Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Жизнь переходит в память. Художник о художниках - Борис Асафович Мессерер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Наконец, Красный провозгласил, что надо начать готовиться к путешествию. Было закуплено несколько надувных матрасов, огромное количество консервов, несметное число бутылок водки и вина в расчете на большую компанию и назначен день отъезда. И конечно, накануне этого дня стали раздаваться звонки с отказами от участия в мероприятии. Объяснялись все спешной работой, премьерами и сдачей книг — как я, увы, и предполагал. Это напоминало стихийное бедствие. Предприятие рушилось! Тем не менее Красный стоял на своем: сроки не изменил и, проклиная нас — друзей, готовился к отплытию в назначенную дату.

И вот утром намеченного дня Красный, его механик и матрос — втроем — отошли от причала. Они медленно спускались по реке, преодолевая бесчисленные шлюзы и наконец в середине дня вырулили на участок реки с открывшейся панорамой города. Корабль пришвартовался у причала остановки «Гостиница „Украина“». Здесь наши уставшие от трудов герои, заперев судно, отправились обедать в ресторан «Украина». Красный выпил рюмку водки, съел прекрасный густой украинский борщ с пампушками и решил дальше никуда не двигаться. Ему стало не интересно продолжать путешествие. Он смотрел на мир нашими глазами и не хотел отдельных переживаний, которых не мог с нами разделить. Его механик и матрос продолжили путешествие уже одни, без своего капитана. Приехав домой, Красный стал звонить нам с Лёвой и ругательски ругать своих друзей, так позорно изменивших ему. На следующий день он совершенно забыл о вчерашних переживаниях и продолжал работать как ни в чем не бывало.

Эта история не послужила уроком для Красного, и со временем он втянулся в следующую авантюру, не изменяя грезе о путешествиях в «дальние страны». На этот раз он купил сорокаметровый рыболовецкий сейнер, который был пришвартован на другом берегу Химкинского водохранилища, у жилищного кооператива «Лебедь». Тут уже, видимо, обуревавшая Юрия страсть вышла из-под контроля разума, и сознание его стало работать совершенно вне реальных условий. Приспособленный для ловли рыбы сейнер размерами приблизился к яхте Абрамовича, и, естественно, увеличилась и кают-компания.

Забегая вперед, скажу, что сейнер ни разу не тронулся с места. Оформление этой покупки заняло много времени, так как узаконить ее можно было только официальным путем через какое-нибудь государственное учреждение. И Красный создал такое учреждение при своем пятиэтажном хрущевском доме-бараке: водоплавающую секцию, как мы ее называли, куда на самом деле входили только великовозрастные друзья-соседи Красного. Тем не менее он придал этой секции официальный статус и на ее имя заключил торговое соглашение. Откуда Юрий черпал вдохновение, остается загадкой.

Уделяя основному профессиональному делу — рисованию — минимум времени, он всю энергию вкладывал в эти свои фантазии. Мы с Лёвой с изумлением следили за его свершениями и безропотно ездили на машинах уже по новому адресу. И там, в насквозь пропахшей рыбой кают-компании, продолжали обсуждать происходящее и строить планы на будущее.

Авторитет Юрия Красного как художника и его человеческое обаяние заставляли нас прислушиваться к фантазиям, которыми он делился с нами. И мы с Лёвой, находясь под воздействием этих чар, подыгрывали Красному и поддерживали его во всех начинаниях.

С другой стороны, реальная жизнь предъявляла свои права и вторгалась в наши планы. Именно тогда и возникали бесчисленные столкновения фантазии и действительности, будоражащие нас и делавшие нашу жизнь столь интересной и насыщенной переживаниями.

Чтобы полнее донести образ Красного до читателя, нужно сказать несколько слов о не вписывающемся ни в какие рамки его увлечении красавицами.

Так случилось, что Юрий влюбился в существо женского пола восемнадцати-девятнадцати лет по имени Верка. Это было серьезное чувство с его стороны, но роману сопутствовали трагикомические обстоятельства. Мы понимали только, что Красный нешуточно влюблен, и относились к этому совершенно серьезно.

Откуда взялась Верка, достоверно никто не знал, но для нас было очевидным, что из низов городской жизни. Также мы догадывались, что она имеет склонность к алкоголизму, что в скором времени подтвердилось.

В какой-то день Красный надолго ушел из дома по издательским делам. Верка, пытавшаяся навести порядок в его квартире, выбилась из сил и решила отвлечься. Она вышла из дома и отправилась к магазину «Комсомолец» на улице Черняховского в надежде выпить. Но поскольку Юрий, зная о наклонностях Верки, денег ей не давал, то она примкнула к компании из двух человек, страдающих от жажды. После распития бутылки на троих Верка вспомнила о том, что теперь она хозяйка дома, пускай причудливого, но тем не менее дома, и широким жестом домоправительницы пригласила новых «друзей» к себе, гордо заявив, что негоже ей как даме выпивать неизвестно где, когда рядом находится ее квартира. Дома они дружно распили еще одну бутылку водки, после чего Верка отключилась от застолья, а ее друзья покинули квартиру Красного, видимо прихватив единственно ценную вещь, которая имелась там, — заветную Лёвину болгарскую дубленку (мечта каждого советского интеллигента!). Лёва, не имея своего дома, оставил ее на лето у Красного, на вешалке в пустом шкафу, который возвышался над океаном разбросанных в беспорядке вещей. Дубленка к тому же была редкой красоты и диковинного розового цвета. Гнев Лёвы был страшен, но бессмыслен. Уже ничего нельзя было исправить в этой истории, и Лёва проходил еще одну зиму в пальто с шалевым воротником и тирольской шляпе с пером.

Для меня важно, чтобы читатель понимал правильно: мое уважительное отношение к Юрию и восхищение его работами не мешали мне подтрунивать над ним и его порывами. Этого невозможно было избежать, потому что Красный сам хотел видеть наше с Лёвой сопереживание своим начинаниям, делал нас доверенными лицами и ждал от нас оценки свершаемых действий. А она не могла не быть юмористической. Суть происходившего можно сформулировать одной фразой: «Он вызывал огонь на себя».

