Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Стиховорения и драмы - Алексей Степанович Хомяков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Правда, от библейских текстов стихотворение как будто резко отличается наличием какого-то близкого собеседника («Помнишь...»), зо этот персонаж — чистая фикция, он совсем не нужен для дальнейшей монологической декларации и тоже становится поэтической условностью. Такой же условностью являлся собеседник в раннем творчестве Тютчева: «Ты скажешь: ветреная Геба...» (любопытно, однако, что у позднего Тютчева, особенно в «денисьсвском» цикле стихотворений, фиктивный собеседник исчезнет, заменившись чрезвычайно важным образом ее, избранницы). Впрочем, и у Тютчева, и у Хомякова введение условного собеседника как-то оживляет повествование, придает ему некоторую интимность, вызывает у читателя чувство «сопричастности» к рассказываемому.

Что еще сближает стиль Хомякова с библейским — это простота и искренность, качества, связанные и с общей тенденцией в развитии передовой русской литературы послепушкинской поры, но Хомяковым воспринимавшиеся прежде всего как характерные черты наивного искусства народов прошлого: древних греков, иудеев, а также русского народного творчества. Интересно письмо Хомякова к П. М. Бестужевой (1852), где говорится о «Завещании» Ефрема Сирина: произведение хорошо «своею поэтическою простотою и теплотою чувства, не затемненного риторическими хитростями, как в других святых отцах греческих... Вот, например, и у наших духовных, какое бы ни было их достоинство и красноречие, а все как-то отрыгает семинариею. И заметьте странность. Во всей нашей словесности нет ни одного поэта-семинариста. Есть даже крестьяне, как, например, Кольцов, и ни одного поповича. Отчего это? Оттого, что семинарское воспитание, т. е. многолетнее питание риторическою кашею, непременно убивает поэзию. То же самое было и с святыми отцами прежнего времени; исключением служат Ефрем и Дамаскин: оба воспитанные не в школах, а самоучкою» (ГИМ).

Ценя и в современной литературе эти черты, Хомяков в своей лирике всячески стремился к «перевозданной» простоте слога (сам он называл еще свой слог «скупым, как папаша Гранде» — т. VIII, с. 395).

Но, с другой стороны, повелительные интонации, пророческий тон большинства стихотворений не мешали использованию словесной архаики («тук степей», «глагол творца», «в горнем мире», «моя десная», «не смыкая вежд»), а иногда даже и эпитетов и метафор («Мысли бурные кипят», «и лени мертвой и позорной», «с душой коленопреклоненной», «и раны совести растленной Елеем плача исцели»). Если и говорить в данном случае о библейской традиции, то следует вспомнить прежде всего «Книги пророков»; но, побалуй, у Хомякова имеются и более близкие предшественники — поэты-декабристы с их гражданскими инвективами, Лермонтов со «Смертью поэта».

Возможно, некоторое влияние оказали на Хомякова и славянофильские стихотворения H. М. Языкова 1844—1846 годов («К непашим», «Константину Аксакову», «К Чаадаеву», «А. С. Хомякову», «Сампсон»), хотя не исключено и обратное влияние (Хомякова на Языкова). Хомякову недостает только силы гнева, страсти, ярости его предшественников, стихотворения у него более уравновешенные, и лишь в исключительных случаях поэт поднимается до инвективы («Не говорите: «То былое...», «России»). Все-таки более близка Хомякову «гармоническая» традиция Жуковского и Пушкина. Именно Жуковского и Пушкина, так как в стихотворениях Хомякова славянофильского периода простота и «прозрачность» слога позднего Пушкина неожиданно смешивается с зыбкими метафорами Жуковского.

Стихотворение «Вечерняя песнь» начинается так:

Солнце сокрылось, дымятся долины, Медленно сходят к ночлегу стада, Чуть шевелятся лесные вершины, Чуть шевелится вода. Ветер приносит прохладу ночную...

А далее вдруг следует метафорическое: «Тихою славой горяг вебеса» (ср. в «Невыразимом» Жуковского: «...сей пламень облаков, По небу тихому летящих»). Любопытно, что у Хомякова и в других стихотворениях встречаются подобные вариации на тему «тишины»: «Цепь любовной тишины», «Года цветущей тишины»; здесь важный для Хомякова термин «тишина», понимаемый как уравновешенность, покой, мир, наделяется метафорическими эпитетами, сопоставленными с определяемым словом по принципу поэтики Жуковского: возникает многоплановость и туманная зыбкость понятия. Впрочем, подобные примеры единичны, они свидетельствуют, что романтическая поэтика, усвоенная молодым поэтом в двадцатых годах, сохранила следы и в его творчестве зрелых, «славянофильских» лет, но лишь следы, так как однозначности, четкости славянофильской концепции мира была чужда неясная многоликость образа.

Своеобразна и лексика хомяковских стихотворений. Если подсчитать количество определенных слов или групп однокоренных слов в языке какого-либо писателя и расположить эти группы в порядке убывания, то этот список даст возможность судить о наиболее излюбленных понятиях автора (впрочем, в поэтическом контексте могут быть весьма значительными и очень редкие слова, то есть наиболее редко встречающиеся). Важные результаты могут быть получены при сравнении таких словарей разных поэтов, при условии, конечно, что значение сходных слов в контексте творчества того или другого автора будет приблизительно одно и то же. Словарь однокоренных слов в поэзии Ф. И. Тютчева дает такую убывающую последовательность семи наиболее часто употребляющихся групп: жизнь, небо, душа, любовь, свет, сон, бог. У Пушкина: день, любовь, душа, ночь, взор, пора, конь. У Хомякова же: небо, бог, сердце, душа, мир (общество), сила, песня. Интересно, что список Хомякова ближе к тютчевскому: три общих слова — небо, душа, бог, в то время как с пушкинским списком у него общим является всего одно слово душа; интересно также, что бог у Пушкина отсутствует, а у Тютчева занимает седьмое место, у Хомякова же — второе. Удивительно точно список соответствует самым дорогим понятиям хомяковского мировоззрения вообще, а не только лирики. На основании тщательного исследования словаря Хомякова можно сделать интересные выводы о структуре лирики, об идейнохудожественной эволюции поэта по отдельным периодам, о семантическом своеобразии отдельных групп слов и т. д. Ограничимся здесь лишь самым существенным.

Нельзя не отметить, например, коренное изменение понятий «гордость» и «смирение». В двадцатых и тридцатых годах «гордый» — частый и хвалебный эпитет поэта. Слова же «смирный», «смиренный» единичны; по смыслу они или стилистически нейтральны, входя в поэтический штамп («смиренная обитель»), или резко отрицательны, употреблены с презрительно-уничижительным оттенком: «смиренный раб» («Желание покоя»). В славянофильской лирике, наоборот, «смирение» становится очень часто встречающимся словом, имеющим самый положительный смысл, а «гордость» приобретает отрицательное значение, связывается с «неправедным» путем («Гордись! — тебе льстецы сказали...», «гордыня» у Наполеона и т. д.). Эпитет «гордый» применяется теперь не к Поэту, а к политическим и национальным врагам (маджары и турки в «Сербской песне»), к «черни людской» («Подвиг есть и в сраженье...»).

Выше рассматривалась веселость как специфическое качество Хомякова-человека, нашедшее сложное отражение в его творчестве. И другое личное свойство Хомякова, характерное также и для его теоретических работ, оказалось опосредованно отраженным в его поэзии — это полемичность, жажда борьбы мнений, парадоксальность выводов. Все мемуаристы, начиная с ближайших друзей и кончая Герценом, признавали за Хомяковым блестящий талант спорщика. Здесь тоже, вероятно, немалую роль играло унылое однообразие николаевской эпохи, когда словесные прения оказывались чуть ли не единственным способом несколько оживить салопные вечера, занимавшие столь большое место в жизни Москвы 1820—1850-х годов (об этом прямо говорил потом Герцен в «Былом и думах»: «Хомяков, может быть, беспрерывной суетой споров и хлопотливопраздной полемикой заглушал... чувство пустоты»). Важно подчеркнуть, что в споре всегда есть возможность выбора, вариантов, есть относительная свобода такого выбора, личное творчество. В воспоминаниях М. А. Хомяковой содержится интересное наблюдение: «А. С. любил всякое состязание (соревнование) словесное, умственное или физическое; он любил и диалектику, споры и с друзьями, и с знакомыми, и с раскольниками на святой (в Кремле), любил и охоту с борзыми, как природное состязание, любил скачки и верховую езду, игру на биллиарде, в шахматы и с деревенскими соседями в карты в длинные осенние вечера, и фехтование, и стрельбу в цель» (ГИМ).

