– Могу. Была бы только темная ночь.
– А там, – продолжал еврей, опять как бы говоря самому себе, едва выжимая слова сквозь зубы, – там опять эти проклятые сарбазы у самой тюрьмы; правда, между ними большая часть персиян, которые хоть и приняли сунитский закон, однако в душе своей все-таки остаются шиитами; все-таки помнят свою родину и то, что они тут пленники и поневоле служат в ханском войске: на них иногда можно понадеяться в деле измены; правда трусы, и при первой пытке выдадут тайну; но надобно, чтоб они не знали ее вполне. Улучить бы только такое время, когда в карауле будут стоять люди повернее и понадежнее для нас; а там подкуп, вино…
Новые знакомцы толковали еще несколько времени, условились в некоторых мерах, и расстались.
В темную, дождливую ночь, Рахман-Аяз пробирался по площади Регистана. Он часто останавливался и прислушивался ежеминутно, потому что стены арка были уже перед его глазами. Вдруг, заслышал он шаги позади себя, и прислонился к стене медресе Кош-Абдулла-хан; тяжелые шаги людей, по колено грузнувших в грязи, делались все слышней и слышней; мелькнул свет фонарей, которые несли впереди два человека, за ними шел третий, также с фонарем: это был бухарский джелиль, палач; туркменец ясно узнал его, вооруженный веревкой и ножом, он готов был кинуться на своего соперника, задушить или зарезать его; но благоразумие не позволяло вступить в открытый бой против троих; кровь кинулась ему в лицо, невольное движение, от которого он не мог воздержаться, обратило на него внимание джелиля, который дозором обходил город, по обязанности своей, и как гончая собака озирался поминутно вокруг.
– Фонарей, – закричал он своим провожатым. Рахман-Аязу нельзя было ни убежать, ни скрыться на месте: он очутился лицом к лицу против палача.
– Что ты делаешь, а? Зачем шляешься по городу в такую темную ночь? Говори!
– Ушла лошадь, так иду к старому ее хозяину; не там ли!
– Зачем не дождался зари?
– На заре надо ехать, а на голодной лошади недалеко уедешь.
– А почему нет у тебя фонаря?
– Где взять туркменцу фонарь.
– Ступай домой, и чтоб я тебя больше не встречал, не то сейчас в тюрьму.
– А встретишься в другой раз, сам не будешь рад такой встрече, – пробормотал Рахман-Аяз.
– Зачем впускают в город эту кочующую тварь, – говорил, уходя джелиль; – а еще без особых причин не тронь ее, потому что хан покровительствует кочевым племенам: нужда в них большая; только разбойничают!
Голос и шаги джелиля затихли в отдалении. Рахман-Аяз обогнул Регистан и зашел со стороны медресе Дарульшифа к самой стене арка: тут стена делает небольшой уступ внутрь и потому всего более сокрыта от посторонних глаз; к тому же отсюда всего ближе в Кана-хане, разумеется, с внутренней стороны. Рахман-Аяз бросил через стену камень, вокруг которого был обвит конец веревки, и, дернув ее потом, убедился, что она надежно укреплена с другой стороны: это было дело союза с Саул-Качкаданом, и туркменец в душе своей благословлял его. Еще минута, и он карабкался по стене; он уже был наверху ее, как раздались шаги, вероятно, часового внизу, и Рахман припал к стене; сердце его сильно билось. Что если бы этот часовой проходил минутой раньше, в то время как он был еще внизу!.. Когда шаги затихли, туркменец несколько приподнялся и по веревке сполз вниз, но веревка не доставала до земли, и он, не измеряя, не видя высоты, остающейся до земли, соскочил вниз.
Внутри арка не видно было ни души, он даже не встретил своего таинственного сообщника, который прикрепил конец его веревки. «Что, – думал он, – если жид ведет меня на погибель и где-нибудь скрыта засада. Но что ему пользы, если одним туркменцем будет меньше! Много ли дадут ему за меня?» И он смелее подошел к Кана-хане. Пьяный сарбаз спал крепко. Рахман-Аяз подполз к узкой щели, служившей вместо окна для заключенных, и просунул в нее свернутую бумажку. Прошло несколько секунд, а бумажка оставалась нетронутой, на месте; он опять начинал думать, что жид изменил тайне и тюремных затворников более не существует, двинул раз-два бумажку, чтобы шелестом ее обратить внимание заключенных и эта хитрость имела успех: бумажка вскоре исчезла. Рахман-Аяз стал дожидать ответа; он свернулся, как мог, чтобы меньше занимать места и быть неприметней, притаил дыхание, старался задушить самые мысли, которые, надобно сказать, в эту пору у него были очень не покойны, тем более, что по временам, когда решался приподнять голову, он видел огонек в доме визиря и даже слышал, или, по крайней мере, ему казалось, что слышит шаги сторожевых, ходивших вокруг дворца хана и шум пирования в его мужском серале. Минуты ожидания казались веком для туркменца, и мучительное томление сердца не раз заставляло его забывать осторожность и проводило в невольное движение; наконец, показалась давно ожидаемая записка: это был ответ заключенных. Радостно схватил ее Рахман-Аяз и в несколько скачков достиг до стены, отыскал висевший в воздухе конец веревки, кое-как вскарабкался до него и потом спустился, на другую сторону стены. Через несколько часов, рано на заре, был он уже за городской стеной.
О, весело забилось сердце его, когда он увидел себя опять на своей родимой почве, в степи, на своем добром коне, с драгоценной добычей. Мысль обладания Нюр-Пашой не казалась ему более пустою химерой: туркменец строил в уме своем самые блестящие планы: он думал о своем счастье, которое так было близко для него; он думал о радости Нюр-Паши, когда она узнает, что Рахим-бай согласился на брак ее с ним, с простым туркменцем, и мало ли о чем думал счастливец: мысли его вихрем носились в радужном мире и переполненное сердце купалось в радости… казалось, и добрый конь его разделял радость всадника, и весело помавая ушами, частой рысью ехал по вязкой, глинистой грязи. Рахман-Аяз направлялся к Кара-Кулю. Вскоре южное солнце иссушило растворившуюся почву и стало обычным царем в зените.
