирка самые престижные программы. Но Караевы не соблазнялись престижными гастролями, выбирая периферийные маршруты.
— Это я круг почета делаю. Своих военных друзей объезжаю. И живых и погибших. Память, внучек, как родник в душе. Без него — все сухими колючками зарастает, — объяснил однажды дядя Серго Алексею свой приезд в Волгоград.
— Я уже здесь, в Сталинграде, третий раз. Живых-то, конечно, никого не осталось. Просто по городу гуляю. На курган Мамаев ходил, у огня постоял. Хорошо, празднично, торжественно, как утром в горах… Слышал, твой отец тоже в этой земле остался. Жаль, не видит сына — хороший джигит у него растет.
Не знал Алексей, что побывал дядя Серго у него дома, пил чай с Викторией в их маленькой комнате, выспрашивал про родных и хвалил матери парня, попросив на прощание не рассказывать о его визите.
Произошло это в конце августа, когда цирк готовился к отъезду, обрывая связи с приютившим его на лето городом. Тогда-то дядя Серго впервые назвал Лешу «внучком».
Алексей удивился, когда мать вдруг сама предложила:
— А может сводишь нас с Ольгой в цирк, Лешенька?
— Ма, да хоть сегодня! Но чтобы при полном параде! Цирк — это прежде всего праздник! — обрадовался он. Все лето Виктория категорически отвергала попытки сына вытащить ее на представление. «Да куда уж мне! Да я там от страха помру», — по-старушечьи сопротивлялась она. Алексей использовал различные аргументы и даже обратился к восточной мудрости, намотанной на ус в первые же дни своей цирковой школы: «Мудрецы считают, что один клоун, приезжающий в город, дает больше здоровья, чем сто ишаков нагруженных лекарствами». Может, это и убедило Викторию. Встретивший у входа прибывших подруг, Алексей был поражен — мать никогда еще не выглядела так здорово, будто другая женщина. На старом синем платье, исполнявшем обязанности нарядного во всех случаях — от праздничных заводских собраний до визитов в лешкину школу, красовался белый кружевной воротник, в руках поблескивала лаком незнакомая сумочка, а губы были — слегка подкрашены розовой помадой.
— Здорово я мать твою представила? И воротничок, и помада! Кружева, между прочим, вологодские, и сумочка чешская сгодилась. Еле заставила ее прихорошиться — уж так упиралась! — радовалась Ольга.
Увидев из-за кулис, что гости рассаживаются в первом ряду у прохода, Алексей подозвал Алана: