Гробница Бабера обозначена двумя плитами белого мрамора с надписью и глубоко иссеченными цифрами, означающими год смерти императора (1530 нашей эры); насупротив возвышается небольшая, но прекрасная мечеть, построенная в 1640 году шахом-Джиганом.[20]
Кладбище расположено у подножья холма, на который я поведу вас. Здесь стоит хорошенький павильон, сделанный, кажется, по приказанию шаха Шуджи, или Земана, и из него наслаждаетесь вы видами невыразимо восхитительными. Перед вами стелется обширная равнина, покрытая деревеньками, нивами и садами; между ними змеей извивается ручей, то пропадая в зелени дерев, то вновь показываясь игривей и прекрасней прежнего. На северном горизонте рисуется грозная Пюман, которой вершина покрыта снегами, а отклоны красуются роскошными садами и виноградниками. Город виден в беспорядочной массе; над ней господствует цитадель Бала-Гисар, с полуразвалившимися башнями и стенами, представляющими издали нечто дикое и романическое, особенно если воображение ваше перенесет вас в прежние времена, когда эти башни и подземелья их служили темницами для царственного рода, а сам Бала-Гисар дворцом для царей, когда стоны отца и радостные пирования сына сливались в одно и под одним кровом. – Гробница Тимур-шаха, высокое в восточном вкусе, находящееся также вне города, не видно за деревьями. Гробница Тимура и Бабера! Сколько воспоминаний… И вы видите вокруг себя безмолвные и неподвижные группы мусульман, пораженные красотой зрелища и величием предмета, и вполне преданные внутреннему созерцанию.
Собственно Кабул представляет одно поразительное здание, – я хотел сказать представлял два года тому назад: от него остались одни развалины. Это Чауча, базар, великолепнее которого едва ли существовало здание на востоке; украшенный арками и фресками, он составлял нечто огромное и вместе щегольское в мавританском стиле и служил гордостью для всех азиатцев. Особенно красив он был вечером, когда лавки его освещались и выказывали всю роскошь азиатских произведений.
Если бы нужно было сравнить с чем-нибудь азиатский город, сообразно с нашим европейским понятием, то всего ближе можно было бы его сравнить со старинным городом в Италии; правда, в нем нет тех высоких, несколько-этажных домов, лицом на улицу; но те же тесные, нечистые улицы, тот же оглушительный шум, особенно после обеда, на площадях: толпы, окружающие сказочника, лицо отличительное на востоке и в Италии; наконец, крики дервишей, возвещающих чудеса Магоммета, дервишей, которых вы сами знаете с кем можно сравнить.
К общему и довольно подробному описанию Кабула прибавим, что в нем было до 70.000 жителей. Климат превосходный; зной полуденного лета умеряется прохладой, которой всегда пышет со снежных вершин гор, господствующих над городом. Изобилие, разнообразие и вкус кабульских фруктов вошли в пословицу в Средней Азии. Кабул столица азиатского кейфа.
В ночь на второе ноября, 1841 года, сипай наш был послан зачем-то, из лагеря, расположенного за городом, в Кабул, где жило много английских офицеров, особенно семейных, и сам Бюрнс. Несмотря на позднюю пору, в улицах заметно было некоторое движение, но все было в порядке, и наш сипай не нашел бы тут ничего необыкновенного, если бы кизиль-баш, остановивший его, не указал таинственно на проходящих. «Так что ж такое, – отвечал сипай, – народ где-нибудь запоздал, за работой или за пиром, и возвращается домой, как и ты грешный!» – «Эх, душа моя, да разве ты не видишь, что люди идут из дому, а не домой: ведь все направляются за город. Говорят, – прибавил он, наклонившись к уху сипая, – в горы пришел Сердар (Экбер-хан) со
Кизиль-баши, то есть персияне, составляют из себя совершенно отдельный и обширный квартал в Кабуле. Они любили Дост-Мухаммета, у которого мать была персиянка. Хан также особенно покровительствовал это сильное племя, тем не менее, однако оно, по крайней мере, по наружности, стояло за дело англичан, руководствуясь более расчетом ума, чем движением чувств, и надеясь на силу последних.