Утомленный конь и путник приостановились. Было очень душно.
Прошло несколько времени. Туркменец готовился в дальнейший путь. Как-то странно было в природе: солнце несколько поблекло и не изливало своих ярких лучей, а воздух был жарче прежнего; совершенная тишина царствовала вокруг. Вдруг путник наш заметил невдалеке темную точку: она винтообразно кружилась на одном месте, и все росла, росла, и понеслась огромным столбом черной пыли, которого верхушка представлялась в виде белесоватой, курчавой опушки, а вся масса была черна и непроникаема для взора. Это был песчаный тифон; его не должно смешивать с вихрем, или песчаным бураном, потому что он зараждается среди совершенной тишины, несется более сжатой массой, и потому сила его страшнее и сокрушительнее, чем действие обыкновенного вихря; вообще, это воздушное явление, довольно частое в степи, кажется, еще не совсем объяснено. Едва конь и всадник успели припасть к земле, первый, руководствуясь опытом, а второй, инстинктом, как песчаный тифон пронесся над ними, увлекая за собой и сокрушая все, до чего он касался.
«Дурной знак», – произнес Рахман-Аяз, и не на шутку призадумался. Его суеверному воображению уже виделся злой дух, выходивший из темного облака и знаменовавший ему горе. Печально сел он на коня, и отправился в путь. Вскоре достиг он Кара-Куля, дрянной бухарской крепостцы, и приостановился здесь на несколько часов, чтобы купить заводную лошадь и поспешнее продолжать путь.
Еще не успел он совершить омовения, о котором на этот раз не забыл, как явилось к нему несколько человек и объявили, что его требует к себе курган-беги[26]: сердце замерло у туркменца; однако он не показал ни малейшего смущения и отправился куда приказывали; за ним повели его лошадь.
– У тебя есть письмо от английских пленников, что в Бухаре! – сказал курган-беги, грозно обращаясь к туркменцу.
– Нет, – отвечал тот с твердостью.
Курган-беги велел обыскать при себе Рахман-Аяза.
Шарили везде, изрезали в куски его одежду, смотрели в гриве, в хвосте его лошади, между всеми изгибами тела коня и всадника, и ничего не отыскали.
– А письмо все-таки у тебя; признайся, не то худо будет.
– Не в чем признаваться: у меня нет никаких писем.
Ясно было, что Саул-Качкадан, уже получивши от индийца свою долю платы за пособие Рахман-Аязу, высказал его тайну хану или кому-нибудь из его приверженцев, чтобы получить новую плату и довершить торговый оборот столь выгодного дела. Но туркменец лучше согласился бы умереть, чем изменить делу английских пленников: он подвергся пытке.
В первый день его били нагайками: Рахман-Аяз терпел и молчал. Во второй день ему заколачивали гвозди под ногти всех пальцев: – Рахман терпел и молчал. В третий день водили по обнаженному телу его раскаленным железом: туркменец все молчал. Хотели, наконец, ломать его суставы и кости, но он был в совершенном изнеможении, едва дышал. Ему дали вина для подкрепления, и винные пары отуманили его голову. – Конечно не для спасения своей жизни, но в каком-то бессознательном, полупьяном состоянии, он высказал тайну… Запаянное в свинцовый лист письмо было найдено в копыте, под подковой его лошади.
Само собой разумеется, что письмо не содержало в себе никакой тайны, да никто и прочесть его не мог; тем не менее, измученное, едва движущееся тело туркменца отправлено было для казни в Бухару, как бы для того, чтобы придать более торжества этому событию.
В Бухаре есть обычай, осужденного на казнь вести в особую комнату и угощать его различными яствами и напитками, что очень напоминает то время, когда римляне давали пиры в триклиниуме своим рабом, которых потом выводили на арену, для травли тиграми. У туркменца не было ни родственников, ни друзей, чтобы приготовить и разделить с ним предсмертную трапезу; нашлись благочестивые люди, которые принесли ему рису и разных плодов, и оставили одного в комнате. Физическое изнеможение Рахман-Аяза отразилось и на его нравственных силах: он находился в каком-то бесчувственном состоянии души и машинально касался яств. В это время дверь отворилась, и мальчик, робко озираясь кругом, подбежал к туркменцу.
«Ты будешь отомщен, и скоро, через неделю!» – произнес он тихо, и исчез. – Судорожная улыбка на устах туркменца показала, что он вразумел эти слова и утешился.
Казнь совершал бухарский джелиль, соперник бедного туркменца, и в это время уже счастливый обладатель Нюр-Паши. И только одно сердце во всей Бухаре сочувствовало страдальческой кончине бедного Рахман-Аяза и дрогнуло при его вопле, – это сердце Нюр-Паши, оставшееся верным ему и после ненавистного ей брака. – Нужно ли говорить, что в Бухаре, как между всеми азиатскими народами, особенно оседлыми, в деле брака не спрашивают желания невесты, и решение отца в этом случае непрекословно.
Джелиль знал о предложении туркменца Рахман-баю, и о том, что Нюр-Паша не хотела никому принадлежать, кроме Рахим-Аяза. Как истинный бухарец, он был недоверчив ко всем и остерегался своей жены; спал в отдельной от нее комнате, не ел ничего, приготовленного дома. Но вскоре Нюр-Паша, беспрерывными угождениями, ласками, рабской покорностью, умела совершенно истребить всякое подозрение в душе джелиля. Они сблизились. Можете себе вообразить внутреннюю борьбу женщины, у которой жажда мести кипела в груди, а улыбка притворства не сходила с уст, а наружное спокойствие должно было выражаться во всех движениях ее; женщины, согревавшей своими жаркими объятьями человека, которому в то же время готовила страшную казнь.
