Близ самой Кульжи, в лощине, добывают селитру, осаждающуюся обыкновенно после дождей. Ее собирают железными лопатками, вместе с землей, и потом промывают в деревянных ящиках. Судя по значительному потреблению ее в самом городе, должно полагать, что тут выделывают порох; так замечают и китайские географы; но по всем собранным сведениям на месте, порох получается сюда из Аксу, и о пороховых заводах здесь вовсе не слышно.
Признаки золота находятся в логах многих речек, вытекающих из Тарбагатайских гор; но предмет этот еще не обратил внимания на себя китайского правительства. Известно, с какой быстротой развивается золотой промысел в наших внешних, или киргизских округах, примыкающих к Тарбагатайскому хребту.
Река Илли, главнейшая из протекающих по иллийскому округу, судоходна для плоскодонных судов, кроме устья, занесенного илом и песком, как у большей части рек Средней Азии. Город Кульжа стоит по правую сторону Илли. Караван переправлялся через эту реку по прекрасному каменному мосту, украшенному статуями, впрочем, довольно плохой работы.
Следуя на юг от Кульжи, вдоль западных границ Китайской Империи, встречаются города: Аксу, в 7 днях верховой езды, налегке, и в 20 днях караванного хода; от Аксу, на два дня, ближе к Киргиз-Казачьей степи,
Оставляя Киргиз-Кайсацкую, или правильнее Киргиз-Казачью степь, упомянем об известной гипотезе, которую ученые придали этому краю. Действительно, поверхность ее носит все следы первобытного пребывания своего под морем, но это событие доисторических времен, времен ее геологических осадков, и в таком состоянии, обнимая огромное пространство своими водами, она не могла, однако, соединяться с Черным морем, принадлежащим к другой водной системе, но должна была направлять свое течение к северо-востоку, этой непрерывной впадиной, которая тянется от нее мимо Омска, через Барабинскую падь, до Северного Океана, где она находила свой водный исток. На этом пространстве встречается постепенное развитие окаменелостей, начиная от рыбьих позвонков, близ Каспийского и Аральского морей, до остатков мамонтов, неподалеку от берегов Океана, занесенных сюда, вероятно, с юга, во время общего притока вод, а не застигнутых здесь внезапной переменой климата, как утверждают некоторые. Эта впадина, склоняемая к Северному Океану, служит ныне притоком северо-восточных ветров, господствующих постоянно в степи и наносящих зимой опустошительные бураны; соединяя с Океаном степь, загроможденную от юга громадными горами, она, по нашему мнению, служит главнейшей причиной столь сурового климата в Киргизской степи.
Чрезвычайно разительна видимая убыль вод в Киргизской степи и, особенно, в западной ее части. Эта страна изрыта глубокими ложбинами, носящими на картах название рек и еще недавно наполненными, по крайней мере, отчасти, водой, а ныне самые колодцы, вырытые в их руслах, приметно иссякают; вода, по словам киргизов, уходить все вглубь и вглубь, и кто знает, не превратится ли весь край в пустыню, лишенную воды и произрастания, пустыню, подобную Кизиль-Кум, если труд и искусство не коснутся его? Не говоря о множестве малых речек, укажем на Эмбу, которая еще на памяти туземцев достигала Каспийского моря и ныне на всех картах наносится в соединении с ним, между тем как расстояние между ее устьем и берегом Каспийского моря довольно значительно: так утверждают все, посещавшие ее. Куван-Дарья родилась и иссякла на памяти туземцев. Приведем еще пример, если не столько разительный, по крайней мере, основанный на личном нашем убеждении; свита речек, посещенных несколькими русскими офицерами со времени геодезиста Муравина и инженера Назимова (1746), и, следовательно, не без основания нанесенных на карты под именами: Каульджир, Тебень, Милисай, Аксай и Джа-Инды, с прилагательными, пресные, – эти бывшие речки, все перерезаны нами; они представляют рытвины, в крутых берегах, усеянные речным песком, в которых ни сколько нет проточной воды, (кроме некоторых мест Каульжира); большая же часть колодцев, вырытых в их ложбинах, имеют воду довольно солоноватую, а некоторые совершенно тухлую. В дополнение характера рек описываемой нами части, как вообще всей Киргизской степи, заметим, что только весьма немногие из них, как Илек, Эмба и Темир, имеют постоянное течение, другие же то прерываются подземным течением, то совершенно исчезают в песках или камышах, и вообще очень часто изменяют свое русло; отсюда явилось столько стариц, покинутых корыт речек, подавших повод к толкам туземцев и замысловатым выводам ученых.