Сипай со своим приятелем отправились к одному из туземных старшин в городе, преданному англичанам, чтобы разведать, не случилось ли в самом деле чего-нибудь необыкновенного; но тут было не до опасений; пир шел горой; было несколько английских офицеров, и заповедь Корана о запрещении вина была побеждена европейской логикой и забыта самыми ревностными мусульманами. Пришедшие присоединились к общему веселью. Вдруг, в самом разгаре пира, явилось лицо не прошенное и вовсе нежданное, явилось, грозное и неумолимое, как сама судьба древних, и пир остановился. Это был Абдуллах-хан!
Непостижимо, что может сделать сила человеческой воли! Абдуллах-хан, хотя втайне ненавидел англичан, подобно многим другим старшинам Авганистана, но тщательно скрывал свои неприязненные чувства; появление его, казалось, не могло никого удивить; к тому же, все присутствовавшие здесь, особенно англичане, слишком свыклись с опасностями, не дрожали и тогда, как сама смерть заглядывала им в глаза; но в это время достаточно было одного взора Абдуллах-хана, – взора, говорил сипай, такого поражающего, такого молниеносного, которого я не забуду и в минуту смерти, – чтобы окаменить всех бывших на пиру. Они оставались неподвижны, хотя по тайному инстинкту вполне постигали свое положение; так тигр цепенеет от взгляда человека, нередко спасающегося этим одним орудием в Индии. – Раздался оглушительный крик Абдуллах-хана, но он уже не мог пробудить англичан, потому что между появлением диких авганов, сбежавшихся на этот крик и гибелью англичан оставалось одно мгновенье. Все они были изрублены в мелкие куски, и изуродованные члены их, то вздетые на пики, то влекомые по земле, на показ народу, как трофеи смелости, были большей частью унесены из комнаты, где за минуту был пир веселый и беззаботный! – Один хозяин, Эбенсар-ага, не отмеченный на жертву мести перстом Абдуллах-хана, стоял в грустном раздумье в комнате, в которой измельченные, изрубленные члены англичан в беспорядке валялись с остатками трапезы, с ломтями кибабу; пол был залит вином и кровью, еще дымившеюся, и на одной рассеченной голове сидел черный кот и блестящие глаза его были и еще блестящее, разгораясь от вида крови и трупов; казалось, он также торжествовал и сочувствовал общей жажде мести. Ага уныло покачал головой, глядя на остатки еще недавно торжествующих англичан; он запер страшную комнату, оставив в ней единственным стражем этой могильной добычи кота, и сел у порога своего дома, ожидая, что случится, с равнодушием и презрением к жизни истинного мусульманина. – Судьба не обойдет меня, ни я ее, – сказал он, и закурил кальян.
Сильный удар в голову сипая ошеломил его; вскоре он очнулся и увидел себя в самом неловком положении, перекинутого через седло лошади, сзади какого-то всадника, которого он не мог видеть в лицо. В городе была повсюду кровавая резня. Все дома, где жили англичане, были осаждены; иные из жильцов защищались с отчаянием, другие были застигнуты врасплох; но тех и других ожидала одинаковая участь. Всего более толпился народ около дома, занимаемого Бюрнсом: тут была страшная давка, и сипай, который служил некогда у Бюрнса, был с ним в первом путешествии в Среднюю Азию и чтил в нем какое-то высшее существо; сипай думал, что Бюрнс спасся и потому народная ярость вопила здесь всего более; но вдруг, среди общих криков радости, высоко над толпой, показалась вздетая на пику голова – и бедный сипай замер, узнавши в ней голову своего благодетеля.
Незнакомый всадник и сипай достигли главной площади, никем незамеченные, но здесь были на время остановлены кипевшей битвой; отряд, высланный шахом Шуджой из Бала-Гисара, под предводительством его сына, для усмирения возмутившегося народа, был встречен на площади, атакован отовсюду, и, имея в своих рядах множество людей, преданных народному делу, почти без сопротивления бежал обратно в Бала-Гисар.