К тому же словесные споры углубляли представление о мире, в них возрождалась диалектика, сопоставлялись и противопоставлялись явления, внешне далекие друг от друга. Уже после смерти Хомякова Герцен вспомнил одну его грустную остроту, относящуюся к сороковым годам. Николай I велел награждать крестьян, которые выдавали властям своих детей, скрывавшихся от рекрутского набора. Герцен спросил Хомякова: «Какую же медаль им дадут...— не ту ли, что дают крестьянам с надписью: „За спасение погибавших“».— «Непременно, — заметил Хомяков, — только уж с надписью „За гибель спасавшихся!». Вот такое умение парадоксально перевернуть понятие, обнажить глубинный, внутренний смысл явления нашло косвенное отражение в поздней поэтике Хомякова — в его явном пристрастии к «зеркальным» (или почти «зеркальным») парам слов, в сочетании дающим совсем новое, иногда парадоксальное освещение смысловым связям:

К жизни духа, к духу жизни.[11] («Киев») Дай мысли жизнь, дай жизни мир! («Раскаявшейся России»)

Однако Хомяков-славянофил, стремящийся к однозначности формулировок, очень осторожно вводил подобные пары: диалектика всегда склонна к расшатыванию прочности понятий, к показу их многоплановости, а это противоречило основам славянофильской поэтики, как бы ни был лично Хомяков пристрастен к парадоксам и диалектике.

4

Как уже говорилось, для Хомякова-поэта характерны обобщения, оперирование крупномасштабными образами. В его творчестве почти начисто отсутствует подробность, детализация, изображение вблизи. Кажется, единственный раз поэт готов был дать «крупным планом» портрет героини в стихотворении «Лампада поздняя горела. ..». Но начав с описания женского лица, расположенного на грани света и тени, автор затем переходит к образам Солнца, Земли, к обобщенному изображению чувств героя. Любопытно, что Хомяков-художник, оставивший много рисунков на отдельных листах и на полях рукописей, тоже тяготел к условно-обобщенным фигурам, без детализации и индивидуализации.

Пророческий, а иногда и «божественный» характер поэтических деклараций и их крупномасштабность логично связаны с особым пространственным положением поэта: он почти всегда находится высоко над землей, изображает ее «с птичьего полета». Выше уже говорилось о теме орла в раннем творчестве Хомякова. Но уже тогда, на грани 1820-х и 1830-х годов, появляется и другой орел— «гербовый» — символ России («Прощание с Адрианополем», «Ода»); эта тема затем развивается в стихотворениях славянофильского периода («Орел», «Суд божий»).

Однако не исчезает и образ орла как символ поэтического полета; причем, как и раньше, он не только символ, но еще определяет в пространстве почти реально мыслимое положение автора (или лирического героя). Стихотворение «Милькееву» начинается с приветствия сибирскому поэту, а затем идет описание Оби, Иртыша, Лены, Алтая, степей и тайги так, как будто бы автор может обозреть их сразу, как будто он находится даже не на уровне орлиного лета, а где-то высоко-высоко, во многих и многих километрах вад поверхностью земли. В стихотворении «Беззвездная полночь дышала прохладой...» Хомяков прямо пишет о полете даже «выше» орла, когда повествователь смог единым взглядом охватить нынешнюю Чехословакию, да еще и северную часть Югославии. До самых последних стихотворений этот символ орла и особое пространственное положение поэта в разных вариантах будут повторяться Хомяковым (ср., например, «Подвиг есть и в сраженьи...»).

Уверенность в правильном и точном понимании исторических судеб страны, Европы, крупномасштабность мышления и обобщенность идей создавали в сознании Хомякова четкую картину мира, картину предельно схематизированную, структуризованную, говоря современным термином. Хомяков мыслил именно структурно: все явления жизни он стремился уложить в стройную систему, где элементы сопоставлялись и противопоставлялись друг другу по главным признакам. Так была создана им структура религиозных систем внутри христианства в виде «треугольника»: православие — католичество— протестантство, аналогичные системы он конструировал в области социологии, философии и т. д. Представление о структурности мира, то есть о четкой взаимосвязанности всех элементов этой сложной системы, проникало и в поэтическое творчество, определяя построение самих поэтических произведений.

Ранние стихотворения Хомякова выглядели относительно аморфно, являясь цепочкой не строго соединенных между собою фраз. «Послание к Веневитиновым» можно было без ущерба для содержания сократить на две трети, а можно было бы и увеличить в несколько раз, «нацепив» еще несколько образов и обращений; можно было бы и поменять местами между собою отдельные части. Но уже «Желание покоя» построено на контрастных переменах чувства, и автору уже нельзя было остановиться, кончить на любом переходе без ущерба для общей идеи; в первопечатном варианте была исключена «спокойная» концовка, и стихотворение приобрело совсем другой, противоположный смысл. Понятия стали определяться четче, у каждого появились границы и антиподы, в строках замелькали «пары» антиномических крайностей:

Смешенье пламени и хлада, Смешение небес и ада, Слияние лучей и тьмы... («Заря»)

Возникли стихотворения, которые можно было понять лишь в совокупности («Молодость» и «Старость»), во взаимосвязи. Метафорическая размытость заменилась четким соотношением и разделением двух планов; многие стихотворения Хомякова стали строиться подобно двучленным, двучастным народным лирическим песням: реальные чувства героя — сравнение их с явлениями природы или историческими событиями (или наоборот: вначале сравнение,[12] потом «реальность»). Так построены «Изола Белла», «Отзыв одной даме», «Вдохновение», «Из Саади».

Вряд ли здесь можно усматривать фольклорное влияние: скорее всего имело место художественно-композиционное воплощение характерной для «любомудров» шеллингианской мысли о противоречивом тождестве явлений человеческой жизни и мира природы. Подобная двучленная композиция лирического стихотворения весьма типична для Тютчева, для Шевырева, частично — и для Веневитинова.

В ранних стихотворениях Хомякова вроде «Зари» и «Желания покоя» диалектическая двойственность понятий создавала все-таки какую-то зыбкость, релятивность авторской позиции: четко отграничивались небеса от ада, но люди оказывались «смешанными», «двуликими», им были присущи свойства и лучей, и тьмы. В двучленных стихотворениях со сравнением намечалось уже более однозначное решение, но реальные описания и сравнения оказывались тесно соединенными, жизнь смешивалась со сном, грезами. В славянофильский период только в самом начале еще создавалась такая традиционная двучленность («Ключ»), и то она в конце стихотворения снята объединением обеих частей: рисуется картина прекрасного будущего, при котором сливаются оба члена сравнения. Впоследствии у Хомякова возникает новая двучленность, самая четкая и однозначная; граница пролегает уже не между реальностью и поэтическим сравнением, а между истинным и ложным путем, точнее, путем праведным и неправедным. Так построены основные стихотворения последнего периода: «Остров», «Гордись! — тебе льстецы сказали...», «Навуходоносор», «Мы род избранный — говорили...» «России», «Труженик», «Широка, необозрима...». Интересно, что если в таком стихотворении появляется сравнение, то оно оказывается отражением двучленности основной части, то есть стихотворение как бы делится уже на четыре элемента: истинный и ложный варианты жизненного поведения в сравнении и таковые же в основной части. По такому принципу построено стихотворение «Давид». Разумеется, геометрическая четкость структуры является тоже следствием уверенности Хомякова в том, что он точно знает, каков путь праведный, а какой ошибочный; полутени, нюансы здесь пропадают, остается разделение мира на две половины. С этим связана еще одна особенность хомяковской лирики — ее логизированпость, схематизм, обдуманность. «Без притворного смирения я знаю про себя, — писал Хомяков А. Н. Попову в 1850 году, — что мои стихи, когда хороши, держатся мыслью, т. е. прозатор везде проглядывает и следовательно должен наконец задушить стихотворца». А себе он противопоставлял Тютчева: «Он же наскозь поэт (durch und durch). У него не может иссякнуть источник поэтический. В нем, как в Пушкине, как в Языкове, натура античная в отношении к художеству» (т. VIII, с. 200).