Ровно через неделю, в тот самый час, в который был казнен Рахман-Аяз, нашли изуродованное тело джелиля на его брачной постели….Родственники его объявили убийцей Нюр-Пашу, которая, как известно, не любила своего мужа, тем более, что и убийство было совершенно в такую пору, когда в спальне никого не было, кроме одной жены. Нюр-Паша не дождалась пытки и созналась в убийстве. Напрасно Рахим-бай предлагал родственникам джелиля выкуп за кровь его, чтобы спасти жизнь своей дочери. Они требовали мести, и несчастная женщина выведена была на площадь Регистана на растерзание толпе родственников джелиля, которые как стая голодных волков жаждали крови и уже роптали за медленное исполнение приговора. Картина, невыразимо ужасная!
Тесная площадь Регистана была залита народом, а все-таки не вмещала и части любопытных, которые толпились на улицах, на крышах соседних домов; только небольшой круг возле самого хоуза был очищен от народа, как место действия, место казни. Сам хан, окруженный своими ближними, из арка, из своей цитадели, незримый толпой, смотрел сквозь небольшое отверстие в стене на кровавое зрелище… Несчастную Нюр-Пашу силой вырвали из объятий ее родных, и вторгнули в зачарованный круг, из которого уже не было исхода; но ей еще осталось пройти несколько шагов до рубежа, где должны начаться ее мучения: она, было, остановилась, увидев прямо против себя толпу родственников джелиля, горящих нетерпением и жаждой крови ее; но грозный голос распорядителя казни заставил ее двинуться вперед. Медленно, робко приближалась она к роковой грани, отделявшей от жизни: сзади ее был мир, со своей роскошной природой, со всеми радостями, какие он представляет молодости и красоте; впереди, страшная пытка – и сердце Нюр-Паши замерло. Силой толкнули ее за рубеж и вдруг ватага мальчишек и девочек, составлявших передовую фалангу этой толпы, которая систематически распределила свою месть, кинулась на жертву: сотня игл впилась в ее тело, сотни ударов посыпались на нее; некоторые девочки впились в нее зубами, и терзали ее.
Невыразимые муки изображались на лице ее истерзанном, но все еще прекрасном, и стоны, глубокие, прерывистые стоны, раздирали сердца, самые бесчувственные; кровь струилась ручьем, куски одежды и тела летели поминутно, но мстители оставались неумолимы и когда жертва и мелкий народ палачей уже изнемогали, явились старшие фамилии, на долю которых досталось уже немного страданий бедной Нюр-Паши. Пронзительный вопль ее возвестил, что все уже было кончено для нее на свете, и что раздраженные палачи ее терзали уже холодный, бездушный труп…
Поездка в Кульжу
Купеческий караван уже собрался и через несколько дней готов был выступить из Семипалатинска по направлению к Чугучаку и Кульже. Мы отправились вперед, в степь к султану Кош-Магоммету, чтобы потом присоединиться к каравану.
15-го ноября мы оставили Семипалатинск. Два слова о Семипалатинске: это маленький пограничный городок в Западной Сибири, на Иртыше. Летом в Семипалатинске чрезвычайно жарко и весь он занесен сугробами песка. Зимой в Семипалатинске очень холодно и весь он занесен сугробами снега. Одно в нем постоянно, – ветер, который летом дует с раскаленных и отовсюду обнаженных степей, а зимой – со снежных гор.
Дня через два мы уже приближались к
После радушного приема, султан, желая выказать в высшей степени свое к нам расположение и доверенность, пригласил нас посетить кибитки своих жен: из гостей один только переводчик последовал за нами в таинственное жилище, и то уже было нарушение закона и обычаев магомметан, изредка допускаемое киргизами для русских.
В степи каждая замужняя женщина имеет свою особенную кибитку, большей частью приносимую с собой в приданое. Но поясним хотя несколько слово кибитка, так часто встречаемое в нашей книге: это куполообразный, войлочный шатер, с войлочным запоном вместо двери, с отверстием вверху, заменяющим окно и трубу. Основанием кибитки служит круглая, деревянная решетка, а купол поддерживают жерди, прикрепленные петлями снизу к решетке, сверху к правильному кругу. Избавляем читателей от киргизских названий всех принадлежностей кибитки. Снаружи кошмы или войлоки обтягиваются веревками и тесьмами, которые проходят внутрь и закрепляются близ дверей. Все это на случай похода снимается в пять минут; решетка плотно сжимается, жерди собираются в пучок, то и другое обвивается кошмами, и в две минуты кибитка уложена, навьючена на верблюда и отправлена; еще пять минут – и она вновь расставлена.
Кибитка старшей султанши, которую мы прежде посетили, была убрана богато. Решетка внутри застилалась тонким войлоком, испещренным тесьмами и азиатским рококо, а пол коврами; с правой стороны стоял ряд раскрашенных казанских сундуков, над которыми возвышался другой; турсук, или большой кожаный мешок с кумысом, занимал почетное место и отличался роскошью отделки; далее несколько тюфяков и других постелей и седалищ были расположены вдоль решетки и покрыты богатыми одеялами и коврами; одна постель была застлана красным сукном, окаймленным мишурной бахромой: она предназначалась для нас. На этот раз кибитка была очищена от всех душистых предметов киргизской гастрономии, и все показывало некоторый порядок и приготовление к принятию русских.
Султанша встала, когда мы взошли, и приветствовала нас в самых изысканных выражениях, на которые мы едва успевали отвечать. Наконец, мы уселись, поджав под себя ноги, и разговор завязался; он струей лился из уст султанши, считавшейся умнейшей и красноречивейшей женщиной в степи, и недаром: она одна властвовала над своим мужем самоуправно, и была в состоянии смирять его неукротимый характер и поддерживать влияние на народ. В разговоре с нами она искусно умела блеснуть своим умом и знанием света кочевого. Надобно заметить, что в народе киргизском даром слова оценивается дар ума, а победителем в красноречии всегда признается тот, кто сказал последнее слово, т. е. кто довел своего антагониста до того, что тот не в состоянии ни противоречить, ни отвечать и должен умолкнуть. Правда, эта система разговора заставляет иногда говорить самую несвязную дичь, чтобы только молчанием своим не подать повода к невыгодному о себе мнению; но наша хозяйка выдержала испытание с честью, и мы доставили ей полную победу над собой, к общему торжеству присутствовавших при этом киргизов.