Истории с Веркой на этом не заканчиваются. У меня на глазах произошел следующий случай. Мы втроем находились в мастерской Лёвы и громко спорили о «возвышенном» (!). Дверь на входную лестницу при этом оставалась открытой, потому что Юрий ждал опаздывающую Верку. Ее шагов он не услышал и только по грохоту понял, что та пришла и с шумом закрыла за собой дверь. Красный спокойно закончил спор, а затем нажал кнопку звонка своей мастерской, чтобы Верка открыла ему. Но не тут-то было. Юрий стал звонить по телефону — тоже безрезультатно. Тогда он вышел в окно Лёвиной мастерской, тяжело ступая и громыхая ногами по крыше, добрался до своих окон и стал смотреть и стучать в них. Мы с Лёвой острили по поводу происходящего, оценивая смешную сторону дела в полной мере. Не достучавшись и ничего не увидев в окно, все так же громыхая ботинками по железу, Юрий вернулся обратно. Но ядовито настроенный Лёва предусмотрительно закрыл окно. Красный потребовал открыть — Лёва не открывал. Тогда и так разъяренный Красный закричал, что он сейчас вышибет стекло. Лёва хладнокровно заявил: «Вышиби свое!» Взбешенный Красный ударил по стеклу ногой, и оно разлетелось на мелкие кусочки. Юрий спрыгнул с подоконника в мастерскую, и у них с Лёвой завязалась борьба. Я бросился их разнимать, чтобы это не переросло в нечто большее.

Развязка истории оказалась абсолютно прозаическая: Верка спала крепким сном ребенка, который, правда, перед этим выпил немало водки.

Ездил Красный на старом «москвиче» какой-то ранней модели и довел автомобиль до состояния своей квартиры. В нем тоже царил чудовищный беспорядок, тоже стояли на заднем сиденье банки с антифризом, тоже валялись какие-то колеса, запасные диски и разные инструменты. На сиденьях красовались грязные чехлы, а вместо разбитого заднего бокового окна была вставлена фанера. На ней рукой Красного была нарисована парочка довольных пассажиров: мужчина с лихо закрученными усами и женщина с огромными голубыми глазами, длинными густыми ресницами, закрывающими пол-лица, и грудью навыкате. Сам Красный с горящими черными глазами был за рулем, а рядом торжественно восседала Верка, с особым старанием изображавшая важную даму.

В таком виде их и остановил однажды инспектор ГАИ у светофора при въезде на Красноармейскую улицу. Он был искренне поражен состоянием автомобиля, долго любовался разрисованной фанеркой, а потом, забыв о нарушении, за которое остановил машину, провозгласил: «А еще даму везете… Снимайте номера!» Об этом Красный даже не мог подумать, потому что номера надежно приржавели к машине и легче было их спилить, чем открутить. Одним словом, это было невозможно! Тогда гордый джигит Юрий Красный неожиданно вылез из автомобиля, так же неожиданно даже для самого себя подал Верке ручку кренделем, помогая ей выйти, чего ранее никогда не делал, и удалился с красавицей, бросив ошеломленному инспектору фразу: «Я дарю вам этот автомобиль!»

Весь этот период жизни Юрия Красного я помню особенно отчетливо, потому что это было время, предваряющее его отъезд из страны. Значительно позже, за неделю до ухода Юры из жизни, я получил от Верки письмо. Я не успел передать его Красному, но хочу воспроизвести здесь полностью, чтобы тот, кто интересуется судьбой художника, мог яснее почувствовать характер его взаимоотношений с Веркой и понять, как она в течение жизни их переосмыслила.

Уважаемый Борис Асафович!

Едва ли Вы меня вспомните, это было так давно, почти тридцать лет назад, и настолько незначительна для Вас была моя персона. Но все по порядку. Я пишу вот по какому поводу — мне нужно найти Красного Юрия Михайловича, в 1972 году эмигрировавшего в Израиль, бывшего московского художника и Вашего приятеля.

Я — последняя «пассия» Юры в Союзе, как называл меня сам Юра: «исчадие ада, зло природы, враг людей, зверей и птиц» — ну что, вспомнили? А все мое зло заключалось в вине, я тогда сама не ведала, что творила…

Сейчас, оглядываясь назад, я просто прихожу в ужас от сознания, что пришлось пережить Юре. Мне трудно Вам писать, зная, что Вы априори против меня, но время меня оправдало, я заплатила сполна…

Я с этим пороком боролась до 30 лет, и мне удалось его одолеть. Вот уже 19 лет я совершенно не пью и никогда не вернусь к этому состоянию. С 1976 года я живу на Украине, в г. Днепропетровске, у меня здесь мама, которая уехала из Москвы еще в 60-е годы, сестра и трое племянников.

О Юре вспомнила не вдруг, я всю жизнь его вспоминаю, просто не было никакой возможности его найти… До смерти обидно, что судьба подарила мне такого незаурядного человека, а я не смогла воспользоваться этим во благо и не оценила этого бесценного подарка. <…>

Я сразу хочу оговориться, что не преследую каких-то меркантильных целей, а чисто по-человечески хочу повиниться перед Юрой, много чего хотелось бы ему сказать, хочется, чтобы он знал, что я смогла стать человеком, хоть и маленьким, но человеком, и умру по-человечески, а не под забором. <…>

По приезде на Украину шесть лет работала в строительном управлении бетонщиком на нулевом цикле, затем 15 лет у станка в три смены без дураков на «Днепрошине», имела личное клеймо (знак качества), была лучшей по профессии и имею массу благодарностей, работала вплоть до болезней, из цеха ушла на инвалидность, это к тому, что Юра считал меня тунеядкой. <…>

Борис Асафович, я знаю, насколько Вы занятой человек, и тем не менее на Вас последняя надежда, если с Юрой связаться невозможно и адреса его Вы не имеете, сообщите мне, что у него и как, мне это очень нужно знать! Я буду очень ждать!

Желаю Вам и Вашей семье всех благ! <…>

С уважением — Вера!

Красный выполнял заказную работу с удовольствием, если она не шла против его воли. Первым таким проектом, не связанным с работой в книге, был наш с Лёвой заказ на изготовление больших кукол из папье-маше (1,5 м) для советского павильона Всемирной промышленной выставки в Осаке 1970 года. Эти народные ярмарочные персонажи, сделанные с юмором, должны были оживить экспозицию отдела «Культура», давая некое отстранение и вместе с тем напоминая о балаганном веселье русской разудалой ярмарки.