Вот вам краткий журнал нашего пребывания за границей, почти в том самом виде, в каком он был веден во время путешествия: само собой разумеется, что я исключил из него те подробности, которые относятся до края и, особенно, до местности его, для вас незанимательные, и вы, во время самого чтения, можете усмотреть эти пропуски. На обратном пути в Россию, порывы наши к изысканиям и вообще к деятельности были удерживаемы сначала китайской подозрительностью, потом русским морозом. – И вот мы, наконец, ступили на русскую землю, взошли в русский домик, увидели над собою деревянный кров, не видав три месяца другого, как свод небесный, или дымный круг кибитки; ноги почувствовали под собой упругость пола, между тем как они привыкли грузнуть в снегу; увидели на столе кипящий самовар и вокруг него русскую семью…. О, всех радостей возврата на родину не перечтешь, особенно если возвращаешься из Киргизской степи!…
Реджит-Синг (Лагор)
Магараджа Лагора, Реджит-Синг видимо склонялся к гробу. Он принадлежал к числу тех людей, которых тело, расслабленное сладострастием, разрушенное излишним употреблением опиума и крепких напитков, заживо отзывается могилой; зато душа его сохраняла всю полноту сил и мужества. Правда, в последние годы жизни он бывал иногда грустен, чего не случалось с ним прежде, но это были минутные, болезненные стоны души. И как впрочем было не призадумался, ему, Реджит-Сингу, бесспорно сильнейшему азиатскому владетелю нашего времени, ему, создавшему свое государство из хаоса безначалия, из раздробленных частей, которыми владели то непокорные сердари, то отдельные властители, – и оставляющему это государство сыну слабому по уму и телу, на жертву безначалия и политики своих соседей, своих добрых соседей, которых он вполне постигал!… Довольно уже было и того, что он ясно чувствовал приближение конца этой жизни, которую он старался изжить вполне, не расходуя по мелочам, постигая всю ее краткость, это государство, взращенное и взлелеянное им самим. На самой безграничной власти своей он, казалось, обретал сладострастие и негу чувств, а к этой цели подводил он большую часть своих действий, держа себя постоянно в каком-то энергическом, восторженном состоянии; и как объяснить иначе излишество употребления крепких напитков и опиума, которое, увеличивая почти ежедневно в количестве и качестве, особенно в качестве, он пил под конец, как говорят алкоголь, и все еще жаловался, что спирт слаб, и все еще отыскивал человека, конечно между европейцами, кто бы мог приготовить для него что-нибудь покрепче этого. Гарем его не походил на обыкновенный гарем; он дополнялся толпами женщин всех званий и наций, между которыми особенно отличались кашемирки, – певиц, танцовщиц и разных фокусниц. Магараджа справедливо называл их нерегулярными полками своей гвардии, и одевал то в мужские платья, то в прозрачные ткани баядерок. Деятельность его была безмерна; казалось, он хотел ею пополнить краткость человеческой жизни; по целым дням он не слезал с лошади, на ней обедал и даже предавался своей тревожной дремоте, занимавшей в нем место крепкого, безмятежного сна, которым наслаждается последний из его подданных и который не суждено было ему узнать.
Трудно себе вообразить, как могла душа, столь мощная, вмещаться в теле, таком тщедушном, таком ветхом. Реджит-Синг был маленький, тощий, немного сгорбленный старичок, слепой на один глаз, глухой на одно ухо, с лицом, испещренным оспой, с головой, несколько дрожащей в последние годы жизни его. Он любил пышность во дворце: церемониальная его зала, вся изукрашенная белым мрамором, еще при индийских императорах, отделана им при помощи французских офицеров, с роскошью и вкусом удивительными; светло-голубая, изящная ткань покрывает фестонами весь потолок, и для того чтобы более уподобиться небу, усеяна драгоценными камнями и жемчугом, вместо звезд: это производит необыкновенный эффект, по новости своей. Не менее богаты и другие отделения его дворца, особенно где живут женщины: мрамор, мозаика, зеркала и драгоценные камни составляют главное украшение их; за всем тем Реджит-Синг предпочитал жизнь в лагере жизни во дворце, где ему было и душно и скучно; сам одевался бедно и небрежно. Двор его и все к нему приближающиеся, по-видимому, раболепствовали перед ним: никто не смел произнести слова, покуда он не разрешит говорить особенным знаком, а между тем, едва ли один смертный приговор был произнесен им в течение всего продолжительного своего царствования, – обстоятельство, почти невероятное в жизни азиатского властителя. Все его действия носят на себе отпечаток не только великого ума, но и человеколюбия. – Особенно замечательны его военные дела. Я расскажу вам занимательное сражение… Но, виноват! Я хотел вам передать только один частный случай в его жизни, и вот готов был написать чуть не всю биографию его, едва не увлекся и далее. Видите ли, Реджит-Синг одно из тех немногих лиц в Азии, на котором отрадно отдохнуть душой, как взором на роскошном оазисе посреди дикой пустыни. Видите ль, мне все в нем нравится; кажется даже его безобразная наружность много потеряла бы, если бы была несколько получше, потому что не выражала бы тогда той полноты добродушия, которым запечатлена она. – Видите ль, я оставляю Азию, – и может быть навсегда, и может быть не совсем охотно, – и потому замедляю столь благодатный для вас «конец».