Если старшая султанша отличалась умом и красноречием, то младшая, которую мы потом посетили, заслуживала по всей справедливости пальму красоты. Удивительная белизна лица и нежные, голубоватые жилки, сквозившиеся местами сквозь тонкую кожу, придавали ее лицу вид страдания или душевной истомы. Черные, огненные глаза тлели негой неудовлетворенного сладострастия; розовые губки жаждали поцелуя, и слегка выдавшиеся скулы, следы калмыцкого происхождения, были роскошно закруглены. Самый киргизский наряд не мог исказить ее красоты, и высокий, конусообразный головной убор, белый, как снег, ярко выказывал пряди ее волос, черных и лоснящихся, как вороново крыло; широкая одежда, состоявшая из бархата и парчи, обремененная металлическими бляхами, кольцами и талисманами, и полновесное, кованое кольцо вокруг шеи, видимо тяготили ее, скрывали ее легкий стан и сжимали лебяжью шею; а из-под одежды искусно выставлялась ножка, совершенство красоты, – ножка, каких нет в Европе. Недолго, однако, любовались мы красотой застенчивой султанши: ревность Кош-Магоммета заставила нас покинуть жилище грустной обитательницы ранее, чем мы желали.
Мало-помалу собирались к нам отдельные толпы киргизов, караванных возчиков, с навьюченными верблюдами; наконец, оставив гостеприимный кров султана, мы вскоре увидели вдали обширный табор: это была часть каравана, вышедшая из Семипалатинска через несколько дней после нас, с караван-башем Мирза-Баем, и уже поджидавшая нашего прихода; тут же были базарчи, киргизы, ходившие в Семипалатинск для мены и возвращавшиеся с хлебом в свои аулы; все смешалось в одну общую, нестройную массу; начались споры и совещания относительно направления пути; наконец условились, как хотелось караван-башу: соединились в один огромный караван и двинулись вперед, придерживаясь китайской пограничной линии.
По соединении своем в одно, весь караван состоял из 1500 купеческих верблюдов и 1000 принадлежавших базарчиям, из которых большая часть должна была впоследствии отделиться от нас.
Какая бесконечная пустыня! Горе страннику без путеводителя: ни холма, по которому бы он заметил направление пути, ни ручья, где бы утолить жажду, ни приюта от бури, ни защиты от зверя. Один киргиз усвоил себе это безбрежное пространство степи, здесь он дома, хотя бы переходил от устья Эмбы до вершины Аяузы, от берегов Каспийских на Иртыш; все служит ему указателем пути: звезда, направление ветра, наклонение травы; каждая мулла (мазарка, киргизская могила) ему знакома. Пищей для него служат в случае нужды коренья, кусок кожи, лоскут его сальной одежды; воду киргиз находит в известных ему местах, углубившись не более как на пол-аршина от поверхности, а нет, он обойдется и без нее; ни одно животное не в состоянии перенести того, что может перенести киргиз; окрепший привычкой беспрерывной нужды, он подавил в себе все страсти, он довел свои чувства до того огрубелого состояния, которое равняет его с животным в нравственном отношении, между тем как в отношении физическом и по дару инстинкта, он превосходит большую часть животных, с которыми ему приходилось иметь дело чаще чем с людьми.
Какое грустное однообразие: сегодня как завтра, завтра как вчера. Далеко до рассвета пробуждает вас рев верблюдов, изредка прерываемый словами «чок, чок» или дребезжащим голосом караван-баши. Скорость вьюченья верблюдов, расставления джулумы, да еще кипячение чайника составляет славу и гордость караванных людей; в час все готово: джулумы сняты и навьюченные верблюды отправлены; огоньки, дотоле прикрытые джулумами, вырвавшись на свободу, вспыхивают ярко и переигрывают со звездами своим блеском; темнота ночи делается еще чернее. Наконец, пускаются и вершники вдогонку за своими верблюдами; оглянитесь назад: еще мерцают огоньки, но как все глухо и пусто там, где, за несколько минут до того, кипела целая движущаяся община, с ее желаниями, ее страстями, ее пороками, – да, пуще всего с пороками; остается только одна джулума; уже сняты и с нее кошмы, и сквозь решетчатую ее основу вас поражает что-то вам знакомое, но совершенно чуждое этой дикой, кочевой жизни; тут два запоздалые путника, счастливые своим уединением, увлеченные потоком разговора в края другие, далекие, края их былых радостей, забыли пору и место. Наряд их азиатский, но черты лица, и эти исписанные листы бумаги о бок с ними, и эта речь… все чуждо кочевому быту и пустынной природе. Уже снято и основание джулумы, а им так грустно расстаться со своим приветным огоньком, со своими родными мыслями. Но вот, на коня! И понеслись они на шумный гул каравана.
Рассвет. – Верблюды тянутся тихим, мерным шагом, на пространстве нескольких верст, между тем как вершники, то обгоняют их крупной конской ступью, то едут впереди и потом, своротив в сторону, останавливаются на отдых, пока не пройдет хвост каравана. Таких привалов мы делали два и три в день, и в то время, как не расседланные лошади щипали скудную траву, мы, раскинувшись на пушистом снежку, а где его не было – на голой земле, спали крепко, особенно около полудня, когда пригревало солнце.
Проезжая мимо нити каравана, я любил прислушиваться к песням, которые тихо и на унылый лад лились отовсюду; правда, большая часть из них заключала предметы слишком материальные: киргиз почти всегда импровизирует свои песни: он поет, что вспадет ему на глаза или на мысль, а как предмет его нежнейших помыслов и взглядов верблюд, лошадь, бараны, то киргиз преимущественно и населяет ими свой мир фантазии; нередко, однако, воспевает он и любовь батырей, их дела, напоминающие несколько европейских героев рыцарских времен, и в беспорядке нижет чудовищные образы своего воображения и предметы повседневной жизни на причудливую нить своей песни, которая тянется иногда по несколько часов сряду и обрывается, большей частью неконченая. Сравнение, любимый образ выражения киргизов, как и всех народов нравственно младенчествующих, для которых одно простое изложение предмета темно. В песнях их звучит часто рифма. Размер принаровлен к их напеву.