Везде картина народного восстания ужасна; но в Азии, где фанатизм не знает границ, но в Кабуле, где ненависть к англичанам, долгое время сжималась, притаившись под личиной покорности, и, наконец, разорвала преграды, и яростная, кипя и бушуя, низринулась на свет, – о, тут эта картина была невыразимо ужасна! Не было пощады никому. Младенцев, для потехи, кидали вверх и потом подхватывали острием пики; женщины спасались от позора только тем, что ярость авганов трепетала за каждое мгновение их жизни…
Оставим это сокрушающее сердце зрелище и последуем за сипаем, который уже достигал ворот, ведущих к кварталу кизиль-башей, как вдруг раздалось вокруг роковое «кяфир, кяфир» и удары посыпались на него; но добрый конь рванулся вперед, и всадник, достигнув первого двора кизиль-башей, через ограду перебросил сипая во двор, а сам помчался вперед.
Это было утром, 2-го ноября; английский лагерь оставался в бездействии! – В половине декабря, как известно, последовало убийство английского посланника и вслед за тем истребление всей англо-индийской армии, бывшей в Кабуле. Обстоятельства эти слишком известны, чтобы их описывать; к тому же нас занимает только участь бедного сипая. Скажем, однако, несколько слов об Экбер-хане, который впоследствии играл главную роль во всеобщем восстании, и теперь первым действователем в Авганистане.
Экбер-хан, любимый сын Дост-Мухаммета, разделял его участь, его изгнание, до тех пор, пока отец, истощивший все средства в борьбе с англичанами, не сдался в плен; тогда Экбер, не смотря на убеждения Дост-Мухаммета и обещания посланника, предпочел скитальческую жизнь в Туркестане покою и довольству англо-индийского пленника. К делу этой резни в Кабуле он не причастен. – Леди Сель ужасно восстает на него за то, что он силой своего увлекательного красноречия и вкрадчивостью обольщения успел убедить английских начальников к сдаче армии; но в этом случае не английские ли начальники всего более виновны! – Со своими привлекательными манерами, Экбер соединяет наружность, полную мужественной красоты и отваги. Его черные, выразительные глаза кажутся еще чернее и лучистей от белизны чалмы, которую он носит очень щегольски; открытый лоб внушает к нему невольно доверенность. В лице преобладает тихая задумчивость, следствие продолжительной горести; стан гибок и строен, как побег молодой раины, и вся наружность его имеет в себе что-то особенно благородное и мужественное…
Сипай лежал бесчувствен. Настала ночь, ночь востока, роскошная, звездометная, не такая светлая, как у нас, на севере, где даже нельзя скрыть тайны любви; не такая темная, как ночь крайнего юга. Не люблю я наших бледных ночей, без таинственного полумрака, без зыбких теней, наводящих на душу невольный, но сладкий трепет. На то и ночь, чтобы она была темна; хотите света, дождитесь дня.
Прохлада осенней ночи возвратила к жизни сипая; но, казалось, он очнулся только для того, чтобы почувствовать все терзания боли; он не мог шевельнуться; закрывшиеся раны вновь точили кровь, томительная боль отдавалась всюду; напрасно он силился подняться: ноги не служили ему и он опять падал в страданиях невыносимых; пить и пить просил он, сгорая жаждой, но никто не шел на помощь; он алчно глядел на висевшие над ним древесные ветви, отягченные росой, но роса не падала на него. Вдруг ветви всколыхнулись, и тихо приблизилась к нему женщина, закутанная с ног до головы; она поставила возле него кувшин с водой, трепетной рукой обмыла его раны, смочила каким-то целебным составом, и, не произнесши ни одного слова, удалилась. – Так приходила она на другой день, на третий.