Затем последовал неожиданный заказ от кинорежиссера Александра Згуриди на создание натуралистичных кукол-слонов, внутри которых находился бы человек и управлял своим персонажем. По сценарию Згуриди, снимавшего фильм о животных, слоны вступали в битву друг с другом, но живые существа этого делать не хотели. Поэтому актеры в шкурах слонов должны были в кадре изображать эту схватку.

Благодаря маленькой группе помощников, усилиями которых и создавались по эскизам Юрия ярмарочные куклы из папье-маше, на этот раз были сделаны слоны из неизвестных мне материалов. Они действительно выглядели как настоящие! Именно поэтому Красный совершенно неожиданно полюбил своих слонов и привязался к ним. Забавно было наблюдать, как Юрий в мастерской, рядом со мной, на Поварской улице, бегал вокруг «животных», иногда залезая в шкуру кого-то из них вместо актера и изображая одного боевого слона, нападающего на другого. Самым драматичным моментом в этой истории стало расставание, когда огромных кукол подцепляли подъемным краном «Пионер» (через двери они не пролезали) и старались спустить на землю, а Красный трепетно следил за процессом, давая советы. На премьере фильма Згуриди мы торжественно сидели вместе со Збарским и Красным и всерьез переживали за исход схватки между слонами.

Во время строительства мастерских каждый из нас весьма трепетно к этому относился, и мы долго рассматривали рабочие чертежи будущих помещений, внося дополнения по своему вкусу. Юрий имел оригинальный подход к проблеме, был полон конструктивных идей и часто задавал строителям совершенно невыполнимые задачи. В итоге он настолько перемудрил с чертежами, увлекаясь своими фантазиями, что к окончанию строительства одна из комнат его мастерской оказалась без окон и была лишена дневного света. Не желая признавать ошибки, на вопрос «зачем он это сделал?» Красный гордо заявил: «Я планировал сделать здесь шампиньонницу — буду разводить шампиньоны и продавать их на рынке!» — а в ответ на наши сомнения добавил: «Кроме того, я собираюсь здесь разводить слепых кур и тоже продавать их!»

В общем, идея разбогатеть, что-либо продавая, была одной из главных идей Красного. Возможно, это покажется странным, но и на Западе она доминировала в сознании Юрия.

Решение об отъезде и Лёвы, и Красного было для меня совершенной неожиданностью. Думаю, что у Лёвы оно созрело в связи с отказом властей послать нас в Японию, после того как мы честно и очень качественно сделали проект выставки в советском павильоне в Осаке. А решение Юрия, мне кажется, возникло под влиянием Лёвы. После того, что люди натерпелись во времена сменяющихся коммунистических лидеров, идея отъезда на Запад становилась поветрием.

Когда Збарский и Красный подали в ОВИР документы для получения разрешения на выезд, наступил период безвременья, наполненный ожиданием и ничегонеделаньем. Мы по-прежнему собирались вечерами или у меня, или у Лёвы, продолжали спорить: ехать или не ехать. И Юра, и Лёва продали свои мастерские. Они устраивали «отвальные», проникнутые трагическим чувством расставания, поскольку никто из нас не надеялся уже увидеться на белом свете.

В 1972 году сначала Красный, а вслед за ним Збарский уехали в Израиль. Я уже упоминал в главе о Лёве приезд в Париж в 1977 году. Этот первый глоток свободы, полученный мной и Беллой Ахмадулиной, тем не менее не дал нам возможности увидеться ни с Юрой, ни с Лёвой. Только спустя десять лет мы смогли это сделать в Нью-Йорке! Ранее я писал, как произошла эта встреча в Коннектикуте, на даче Максима Шостаковича. Так продолжилась череда наших причудливых встреч.

Значительно раньше, еще до отъезда, когда мы с Лёвой до хрипоты спорили о перспективе жизни на Западе и обсуждали наши возможности, мы соглашались только в том, что Юрий не сможет там перейти от иллюстраций, которые он делал так виртуозно, к станковому искусству. И именно в этом мы (к счастью!) ошиблись. Юрий обладал наивным взглядом на жизнь, который помог ему преодолеть барьер. В Америке он как бы раскрепостился и легко, совершенно органично стал делать свое искусство.

Во время нашего второго визита в Америку мы жили у Красного на Амстердам-авеню, угол 87-й улицы, в высоком доме в однокомнатной квартире на 29-м этаже. Когда я увидел эту нью-йоркскую квартиру Юрия, то был поражен ее сходством с московской. То же ощущение пронесшегося шторма! Не поддающийся описанию разгром, напоминавший обломки корабля после крушения. Невероятным образом в этой свалке Красный находил любой нужный ему предмет. Еще я был поражен тем, что вонь сгнившей канцелярской туши преследует меня и на другом континенте! Юрий со всеми его привычками оставался в Америке тем же Юрием, которого я знал в Москве.

Жить у Красного мы стали по телефонной договоренности. Его самого не было в тот момент в Нью-Йорке, поэтому он позвонил своему доверенному другу, у которого оставил ключи, и попросил его передать их нам, тем самым приглашая пожить у себя. Это был прекрасный дружеский акт — о нем нельзя здесь не упомянуть.

В очередной раз я вспомнил о замечательном остроумии Юры, когда он вдруг позвонил нам по телефону в собственную же квартиру и сказал: «Это я, Юра. Я в чужом Перу терплю похмелье». Дело в том, что Красный, как я заметил выше, ни на йоту не изменился со времен нашей московской жизни. Он, как прежде, стремился разбогатеть, а уже потом заниматься искусством. Это желание (я хочу повторить: наивное желание!) окрепло у него в Америке, здесь он насмотрелся на людей, занимающихся бизнесом и так или иначе преуспевающих в этом деле. Он не оставил мечту о финансовой независимости и теперь тут мог в полной мере реализовать свои идеи.