Я помню твердо одну песню, которую импровизировал киргиз, приближаясь к своим аулам, и передам ее как умею. Сжатость татарского языка требует шестистопного стиха в русском переводе, а хорей наиболее приличествует размеру подлинника.
Часа в три по полудню, иногда позже, или несколько ранее, смотря по близости корма и воды для верблюдов, караван останавливается: те же заботы о верблюде, этом добродетельнейшем из всех животных.
Раз, как-то, при вступлении в горы Аиджин-Архан, на ночлеге, раздался в караване голос караван-баши, предостерегавший правоверных, чтоб были осторожнее и бдительнее, потому что разъезды видели вдали огни, разложенные конечно барантовщиками. За всем тем караван, выступивший по обыкновению ночью, принужден был вскоре раздробиться, проходя ущельями и закраинами гор. Вожаки скакали в разных направлениях, отделившиеся толпы перекликались, разделенные верблюды и лошади ревели и ржали; но голос караван-баши покрывал все. – Мы, то спускались, то подымались на горы, или проходили опушкой небольшого перелеска. В темноте ночи все было ново и занимательно для нас, и вдруг, как бы для оживления этой дикой картины, раздался в голове каравана страшный гик, по которому бедные купцы тотчас узнали баранту; несколько смельчаков кинулись было вперед, но нигде не видно было нападающих; общий шум и смятение увеличилось; раздалось несколько ружейных выстрелов, пущенных на удачу, и вскоре все смолкло. Скупили верблюдов: в самом хвосте каравана не оказалось десятка верблюдов с их вьюками. «Дело Аман-Ахмета, – сказал один киргиз-вожатый, – и верно был не больше как с двумя, тремя людьми. Батыр, что и говорить!»
Но развертываясь мало-помалу, вскоре опять раскинулась перед нами степь в прежнем бесконечном единообразии; даль струилась, переливаясь отблеском солнца, и не редко услаждала утомленный взор и воображение чудесами миража: так надежда рисует иногда волшебные замки пред взорами бедного затворника и он готов ей верить, хотя в душе своей убежден, что это обман, нравственный мираж. – Природа приняла свой обычный вид.
Спустившись в долину, мы стали встречать отдельные табуны лошадей, овец и верблюдов; вскоре увидели скачущих отовсюду киргизов; их гиканье, дикий вид и это разнородное вооружение не могли не поразить нас с первого взгляда; весь караванный люд скупился, как стая голубей, сполохнутых налетом ястреба. Но по необходимости встретились лицом к лицу киргизы и караванные купцы, и мирные приветствия и льстивые слова посыпались отовсюду; крепко пожимали они друг другу руки и жались сердцем к сердцу; вы подумали бы, что те и другие были самыми искренними друзьями; но эта дружба основывалась на корыстолюбии одних, на слабости и робости других; первые измеряли взорами силы противников и с алчной завистью старались проникнуть взором внутрь вьюков, чтобы оценить их богатство; вторые глядели с отвращением на эту ватагу разбойников, от которых придется откупаться, не смотря на то, что число людей при караване, не считая киргизов-возчиков, на помощь которых караван также мог надеяться в случае нужды, простиралось на этот раз до 400 человек, очень хорошо вооруженных; один угрожающий вид их разметал бы эту сволочь, кое-как вооруженную копьями, изредка луками и очень редко ружьями, и то большей частью с фитилями вместо замков, но и на одну угрозу очень редко достает смелости у татар и ташкентцев, которые неоспоримо самый робкий народ в мире, кроме разве бухарских таджиков и жидов.
Вскоре явился сам султан, Акман, и, после некоторых объяснений с караван-башем, согласился принять караван под свое покровительство во время перехода через его род. Это значило, что он один будет в это время воровать в караване, и то без насилия, а уже чужим не даст его в обиду. Караван-баши и тому был рад.
Дорога от южных границ Западной Сибири (от Бухтармы, Семипалатинска) к городам, принадлежащим нынче Китайской Империи и расположенным на западной ее границе (Кульже, Чугучаку), издревле составляла торговую дорогу и некогда кипела деятельностью. Эту черту можно бы продлить на север, по юго-восточным отклоним Алтая, и гораздо далее на юг, в Индию. Многие свидетельства древних, многие остатки памятников, находимые на поверхности земли и в земле, различные предания, подтверждают наше предположение, и ученый Риттер, если не вполне исследовал, то вполне постиг этот исторический факт.
Не смотря на отличие этого края от прочих частей Киргиз-Казачьей Степи, на его сравнительную роскошь, нельзя не приметить здесь общей черты азиатских степей: это какое-то расслабление, одряхление природы. – Повсюду иссохшие ложбины бывших рек, повсюду разрушение гор, наконец, повсеместное присутствие окаменелых раковин и других принадлежностей моря, свидетельствуют о каком-то перевороте, чрезвычайном и уже после-потопном.
Горы начались еще далеко до реки Аяузы, куда караван прибыл через две недели после выхода своего из Семипалатинска.
От Семипалатинска до Чугучака не более 400 верст, и можно бы было перевозить товары в маленьких повозках. До Кульжи, прямым путем, можно считать 820, и менее 100 верст кругу, который делают караваны, заходящие в Чугучак; но главное затруднение представляют в последнем случае китайские чиновники, которые уже от самого Чугучака берут караван под свое покровительство, как выражаются они.
После многих толков в караване, решились идти в Кульжу и подняться прямо на хребет Тарбагатайский.
Есть несколько всходов на высоты Тарбагатая. Безносиков поднимался у Алет-аму и был очень недоволен путем. Большей частью переходят хребет близ Хабар-аму, по северному отклону Тарбагатайского кряжа, где дорога несколько положе. Тут и мы перешли его. – Караван наш много страдал в горах; бедные лошади, с вьюками в 6 пуд и более, едва могли всходить на гряду утесов и скользили по ним, обрывая копыта, или проходили по узким ущельям, цепляясь за выдавшиеся камни и за кустарник, которым усеян путь. Хуже всего было переходить вершины реки Базар, которая отсюда течет в Нор-Зайсан; но мы нашли для себя потеху в этом медленном и трудном переходе: это охота, для которой изобилие дичи, особенно диких коз, представляло богатое и не начатое поприще. – На другой день караван вступил в область снега.