Не думайте, что бы я был пристрастен к Реджит-Сингу: я всегда готов его упрекнуть за какую-то особенную нелюбовь, за несправедливость его к Кашемиру. Было ль тому причиной то, что население Кашемира состояло большей частью из мусульман, а Магараджа, несмотря на свою наружную веротерпимость, в душе своей не любил магомметан, или раздражен он был непокорностью этой вновь приобретенной провинции, только частые и значительные налоги на народ и многие постановления показывали ясно, что они произошли не из головы Реджит-Синга, а из души его, взволнованной гневом и пристрастием.
Случай, который я хочу рассказать, показывает ясно, до какой степени человек может переработать свою природу, если не вовсе изменить ее в некоторой степени, силою постоянного упражнения и привычки. В Лагоре ходила молва, что магараджа мог безвредно принимать все яды, подобно Митридату, и даже находить наслаждение в употреблении некоторых из них; люди недоверчивые говорили, что эти слухи распустил он сам, боясь отравы, столь обыкновенной в Азии; другие утверждали, что видели сами, как он употреблял яд. Вот случай, которому был свидетелем европеец, занимавший место доктора при лагорском дворе.
Реджит-Синг находился в Лагоре, – а он часть года проводил в Амритшире, второй столице государства, которая и больше и красивее Лагора, – он едва воротился из лагеря, и несмотря на то, что военные эволюции, которых он был свидетелем, поразили бы даже европейца своей правильностью, дисциплиной и стройным видом войска[29], к которому его приучили французские генералы, несмотря, говорю, на все это, он был скучен; видно было, что душа его с трудом выдерживала болезненное состояние тела; утомление еще усилило раздражение нервов. Опиум и спирт не производили обыкновенного действия: ни дремота, ни сладкое самозабвение не сходили на него; женщины и другого рода забавы, к которым он прибегал в часы скуки, опротивели ему. Напрасно приносили ему его драгоценности, – он более не любовался ими, а было чем полюбоваться, правду сказать; едва ли какой государь в мире обладает подобным собранием драгоценных камней. Кому неизвестна история ког-и-нора, «горы света», алмаза, которого похождения по чудесности своей, могут сравняться с любым рассказом из «тысячи и одной ночи». Магараджа равнодушно глядел на эту «гору света», и блеск ее, нежный, влажный, пленительный, не ослепляющий, но обвораживающий взоры, не производил своего обычного действия на этот раз. Действительно, алмаз был чудесно хорош! По блеску его нельзя сравнить ни с днем, ни с месяцем, ни даже с солнцем, потому что последнее ослепляет, а он радует взоры; вделанный в золотой браслет готической формы, величиной в половину куриного яйца, овальный, превосходной воды, он красовался между двумя алмазами меньшей величины, но также с воробьиное яйцо каждый. – Этим не ограничивалась сокровищница магараджи: тут был рубин, известный под именем «луч солнца», названный так, вероятно, по продолговатой своей форме; этот рубин весит 14 рупий; сапфир, едва ли не самый большой в свете; топаз и много других драгоценных камней. Какую длинную, какую трогательную историю можно бы написать об их похождении; сколько крови видели они, сколько страданий доставили иные из них своим владетелям. На рубине еще находятся имена прежних его владетелей: Аурен-Зеба, Ахмет-Шаха и несколько других. Известно, чего стоило приобретение его для Ахмет-Шаха!..
Магараджа оттолкнул драгоценности, бросился на коня и уехал во всю конскую прыть.
Он отправился в Шах-Джиган, превосходный сад, расположенный при Риви, орошаемый каналами и фонтанами; тут достиг он до Шах-Дара, памятника императора Джиган-Дара, – единственные великолепные остатки владычества монголов в Лагере, – и изнуренный сел в павильоне. В безмолвии глядел он на это величественное и изящное создание, образованное из белого мрамора, красного порфира и самой правильной мозаики. Он созерцал эти надписи, возвещавшие величие Бога и рядом, громкие прозвания императора, его громкие дела, дивившие некогда всю Азию. И только прах – его здесь, под этим пышным мавзолеем, думал Реджит-Синг! Рядом еще видны остатки побед Земан-Шаха, еще недавно угрожавшего самой Индии, и что же теперь Земан-Шах?[30] Ослепленный старец, который живет на жалованье у англичан в Лодиане и забавляется игрушками, как школьник. Как ничтожна жизнь! – Думал он. И этот человек, завоевывая царства, сокрушая и созидая, казалось, помышлял о веках жизни, и как кратка была его жизнь; какую ничтожную часть предположений своих выполнил он, – и не успел ни одним из них насладиться. Реджит-Синг хорошо понимал философию жизни и «ловил минуту», – но все-таки это минута. Самосознание своего ничтожества мучило магараджу, давило его, как кошмар. О, как ничтожна жизнь, повторим вместе с ним; и мы, как поденьщики вырабатываем день за днем в поте, со всем напряжением страстей, надеясь на день грядущий, и новый день настает и находит нас теми же тружениками жизни, мечтающими о счастье, о славе, и только мечтающими! – Блажен, кого судьба создала дубиной или лозой, которая для нее необходима, лозой, что гнется от удара, от бурь, и только гнется, и остается невредима от бурь житейских.