Круг знакомых Красного в Нью-Йорке включал не только художников, но и бизнесменов. Это были с виду достойные люди, мудрые, глубокомысленные, немолодые, такие, как Юрий, так же, как и он, строившие несбыточные планы. Мы с Лёвой насквозь видели этих людей, понимали, что они такие же неудачники в бизнесе, как и Юрий, ничего не понимающие в том, как делаются настоящие дела, но стремящиеся использовать нашего друга в своих интересах и распоряжаться его деньгами. А они у него все-таки были, в отличие от этих «бизнесменов». Но эти деньги он получил за свои прекрасные картины, а не в результате подозрительных афер, куда его втягивали.

Красный из-за своей наивности готов был торговать чем угодно, не понимая, как это делают ловкие люди. Сначала он планировал разбогатеть на продаже шримпов (от англ. shrimp — креветка), потом — металла цезия, о котором не имел ни малейшего представления. Если разговор на подобную тему происходил в нашем кругу, то мы с Лёвой дружески советовали Красному сосредоточиться на торговле оружием. Так или иначе, Юрий тратил свои деньги на все сопутствующие его «бизнес-планам» нужды, и в том числе на необходимые поездки. Так было и в этот раз. Красный оказался в Перу, поскольку именно там планировал организовать ферму по разведению шримпов. И это всё на полном серьезе!

Но таков был этот человек — Юрий Красный — с его наивностью и жаждой деятельности. И это тогда, когда его картины приобретали всё большую ценность! А он тратил время на воплощение безумных идей в надежде заработать свой миллион и ни от кого не зависеть.

После возвращения Юрия в Нью-Йорк мы продолжили наше общение, встречаясь или вдвоем (и я попадал в его орбиту — так я называл времяпрепровождение с ним в поездках по городу), или вместе с Лёвой. Причем мы оказывались в таких диковинных районах, что каждый раз меня брала оторопь от подобной глухомани. Все объяснялось интересами Юрия. У него всюду были свои умельцы, которые помогали в технических вопросах — следить за машиной, готовить ее к техосмотру или делать отливку скульптуры, которую Красный слепил. И всегда он пользовался услугами каких-то людей, вместо того чтобы просто подъехать к автомастерской и попросить привести машину в порядок.

Юрий очень любил китайские рестораны, в отличие от Лёвы, который их презирал и ел всегда только бефстроганов. Когда мы куда-нибудь заходили, начинался ставший традиционным спектакль: официант, услужливо склонявшийся к Юрию, предлагал ему разные блюда, а тот брезгливо морщился и заявлял: «Я этого не ем!» Тут уже я начинал орать на Красного: «Какое дело официанту, что ты ешь или не ешь?! Заказывай то, что ты хочешь, и не исповедуйся официанту!» Но исправить его манеры я был не в состоянии, и этот сюжет повторялся много раз.

Ездил Красный на диковинном микроавтобусе и заявлял, что ему удобнее в нем перевозить разные вещи, необходимые для работы. Когда он рулил (со своей причудливой манерой править автомобилем), то любил отпускать шуточки по поводу происходящего за окном: «Вот идет черный человек (юмористическая терминология Красного), и я по нему вижу, что он хочет меня съесть». Или приметив каких-то необычных дамочек: «До чего разнообразен животный мир!» В этот момент я вспоминал его московские, всегда остроумные истории, например, о том, как «песик Персик насиловал пионера», или фразу, оброненную им в одной из московских больниц, когда утром мы навещали кого-то из знакомых и оказались у морга: «Guten morgen!»

Собирая по крупицам воспоминания о Юре Красном, не могу не вспомнить о его «шедеврах» в эпистолярном жанре. У меня сохранились лишь его записки, совершенно случайные, разрозненные, но часто все равно очень ярко свидетельствующие о характере Красного и о той безалаберности, в которой он жил. И кстати, о той нашей амикошонской полемике — в ней проглядываются дружеское чувство и нежность, хотя, на первый взгляд, записки состоят из грубых и фамильярных слов. Привожу расписку Юрия в получении крошечных денег, которую у него тоже ернически потребовал Лёва:

Обязуюсь вернуть расписку, что Збарский — говно, по получении 100 р. Наличными.

Юра Красный

И получении мною свидетельства о том, что Збарский все равно — ГОВНО, а Беня (Подольский. — Б. М.) — тоже хорош (не помнит! пьян был).

Красный

Весьма знаменательной оказалась история с гражданством США, на которое претендовал Юрий. Он безумно переживал из-за грядущего визита в государственное учреждение Нью-Йорка, где должна была состояться заключительная беседа. Там могли спросить что-либо из истории штатов или о государственном устройстве Америки. Красный ничего об этом не знал. Мы с Лёвой всячески острили по этому поводу и терзали Юрия предполагаемыми вопросами. Ни на один из них он не мог ответить. Наконец решающий день настал. Красный надел белую рубашку под пиджак (хотя галстука у него не было) и пошел на собеседование, как на казнь.

Каково же было наше с Лёвой изумление, когда вечером того же дня явился торжествующий Красный и заявил, что он получил гражданство. На возглас «как это могло случиться?» Юрий ответил, что комиссия очень тепло к нему отнеслась, ничего не спрашивала и только всячески его хвалила. Разгадка оказалась слишком простой. Из тридцати человек, пришедших на собеседование, двадцать девять оказались «цветными», а Юрий — единственным белым.

Я горжусь тем, что всегда помнил своих друзей, и, поскольку они находились вдали от родины, стал инициатором коллективной выставки в Русском музее в Санкт-Петербурге в корпусе Бенуа. Выставка называлась «Школа на Поварской, 20». На ней экспонировались работы Льва Збарского, Юрия Красного, Дмитрия Бисти, мои, а также тех, кто стал жить и работать в мастерских Лёвы и Юрия после их отъезда, Николая Попова и Игоря Обросова. Название выставки не было случайным. Дело в том, что я всегда видел нечто общее в нашем рисовании в большей или меньшей степени.

В период подготовки этой выставки Красный приехал в Москву и жил здесь полгода. Уже погрузившись в безалаберную московскую жизнь, он все-таки смог собраться и написать для выставки шесть картин. Это стало реальным ценным вкладом в экспозицию. Я очень радовался за Юрия и за его решимость.