Обошедши берегом озеро Ала-куль, которое имеет до 100 верст в длину (по показаниям других 80 и 120) и покрыто многими островами, через несколько дней после, караван приметил сереющееся вдали четырех-угольное зданьице. Это был китайский форпост, которого названия не припомню, с 30 человеками гарнизона, принадлежавший той военной линии, которая идет из Чугучака в Кульжу и называется «новою военною дорогою».
Тут китайские офицеры осмотрели и пересчитали людей, лошадей, тюки, баранов, словом все, принадлежащее каравану, и, конвоируя его от форпоста к форпосту, передавали одни другим все это не иначе, как счетом и с распиской.
Так достигнул, наконец, караван до Кульжи, после сорокадневного перехода от Семипалатинска.
Я не говорил о тех лишениях, о множестве неприятностей, чтобы не сказать более, которые представляются на этом пути; не говорил о частых поборах, производимых, в виде подарков, султанами и беями тех родов, мимо которых караван проходит; на все это должен рассчитывать купец, и ко всему быть готовым добровольный путешественник; и потому, мы сколько не удивляемся, находя в путевом журнале одного из них следующую отметку, помещенную, как кажется, между ценами бязей и наблюдением погоды, как обстоятельство весьма обыкновенное:
20 числа: «Я отлучился в юрту, чтобы напиться молока, за что китайский пристав ударил меня два раза нагайкой очень больно».
25 числа: «Китайский чиновник приехал в караван и бил кого попало, и проч…» Впрочем, не должно осуждать китайцев в жестоком обращении с посторонними. Заметим, что китайцы не могли, по крайней мере, не должны были подозревать под азиатской одеждой европейца, а с азиатцами как же поступать, как не по-азиатски?
Караван наш приноровился так, что подошел к городу в самую глубокую ночь, и, пользуясь темнотой, успел скрыть, где можно, лучшие свои товары, для тайной от правительства мены, не смотря на то, что все они были или могли быть известны по показаниям офицеров, сопровождавших караваны. Большая часть зарыла свои сокровища в землю, в своей кибитке; от этой обыкновенной уловки отвращают глаза китайских таможенных чиновников, посредством подарков. – На другой день стали принимать товары в пакгауз; тут пошли хитрости, уловки, обманы с обеих сторон, – принимающей товары и сдающей; потом началась оценка со стороны правительства, которое одно имеет право торговать здесь с караваном. – Семь чиновников были назначены для этой оценки. Пошли торги, а вместе с тем и беспрестанные поборы с каравана для подарков. Одному Джанджуну, или главному начальнику Кульжи и прилежащего к нему округа, к которому принадлежит и Чугучак, одному, говорю, Джанджуну подарено 20 лошадей; а для прочих лиц собрано с лишком 50. Все это ведется выбранными от каравана тремя, четырьмя депутатами.
Перед расторжкой первоначально устанавливается цена бязей, бумажной ткани, которая составляет здесь ходячую монету, то же что кирпичный чай в Кяхте, или морские раковины между некоторыми дикими народами Африки. Караванные депутаты просили за половинку сукна 70 бязей, за бунт кож 30 бязей, за жестяной судок 77 ½ бязей, и так далее: цена действительно чрезвычайно высокая; китайские чиновники угрожали палками, но все окончилось уступками с обеих сторон и миром, как всегда, и продажа совершена далеко не в убыток купцам, хотя они старались уверить всякого постороннего в противном.
Китайцы, как мы заметили, платят бязями, которые получают в подать от разных, прилегающих к Кульже, провинций; если бязей бывает недостаточно в сборе, то они дают вексель караванным купцам на недостающее количество, и потом выплачивают его с большей точностью.
Азиатец, будь он брамин, или мусульманин, или последователь закона Конфуциева, прежде всего азиатец; чиновник всегда и везде чиновник; Джанджун был чиновник и азиатец. К нему-то привели
Город Кульжа, или как киргизы называют Куря (крепость), обнесен двойным рядом стен; по углам передней из них находятся сторожевые башенки; под ними ворота для проезда: каждый фас стены имеет до 550 саженей длины; а вышина стен около 4 с.; они сложены из необожженного кирпича и во многих местах повреждены от времени и нерадения китайского военного начальника, толстого и ленивого, но вообще доброго и довольно бескорыстного манжура. Крепость воздвигнута по системе прежнего укрепления городов в Европе, которую ввели в Китай иезуиты, или правильнее, присоединили ее к существовавшей там издревле системе укреплений.
В Кульже более 3000 домов; следовательно, число жителей можно положить до 30,000. Между зданиями отличаются мечети магомметан и великолепные кумирни китайцев. Есть еще несколько строений, довольно роскошных, в китайском вкусе; но вообще дома стеснены, улицы нечисты, площади, хотя не обширны, но кипят деятельностью. В толпе народа отличаются солдаты, если можно так назвать людей, составляющих здешний гарнизон, с их луками и колчанами, и полевое войско, которое здесь собиралось для похода. Гарнизон простирается до 5000 человек, большей частью манжур; кроме того, военноначальник может поставить на военную ногу, в короткое время, до 30,000 монголов разных поколений и кара-киргизов. Нравственная сила этого войска всем известна. В наше время город и окрестности его кипели войском, и вот по какому случаю: в книге судеб сына неба было определено наказать одно из возмутившихся владений его, именно Кокан, который, впрочем, вовсе не признавал его власти, и он послал в Кульжу генерала Юнг-Ишеня, носившего какое-то громкое прозвание, едва ли не «тигровое сердце», с тем, чтобы он собрал многочисленное войско в западных провинциях и разразился карою над Коканом и Ташкентом. Время шло, а Юнг-Ишень сидел в Кульже и чего-то выжидал; думал ли он, что коканцы пришлют просить мира, и таким образом он отделается от похода, во всяком случае, неприятного для него и для сподвижников его, или ожидал новых войск, – не знаю; только уже наступало холодное время года, когда, Юнг-Ишень, видя, что медлить долее невозможно, и что волею или неволею, а надобно исполнить возложенное на него поручение, решился выступить в поход, и для того назначил предварительный смотр войску: мы были свидетелями смотра этого войска и его фантастических маневров.