Созерцание праха великого царя наводило Реджит-Синга на мысли самые грустные: он вернулся домой еще тревожней прежнего и не знал, куда бежать от своей мысли, от самого себя; он послал за Мар., доктором. «Принеси того лекарства, что ты часто давал мне». – Это был эликсир селитренной кислоты, который, по нескольку капель, распущенных в воде, нередко принимал Магараджа для возобновления уничтоженной деятельности желудка.
Доктор принес ему флакон эликсира. Каков же был его ужас, когда магараджа, схватив флакон, залпом выпил весь эликсир. Напрасно доктор предлагал ему разные чистительные средства: Магараджа прогнал доктора.
На другой день все посетившие Реджит-Синга нашли его в обыкновенном состоянии здоровья и расположения духа.
Я расскажу другой случай из жизни Магараджи, вполне выказывающий его человеколюбие.
Однажды он находился за городом, вдвоем, с кем-то из своих любимых сердарей; охранная стража ехала вдали по сторонам, в таком положении, чтобы не быть примеченной им: Магараджа не любил, чтобы следили его. Сердарь был одет богато, Магараджа по обыкновению очень скудно. Вдруг показался из перелеска сеик и кинулся с обнаженным кинжалом на сердаря; – тот увернулся от удара, между тем подоспел на помощь Реджит-Синг и они вышибли сеика из седла. Вскоре подъехала и стража, и раненый сеик был взят. Он признался, что недовольный, подобно прочим сеикам, теми преобразованиями, которые производил Магараджа в государстве, особенно европейской дисциплиной, вводимой в войске, он решился убить его, и, узнав, что он тут часто проезжает, поджидал его еще с вечера. Из разговоров проезжавших перед ним путников, и по страже, которую сеик видел вдали, он догадался, что один из двух всадников был Магараджа, но, никогда не видя его, принял, судя по одежде, сердаря за властителя Лагора и напал на него.
«Ты не понял моих действий, – сказал Реджит-Синг, обращаясь к виновному, – ты не узнал меня, находясь лицом к лицу против меня; может быть ты постигнешь хоть мое
Прощай Азия! Прощайте степи, разгульные, беспредельные, степи пустынные! Видели вы меня юношей, полным надежды, смело, с наслаждением глядящим в вашу даль, в даль жизни; видели стариком, с поникшей головой, которого не радовал ваш вид, не пугала ваша пустыня, который не мечтал, отправляясь в путь и не восторгался надеждой на возврат. – Прощайте горы! Было время, когда я касался вашего заоблачного чела с каким-то торжественным видом, как бы заколдованной царицы наших сказок, которую должно было пробудить мое прикосновение, на девственный снег которых глядел я, как на постель шестнадцатилетней красавицы…. смешон я был тогда. В последствии я обходил вас, где мог, и смеялся в свою очередь над вашим гордым видом. И мы, как вы, напрасно ждем удивления света, напрасно подымаемся выше и выше во всеувидение, – все не достигаем, чего желаем; – дивятся нам только дети.
Читатель, может быть, мы еще встретимся, если не надоели друг другу, но уже в другом крае, на ином поле.
Встреча с Н.Н
(из воспоминаний странствователя по суше и морям)[31]
Думаю, что для вас все равно, как бы не называлась описываемая мною личность: будь это наш Влангали или К-н, будь это англичанин Коноли, Стотгард, Бернс, или жид Вольф или наконец пруссак Шлагентвейт, или другой кто из героев – мучеников науки и своего долга, погибших или пострадавших в Средней Азии, – повторяю, вам все равно; вы так мало знаете каждого из них, что одинаково равнодушны ко всем. И хорошо делаете, что не сближаетесь с подобными личностями; положения их бывают до того исключительны, пытки выносимые ими так страшны, что одно описание их расстроило бы ваши нервы, выработанные в утонченной и уровненной атмосфере совсем иного мира, чем тот, в котором вращаются они.
Что за чудный был вечер, что за ночь спустилась за этим вечером – спустилась тихо, незаметно, без тревог в природе, без волнений в сердце, которое ничего не ожидало и ничего не страшилось от приближения этой ночи, – и чего было ожидать еще! От одного дыхания этой звездометной, полной тайной неги, счастья ночи, млеешь в блаженстве как от жарких объятий самой страстной женщины!..