Закончить эти обрывочные воспоминания о Юрии Красном мне хочется рассказом о его триумфе. Он при всей своей бесшабашности смог устроить персональную выставку в престижной галерее на Мэдисон-авеню! Это было значительным событием для русской диаспоры Нью-Йорка. Картины Юрия торжествовали на стенах галереи и были видны из окон так, что создавалось ощущение единения города и полотен, которое я помню до сих пор. Я был рад за Юрия: несмотря на причудливый нрав, он преодолел трудности эмиграции и все-таки победил! Он реализовался в Нью-Йорке как художник, и в этом я вижу основную цель и главное достижение его отъезда и жизни в другой стране.

Эрнст Неизвестный

Все поразъехались давным-давно,

даже у Эрнста в окне темно,

лишь Юра Васильев и Боря Мессерер —

вот кто остался еще в Эс-Эс-Эс-Эр.

Булат Окуджава. На эмигрантские темы. 1970-е гг.

Когда в 1987 году после долгой разлуки мы с Лёвой Збарским и Юрой Красным встретились в Нью-Йорке, наше общение продолжилось на той же волне близости, которая существовала между нами в Москве. Быть может, только некоторые имена художников, до этого отсутствующие в московской жизни, становились новой действительностью и вторгались в наш быт с исключительной силой и убедительностью.

В первую очередь я говорю об Эрнсте Неизвестном, чье имя тогда гремело в эмигрантском мире. С ним мы много раз встречались у Романа Каплана в ресторане «Русский самовар», а уже потом и в мастерской самого Эрнста. Меня всегда восхищала его судьба, уготовившая ему испытание войной, фронтовое прошлое — такому можно только дивиться людям моего поколения. Равно как и тому, что Эрнст сохранил рассудок и творческий потенциал. Однако война сказалась в его работах, душераздирающих по силе своего воздействия на зрителя и кричащих о том, что создал их человек, который прошел ад. Более того, Неизвестный преодолел эту тему (что было дано лишь немногим фронтовикам!) и примкнул к нонконформистскому движению, активнейшим образом участвуя во встрече Никиты Хрущева и его окружения с художниками-абстракционистами в Манеже. Оказавшись в Америке, Эрнст вошел в тесный контакт с писателями-диссидентами и подписывал многочисленные обращения к читателям, активно участвуя в общественной жизни русской эмиграции.

Эрнсту Неизвестному был присущ очень редкий дар трагического ощущения действительности, он проявлял его в полной мере в работах разных периодов.

Во времена моей юности на каком-то концерте мастеров искусств, как тогда говорили, в зале Всероссийского театрального общества мне довелось услышать чтение отрывка древнегреческой пьесы в исполнении Алисы Коонен. Ее трагически звучащий голос произвел на меня глубочайшее впечатление. С тех пор я всегда надеюсь услышать нечто подобное или каким-то образом соприкоснуться с тогда возникшим у меня ощущением трагедии, переданной через искусство. В творчестве Эрнста Неизвестного мне слышатся эти отголоски. Тем более что в разговорах с ним разных лет я чувствовал его устойчивый интерес к творчеству величайшего живописца и скульптора Микеланджело Буонарроти, который нес подобное переживание в своих работах.

Творчески преломив увиденное, Эрнст старался донести до нас свои мысли о судьбе человечества. Помню, как я примерно это говорил о нем в 2004 году, когда он открывал в Москве, в павильоне моста «Багратион», свою знаменитую скульптуру «Древо жизни», и Эрнст благодарил меня за то, что я так воспринял его творчество.

Михаил Шемякин

Когда мы с Беллой Ахмадулиной оказались в Париже в 1977 году по приглашению Марины Влади и Володи Высоцкого, то совершенно растерялись от открывшейся перед нами незнакомой жизни. И Володя, урывками приезжая между спектаклями, старался скрасить наше существование в чужом городе. Он, пытаясь найти выход своей энергии, предлагал какие-нибудь неожиданные «проекты». Так, он позвонил Михаилу Шемякину и сказал, что через час будем у него. Для нас это было особенно интересно, потому что мы с Шемякиным не были знакомы. И вот вместе с Мариной и Володей оказались у него в гостях.

Миша Шемякин на всех производил сильное впечатление, во-первых, благодаря легенде, которая его окружала, а во-вторых, — экстравагантной внешности и жестоким шрамам, украшавшим его лицо. Одевался он причудливо: ходил в каком-то френче, штанах галифе цвета хаки военного образца и высоких сапогах до колен. На улице надевал военизированную фуражку с козырьком и длинную шинель до пола.

Дома у Шемякина, жившего в большой квартире, было просторно, но, как и в Москве, мы сидели на кухне. Беседовали и выпивали. Собственно, это делали только мы с Беллой, потому что Володя и Миша были «в завязке». Марина тоже выпивала свою рюмку, но у нее была отдельная бутылка виски, которую она носила в сумочке.

Миша познакомил нас с женой Ребеккой, жизненные пути с которой потом у него разошлись, но в этот момент они были близки и вместе восхищались успехами своей маленькой дочки Доротеи, очень талантливого ребенка — начинающей художницы.

В кухне стояла огромная клетка с крупным попугаем, накрытая шалью. Как только Миша снял ее, птица начала издавать истерические вопли, способные разбудить спящий Париж, и Мише пришлось снова накинуть шаль. Попугай понял, что наступила ночь, и замолчал. Но в следующую минуту Миша открыл дверцу собачьей конуры, стоявшей тоже на кухне, и оттуда вылетел, как пуля, бультерьер по кличке Урка — он начал с бешеной скоростью наматывать круги, сбивая все на своем пути. Этот безумный бультерьер, которого Миша очень любил, прожил у него лет шестнадцать, и мы встречали его в квартире Шемякина уже через много лет в Нью-Йорке.

Мы перешли в комнату, и Миша стал показывать каталоги своих выставок и альманах «Аполлон-77» — его он издал за свой счет и очень им гордился.

Хочется напомнить, что Михаил Шемякин не только талантливый живописец, хороший рисовальщик, удивительный скульптор, но и неутомимый пропагандист русской культуры. По его инициативе в 1976 году в Париже в Пале де Конгре (Дворце конгрессов) состоялась гигантская выставка неофициального русского искусства. Составленный им альманах «Аполлон-77» — своеобразная энциклопедия неофициальной русской литературы и искусства. В нем были воспроизведены картины российских художников-нонконформистов и рассказано о трагической судьбе каждого из них.