Тут мог бы я вам составить целый роман при столь удобном случае: сказать, что эта женщина была жена незнакомого спасителя, что сипай и она влюбились друг в друга страстно, бежали, были пойманы и прочее. Увы! Ничего этого не будет; потому что я жертвую для истины всевозможными эффектами. Сипай никогда не узнал, ни кто был его спасителем, ни кто была таинственная спасительница. Первое обстоятельство отчасти объясняется таким образом: англичане и сипаи имели в Авганистане друзей и людей преданных себе. Сколько по личной приязни, сколько и по расчету, ради выкупа, или стараясь приобрести покровительство англичан, жители Кабула старались спасать своих друзей, и некоторым удалось это. Сипай полагает, что его незримый спаситель был Кизиль-баши, друг его, тем более, что он привез его к своим. Но может быть этот мнимый благодетель желал только приобрести себе пленника, и не успел воспользоваться своей добычей при тогдашних смутных обстоятельствах. Не трудно понять и вторую часть спасения сипая. Он был брошен в сад, принадлежавший к женскому отделению жилища. Бедная затворница гарема, вероятно нечаянно, набрела на страдальца, и для рассеяния, а может быть и по движению чувства, принялась лечить больного; это было тем для нее удобнее, что мужская часть Кизиль-башей была слишком занята народным восстанием и вовсе оставила свою женскую половину. Так, по крайней мере, было в доме, куда попал сипай. Раз только он услышал мужской голос и это совершенно прервало нить романа, который, может быть, бедная обитательница гарема, скуки ради, повела бы и далее. В следующую за тем ночь прибежала она к сипаю, и, подавая веревочную лестницу, торопливо произнесла: беги – и скрылась. Это было первое и последнее слово, произнесенное ею.
Напрасно сипай старался достигнуть укрепленного лагеря англичан; он был открыт, схвачен, и так как месть несколько поутихла, то жизнь его была пощажена: он был уведен в горы, продан, перепродан и, наконец, очутился рабом туркменцев, кочевавших близ персидских границ. В другое время я скажу вам, что такое раб на востоке, и особенно из индийцев, которых мусульмане не терпят еще более чем христиан.
Мы уже сказали, что сипай бежал из плена, что удается весьма немногим. В Тегеране консул заботился о нем с отеческой попечительностью. Уже он нашел средства для отправления его на родину и, радостный, поспешил к нему, чтобы утешить страдальца близостью свидания со страной, ему милой, с людьми, ему близкими. Вообразите же ужас почтенного консула, когда он увидел на полу его комнаты один окровавленный труп. На столе лежала записка, которая не оставляла никакого сомнения насчет самоубийства сипая; вот что было в ней сказано: «Да наградит небо почтенного консула за то, что он успокоил меня в эти последние дни. В борьбе с жизнью, я как-то не чувствовал ни ее тяжкого бремени, ни боли, которую причиняла она. Теперь же, когда тело успокоилось и заговорила душа, совсем не то! Только вспомню, что придется опять жить, как жилось прежде, без нужд и без радостей, – мне делается невыразимо скучно; мне становится жаль моих страданий; там была надежда! – Кончится же тем, что придется умереть; так не все ль равно, днем ранее или позже: теперь же у меня так легко на душе, что и умереть отрадно. Прощай, добрый человек!»
Землетрясение в Кашемире (1828 года)
Посвящ. Я. Н. Озерец……му
Едва ли мы отступим от правды, если скажем, что нет в мире земли прекраснее долины Кашемира, и стихи Томаса Мура (Лалла Рука), порожденные пылким воображением поэта, все еще не достигают истины в изображении все поражающей красоты природы Кашемира.