5

То, что говорилось выше, относится в целом ко всему второму периоду жизни Хомякова, периоду славянофильства. Но внутри этого периода важно отметить рубеж, несколько иначе расставивший общие акценты в поэзии Хомякова. Намечаться этот рубеж стал в начале пятидесятых годов: в январе 1852 года умерла горячо любимая Хомяковым жена; событие это потрясло его необычайно; в том же году Хомякову пришлось пережить вместе с другими славянофилами тяжелые дни, когда их пребывание в Москве могло в любой момент завершиться высылкой; дело, правда, окончилось относительно «благополучно»: запрещением печататься без ведома Главного управления цензуры, но все эти гонения славянофилы пережили очень болезненно; в 1855 году Хомяков был морально убит серией поражений России в Крымской войне, приведших к сдаче Севастополя. Такие потрясения не проходят даром; чрезвычайно трудно было сохранить при этом прежнюю оптимистическую уверенность, прежний славянофильский идеал гармонического общества. Тем поразительнее, что целостность мировоззрения и веры Хомякова не была разрушена даже такими событиями.

Хомяков смертельно боялся расшатывания сложившихся социальных устоев, сложившихся форм быта, предполагая при таком распаде и будущую гибель всего дорогого в жизни, и гибель искусства: «все дробится на такие мелкие части, общество так рассыпается и пустеет, что никакое вдохновение невозможно, кроме комического» (т. VIII, с. 397). Искусство, отображающее положительные ценности жизни, по Хомякову, может существовать лишь в гармонических условиях цельного бытия и цельного идеала: «Искусство требует внутреннего мира и внутренней полноты» (т. I, с. 171); «Для того, чтобы человеку была доступна святыня искусства, надобно, чтобы он был одушевлен чувством любви верующей и не знающей сомнения... Любовь, дробящая душу, есть не любовь, а разврат» (т. III, с. 95). Хомяков делал нечеловеческие усилия, чтобы остаться «цельным».

Но все-таки душевные потрясения как на личной, так и на социально-политической почве оставили свой след; прежнюю «гармонию» во всей первоначальной полноте сохранить было невозможно.

К тому же именно после 1855 года Хомяков наиболее активно участвует в общественной жизни страны (после смерти Николая I, при либеральном начале царствования Александра II, со славянофилов был снят полицейский надзор и разрешено печататься): интенсивно борется в своей Тульской губернии за справедливое (для крестьян) проведение земельной реформы; является одним из руководителей впервые организованного славянофильского журнала «Русская беседа» (1856—1860); восстанавливает в Москве запущенное, забытое «Общество любителей российской словесности», где с 1859 года избирается председателем; долго и безуспешно добивается права бесцензурного издания «Трудов» Общества. Относительная независимость прежней жизни богатого помещика сменилась погружением в гущу мирской суеты и непрерывными столкновениями с бюрократами, ретроградами, злобными недоброжелателями. Особенно остро почувствовал Хомяков «непробиваемость» бюрократической степы во время длительных хлопот по изданию «Русской беседы» и «Трудов» «Общества любителей российской словесности». Немыслимо было при всем этом сохранять душевное равновесие.

В стихотворениях Хомякова последних лет слишком часто появляется напряженность ситуаций, конфликтность, отнюдь не разрешаемая, так сказать, «истинным», славянофильским путем. Хомяков, как и раньше, верит в праведность и единственную возможность проповедуемого им пути, но этот путь окрашивается в трагические тона, так как он оказывается связанным с жертвами и страданиями. Оптимистический и «радостный» пафос хомяковского творчества был органически чужд страданию; идеолог славянофильства шел в этом отношении даже вразрез с официальным христианским культом мученичества. В особом примечании к статье Э. Дмитриева-Мамонова «О византийской живописи», где утверждался этот культ, Хомяков оспаривал правомерность применения термина «страдание» для определения сущности искусства: «Характеристика нового искусства, по преимуществу христианского, не есть страдание, но нравственный пафос, которого страдание не может ни помрачить, ни победить» (т. III, с. 376). Страдание противостоит гармонии и цельности, подчеркивал Хомяков в письме к И. С. Аксакову (т. VIII, с. 358).

Это так. Но если до начала пятидесятых годов славянофильская поэзия Хомякова, как правило, обходила страдания, то в последнем десятилетии нет почти стихотворения, где эта тема не сопутствовала бы основному конфликту. Сам «истинный» путь оказывается не простым, трудным, тяжелым. Даже чтобы выйти на него, требуются громадные усилия и нравственные потрясения:

С душой коленопреклоненной, С главой, лежащею в пыли, Молись молитвою смиренной И раны совести растленной Елеем плача исцели! («России»)

Особенно тревожным становится предчувствие новых мировых катаклизмов (тема, которая перейдет потом к Вл. Соловьеву и А. Блоку):

Гул растет, как в спящем море Перед бурей роковой; Вскоре, вскоре в бранном споре Закипит весь мир земной. Чтоб страданьями — свободы Покупалась благодать... («Помнишь, по стезе нагорной...»)

Но где сдвиг акцентов особенно заметен — это в теме ночи. В отличие от тютчевской философской трагедийности ночи, у Хомякова эта тема, начиная с юного шеллингианства, всегда тяготела к гармоническому истолкованию, к сопряжению с человеческим настроением покоя, умиротворенности, отрешенности от суеты:

Когда-нибудь в часы полночи, Когда всё стихнет на земле... («Элегия на смерть В. К<иреевского>») [13]

Однако почти все интимно-обнаженные стихотворения «гордого» периода, те стихотворения, где поэт не может скрыть своих мук, своих потрясений, — тоже ночные: «Два часа», «На сон грядущий», «Элегия». Получается, что у Хомякова создаются как бы две «ночи», разительно не похожие одна на другую: ночь мира, покоя, гармонии — и ночь, как время, когда невозможно больше молчать, когда дневная закованность, умение сдерживаться оставляют лирического героя и сменяются тревогой, тоской, безответной любовью. Первая «ночь» более распространенна, но зато вторая куда интереснее, значительнее — здесь проявляются черты, не менее характерные для творчества поэта.

Оказывается, подобные две «ночи» существуют и в славянофильский период. Гармоническая ночь и здесь занимает главное место: «Видение», «Nachtstück», «Вечерняя песнь», «Звезды». Это значительные стихотворения, действующие на читателя своей чистотой, воистину «детским чувством», стихотворения, разительна контрастные трудному и сложному времени, когда они создавались.

Но появляется и другая ночь, ночь тревоги и муки, причем появляется именно в пятидесятых годах: «Жаль мне вас, людей бессонных!..», «Ночь», «Как часто во мне пробуждалась...». Такая двойственность удивительно точно соответствовала реальной жизни Хомякова. Сохранились ценные воспоминания о нем Ю. Ф. Самарина: «Раз я жил у него в Ивановском. К нему съехалось несколько человек гостей, так что все комнаты были заняты и он перенес мою постель к себе. После ужина, после долгих разговоров, оживленных его неистощимою веселостью, мы улеглись, погасили свечи, и я заснул. Далеко за полночь я проснулся от какого-то говора в комнате. Утренняя заря едва-едва освещала ее. Не шевелясь и не подавая голоса, я начал всматриваться и вслушиваться. Он стоял на коленях перед походной своей иконой, руки были сложены крестом на подушке стула, голова покоилась на руках. До слуха моего доходили сдержанные рыдания. Это продолжалось до утра. Разумеется, я притворился спящим. На другой день он вышел к нам веселый, бодрый, с обычным добродушным своим смехом. От человека, всюду его сопровождавшего, я слышал, что это повторялось почти каждую ночь...».