Творчество Шемякина многообразно. Мне лично ближе Шемякин метафизических циклов, Шемякин карнавальный, если можно так выразиться. Этот свой стиль Шемякин называл «метафизическим синтезом». В этих работах и интеллектуальная изощренность, и изящество цвета, и изобретательное решение сюжета. Разве не интересно разглядывать, как художник играет с маской, мистифицируя зрителя, — стоит только сорвать одну, как натыкаешься на другую. Многократное раздвоение личности, образы-лики, и дело зрителей проникнуть в подлинность образа, ощутить разные его грани. За этим стоит извечная тайна искусства и извечное стремление к ее разгадыванию.

Я с удовольствием смотрел работы из серии «Чрево Парижа», того самого знаменитого «чрева», которое Шемякин успел застать, обосновавшись в Париже в 1970 году. Теперь оно уже стало преданием, а в листах Шемякина сохранилась завороженность неповторимой ночной жизнью центрального рынка огромного европейского города.

В 1977 году Шемякин был уже весьма знаменит в Париже, хорошо продавался и имел большие деньги. Он их бесшабашно тратил, устраивая настоящие гулянья в парижских кабаках (на самом деле достаточно дорогих и фешенебельных ресторанах), например в русских «Царевиче» и «Распутине», где его прекрасно знали и старались угодить как могли. Он приглашал нас с Беллой туда не только вместе с Володей, но и когда Высоцкий уезжал в Москву.

Мы не раз приходили к нему домой, листали альбомы с вырезками, которые Миша делал из книг для подтверждения своих метафизических идей. И снова Урка, как одержимый, носился по кухне и сметал все на своем пути, а попугай издавал душераздирающие вопли, не давая спать прилегающим кварталам Парижа.

Шимон Окштейн

Совершенно неожиданная встреча с художником Шимоном Окштейном произошла в Нью-Йорке в 1987 году. Для меня загадочна его биография: будучи родом из Черновцов на Украине, он ни разу в жизни не бывал в Москве, а попал сразу в Нью-Йорк и прославился там, но тем не менее сохранил русскую душу, русский язык и интерес к русским художникам.

Я познакомился с Шимоном в «Русском самоваре», и он пригласил меня к себе в мастерскую. Его картины произвели на меня большое впечатление своей раскрепощенностью, свободой от каких бы то ни было канонов. Передо мной существовали произведения художника постмодернизма. Ему было все дозволено! Он мог нарисовать букет цветов посреди абстрактной картины.

И так же свободно Шимон Окштейн говорил о стоимости своих картин, называя гипертрофированные (для меня!) цифры ничтоже сумняшеся.

Одна встреча в мастерской Окштейна мне запомнилась особенно. Мы очутились там стихийно в компании с Юрием Красным и художницей Татьяной Назаренко. Шимон был рад такой встрече и в полной мере проявлял себя как радушный хозяин. А еще раз мы совпали с Окштейном, Збарским, Красным, Назаренко и Таиром Салаховым на дне рождения Беллы Ахмадулиной, который Роман Каплан широко отмечал, пригласив друзей в «Русский самовар» и закрыв его для других посетителей. Это происходило в Нью-Йорке 10 апреля 1987 года.

Роман с офортом

Геннадий Трошков

История знакомства с Геной Трошковым начинается с его визита в мою мастерскую в компании наших общих приятелей, близких мне по духу людей, с некоторыми из них я учился в Архитектурном институте. Это были впоследствии ставшие известными художники книги Женя Монин, Веня Лосин и Юрий Молоканов. Они и привели Гену, чтобы вместе провести время.

У него с собой оказался маленький альбомчик с несколькими листами офортов, выполненных его руками и уже тогда поразивших мое воображение. Я сразу стал говорить, как мне хочется научиться работать в технике офорта. Эта мечта владела мной давно и неожиданно получила возможность воплощения. Гена с первых минут удивил меня скромностью поведения. Несмотря на то что его офорты были выполнены мастерски, он ничуть не гордился этим своим умением и с радостью пригласил меня приезжать в офортную мастерскую, расположенную на железнодорожной станции Челюскинская.

Когда я впервые очутился на Челюскинской «творческой даче» — Челюхе — недалеко от Москвы на Ярославском направлении, то снова ощутил благотворное влияние Гены. «Челюскинская» была весьма оригинальным местом, где художники повышали свой профессиональный уровень и знакомились с различными техниками, столь необходимыми в художественной практике. Я имею в виду, прежде всего, работу в офорте (гравировку на металле) и литографское мастерство — умение рисовать на камне и печатать с него оттиски. Для всего этого в специальных помещениях стояли офортные и литографские станки, а приезжающие художники жили в отдельных номерах, как в гостинице, питаясь в столовой.

Это пространство возникло из бывшей дачи Александра Герасимова — богатого художника, любимца советской власти, председателя оргкомитета Союза художников в 1939–1954 годах, первого президента Академии художеств. Быть может, лучшим из его жизненных поступков было то, что он завещанием передал дачу в пользование Союза.

Гена работал в этих мастерских лаборантом, ухаживал за станками, ваннами с кислотой для травления офортов и их вентиляцией, а также прочим техническим инвентарем, принадлежащим Дому творчества. Он сразу произвел на меня впечатление внешним видом, строгостью облика и всецелой поглощенностью своим занятием.

Гена с первых моих шагов в «Челюскинской» взял надо мной шефство, и в этот день при его поддержке я уже сделал первый в моей жизни цветной (!) офорт в четыре краски. Гена помог мне и нарезать доски, и отшлифовать их края, и прижечь канифоль в необходимых местах на вспомогательных досках, и произвести печать с этих досок, пока бумага еще сохраняла влажность. Хотя рисунок я гравировал сам по покрытой лаком доске. Потом эту доску травил в кислоте, смывал лак и обезжиривал, готовя к печати. И затем вместе мы растянули готовый оттиск на специальном большом планшете. Радости моей не было предела!