В такой вечер, в такую ночь встретился я впервые с Н.Н. – далеко, далеко от вас, мой читатель. – Мы шли караваном, – он кочевал с аулом рода Кыдык. Н.Н. как все люди подобные ему, по обыкновению, не сообщительный, боявшийся всякого нового знакомства как чумы, и бегавший от старого, как от холеры, – в редкие минуты увлечения являлся весь на распашку, а на кого не находили такие минуты в жизни и как было не развернуться в такую ночь: рядом с нами и почти на глазах наших раскрывался пышный алый цветок, который назвал мне мой новый знакомец, сжившийся и сдружившийся с природой, но я забыл мудреное название; настанет день и цветок опять закроется, сомкнется и сосредоточится в самом себе: только ночи поверяет он свои красоты, свои тайны!
Н.Н. жил некогда в свете. Он далеко не принадлежал к категории людей непризнанных, разочарованных, погруженных в созерцание собственных достоинств и потому чуждающихся интересов общества, – нет, он внес в свет убеждения уже выработанные, устоявшиеся; он отдавал всего себя на служение обществу, нес бремя службы с самих низких должностей, и в постоянной борьбе с ней все-таки явился видным деятелем. Но тут, как скоро заметили его, как скоро обратили на него внимание, деятельность его встретила уже повсюду преграды. Он вопил в пустыне; правда, его слушали иногда, даже соглашались с ним, но ничего не делали; проекты его превращали в мертвую рутинную букву отношений, которым давали законное течение, и они текли своим чередом, вместе с массой себе подобных пока не утопали в Лете. Его принимали всюду, честили, но тайком подсмеивались над его восторженностью, – одни толковали, что он близок к сумасшествию, другие – что это человек опасный. Такая личность не удержится ни в каком обществе, если является одинокой, если это общество еще пугается ее, не привыкло группироваться, а старается ее стушевать, сгладить, подвести под свой уровень или просто уничтожить.
Н.Н. уехал за границу, но и там не мог быть покойным. Верный своему призванию, он останавливался на каждом предмете, на каждом учреждении, то мечтал о применении его у себя, то соболезновал о том, что оно без всякого изменения, целиком и не по мерке наброшено на его родной край. Он писал, но уже за глазами никто не обращал на него внимания. Н.Н. прослыл беспокойным человеком.
Ему оставалось забыть себя и весь свет в какой-нибудь всеувлекающей страсти; но он не способен был ни к сатурналиям, ни к игре: натура не принимала этих страстей; любовь, – но та не шла ему на встречу; отыскать ее, навеять на себя, как другую прививную страсть, – невозможно, по крайней мере, для таких характеров как был у Н.Н. Он отдал себя на произвол судьбы, и судьба, вращая его по белу свету, забросила, наконец, в этот край, где встреча с ним была для меня настоящей находкой.
До того времени русские еще не переступали за Или. Во вновь присоединенном Семиреченском крае, упроченном за нами кульжинским трактатом 1851 года с Китаем, было только одно русское поселение, Копал, и, не смотря на то, что это поселение состояло из кузнецких и бийских казаков, по преимуществу зверопромышленных, очень мало знакомых с хлебопашеством, не смотря на то, что еще не было и четырех лет его существования, – оно процветало! Плодородие края изумило бы всякого европейца; разве только нильская долина может отчасти сравняться с ним, а в России едва ли и знают о Семиреченском крае, иначе он не оставался бы пустынным; только два селения прибавилось с тех пор.
Мы перешли через Или несколько ниже того места, где теперь устроена переправа в Верное. Верное в настоящее время служит единственным представителем русского владычества за Или, оно укреплено и будущность его еще завиднее Копала. Виноград, персики, абрикосы растут в изобилии. Жаль, что нет ни ухода, ни присмотра за ними; наши сибиряки, здешние поселенцы, никогда прежде не видали и яблока.
Следуя по отклонам Заилийского Ала-Тау, мы не без труда обогнули горы Богуты и остановились на южном скате Турай горы. Отсюда до озера Иссык-Куля можно было пробраться, хотя с большим усилием, в два дня, без каравана конечно.
– Вы знаете, что я здесь случайно, – сказал я, переходя к делам о положении края, – и не мешаюсь в ваши отношения – не правда ли, что это слово и для вас звучит странно, когда под ним разумеют дела бурутов или дикокаменных киргизов как их здесь называют.
– Смейтесь, а для меня это вопрос жизненный. Вражда нашего бия с манапом Бурумбаем разбила народ на двое и обессилила его. Теперь сара-багышам легко одолеть нас. Нужно принять какие-нибудь решительные меры для безопасности рода кыдык, а старый наш бий Самсала, надменный и гордый своим богатством и славой, не думает ни о чем.
– По-моему, всего лучше помириться с Бурумбаем и соединить по-прежнему все аулы богинцев в одно.
– Самсала и слышать об этом не хочет, да и Бурумбай требует такой постыдной платы, ценой которой конечно никто не согласится на мировую, – прибавил скороговоркой и как бы нехотя Н.Н.