Самарин описывает здесь страдания Хомякова после смерти жены. Но, судя по стихотворениям, дисгармонические «прорывы» чувства были вообще нередки. По природным данным, по воспитанию, по выработанному им самим мироощущению Хомяков удивительно точно соответствовал идеалам славянофильства: человек большого душевного благородства, прекрасный семьянин, рачительный хозяин, хороший организатор хозяйства, — он в утопическом мире славянофильской гармонии (если бы только когда-нибудь эта утопия могла осуществиться) был бы на своем месте. Но место и время земного существования Хомякова слишком далеко отстояли от его идеала. Жизнь непрерывно, с юных лет, разрушала грезы поэта. Он возводил новые волшебные замки, они снова рушились. Еще раз нужно подчеркнуть, что, несмотря ни на какие потрясения, Хомяков не отказался, не отступился от своих идеалов. Поэтому «дневной» Хомяков, веселый, энергичный, «цельный», — естественное и искреннее сочетание природных даров с созданной разумом нормой. А «ночные» мученья — это те трещины в душе и в идеале, которые непрерывно появлялись и непрерывно же, с невиданными усилиями, «замазывались», уничтожались. В «дневном» Хомякове и в его славянофильских поэтических декларациях гармонического характера заключалась общетип н ческа я сущность группы, сближающая Хомякова, скажем, с К. Аксаковым, хотя, как говорилось выше, и у поэтов-славянофилов были некоторые индивидуальные особенности; так, К. Аксаков, в отличие от Хомякова, сохранил до последних дней удивительно «детское», «цельное» мироощущение, без нотки трагедийности, в сочетании с крайним фанатизмом; особое место занимает в славянофильском искусстве интимная лирика И. Ç. Аксакова, заметно отличающаяся содержанием от поэзии Хомякова и Константина Аксакова: в ней много рефлексии, тоски, самовоспитания, недовольства жизнью — тех черт, которые сближают Ивана Аксакова скорее с Огаревым, чем с собратьями по славянофильству. В «ночных» стихотворениях Хомякова, раскрывающих диссонансы души, тоже наиболее ярко проявились именно личные свойства автора как поэта и человека, начиная с самого факта существования таких стихотворений и кончая их формой.

Дело в том, что Хомяков — один из новаторов в области поэтического ритма, рифмовки, строфики. Выше уже говорилось о следовании Хомякова за новаторами стиха в драмах «Ермак» и «Димитрий Самозванец». В лирических стихотворениях можно найти прямое продолжение тех же приемов, например нарочитое введение в рифмующийся ряд строк одной «белой», «холостой», которая ярко выделяется, подчеркивается на фоне остальных. Таково стихотворение «К детям», где в каждой строфе самой значительной но смыслу строкой оказывается пятая; она не рифмуется с другими и укорочена на одну стопу. Еще интереснее построено стихотворение «Не сила народов тебя подняла...»: в строфах-шестистишиях рифмуются между собою лишь центральные строки — 3, 4, 5, а окраинные— 1, 2, 6 — без рифмы: непрерывные перебивы белого стиха рифмованными создают те самые взаимосвязанность и напряженное ожидание, о которых говорилось в связи с трагедией «Димитрий Самозванец».

Очень важны и перебивы ритма. Разностопность встречается у Хомякова если и не в каждом лирическом произведении, то во всяком случае достаточно часто, десятки стихотворений написаны таким образом. Еще более интересны частые нарушения системы в целом, особенно — пропуск полагающихся по правилам силлабо-тоники слогов. Так, в стихотворении «7 ноября» во всех строках, кратных трем (строках наиболее идейно значимых, завершающих половину строфы или всю строфу), отсутствует первый безударный слог второй стопы (стихотворение написано амфибрахием, следовательно этот слог должен бы быть четвертым слева). Еще сильнее нарушен ритм во втором стихотворении из цикла «Nachtstück»: дважды в каждой строфе дактилические четырехстопные строки перемежаются двухстопным амфибрахием, плюс к этому четырежды (в первых двух строках двух первых строф) ритм перебивается пропуском слога.

Такой постоянный пропуск безударных слогов, нарушающий метр, расшатывал силлабо-тоническую систему и фактически превращал стихотворение в дольник, размер, который получит массовое распространение лишь в XX веке (дольник — стихотворение, созданное на основе классических силлабо-тонических трехсложных стоп, но со значительными нарушениями правил, прежде всего — с изъятием отдельных безударных слогов из ритмической сетки). Во времена Хомякова изрядно распространенный в германской лирике (например, в поэзии Г. Гейне), в русской стихотворческой практике дольник был исключением. Можно назвать лишь единичные случаи «дольннческих» нарушений классического ритма у Лермонтова, Тютчева, Некрасова, Фета.[14] Без преувеличения можно сказать, что Хомяков — самый активный «правонарушитель» в русской поэзии второй трети XIX века, во многих и многих своих стихотворениях пользующийся необычными, новыми для тогдашней лирики средствами «дестандартизации» стиха. Вряд ли автор думал тем самым расшатывать «гармонию»: содержание большинства стихотворений с «нарушенным» метром как раз свидетельствует о желании склеить, связать, гармонизировать разваливающийся на глазах мир или по крайней мере противопоставить этому миру целостный идеал. Но, может быть, помимо воли автора ритмические диссонансы оказывались своеобразным фоном, создающим тревожные, дисгармонические толчки, способствующие восприятию «ночных» страданий поэта (или, точнее, его лирического героя), заставлявшие и «дневные» идеи воспринимать далеко не в той безоблачной тональности, как того хотелось бы автору.

6

В конце николаевской эпохи оказались подорванными фундаментальные основы славянофильства — надежда на возрождение патриархального строя. Реформа 1861 года окончательно убила теорию. Между тем вожди славянофильства один за другим уходили из жизни именно в этом промежутке, то есть в 1855—1861 годах. В 1856 году умерли оба брата Киреевские, Иван и Петр. 23 сентября 1860 года скоропостижно скончался от холеры Хомяков. Вслед за ним угас Константин Аксаков. Общественная жизнь шестидесятых — семидесятых годов вряд ли давала бы питательные соки старшим славянофилам. Позднее славянофильство представляет собой вырождение и раздробление системы, превратившись или в политический панславизм (И. Аксаков, Ю. Самарин), или в мрачный религиозный фанатизм (К. Леонтьев, Н. Данилевский); «почвенники» шестидесятых годов (Ф. Достоевский, А. Григорьев,. Н. Страхов) пытались найти синтез славянофильства и западничества. Влияние Хомякова на последующие поколения славянофилов несомненно, но последователи из цельной системы взглядов выделили, утрировали, извратили отдельные части.

Что касается Хомякова-поэта, то его непосредственное воздействие на русскую литературу можно усмотреть главным образом в пределах его жизни: вначале — взаимосвязи и взаимовлияние в кругу «любомудров», затем — воздействие на молодую поросль славянофильских деятелей, прежде всего на творчество братьев Аксаковых, Константина и Ивана. Существует некоторая связь между лирикой Хомякова и творчеством Вл. Соловьева. А двадцатый век настолько далеко ушел от идей, волновавших Хомякова, что ныне следует говорить лишь о культурно-историческом значении его наследия.