Долина Кашемира образована Гималайским хребтом и находится на 5000 футах высоты от поверхности моря! Обставленная вдали громадными горами, она доступна для человека только несколькими особенными входами, представляя, таким образом, мир отделенный, соседний небу, мир чудесный, который суеверные индийцы почитают первобытным раем. Всего более поражает вас Кашемирская долина, когда вы вступаете в нее от Джалема, от раскаленных равнин в край прохлады и неги, исполненный всеми произведениями раскаленного и сладострастного юга и мощной природы севера. Здесь вы увидите в каком-то чудном и поражающем соединении исполинский кедр и восточную пальму, необыкновенной величины явор и березу, сосну и обвивающуюся вокруг нее виноградную лозу, как бы обрадовавшуюся такой небывалой на юге гостье. Присоедините к этому пестрые ряды цветов, которыми усеяны земляные крыши жилищ Кашемирских, что подало повод к мысли о висячих садах; яркую зелень, свойственную одной горной полосе и тихую, ничем и никогда не колеблемую гладь озера Вилар (Уаллар), на котором спокойно красуется ненюфар, и все это под чудным небом, из-за которого глядятся белеющие вершины Гималая на Кашемир, на свое любимое детище.
Здесь все не так как у нас: вечер не следует за днем, мрак ночи ниспадает непосредственно, как бы силой волшебства, и новый мир очарований настает. Увы! Теперь не услышите более голосов кашемирских красавиц, воспевающих любовь Андама и Дурчины. Нет! Человек здесь угнетен и уныл. Зато по-прежнему раздается песнь сладкозвучного бульбуль, соловья, который, по силе голоса, по гармонии напева и даже по наружному виду, отличается от нашего, и трогательная песнь нанго. По-прежнему раздаются крики попугаев и павлинов и вопли обезьян, и жаворонок шлет песнь свою из-под небес. По-прежнему красуется роза, роза Кашемира, справедливо служащая для сравнения совершенства красоты на востоке. Наши розы – жалкие выродки розы кашемирской.
Века три тому назад, отец Ксавье, испанский иезуит, первый принес в Европу весть о Кашемире. Он сопутствовал Императору Акберу в его победах. Рассказы Ксавье принимали за сказки. Александр Македонский, во время своего всесокрушительного похода через Азию, наслышавшийся о чудесах природы гималайской долины, тщетно силился проникнуть в нее. По какому-то странному стечению обстоятельств, двенадцать колоссальных алтарей, воздвигнутых им на южном берегу древнего Гефиза[21] (Беяг) и означающих крайний предел его похода на восток, приходятся именно с той стороны, с которой с юга можно проникнуть в Кашемир.
Следя за победоносными армиями трех великих завоевателей Азии, шедших почти по одному и тому же пути, Александра, Тамерлана и шаха Надира, невольно поражаешься мыслью, как могла столь многочисленная масса народа передвигаться, и с такой удивительной быстротой, через зыбучие болота Кундуза, через хребты гор, представляющих так мало выходов, и, наконец, через реки. Какие точные понятия о крае нужно было иметь Александру и какое гениальное соображение, чтобы переправить армию через Инд, именно близ Аттока (древнего Таксила)[22], единственного пункта, где Инд довольно тих и где возможно было навести мост. Какую нужно было иметь силу характера, чтобы держать в повиновении многочисленную армию среди повсеместных лишений, нужд самых отчаянных, борьбы с природой, с туземными народами, и все это вдали от родины, к которой были устремлены всеобщие желания и надежды.
Положение Кашемира можно определить по довольно точным измерениям 34° – м 7' 30" северной долготы (другие определяют 34°22′58″, и может быть правильнее нашего). Он вне пределов периодических дождей, которые, как известно, застигнули армию Александра Македонского в Пенджабе и заставили его предпринять обратный путь. Полоса дождей не простирается далее вершины Ротан-Панжяла и очень редко переходит через Пир-Панжял. В течение всей осени почти не видно дождя в Кашемире, но росы ниспадают обильно и поддерживают необыкновенное плодородие земли.
Кашемирская долина носит явные признаки своего подводного пребывания. Народная легенда говорит, что Казиапа, сын Марики, сына Будды, нисшедший на землю в том месте, где нынче Кашемирская долина и где было глубокое озеро Сати-Сара, увидел, как страждут люди от Жиладео, духа вод, и сжалился над людьми. Но прежде чем он мог ниспровергнуть злого духа, прошло много веков и сделано было много чудес с обеих сторон, пока, наконец, Вишну, вышедший из терпения, не помог Казиапу раздвинуть горы и выпустить озеро; тогда Жиладео остался как рак на мели и без труда был наказан Казиапом, а может и совсем уничтожен, за подлинно не знаю.