Есть обаятельная прелесть в кочевой жизни и заключается она именно в том, что человек совершенно сживается с природой и делается как бы нераздельным членом ее, сочувствует ей, разделяет с ней светлые дни и переносит все потрясения бури и гроз. Это особенно мне стало заметно, когда жар нашего разговора спал, и воспоминания, увлекавшие нас далеко от мира настоящего, улеглись. Когда я осмотрелся кругом, казалось, все окрестные предметы принимали участие в нашем положении и в величавой тишине прислушивались к нам и оберегали нас. Из-за гряды лежавших в тени гор и едва проходимых ущелий возвышался величаво трехглавый Тянь-Шань, весь убеленный снегом, как старец, видавший еще создание мира и таинственно указывавший на свои пласты, как на рубцы начертанные веками, ближе одинокие пихты, торчащие на скалах или группы хвойных деревьев, живописно перемешанные с кустами жимолости и боярышника, казалось, приветно склонялись к нам; порою, вдали, вскрикивала ночная птица и вдруг смолкала, как бы испуганная тем, что обеспокоила нас и нарушила тишину ночи, горные ручьи шумели ниспадая водопадами, глухо, гармонически; соловей пел, когда только нам хотелось слушать его; будто все жило для нас, для того только, чтобы и мы жили для этой матери природы, заботливой, прекрасной, нежной для своих детей. Воздух был так мягок, тепл, влажен, что невольно улыбаешься от неги и счастья, вдыхая его. Счастливые всегда добрее. Возле меня ползала букашка, блистая своими яркими красками на лунном свете; она копошилась и барахталась, усиливаясь пробраться через камушек, преграждавший ей путь. Я пальцем помог ей преодолеть преграду, и она очень довольная мной, весело поползла далее.
Но если так тесен союз человека с природой, то вражда людей между собою, как скоро они приходят в соприкосновение, в таком же разгаре здесь, как и в Европе, только может быть является в формах более резких и диких. Я ничего еще не слыхал, но заметил, что мой новый знакомец к чему-то внимательно прислушивался. Вскоре увидел я некоторое волнение в караване. Горсть моих казаков засуетилась и вынимала ружья. Вслед за тем раздался вдали глухой топот лошадей, который далеко слышался в стране, ничем не застроенной и не загроможденной. Урядник пришел ко мне за приказанием.
– Должно быть сара-багиши. Эти легко не отстанут; не прикажете ли наскоро вьюками огородить караван?
– Нет, – сказал Н.Н., – это не сара-багиши; кочевья их теперь не в той стороне, откуда топот лошадей.
Урядник несколько времени прислушивался.
– Да их и немного: каких-нибудь десятка два коней.
– Да… они направились в аул Самсалы… Это верно от Бурумбая. Н.Н. не ошибся. Пока я отдавал кое-какие распоряжения своему уряднику, на случай завтрашнего выступления в дальнейший путь, явился Самсала в сопровождении человек пятнадцати киргизов. Только с одним молодым человеком и двумя стариками приблизился он к нам и по обыкновению киргизов присел на корточках. Другие остались в почетном отдалении. Подали чай и закуски.
Я уже виделся с Самсалой и первая встреча наша была не из самых дружеских. Это был человек с дикими страстями, но в нем иногда появлялись порывы благородства замечательного, которому так чужды степные киргизы; в горных же, дикокаменных киргизах, я нередко замечал это свойство. Самсала был в молодости знаменитый в крае батырь, гроза и бич коканцев, наших и китайских киргизов; он иногда во главе 6 и 7 тысяч всадников простирал свои набеги даже на роскошные поселения Кашгара. Настоящее богатство его приобретено грабежом и разбоем; тем более чести и славы придавал ему народ. Гордый, самоуправный, капризный старик, он держал в страхе весь свой род, который один без союзников мог выставить с лишком 3 т. всадников. Я не знал чему более удивляться, – этим ли людям, столь непривычным к повиновению, которые терпели его и переносили все жестокости или своему новому знакомцу, который уживался с ним. Конечно, должны были существовать важные причины, чтобы понудить его к такой жертве. Понятно, что кочевая жизнь представляет много прелестей, но почему он не присоединился к аулам другого манапа с более человеческими побуждениями.
– Вот они, эти посланцы старой лисицы, Бурумбая, – я хотел было им отрезать носы и уши, наделив их взамен разными другими украшениями, да оставил это до другого раза. – Ну, что ж вы молчите, черти!
Конечно, посланцам Бурумбая было бы удобнее в берлоге медведя, чем в ауле Самсалы; они несколько времени переминались, но как бы ободренные моим присутствием, заговорили:
– Мы приехали с честным предложением, мы хотели упредить врага и сказать, что он идет ударить на кыдыкцев, так чтобы поостереглись, – наш манап даже помощь готов дать своим родовичам. Отрезать носы и уши, конечно, не штука, мы в твоих руках, сильнее тебя нет между батырями, да за что же тут резать?