Самым значительным было влияние поэзии Хомякова на литературу западных и южных славян. Его стихотворения о славянском братстве, о возрождении и освобождении славянских народов стали чрезвычайно популярны в Чехии, Словакии, у народов Югославии, в Болгарии еще в сороковых — пятидесятых годах прошлого века. Под влиянием идей стихотворения «Орел» Людевит Штур основал в 1845 году в Братиславе журнал «Орол татрански». В 1846 году в Лейпциге болгарский писатель Иванчо Богоев также стал издавать журнал «Славянский орел». Классики болгарской литературы Иван Базов и Любен Каравелов лично свидетельствовали о воздействии на них идей Хомякова, цитировали в своих воспоминаниях отрывки из его стихотворений. Пропагандистами поэзии Хомякова в Чехословакии были замечательные деятели чешского Возрождения В. Ганка и Ф. Челяковский. Исследователи творчества Святоплука Чеха отмечают влияние на его творчество поэзии и драматургии Хомякова. Русский поэт оказал воздействие и на творчество словацких писателей Людевита Штура, Андрея Сладковича, Михаила Годжу. Влияние Хомякова на литературу западных и южных славян нуждается еще в более широком и детальном исследовании.

Немаловажна общественная роль славянофильского движения, поднявшего проблемы национальной самобытности, традиционализма, общинного строя; ратовавшего за политическое, экономическое и духовное раскрепощение славянских народов. Герцен в некрологе К. Аксакову так говорил о роли старших славянофилов: «Киреевские, Хомяков и Аксаков — сделали свое дело; долго ли, коротко ли они жили, но, закрывая глаза, они могли сказать себе с полным сознанием, что они сделали то, что хотели сделать, и если они не могли остановить фельдъегерской тройки, посланной Петром и в которой сидит Бирон и колотит ямщика, чтоб тот скакал по нивам и давил людей, — то они остановили увлеченное общественное мнение и заставили призадуматься всех серьезных людей». «С них, — подчеркивает Герцен, — начинается перелом русской мысли».

В последнем Герцен неточен: перелом начался все-таки с западников; Чаадаев, Белинский, сам Герцен стали первыми пробуждать общественную мысль последекабристского периода. Но славянофилы тоже внесли немалый вклад в это пробуждение в глухую николаевскую пору.

Поэтическое творчество Хомякова, как вождя группы, сыграло здесь большую роль. И еще больше, чем для России, поэзия Хомякова имела значение для национального возрождения западных и южных славян. Здесь можно прямо говорить о выдающейся роли вообще всего творчества Хомякова. Но дело не только в этом.

В условиях сложного и дисгармонического общества, в котором жил Хомяков (причем общества, имевшего тенденцию чем дальше, тем все больше становиться сложным и дисгармоничным), создание относительно целостной утопической теории и подчинение всей своей жизни этой теории было одним из немногих способов сохранения душевной возвышенности, гармоничности, добродетели. Стремясь к этой гармонии в своем быту, взглядах, творчестве, Хомяков, разумеется, значительно ограничивал себя, обеднял свою натуру, выпрямлял ее. Но, с другой стороны, утопия возвышала его душу, облагораживала личность, избавляла ее от мертвящей чиновничьей казенщины, светской суеты, от сиюминутной «злободневности» групповых пристрастий и перебранок, хотя Хомяков никогда до конца не мог устраниться ни от светской суеты, ни от «групповой» несправедливости по отношению к инакомыслящим.

В поэзии Хомякова отразилась и эта разноплановость, и борьба поэта и гражданина за цельность и возвышенность, и конфликтные противоречия человеческой личности, и трагическая невозможность отстраниться от реальной «мелочности» жизни.

Б. Ф. Егоров

СТИХОТВОРЕНИЯ

1. ПОСЛАНИЕ К ВЕНЕВИТИНОВЫМ

Итак, настал сей день победы, славы, мщенья; Итак, свершилися мечты воображенья, Предчувствия души, сны юности златой; Желанья пылкие исполнены судьбой! От северных морей, покрытых вечно льдами, До средиземных волн, возлюбленных богами, Тех мест, где небеса, лазурь морских зыбей, Скалы, леса, поля — все мило для очей, — Во всех уже странах давно цвели народы, Законов под щитом, под сению свободы. Лишь Греция одна стонала под ярмом. Столетья протекли: объяты тяжким сном, В ней слава, мужество, геройский дух молчали, И, мнилося, они навеки чужды стали Своей стране родной, стране великих дел, — Стране, где некогда свободы гимн гремел В долинах, на холмах, в ущельях гор глубоких И с кровью в жилах тек источник чувств высоких. Пришлец с Алтайских гор, сын дебрей и степей, Обременил ее бесславием цепей. Тиранства алчного ненасытимый гений Разрушил чудеса минувших поколений, И злато и труды голодной нищеты, И сила юности, и прелесть красоты — Все было добычей владык иноплеменных, — Но небо тронулось мольбами угнетенных, И Греция, свой сон сотрясши вековой, Возникла, как гигант, могущею главой. О други! как мой дух пылает бранной славой, Я сердцем и душой среди войны кровавой, Свирепых варваров непримиримый враг, Я мыслью с греками, сражаюсь в их рядах... Так! все великое в Элладу призывает! Эллада! О друзья, сей звук напоминает Душе, забывшейся средь суетных страстей, О добродетели, о славе древних дней, О всем, что с детских лет наш пылкий дух пленяло И жар высоких чувств в груди воспламенял. Там, там любимец муз, слепец всезрящий, пел, Там бурный Демосфен, как сам Зевес, гремел; И Леонида тень, расторгши плен могилы, Еще средь вас живет, священны Фермопилы! Где жили сильные, досель их видим след: В Элладе каждый холм есть памятник побед. О прежних подвигах в ней тихий лес вздыхает, И перелетный ветр всечасно повторяет Героев и певцов бессмертны имена: В ней славой прежних лет природа вся полна; Восторг еще живет среди уединенья, И каждый ручеек — источник вдохновенья. Так, я пойду, друзья, пойду в кровавый бой За счастие страны, по сердцу мне родной, И, новый Леонид Эллады возрожденной, Я гряну как Перун! — Прелестный, сладкий сон! Но никогда, увы, не совершится он! И вы велите мне, как в светлы дни забавы, Воспеть свирепу брань, деянья громкой славы, — Вотще: одной мечтой душа моя полна. Сошлись на землю ночь и мрак и тишина, И сон, несчастных друг, глаза мои смыкает; Заря ли ранняя к заботам пробуждает, Иль полдень пламенный горит на небесах, — Одно мой внемлет слух, одно в моих очах: Лишь стоны, смерть и кровь, ужасный вид сраженья И гибель эллинов средь праведного мщенья. Нет, нет, лишь тот певец, кто музам в дар несет Беспечный пылкий дух, свободный от забот. О дщери юные суровой Мнемозины! Дубравы мирные и мирные долины, Спокойствие полей, ручья пустынный глас И сердце без страстей — одни пленяют вас. И мне ли петь, друзья, с душою угнетненной. Но ты с младенчества от Феба вдохновенный, Ты верный жрец его, весны певец младой, Стремись к бессмертию; пой, юный Томсон, пой! Пой, Дмитрий! твой венец — зеленый лавр с оливой; Любимец сельских муз и друг мечты игривой, С душой безоблачной, беспечен как дитя, Дни юности златой проходишь ты шутя; Воспой же времена, круговращенье года, Тебя зовет Парнас, тебя внушит природа! Но друга твоего оставил прежний жар, Исчез, как легкий сон, высоких песней дар; И ах! навек унес могущий грусти гений. И чашу радостей, и чашу вдохновений. О, если б глас царя призвал нас в грозный бой! О, если б он велел, чтоб русский меч стальной, Спаситель слабых царств, надежда, страх вселенной, Отмстил за горести Эллады угнетенной! Тогда бы грудью став средь доблестных бойцов, За греков мщенье, честь и веру праотцов, Я ожил бы еще расцветшею душою И, снова подружась с каменою благою, На лире сладостной, в объятиях друзей Я пел бы старину и битвы древних дней.