Дня за два до назначенного срока, поднялась страшная суматоха в лагере, расположенном в беспорядке в окрестностях Кульжи. Многие из конных солдат не имели лошадей, из пеших – никакого оружия; и вот пустились, кто покупать, кто занимать, где мог, лошадь и воинские доспехи на день смотра; но так как Иллийская провинция не представляет большого населения, то многие конные должны были явиться пешком, а пешие с голыми руками, вместо всякого вооружения. Впрочем, главнейшее условие, числительная сила войска, на этот раз вполне могла удовлетворить ожидания Юнг-Ишеня, потому что собранное войско простиралось до 40 тысяч человек. – Все это двинулось на обширную равнину по сю сторону Илли, как могло и когда успело; за солдатами тянулись их жены, разносчики всякого рода, целые походные харчевни и площадь скорее представляла вид ярмарки, чем место военных маневров. На рассвете тронулась длинная процессия с паланкином: в нем заключалась особа Юнг-Ишеня. Мы видели его прежде: это маленький, тощий манжур, вовсе не оправдывающий, по крайней мере с вида, того грозного прозвания, которое носил; его скорее можно было назвать сердцем овцы, нежели сердцем тигра. Он утопал в беспредельных сапогах, в которых вмещались не только концы его широких шаровар, но целый походный магазин; отсюда вытаскивал он трубку, табак, опиум, платок, и, казалось, он мог достать из своих волшебных сапог продовольствие на целую армию. Светло-голубой камень на голове означал в нем 3-й класс, а перо, прикрепленное аграфом зеленой яшмы – особенный знак отличия; по обе стороны пера висело по хвосту, что означало наступившее военное время. – Не стану вам излагать здесь постановления о китайском чиноначалии и степенях его; вы найдете это в любой книге о Китае. Сверх того в последнее время так часто об этом писали, что вам разделение на классы китайских чиновников, военных и гражданских, так же хорошо известно, как и наших, и вы тотчас по цвету шарика, который носит китаец, узнаете – Надворный ли он Советник, или только Титулярный; скажу только, гражданские чины в Китае стоят выше военных.
Юнг-Ишень поместился за пригорком, в таком именно месте, откуда он ровно ничего не мог видеть; храбрый генерал жался в своем широком, богато вышитом платье, подобно Тому, Шекспира, в «Лире», и если не вслух, то, конечно, мысленно повторял: «Юнг-Ишеню холодно».
Сколько я мог понять, военные эволюции должны были состоять в том, что, по данному знаку, пехота должна двинуться от пригорка по прямому направлению, а два отряда конницы, расположенные справа и слева, должны были проскакать параллельно один другому, правый перед пехотой, а левый назади ее; и вот подан условный знак. Но, не смотря на близость расстояний, на очень медленное движение конницы, она не умела расчесть времени и наткнулась прямо на пехоту с обеих сторон и в одно время: можете вообразить кутерьму, которую представило это столкновение двух конных и одного пешего отряда между собою! Поднялся крик; иные рады были выбраться из этой общей давки, бросили оружие и бежали, как с поля битвы. Другие попали под лошадей и были смяты. Всякая команда была забыта, и в силу, в силу могли развести эту толпу в разные стороны и тем кончать маневры. – Не знаю, был ли доволен ими Юнг-Ишень? Думаю, что нет, потому что ему было очень холодно.
Известно чем кончилась эта экспедиция на Кокан. – Китайский отряд сжег несколько кочевьев, прилегавших к Коканским владениям, взял несколько человек челяди в плен, и гордый своими трофеями, вернулся домой. Впрочем, не все китайские генералы действовали так неудачно, как Юнг-Ишень; китайцы не раз били коканцев.
Мы были в Кульже, как я уже сказал, с купеческим караваном, а потому я позволю себе сделать несколько замечаний о торговле этого края[28].
В торговле и в частном обороте почти не видно золота; серебра довольно; оно обыкновенно обращается в ямбах, или в больших слитках, 94-й пробы, от 4 фунт. 53 золот. до 1 фунт. 55 золот. веса каждый, которые вообще содержат в себе часть золота. Относительная ценность золота к серебру здесь как 1:10 иногда 1:11, что составляет чрезвычайную разность с нашим европейским курсом. Вывоз обоих металлов совершенно свободен. Есть медная монета, но она дороже своей настоящей стоимости.
Говоря вообще о торговле, я заметил, что она находится в руках правительства, которое, по собственной оценке, берет от караванов товары и потом передает их своим купцам. Это общее мнение всех посещающих Чугучак и Кульжу; вникая ближе в настоящий предмет и особенно соображая поведение Джанджуна и оценщиков караванных товаров, кажется, можно безошибочно заключить, что торговля находится в руках не правительства, но пограничного военного сословия, которое пользуется здесь исключительной, в этом случае, монополией и меняет получаемые им, вместо жалованья, бязи и другие китайские произведения на привозимые товары; если же местное начальство выставляет перед продавцами свое правительство, как главного действователя, то только для того, чтобы свободнее и самостоятельней поступать самому. В Аксу, в Кашкаре и в других городах, как увидим, торговля совершенно свободна и правительство заботится только о пошлинном сборе.
В Кульже нет богатого купечества; зато находятся поверенные в торговых делах со всех стран, и можно, по заказу, получать в этом городе самые дорогие товары Индии, шали и разные произведения отдаленных провинций Китая, западных ханств Средней Азии и, наконец, фабричные изделия Европы.