– А что же ты не договариваешь, чего он от меня требует за свою помощь?
Киргизы решительно терялись от грозных слов и еще более свирепых взглядов Самсалы. Я должен был ободрить их уж хоть для того только, чтобы узнать об угрожающем нападении, равно опасном и для нашего каравана.
– Дай же ты им высказаться. Старый человек, аксакал, никогда не произнесет суда, пока судимые им не доскажут своего последнего слова.
– Что слушать, когда собака лает.
– Все-таки пусть говорят, – может и путное слово скажут.
Старший из посланцев, собравшись духом, начал свой рассказ с обычными отступлениями и прикрасами, которые я пропускаю. Дело в том, что сара-багиши, узнавши о ссоре Самсалы с Бурумбаем перешли через Ала-Тау, одним из самых опасных проходов, откуда их вовсе не ожидали, и таким образом очутились в тылу кыдыкцев, в числе несравненно многочисленнее рода Самсалы и готовы были напасть на них и разграбить окончательно. Старый Бурумбай, умный, опытный и, вероятно, хорошо понимавший собственную опасность от уничтожения одного из своих родов, – чего прочем не говорили его посланцы, – предлагал помощь со своей стороны и соображения его на этот раз могли бы принести пользу и Самсале и Бурумбаю. Последние просили кыдыкцев выждать нападения за грядою гор Богуты, пока не подойдет Бурумбай с севера и ударит на неприятеля с фланга. Тогда общими силами они могли сокрушить неприятеля, нежданно очутившегося таким образом между двумя огнями и порешили бы однажды навсегда злейшего врага своего, отомстив за беспрестанные его набеги и поражения. Перед таким великодушным предложением, и, главное, перед столь явной опасностью должна бы упасть всякая вражда. Мне показалось даже некоторое колебание в лице Самсалы, несмотря на то, что тщеславие его было уязвлено тем, что он нуждается в посторонней помощи, да еще помощи врага; видимая, однако, беда заглушает все другие страсти даже в натурах более сильных и развитых, чем у киргиза.
– Ну, ну договаривай… – произнес он не так сурово, – чего Бурумбай от меня требует за такую помощь?
– Ничего!
– Как ничего!
– Пустяки, девку, об этом и говорить не стоит.
– Ведь эта девка – дочь моя!
– А все-таки баба!
Самсала вскочил и взялся за чакан, род топорика, насаженного на длинную рукоятку, который у него торчал из-за пояса; но я поспешно остановил это движение.
– Вы здесь мои гости, и я не допущу, чтобы говорили, что порог русского обрызган кровью его гостя.
Киргизы уселись и разговор возобновился.
– У тебя в голове мозг или сено? – спросил вовсе неожиданно Самсала старшего из посланцев. Киргизы хотели отвечать, но старый бий не дал ему говорить.
– Нет, ты не виляй хвостом, а говори, – что у тебя в голове сено или мозг?
– Мозг.
– А коли мозг, так ты рассуди, за девку я уже получил половину калыма, девка уже ласкалась к другому, – тьфу, стыдно бы и говорить такие слова, – и он сплюнул, – что ж по-твоему можно и после этого отдать ее другому!
– Калым возвратит Бурумбай вдвое, а ласки девки, что струя в реке, – следов не оставляет!
– А мое слово!
– Ты его дал, ты его возьми назад.
– Если я тебе подарю сегодня такого коня, на котором ты уйдешь от всякой погони, – отдашь ты мне его завтра?
– Отдам, – твое добро!
– Что же ты молчишь, – воскликнул Самсала со знаками явного нетерпения! Вопрос, к большому моему удивлению, относился к Н.Н.
– Что же мне тут пустословить, ты знаешь мой ответ.
– Я знаю, да другие не знают, – произнес он несколько мягче. Вообще он очень быстро переходил от сильного взрыва гнева к более спокойному тону. Видно было, что двойной калым немало соблазнял его, а предстоящая опасность довольно-таки беспокоила, как не усиливался он храбриться и заглушать голос страха в сердце.
– Если
– Спросим девку.
– У девки ум, что ветер; что спрашивать у ветра, куда он направится завтра, когда он не знает, откуда его занесло сегодня?
– А коли вам не почем ни ее воля, ни мое согласие, ни его решение, коли вы такие смелые да бойкие со своим Бурумбаем, – зачем вы до сих пор не украли девку, зачем силой не отняли ее? – тогда бы и девка не артачилась; никакая от батыря не отшатнется; а тут словно нищие выкланиваетесь да выпрашиваете.
Один из посланцев Бурумбая хотел отвечать и как видно было какой-то угрозой, но вспомнил, что положение его и то небезопасно и замолчал.
Самсала обратился к стоявшим позади его киргизам.
– Позвать девку!