2. НОВГРАД

Средь опустенья и развалин, Над быстрой волховской струей, Лежит он мрачен и печален, К земле приникнув головой. Обнажены власы седые; Совлечены с могущих плеч Доспехи грозные, стальные, И сокрушен булатный меч; Широкий щит, разбитый в брани, Вдали лежит среди полей, И на бросавшей молньи длани Гремит бесславие цепей. Тебя ли зрю, любимец славы? Веков минувших мощный сын, Племен властитель величавый, России древний исполин? Ах, не таков в минувши годы Являлся ты своим врагам! Тогда покорные народы Носили дань к твоим стопам; Ты средь толпы сынов стоял И твой венец из мшистых башен Чело свободное венчал. Начало 1820-х годов

3. ПОСЛАНИЕ К ДРУГУ

О друг мой, ты пойдешь на край земли со мною, К пределам Азии, где бурные моря Всечасно бьют о брег шумящею волною, Где часто в небесах полнощная заря Дрожащий блеск свой простирает, Где вихря глас не умолкает, Где вечный снег в полях лежит И бедный самоед с пернатыми стрелами За ланью робкою, за дикими волками С веселой песнию летит. Со мной ты преплывешь и бездны океана, Пойдешь в страну исчезнувших чудес, Где спит в безмолвии Ливии степь песчана И пламенный самум — дыхание небес; Где змей в пустыне обитает, Где слышен гидры свист в полях; Лев дебри ревом оглашает И тигр скрывается в кустах. Но сердцу твоему не нужно исытанье, Не нужно нам на край земли лететь, — У друга твоего одно, одно желанье: В отечестве спокойно умереть. Под кровлею моей драгого нет убора, Здесь роскошь не блестит, Ничто не привлекает взора И к неге не манит. Нет у меня столбов, из яшмы иссеченных, Нет у меня парчи златой, Нет редких янтарей, нет камней драгоценных... На что они? Не им сопутствует покой. Египт не шлет сюда кораллов, Китай фарфора не дарит, Британец не несет ко мне златых бокалов, Токай в кристалле не кипит. Но здесь сады, поросшие травою, Но здесь река, кристальный светлый пруд, И ручейки извивистой стезею С холмов, журча, по камушкам падут; Вкруг дома липовые рощи, Куда не проницал палящий солнца свет, Где всякий час хор птиц поет, И соловей во время нощи Лиет повсюду светлый глас, Доколе не придет веселый утра час. Когда пылает полдень знойный И свод небесный раскален, Тогда вкусим мы сон спокойный, Где ильм и ель, широколистый клен, И древний дуб, сплетаяся ветвями, Склонят свою главу и зашумят над нами. Приди сюда, вернейший из друзей, Под кров уединенный; Приди сюда, приди скорей! Мы дружбе здесь воздвигнем храм священный И музам в честь алтарь простой. Они нас в грусти утешали; Их песни тяжкого Сатурна окрыляли; Мы будем им служить признательной душой. Ты не страшись забот; поверь, благие боги Наш мирный кров от них освободят; Они летят в богатые чертоги, Но нас, мой друг, не посетят. Жилище их — где яхонты сияют, И в злате и в парчах Где жадные льстецы толпами поспешают Пред божеством своим склонить главу во прах. Но бледный их кумир, терзаемый тоскою, Средь блеска роскоши добыча злых забот, Теперь смеется пред толпою; Толпа рассеялась — счастливец слезы льет. А мы — друзья уединенья — Спокойно будем жить, И каждый миг нам будет наслажденья И радости живейшие дарить. Как быстро с гор стремятся воды, Так быстро плетят для нас крылаты годы; И мы, счастливые, забыты от других, Как два ручья в муравчатой долине, Мы будем течь к морям, к кончине, Без шума, без валов седых. 1822

4. БЕССМЕРТИЕ ВОЖДЯ

Как быстро облака несутся в высотах, И воды с гор бегут в сребристых ручейках, И вешний ветерок летает над цветами! Но ах! быстрее облаков, И струй, и вешних ветерков Мелькают дни за днями. Когда средь тишины промчится легкий челн По лону светлому ильменских синих волн, За ним среди зыбей, на миг один блеснувших, Вновь исчезает беглый след; Так гибнут в темной бездне лет Следы времен минувших. Счастлив, кто век провел златой И с тихой дружбою, и резвою мечтой. Счастлив, кто, избранный богами и судьбою, Не знавши старости туманных хладных дней, Сошел в безмолвный дом теней, Простившись с радостью и жизнью молодою. Он видел мир, как в сладком сне, Цветною радугой сквозь занавес тумана; На темной сердца глубине Он не читал притворства и обмана; И упованья юных лет Пред ним во мгле не исчезали; Счастливца в жизни не встречали Ни длань судьбы, ни бремя лютых бед, Ни чувство тяжкое, ужаснее печали, — Души увядшей пустота; Нет! радость дни его цветами усыпала, Надежда сладкая пред юношей летала, И, дочь благих небес, лелеяла мечта. Но счастливей стократ, кто с бодрою душою За родину летел в кровавый бой И лучезарною браздою Рассек времен туман густой. Он лег главой, непобежденный, В объятьях гроба отдохнуть, Не так, как старец утомленный, Свершивший многотрудный путь, Но так, как царь светил, спокойный, величавый, Нисшедший в рдяные моря; Он лег — и вслед за ним вспылала вечной славы Неугасимая заря. И имя витязя, гремя в веках далеких Как грозный глас трубы на вторящих горах, Пробудит в гражданах весь пламень чувств высоких И ужас в дерзких пришлецах. (1823)

5. ЖЕЛАНИЕ ПОКОЯ

Налей, налей в бокал кипящее вино! Как тихий ток воды забвенья, Моей души жестокие мученья На время утолит оно! Пойдем туда, где дышит радость, Где бурный вихрь забав шумит, Где глас души, где глас страстей молчит, Где не живут, но тратят жизнь и младость. Среди веселых игр, за радостным столом, На миг упившись счастьем ложным, Я приучусь к мечтам ничтожным, С судьбою примирюсь вином. Я сердца усмирю роптанье, А думам не велю летать; На тихое небес сиянье Я не велю глазам своим взирать. Сей синий свод, усеянный звездами, И тихая безмолвной ночи тень И в утренних вратах рождающийся день, И царь светил, горящий над водами, — Они изменники! Они, прельщая взор, Пробудят вновь все сны воображенья; И сердце робкое, просящее забвенья, Прочтет в них пламенный укор. Оставь меня, покоя враг угрюмый, К высокому к прекрасному любовь Ты слишком долго тщетной думой Младую волновала кровь. Оставь меня! Волшебными словами Ты сладкий яд во грудь мою влила, И вслед за светлыми мечтами Меня от мира увлекла. Довольный светом и судьбою, Я мог бы жизненной стезей Влачиться к цели роковой С непробужденною душою. Я мог бы радости с толпою разделять; Я мог бы рвать земные розы, Я мог бы лить земные слезы И счастью в жизни доверять. Но ты пришла: с улыбкою презренья На смертных род взирала ты, На их желанья, наслажденья, На их бессильные труды. Ты мне с восторгом, друг коварный, Являла новый мир вдали И путь высокий, лучезарный Над смутным сумраком земли. Там все прекрасное, чем сердце восхищалось, Там все высокое, чем питался мой, В венцах бессмертия являлось И вслед манило за собой. И ты звала: ты сладко напевала О незабвенной старине, Венцы и славу обещала, Бессмертье обещала мне. И я поверил: обаянный Волшебным звуком слов твоих, Я презрел Вакха дар румяный И чашу радостей земных. Но что ж? Скажи: за все отрады, Которых я навек лишен, За жизнь спокойную, души беспечный сон, Какие ты дала награды? — Мечты неясные, внушенные тоской, Твои слова, обеты и обманы, И жажду счастия, и тягостные раны В груди, растерзанной судьбой. Прости... Но нет! Мой дух пылает Живым, негаснущим огнем, И никогда чело не просияет Веселья мирного лучом. Нет, нет! Я не могу цепей слепой богини, Смиренный раб, с улыбкою влачить. Орлу ль полет свой позабыть? Отдайте вновь ему широкие пустыни, Его скалы, его дремучий лес. Он жаждет брани и свободы, Он жаждет бурь и непогоды, И беспредельности небес! Увы! Напрасные желанья! Возьмите ж от меня бесплодный сердца жар, Мои мечты, надежды, вспоминанья, И к славе страсть, и песнопенья дар, И чувств возвышенных стремленья, Возьмите все! Но дайте лишь покой, Беспечность прежних снов забвенья И тишину души, утраченную мной. [1825]