Барон Гюгель, соглашаясь со своей стороны, что Кашемирская долина составляла прежде озеро, говорит, что не воды исчезли, но дно озера поднялось и это не особенным физическим потрясением, но посредством наносов песка и ила, образовавших сначала отмели, потом вовсе вытеснивших воды озера. Это заключение нам кажется не совсем правдоподобным. Не говорю уже о том, что почва земли не имеет следов наносного образования
Кашемирская долина, скрывавшаяся от завоеваний древних победителей своей недоступностью, привлекала постоянно алчность новых соседей. Она переходила из рук индийцев к монголам и потом, попеременно, то к афганам, то к сейкам, в руках которых и теперь находится; но кто знает, не перейдет ли она в скором времени к другим властителям, более сильным и постоянным в своих завоеваниях. Можно только одно сказать положительно, что уже нельзя довести ее до состояния более жалкого, как то, в котором она находится.
Был полдень, а темнота увеличивалась поминутно; в природе была тишина, не та тишина, – свидетельница сладкого отдыха, которым по временам наслаждается природа, истомленная постоянной деятельностью; но тишина страшная, которой робеет человек и зверь, предвестница бури и гибели. – К городу приближался путник, унылый, утомленный дальней дорогой. По временам он озирал окрестность, и страшная существенность печалила его еще более. На роковом дереве,
Путник был Яксарт-хан, родственник Дост-Муххамет-хана, и, следовательно, Фет-хана, и родной племянник Магомет-Азим-хана, бывшего владетеля Кашемира, с которым он отчасти разделял власть, когда Кашемир был под правлением Авганистана. Яксарт за что-то поссорился со своей фамилией и удалился из Авганистана к Реджит-Сингу, но магараджа Лагора, принявший его сначала как гостя, близкого сердцу, воспользовался каким-то случаем для ссоры с ним, и лично враждуя со всей фамилией Дост-Мухаммета, приказал бросить своего гостя в тюрьму. Яксарт бежал. Но куда было удалиться? В Индию? – правда, там в одном городе ласкали шаха-Шуджу, а в другой принимали членов фамилии Дост-Мухаммета – на всякий случай; но последние не любили англичан. – В Авганистане приняли бы Яксарт-хана как изменника, предавшегося Реджит-Сингу. Яксарт бежал в Кашемир. Думал ли он найти тайный приют между народом, который некогда любил его, или даже надеялся, при помощи вывезенных им из отечества драгоценностей и прежних друзей, овладеть Кашемиром и явиться грозным противником магараджи, к которому кипел он местью, – неизвестно. Иные говорили, что он предпринял путешествие только для того, чтобы разведать о своей гаремной любимице, Фатьме, о которой не переставал тосковать и которая была у него отнята нынешним правителем Кашемира; быть может, даже он имел на нее дальнейшие виды. Во всяком случае, он рассчитывал на магометанское население города, которое числом и нравственной силой преобладало над поклонниками Будды.
Только у самых городских ворот путник услышал человеческий голос; но это не был отклик часового. «Аллах экбер!» – говорил нищий, простирая руку к путнику, которого молодость и благородная наружность, общая фамилии Дост-Мухаммета, давали ему надежду на дневной кусок. Яксарт бросил ему монету.
– Скажи, пожалуйста, – спросил он, – вымер ли народ в вашей стране, или только притаился в ожидании чуда, которое ему готовит небо.
– Не чудо, а кару! Смотри, видел ли ты небо, страшнее этого? Грудь надрывается и тоска невольно тянет к земле.
– Что же это значит?
– Правители гнетут народ, народ клянет правителей, а где же тут место для молитвы, о которой не напоминают более благочестивые люди, потому что их нет; только ропот и клятвы доходят до неба, и небо, видимо, решилось потрясти этих властителей и, может быть, навести на путь народ.