– Зачем же звать сюда? – отозвался Н.Н. – Разве не довольно того, что ты ее сам спросишь.
– Нет, я хочу, чтобы они слышали сами ее решение и передали Бурумбаю.
Моему новому знакомцу, видимо, не нравилось такое распоряжение.
Тяжелая, хотя и твердая поступь азиатских женщин, походке которых, видимо, мешают неуклюжие шаровары, широкая одежда, скрывающая стан их, вообще легкий и гибкий, производят всегда невыгодное впечатление при первой встрече в европейцах, которые никак не могут отрешиться от усвоенного ими образа воззрения на красоту женщины. Но Чонум с редким инстинктом женщины умела скорее угадать, чем понять немногие замечания Н.Н. и, сохраняя вполне свой бурутский костюм, ухитрилась сгруппировать его на себе в живописных складках, чему конечно много способствовал ее рост, довольно высокий и особенно гибкий стройный стан. Впрочем, одежда ее и не составляла безобразного чапана, обыкновенного между степными киргизами: это было род длинной блузы, употребляемой особенно богатыми киргизками, в прилежащих к ханствам краях; она окаймлялась спереди, вдоль разреза до самого пояса, плотно перехватывающего стан, серебряными бляхами или другими украшениями; бархатная, малиновая шапочка, отороченная узкой полоскою бобрового меха, с орлиным пером за оторочкой, была конусообразна, но не так высока, как у других киргизок, и не закрывала лба, и без того низкого у всех киргизов; из-под шапочки высыпались на плечи и на грудь бесчисленное множество косичек, черных, блестящих, унизанных бисером, блестками, монетами, с вплетенными в них лентами, спускавшимися ниже пояса, что очень рельефно обрамливало ее скулистое лицо. В самой поступи ее, если не было грации, то она была не без достоинства и изобличала характер самостоятельный и независимый.
Старик-отец не без удовольствия глядел на нее.
– Чонум, – сказал он, – за тобой приехали сваты от Бурумбая, собирайся.
Киргизка видела, что отец говорит не тем тоном, который требовал немедленного повиновения и которого трепетало и страшилось все окружающее бия. Она молча стала возле Н.Н., как бы отдаваясь под его защиту.
– Ну, что ж вы сидите, вот она перед вами, возьмите и везите ее, – сказал он полушутливым голосом посланцам. Киргизы в нерешимости встали, Н.Н. также приподнялся, как бы готовый на защиту; киргизка схватилась плотно за его пояс; она молчала, но ее положение, выражение лица, казавшегося еще бледнее на лунном свете и сверкавшие глаза ясно показывали, что ее нелегко было оторвать от Н.Н. Посланцы в нерешительности остановились. Эта немая сцена была прервана самым неожиданным образом. Молодой человек, который до того времени, в молчании и никем незамеченный, сидел сзади Самсалы, вскочил словно дикая кошка и кинулся на девушку.
– Чонум, я твой старший брат, я тебе приказываю ехать с ними к Бурумбаю, не то – я силою увезу тебя сам.
Киргизка выхватила нож – и, откинувшись от руки брата, стала неподвижно готовая защищаться до последнего издыхания. В эту минуту она была прекрасна. Широкая одежда несколько распахнулась и обнаружила, прекрасный стан и легкие очертания девственного бюста, рукав, на поднятой с ножом руке, скатился до плеч и, не подверженная влиянию солнца и воздуха часть тела блестела белизною снега; натянутые мышцы выказывали силу и энергию; все выражение лица поражало своей решимостью, отвагой, готовностью сразиться насмерть. Надо сознаться, что сквозь это выражение нисколько не пробивалось чувство любви и преданности; может быть эти робкие чувства скрылись глубоко в сердце от поднявшейся грозы и бури других страстей. Как бы то ни было, но в эту минуту она была действительно очень хороша, и мне было досадно, когда Н.Н., выступивший между нею и братом, заслонил ее от меня.
– Ты куплен Бурумбаем, ты и ступай к нему, – сказал он презрительно, обращаясь к молодому киргизу.
– Тебя шайтан сюда занес, ты и ступай к шайтану.
– Я прежде тебя отправлю к нему.
– Прочь, чертенок, – завопил Самсала, также вставая.
Этот голос имел необыкновенное действие. Я видел, что сидевшие назади киргизы и не замечавшие довольно тихо и быстро совершившейся сцены, которую я здесь описал, вскочили как от удара грома, разразившегося над их головой!
– Уберите его отсюда, – сказал Самсала, указывая на сына.
– Берегись, – сказал брат Чонум, стиснув зубы и оскаливая их, как волк на свою добычу, – не захотела ехать отсюда, так побываешь у меня под ножом.
Какой милый братец, подумал я, какой приятный, тихий медовый месяц проведет мой новый знакомец, которого я полюбил от души, и какая светлая, счастливая семейная будущность предстоит ему!