6. ЭПИГРАММА

Он в разных видах мной замечен, Противоречий много в нем: Он скрытен сердцем, но умом Уж как зато чистосердечен! [1825]

7. ЗАРЯ

Тебя меж нощию и днем Поставил бог, как вечную границу, Тебя облек он пурпурным огнем, Тебе он дал в сопутницы денницу. Когда на небе голубом Ты светишь, тихо догорая, — Я мыслю, на тебя взирая: Заря! Тебе подобны мы — Смешенье пламени и хлада, Смешение небес и ада, Слияние лучей и тьмы. [1825]

8. В АЛЬБОМ СЕСТРЕ

Не грустью, нет, но нежной думой Твои наполнены глаза, И не печали след угрюмой, На них — жемчужная слеза. Когда с душою умиленой Ты к небу взор возводишь свой, Не за себя мольбы смиренной Ты тихо шепчешь звук святой; Но светлыми полна мечтами, Паришь ты мыслью над звездами, Огнем пылаешь неземным И на печали, на желанья Глядишь как юный серафим, Бессмертный, полный состраданья, Но чуждый бедствиям земным. [1826]

9. ИЗОЛА БЕЛЛА

Красавец остров! предо мною Восходишь гордо ты в водах, Поставлен смертного рукою На диких мраморных скалах, Роскошным садом осененный, Облитый влагой голубой, И мнится, изумруд зеленый Обхвачен чистой бирюзой. Меня манит твой брег счастливый; Он сладких дум, он неги полн. Спеши, спеши, пловец ленивый! Лети в зыбях, мой легкий челн! Там, меж ветвей полусокрыты, Лимоны золотом горят; Как дев полуденных ланиты, Блистает пурпурный гранат; Там свежих роз благоуханье; Там гордый лавр пленяет взор И листьев мирта трепетанье, Как двух влюбленных разговор. Прелестный край! все дышит югом — И тень садов, и лоно вод; И Альпов цепь могущим кругом Его от хлада стережет, И ярко в небе блещут льдины, И выше сизых облаков Восходят горы-исполины Под шлемом девственных снегов. Не так ли в повестях Востока Ирана юная краса Сокрыта за морем, далеко, Где чисто светят небеса, Где сон ее лелеют пери И духи вод ей песнь поют; Но мрачный Див стоит у двери, Храня таинственный приют. [1826 (?)]

10. МОЛОДОСТЬ

Небо, дай мне длани Мощного титана! Я схвачу природу В пламенных объятьях;. Я прижму природу К трепетному сердцу, И она желанью Сердца отзовется Юною любовью. В ней все дышит страстью, Все кипит и блещет, И ничто не дремлет Хладною дремотой. На земле пылают Грозные вулканы; С шумом льются реки К безднам океана, И в лазурном море Волны резво плещут Бурною игрою. И земля и море Светлыми мечтами, Радостью, надеждой, Славой и красою Смертного дарят. Звезды в синей тверди Мчатся за звездами, И в потоках света Льется по эфиру Тайный страсти голос, Тайное признанье. И века проходят, И века родятся, — Вечное боренье, Пламенная жизнь. Небо, дай мне длани Мощного титана: Я хочу природу, Как любовник страстный, Радостно обнять. [1827]

11. СТАРОСТЬ

Скорей, скорей сомкнитесь, очи: Зачем вы смотрите на свет? Часы проходят, дни и ночи, И годы за годами вслед, А в мире все, что было прежде, Желанье жадно, жизнь бедна, И верят смертные надежде, И смертным вечно лжет она. Я видел вещие скрижали, Заветы древности седой, И что ж? исполнен был печали Времен минувших глас святой. С тех пор, как мир из колыбели Воспрянул в юной красоте И звезды стройно полетели В небесной, синей высоте, — Как в бурном море за волною Шумя к брегам бежит волна, Так неисчетны над землею Промчались смертных племена; Восстали, ринулись державы, Народы сгибли без следов, И горькая намешка славы Одна осталась от веков. Страстей неистовых волненье, И горе, властелин земли, И счастья светлое виденье, Всегда манящее вдали, — Для взоров старца все открылось. Постыла жизнь его глазам. Душа в обманах утомилась, Она изверилась мечтам И ждет в томленьи упованья: Придет ли час, когда желанья В ее замолкнут глубине И океан существованья Заснет в безбрежной тишине? [1827]

12. ЖЕЛАНИЕ

Хотел бы я разлиться в мире, Хотел бы с солнцем в небе течь, Звездою в сумрачном эфире Ночной светильник свой зажечь. Хотел бы зыбию стеклянной Играть в бездонной глубине Или лучом зари румяной Скользить по плещущей волне. Хотел бы с тучами скитаться, Туманом виться вкруг холмов Иль буйным ветром разыграться В седых изгибах облаков; Жить ласточкой под небеами, К цветам ласкаться мотыльком Или над дикими скалами Носиться дерзостным орлом. Как сладко было бы в природе То жизнь и радость разливать, То в громах, вихрях, непогоде Пространство неба обтекать! [1827]

13. ПОЭТ

Все звезды в новый путь стремились, Рассеяв вековую мглу, Все звезды жизнью веселились И пели божию хвалу. Одна, печально измеряя Никем не знанные лета, Земля катилася немая, Небес веселых сирота. Она без песен путь свершала, Без песен в путь текла опять, И на устах ее лежала Молчанья строгого печать. Кто даст ей голос? — Луч небесный На перси смертного упал, И смертного покров телесный Жильца бессмертного приял. Он к небу взор возвел спокойный, И богу гимн в душе возник; И дал земле он голос стройный, Творенью мертвому язык. [1827]

14. ЭЛЕГИЯ НА СМЕРТЬ В. К<ИРЕВСКОМУ>

Я знаю, в гроб его сокрыли И землю сыпали над ним, — Но встанет он из хладной пыли, Он явится глазам моим. Когда-нибудь в часы полночи, Когда все стихнет на земле И, как недремлющие очи, Зажгутся звезды в синей мгле, — Он молча предо мною станет, Неслышим, будто легкий сон, И томно на меня он взглянет, И томно улыбнется он. Но не прострет он длани хладной... Стеснится горем грудь моя, И то заплачу я отрадно, То горько улыбнуся я. Что ж медлишь, друг? Я жду тебя. Не думай, чтобы я страшился Увидеть свет твоих очей! Пусть скажут, что ты в гроб сокрылся, — Ты все живешь в груди моей. Другой меня с улыбкой встретит, И темен мне ее привет; Но взор твой все мне дружбой светит, Он светит счастьем прежних лет. [1827]

15. К В. К<ИРЕЕВСКОМУ>

Ты молод был, когда прощанья Ударил неизбежный час, И звуки грозного призванья Тебя похитили у нас. В тебе кипели жизни волны, В тебе пылал огонь страстей, И ты сошел, надежды полный, В жилище дедовских костей. Счастлив! там персть твоя сокрыта От стрел мучительных забот, И от судеб тебе защита Могилы каменный оплот. Но горе мне! я здесь скитаюсь; Я раб судьбины, раб страстей, В бессильи гордом пресмыкаюсь Под грузом тягостным скорбей. И старость грустная настанет, Она потушит жар ланит, Морщины по челу протянет, Мой черный волос убелит. Она холодною рукою Исторгнет из груди моей Мечты, любимые тобою, Порывы юношеских дней, Восторги, радости, желанья, Отымет всё... Нет, страх пустой! Я воскрешу твои мечтанья, Надежды, сердца жар святой Волшебной силой вспоминанья; Я буду жизнью жить двойной, И, юностью твоею молод, Продливши краткую весну, Я старости угрюмый холод От сердца бодро отжену; Не презрю я мечты мгновенной, Восторгов чистого огня, И сон, тобою разделенный, Священным будет для меня. [1827]