За целый день работы я ни разу не прервался: мною овладел азарт! И в дальнейшем, если в конце дня по какой-либо технической причине оттиск меня не удовлетворял, я был готов, не теряя ни минуты, начать все сначала. Такой страсти к работе я раньше не испытывал: движимый неукротимой творческой силой, я стремился выразить в офорте владевшие мной художественные идеи. Во всем мне неизменно помогал Гена.

Постепенно наше сотрудничество переросло в дружбу. Я часто заходил в комнатку, где Гена отдыхал, и мы пили чай — излюбленный напиток всех печатников. Тогда мы тонко разбирались в сортах чая. Я, пользуясь тем, что иногда имел доступ к фирменному магазину «Березка», покупал там редкие сорта и баловал Гену. Он очень ценил такую мою заботу о нем и старался выразить благодарность.

Чтобы доехать до «Челюскинской», каждое утро я проделывал неблизкий путь. Живя в Переделкине, я вставал в шесть утра, шел на электричку, ехал на ней около часа, пересаживался на метро и доезжал до станции «Комсомольская», после чего снова садился на электричку и с Ярославского вокзала, уже попадая на финишную прямую, доезжал еще через час до станции Челюскинская, откуда двадцать минут пешком добирался до Дома творчества. Там пил с Геной чай и начинал трудиться. Как безумный, я терял счет времени, постоянно что-то переделывая и совершенствуя свою идею. Иногда такие поездки я совершал на машине, что тоже было непросто.

Поскольку я любил проводить время с Геной и у нас были общие интересы, я старался приобщить его к кругу близких мне людей. Существует моя дневниковая запись событий одного дня, которая много говорит о безумно напряженной и несколько сумбурной жизни того периода.

30 мая 1979 года я приехал в «Челюскинскую» очень рано и сразу приступил к работе над литографией. Тогда я уже вел группу молодых театральных художников и считал своим долгом бывать в «Челюскинской» хотя бы короткое время ежедневно. Несмотря на ранний приезд, я встретил там уже работавших над своими листами Гену Трошкова и Юру Гершковича. После двухчасового общения с вверенной мне группой я почувствовал себя свободным от обязательств и решил вернуться в Москву, уговорив Гену поехать вместе со мной.

В мастерской нас ждали Белла Ахмадулина и молодые писатели, участники альманаха «Метрополь», — Женя Попов и Виктор Ерофеев. Мы все на двух машинах поехали за Ольгой Всеволодовной Ивинской к ней домой. Первое, что бросилось в глаза, когда мы зашли в квартиру, были крупные фотографии Бориса Леонидовича Пастернака и Анны Андреевны Ахматовой. Коротко переговорив с Ольгой Всеволодовной, мы с ней и ее приятельницей поехали на могилу Пастернака в Переделкино, где в день памяти Бориса Леонидовича поэты читали свои стихи и было много народа.

Поклонившись могиле и возложив на нее цветы, мы побыли там около часа и поехали на дачу Беллы Ахмадулиной в другую часть Переделкина. Здесь за общим столом собрались писатели и художники. В моей дневниковой записи отмечены, помимо названных, имена Василия Аксёнова и его супруги Майи, Андрея Битова и Люды Хмельницкой. Вскоре подошел сын Ольги Всеволодовны Митечка Виноградов, который обитал на даче Смеляковой-Стрешневой в Переделкине. По моему приглашению были реставраторы Савва Ямщиков и Сережа Богословский, а также фотограф Юра Королёв и его супруга Тоня Чернышёва, наши соседи в Переделкине.

Был замечательный вечер. Звучали воспоминания о Борисе Леонидовиче, отделенном от нас значительным временем, но мера преклонения перед его талантом делала эту временную разъединенность несущественной. Мы восславляли художественную честность и принципиальность Пастернака, а участие в беседе Ольги Всеволодовны привносило живые черты в образ поэта.

Те дни стали самыми напряженными в нашей общей судьбе: после разгрома альманаха «Метрополь» его участников постигли преследования, из Союза писателей исключили Попова и Ерофеева. Именно тогда члены Союза писали письма в их защиту и протестовали против травли. Гене Трошкову, несомненно, были интересны все разговоры, происходившие за столом, а приобщение к нашей жизни чрезвычайно волновало его — об этом он говорил мне потом, во время чаепитий в «Челюскинской».

Этой поездкой наши встречи с Геной в Москве в начале восьмидесятых годов не ограничились. Хорошо зная Дмитрия Александровича Пригова (Пригов работал в так называемом концептуальном стиле московского авангарда), я решил познакомить их с Трошковым. Мы встретились с Геной в Черемушках, где жил Пригов, и, разыскав нужный адрес, зашли к нему.

Обстановка квартиры Дмитрия Александровича Пригова ничего не говорила о его принадлежности к «художественному сословию». Скорее, она соответствовала писателю, живущему среди книг. Никакого художественного беспорядка — напротив, царила чистота. Пригов кропотливо рисовал на листах писчей бумаги формата А4 какой-то сюжет, который можно обозначить как «посвящение гласности». Он очень тщательно заштриховывал отдельные листочки, которые в дальнейшем мог бы собрать в единую большую картину.

Для Гены это было неожиданно, он пытался понять, как можно осилить такой сюжет. Я чувствовал, что у него с Приговым разные мировоззрения, да и сам я тоже не был готов в то время к органическому пониманию концептуальных задач. И хотя все мы говорили на языке авангарда, полного взаимопонимания между нами не возникло. Тем не менее мы ценили чистоту замысла Пригова, и эта встреча бескорыстно служащих искусству людей, на мой взгляд, была знаменательна и очень нас сблизила.

Гена не только работал лаборантом и заведовал офортным делом. Прежде всего, он был художником. И этот свой дар заботливо охранял, даже лелеял. Он всегда что-то рисовал или делал оттиски. Причем это была немыслимая по трудоемкости работа. Я называл ее китайской, имея в виду кропотливость и изысканность. Эта требующая точности и вместе с тем вдохновенная деятельность предполагала полную сосредоточенность. Гена так и трудился. Он делал бессюжетное искусство, как бы на грани абстрактного самовыражения, но вкладывал в работы определенный образный смысл. Мир в творчестве Гены узнаваем, несмотря на оригинальную трактовку. Причем изображен он невероятно тщательно. Это соединение по-своему трактованного, особого, но реального впечатления от действительности и точности изображения делало художественные видения Гены столь оригинальными.