Таким образом, несмотря на монополию привилегированного общества, Кульжа может со временем сделаться одним из обширных рынков Азии, особенно при затруднительных обстоятельствах торговли в ее приморских городах. Перевоз товаров с нашей пограничной линии, с Бухтармы, Семипалатинска, до города Кульжи, обойдется, считая плату провожатым, султанам, покровительствующим на пути караван, подарки, или базарлык, тем из них, которые встречаются в степи, подарки различным китайским властям, баранту и проч., – считая все это, обойдется не более 5 или 6 рублей с вьючной лошади, т. е. около одного рубля ассигн. с пуда, что может еще уменьшаться при обстоятельствах более благоприятных в Киргизской Степи, хотя и нынче восточный край Степи, заключенный между Иртышем и западной китайской границей, благодаря попечениям нашего правительства, довольно безопасен для торговли.
Оставляя Кульжу, Хой-Юан-Чен китайских географов, нельзя не побывать в здешних театрах, как ни пошлы их зрелища, и в игорных домах, как ни отвратительны сцены, представляемые ими; игра всех родов здесь в полном разгаре, страсти кипят; отчаяние, или немое или раздирающее душу, поражает вас. Твердо врезалась мне в память сцена, которой я был однажды свидетелем. Манжур играл в кости и проигрывал. У него не было уже ни денег, ни вещей: лук, стрелы, все было проиграно. Он поставил платье, до рубахи, включительно, и проиграл.
– Играй еще! – закричал он своему антагонисту, когда тот кончил.
– Тебе нечего больше проигрывать.
– У меня есть жизнь и свобода: играй на жизнь мою: выиграешь, и я твой вечный раб.
– Знаю я тебя: убьешь себя или меня, вот-те и выигрыш.
– Убью себя, так старший сын заменит меня. А тебя не убью; потому что у меня остается семья, и я не хочу навлечь на нее месть твоей семьи и кару властей.
Тот согласился, и бедный манжур дикими, блуждающими взорами следил за падением костей; вся душа его переселилась во взор, и страшно сжалась эта душа! Он проиграл! «Ты выиграл мое тело, играй на душу!» – завопил он в бешенстве. – «Что мне в душе твоей», – равнодушно отвечал другой игрок, и вышел. – Тихое, глубокое отчаяние овладело бедным манжуром: безмолвен, неподвижен, почти бессмысленен, сидел он, как прикованный на одном месте, хотя все уже расходились. «Все так же как у нас», – подумал я, и вышел.
Публичные казни представляют также зрелища довольно частые, потому что малейшее воровство, обман в торговле, наказывается отсечением головы. Здешний правитель очень остроумен в изобретении казней; раз обвинили в каком-то преступлении киргиза и присудили его к казни: Джанджун приказал ему отсечь голову на границе Китайской Империи и Киргизской Степи, таким образом, чтобы голова осталась внутри империи, а туловище за ее пределами: «Голова, – сказал он, – замыслившая преступление, всему виной: она должна пасть на чужбине, на месте преступления, а тело невинно: пусть его остается на родине».
В Кульже находится монетный двор, если можно так назвать жалкое заведение для чеканения медной монеты, которой выделывается до 16,000 рублей ассигн., или около 2000 лан серебра ежегодно. Здешнее высшее учебное заведение пользуется заслуженной славой.
Караван, получив от главного управления свои бязи, окрасив их в требуемые цвета, выменяв тайно оставшиеся товары на разные китайские произведения, на чай, кирпичный и черный, последний здесь продается в банках и не дороже 3 руб. 50 коп. ассигнац. за фунт, – оставил Кульжу и разделился на несколько частей: одни отправились на Чугучак, как кажется, для того, чтобы собрать свои долги; другие к кара-киргизам для мены с ними, как ни опасна эта мена; третьи, наконец, назвавшись подданными Китайской Империи, какими-то выходцами из Чжунгарии, без труда пробрались в города Аксу и Кашгар.
От Кульжи до Чугучака караван следовал военными пикетами с обыкновенными предосторожностями и провожаниями со стороны китайских пограничных начальников. Надобно сказать, что вся покоренная Китаем Чжунгария составляет одну обширную военную колонию, прекрасно организованную. – Здесь не место входить в подробности ее описания; заметим, однако, что многими учреждениями, как то: переходом из звания землепашцев в военнослужащие, по наследству, сбором поземельной пошлины, положениями относительно запасов хлеба и другими, – эта колония отчасти напоминает австрийские военные поселения, расположенные вдоль турецких границ.
Чугучак, или Тарбагатай, Суй-Цзин-Чен в китайских географиях, небольшой городок, едва заключающий 600 домов, укреплен стеной, подобно Кульже, и рвом, наполняемым водой. Торговля его довольно незначительна. Комендант, Ми-Амба, человек любознательный и кроткий. В Иллийском округе, к которому принадлежат города Кульжа и Чугучак, считается, по показаниям О. Иакинфа, 271,790 душ; из них военного звания 141,940, туркестанцев 34,300, торготов и хошотов 95,550.
Окруженные дозором китайских приставов и опасениями караван-баши, мы жалели нашей свободной, хотя слишком единообразной жизни на пути в Киргизской Степи; там природа, как ни скудна она, предавалась всей нашей любознательности, а она, в самой бедности, неисчерпаемо богата, а тут, заслоняли ее отовсюду то китайские чиновники, то собственные наши опасения, и мы были постоянно настороже, в каком-то напряженном состоянии. Мы, однако, успели рассмотреть близ пути между Кульжей и Чугучаком, у китайского форпоста, Кумурча, разработку каменного угля. Уголь отсюда отправляется в Кульжу, Чугучак и частью вовнутрь Империи; он смолист, горит ярко, с треском, и оставляет по себе много золы; не знаю, спекается ли он в кокс. Разработка его ниже всякой посредственности; ей занимаются большей частью ссыльные; за всем тем, порядок между ними чрезвычайный, чему, конечно, много способствует строгость наказаний за малейший проступок.
В Иллийском округе есть обработка медного рудника, в Хаштаве; но она ничтожна: едва получается 250 пуд. меди в год, которая переделывается на монету в Кульже. Прежде, говорят, здесь медное производство было довольно значительно.