16. ВДОХНОВЕНИЕ

Тот, кто не плакал, не дерзни Своей рукой неосвященной Струны коснуться вдохновенной: Поэтов званья не скверни! Лишь сердце, в коем стрелы рока Прорыли тяжкие следы, Святит, как вещий дух пророка, Свои невольные труды. И рана в нем не исцелеет, И вечно будет литься кровь; Но песни дух над нею веет И дум возвышенных любовь. Так средь Аравии песчаной Над степью дерево растет: Когда его глубокой раной Рука пришельца просечет, — Тогда, как слезы в день страданья, По дико врезанным браздам Течет роса благоуханья, Небес любимый фимиам. [1828]

17. ОТЗЫВ ОДНОЙ ДАМЕ

Когда Сивиллы слух смятенной Глаголы Фебовы внимал И перед девой исступленной Призрак грядущего мелькал, — Чело сияло вдохновеньем, Глаза сверкали, глас гремел, И в прахе с трепетным волненьем Пред ней народ благоговел. Но утихал восторг мгновенный, Смолкала жрица — и бледна Перед толпою изумленной На землю падала она. Кто, видя впалые ланиты И взор без блеска и лучей, Узнал бы тайну силы скрытой В пророчице грядущих дней? И ты не призывай поэта! В волшебный круг свой не мани! Когда вдали от шума света Душа восторгами согрета, Тогда живет он. — В эти дни Вмещает всё существованье; Но вскоре, слаб и утомлен, И вихрем света увлечен, Забыв высокие созданья, То ловит темные мечтанья, То, как дитя сквозь смутный сон, Смеется и лепечет он. [1828]

18. СТЕПИ

Ах! я хотел бы быть в степях Один с ружьем неотразимым, С гнедым конем неутомимым И с серым псом при стременах. Куда ни взглянешь, нет селенья, Молчат безбрежные поля, И так, как в первый день творенья, Цветет свободная земля. Там не просек ее межами Людей бессмысленный закон; Людей безумными трудами Там божий мир не искажен; Но смертных ждет святая доля: Труды, здоровие, покой, Беспечный мир, восторг живой, Степей кочующая воля. Ах! для чего ж я не в степях Один с ружьем неотразимым, С гнедым конем неутомимым И с серым псом при стременах? [ 1828 ]

19. ВАДИМ

(Отрывок из неоконченной поэмы) Но кто ж сей юный победитель, Варягов бич, славян спаситель? Не князь, не вождь, — но вслед за ним Толпы послушные летают! Не старец он, — но пред бойцом младым Вожди и старцы умолкают. Его был счастливый удел: Владеть покорными сердцами; В душе возвышенной горел Огонь, возжженный небесами; Ему от ранних детских дней Дажбог внушил дар чувств высоких, И мудрости, и дум глубоких, И сладкий дар златых речей. Его и силой, и красою Блестящий света царь одел, И на младом челе могущею рукою Черты владычества Перун запечатлел. Как в сонме звезд денница золотая, Стоял ли он в кругу богатырей, Их всех главою превышая, Прекрасен был и тихий свет очей И стана стройность молодая; Прекрасен средь седых вождей, Когда он силой слов могущих Готовил гибель для врагов, Победу новградских полков И славу подвигов грядущих. Когда ж он к битвам выступал И на врагов остановлял Свои сверкающие очи, Кто взор бы встретить сей возмог? Не столь ужасен брани бог, Когда мрачнее черной ночи Несется в вихрях он меж небом и землей, Одетый ужасом, сопутствуем враждой! Начало 1820-х годов, 1828

20. НА НОВЫЙ 1828 ГОД

Пробил полночи час туманной, Сын времени свершил свой ход, И вот в приют мой, гость незваный, Спустился тихо Новый год. Слетая в мир, он ждал привета, И света плеском встречен был, Но что же? стройный глас поэта Его досель не освятил. И он с улыбкою лукавой «Чего ты просишь?» — мне сказал, — Я подружу тебя со славой, Дам кучи злата». — Я молчал. «Я утолю твои печали, — Шепнул он с ласковым лицом, — И сердца грустные скрижали Забвенья смою я ручьем. Ты вспомнишь прежние утраты, Как помнят сон с восходом дня, И вновь, надеждами богатый, Полюбишь жизнь!» — Оставь меня, Ты слышишь: там рукоплесканья, Веселье, шумные пиры; Поди там сыпать обещанья, Там расточай свои дары. Давно ль, когда твой брат коварный Мне те же речи говорил, Я жертвой песни благодарной Его приход благословил? И что ж? — питомец вдохновенья, Мой друг, мой брат был взят землей, И чистый гений песнопенья Любимый храм покинул свой. Но многих горесть утолится, Ты многим счастье можешь дать; Но что в груди певца таится, Того не в силах ты отнять. Не как другие, дни проводит Душа, любимица мечты: В ней, как в воде, резец проходит, Как в камне, вечны в ней черты. [ Январь 1828 ]

21. ПРОСЬБА

О, сжальтесь надо мной! о, дайте волю мне! Из края дальнего волшебный зов несется, И кровь моя кипит, и сердце бурно рвется В тот дальний край, к войне, к войне. Вы видите, стремятся ополченья, И взоры их блестят надеждою побед. Туда, туда, в кровавые сраженья, Я полечу за ними вслед. Противны мне дремота неги праздной И мирных дней безжизненный покой, Как путь в степях однообразный, Как гроб холодный и немой. Противны мне безумное веселье, Неупоенных душ притворное похмелье, И скука вечная, и вечный переход Младенческих забав и нищенских забот. О, сжальтесь надо мной! отдайте меч блестящий, Отдайте бодрого и легкого коня! В тот край, куда летит мечты порыв горящий, Как вихрь, как мысль, он унесет меня... На миг один судьбины злой оковы Рукой я смелою расторг, — И сердцу памятны сражений блеск суровый И торжества воинственный восторг... В час утренней зари, румяной и росистой, Услышать пушки глас, зовущий нас к боям, Глядеть, как солнца луч златистый, Играя, блещет по штыкам; Как вождь седой, отваги юной полный, На сретенье врагам ведет покорный строй, И движутся полки, как бурь осенних волны, — И чувствовать тогда, что верен меч стальной, Что длань сильна, что вихрем конь несется Под свистом пуль, средь дыма и огня, Что сердце гордое в груди спокойно бьется, Что этот дольний мир не дорог для меня; Что я могу с улыбкою презренья На жизнь, на смерть и на судьбу взирать! О, эти сладкие мгновенья! Отдайте мне, отдайте их опять! Я не хочу в степи земной скитаться Без воли и надежд, безвременный старик; Как робкая жена, пред роком не привык Главой послушной преклоняться, Внимать, как каждый день, и скучен и смешон, Всё те же сказки напевает И тихо душу погружает В какой-то слабоумный сон. Я не рожден быть утлою ладьею, Забытой в пристани, не знающей морей, И праздной истлевать кормою, Добычей гнили и червей. Но я хочу летать над бурными волнами Могущим кораблем с дружиной боевой, Под солнцем тропика, меж северными льдами Бороться с бездною и с дикою грозой, Челом возвышенным встречать удар судьбины, Бродить по области и смерти и чудес, И жадно пить восторг, и из седой пучины Крылом поэзии взноситься до небес. Вот счастливый удел, давно желанный мною. Отдайте ж мне коня, булат отдайте мой! В тот дальний край я полечу стрелою И ринуся в кровавый бой. [ Апрель 1828 или начало 1831(?) ]

22-24. ПРИ ПРОЩАНЬЯХ

ТРИ ИМПРОВИЗИРОВАННЫЕ ПИЕСЫ


Поделиться книгой:

На главную
Назад