Творил Гена в стерильно убранной мастерской и никогда не впадал в часто встречающееся в богемной среде расхлябанное художническое существование и рисование. Эта почти медицинская стерильность тоже поражала воображение. Мастерскую Гены в Чистом переулке мы, его друзья-художники, пытаясь передать ощущение величественности пространства, называли Лувром.

Со времени нашего знакомства я знал, как трудно складывалась жизнь Гены. Он приехал из Краснодара и не имел ни московской прописки, ни места жительства. Каким-то образом директор «Челюскинской» Берг приютил Гену и дал ему работу лаборанта. А я задался целью прописать Гену в Москве, хотя понимал, что это очень трудно. Но задача была поставлена! Когда я сказал о своем намерении Гене, он был поражен и не поверил в успех моего начинания. Тем не менее я стал готовить письма в его защиту и поддержку, довольно верно рассчитав, к кому следует обратиться за помощью. Я решил, что необходимо привлечь к этому делу лучших художников, писателей и поэтов. Поскольку я был знаком со всей российской литературной элитой, то просил у тех, кто ее представлял, подписать письма, объясняя, какой прекрасный Гена художник и как непроста его судьба. Кроме того, были письма и от Союза писателей, и от Союза художников в поддержку Гены. В итоге я собрал подписи Андрея Вознесенского, Беллы Ахмадулиной, Булата Окуджавы, Евгения Евтушенко. Затем письмо подписали художники Таир Салахов и Дмитрий Бисти.

С собранными документами и письмами я обратился в райисполком и межведомственную комиссию Фрунзенского района. И тогда вопрос о Гениной прописке был внесен в повестку заседаний этой комиссии! Я помню, как торжественно мы пришли на это заседание с Геной Трошковым, Беллой Ахмадулиной и Дмитрием Бисти. В зале стоял длинный стол, вокруг которого сидело много людей — членов комиссии. По каким-то причинам председательствовал на этом собрании главный прокурор района. Он зачитал все принесенные документы и довольно грубо начал задавать вопросы, стараясь выяснить детали проживания Гены в Доме творчества. Нам слова не дали и лишь разглядывали с враждебным любопытством.

Этот визит был весьма коротким, комиссия, ничего не сказав и не подведя итогов, переключилась на следующий вопрос. Тем не менее мы, хотя и пребывали в полном неведении результата, вышли с сознанием выполненного долга и отправились в ресторан Дома литераторов, чтобы избавиться от тяжелого настроения.

Когда примерно через неделю я снова пришел в райисполком, то был совершенно поражен отказом в прописке. Но еще больше меня поразил ответ секретаря комиссии, к которому я записался на прием. Улыбающаяся женщина сказала мне: «Пожалуйста, ждите, еще ничего не потеряно. У нас такая практика. Когда мы должны принять трудное решение, то сами ничего не решаем, а отсылаем документы в вышестоящую инстанцию. В данном случае мы отослали все ваши бумаги в Моссовет. Пусть они решают». Самое удивительное в этой истории то, что Моссовет дал разрешение! И Гена получил прописку в какой-то крохотной комнате в коммунальной квартире. Мы без конца отмечали это событие. Уже гораздо позже, после долгих поисков Гена нашел упомянутую мастерскую в Чистом переулке, которую спустя годы друзья назовут Лувром.

Возвращаясь к образу Гены, я вспоминаю его внешность: высокий рост, худоба, землистый цвет лица. Когда он нервничал, то не покрывался румянцем, а наоборот — бледнел. Но в те редкие минуты, когда Гена улыбался, я с восхищением наблюдал, как идет ему улыбка! Он будто бы озарялся изнутри, что было особенно ценным знаком расположения к собеседнику.

Зная, что Гене непросто и в материальном отношении, я довольно часто звал его в художественные компании, чтобы он немного развеялся. Но какой немыслимой щепетильностью Гена обладал! В момент расплаты он быстрее всех лез в карман за деньгами или даже держал их наготове, чтобы никто не подумал, что он сидит здесь как гость. Помня об этой Гениной привычке, я старался уберечь его от расходов, но для этого нужны были большая изобретательность и определенная ловкость. Я всегда жалел Гену и восхищался им.

Однажды, вернувшись в Москву из-за границы, я узнал, что Гена в Париже. Изумлению моему не было предела! Как мог он там оказаться при его скромности и сопутствующей ей бедности?! Оказалось, что за время моего отсутствия Гена связался с одним московским авантюристом, который, наобещав златые горы, заманил его во Францию, оформил жульническим способом все документы и даже получил разрешение на вывоз многих Гениных картин. Я представлял Гену благоденствующим и очарованным Парижем. Но не тут-то было! Авантюрист оставил Трошкова без денег, украл все его картины, после чего тот, несчастный и измученный неудачами, чудом вернулся в Москву.

Гена имел стихотворный талант. В душе он был поэтом — это отражалось в его облике и поведении. Очень замкнутый, он поначалу писал стихи тайно, никому их не показывая. И лишь спустя долгое время после нашего знакомства дал прочесть что-то из написанного. На мой взгляд, это были стихи сложившегося поэта, но находящегося под влиянием поэзии Бродского. Однако в поздних вещах Гена начал освобождаться от литературных влияний. Стихи разных лет он разместил на своем сайте. Мне бы хотелось, чтобы они были напечатаны и стали доступны для многих.

Поражает многогранность творчества Гены! Все художественные техники были ему подвластны. Он проявил себя в офорте, в литографии, в гравюре на линолеуме, в ксилографии, в гравюре на мягком лаке и в гравюре сухой иглой. Гена освоил совершенно индивидуальные техники акварели и гуаши, искусство декоративной росписи по ткани — батик, постоянно занимался масляной живописью. Работал в скульптуре и отлил в бронзе несколько вещей. Сделал картоны для гобеленов, после чего его вторая супруга Людмила соткала огромный гобелен, который сейчас находится во Всероссийском музее декоративно-прикладного и народного искусства. Обладая собственным мировоззрением в искусстве, Гена старался воплотить свои идеи во всех художественных жанрах и подвластных ему техниках.



Поделиться книгой:

На главную
Назад