– Бедный народ! Бедный Кашемир! – И это тот город, что служил постоянным местом отдыха и неги для императоров востока, на который они расточали свои огромные сокровища, желая воссоздать рай на земле! Еще видны остатки их царских жилищ, но их окружают печаль и стоны; народные площади стали еще шире, но они не кипят более народом. Все пусто. Давно ли стук токарных и ткацких станков раздавался повсюду. На всей долине 150000 жит. были заняты выделкой дюшали[23], или шалей, как называют их в Европе. Каменные изделия были превосходны. Город, как в день праздника, благоухал розами от выделываемой везде эссенции, которая, не имея того сильного, удушающего запаха, как розовое масло, выделываемое в Турции и Персии, дышала всей свежестью вполне распустившейся розы, розы Кашемира! А теперь!..
– Кто правит в городе? – спросил Яксарт.
– Все тот же Магоммет-хан.
В это время послышался отдаленный гул, потом раскат, другой, земля дрогнула, всколебалась, и общий крик, общий вопль, словно сдавленный дотоле и вдруг прорвавшийся, раздался! Народ хлынул отовсюду; городские стены пошатнулись, закачались, башни мечетей, дома распадались; народ гибнул под развалинами, и стонал над развалинами; но это был только первый удар землетрясения. Яксарт кинулся к дому правителя, который уцелел; еще удар, и часть дома низверглась: оставался один фронтон, который повис словно на воздухе, и на нем стояла женщина, в отчаянии ломая руки, как дух, терзающийся над всеобщим разрушением. Это была Фатьма. Через груды камней и обломки дерева, Яксарт пробирался к ней, и бедная женщина столько же страшилась приближения постороннего человека в виду всех и может быть самого Магоммет-хана, как и предстоявшей гибели; но в это время удары землетрясения следовали так быстро один за другим, что земля некоторое время представляла вид взволнованного моря, как справедливо доносил правитель Реджит-Сингу. Во многих местах образовались глубокие обвалы, как бы для того, чтобы преградить дорогу спасающемуся народу. Река Джелалам, или Бат (древний Гидаспис), вышла из берегов и с шумом и быстротой несла камни, увлекала трупы. Только, как объяснить тайну этого естественного явления, – озеро Виллар (Уаллар) было тихо и покойно, как бы ничего не происходило вокруг. Народ кинулся к нему и вдруг на берегах его образовались целые толпы, без приюта, без пищи.
Прошел день. Природа, казалось, успокоилась от своего восстания. Порыв ужаса прошел, и отчаяние, самое безнадежное, наступило. Народ стал возвращаться в город; еще возвышалось много домов, но по ним прошли шайки нищих, которым было все равно, как и где не гибнуть, и, оставшись в городе, ограбили что могли. Полиция, и без того слишком слабая, теперь не существовала. Правитель первый потерял голову и, лишившись всего ему близкого под развалинами своего дома, вопил более прочих. Трупы валялись в городе, стоны раздавались всюду; кто искал сына, кто брата, а природа прояснилась, как в радостный праздник; но это ненадолго: опять стемнело и опять застонала, загудела земля – и землетрясение повторилось со всем ужасом. Народ кинулся к своему спасителю, Виллару, но в это время посреди тихого озера образовался водоворот и через несколько минут правый берег обрушился вместе с людьми, и озеро хлынуло в обвал. Народ разбежался куда и как мог.
Землетрясение продолжалось в течение трех месяцев, с некоторыми перемежками. Казалось, природа хотела показать человеку, не выразумевшему всей силы ее созидания, всю мощь разрушения – и человек понял ее! – Едва ли когда она проявлялась в таком ужасном, все разрушающем виде; земля представляла истерзанный, изувеченный, покрытый развалинами труп. Удар потряс и горы, и несколько обломков камней с грохотом скатилось на долину.
Настала зима, которая в Кашемире заметней, чем в окрестных местах. Всеобщая нищета и стужа породили холеру. Народ бедствовал невыносимо, а магараджа Реджит-Синг послал в Кашемир подкрепление своему гарнизону с требованием подати, простиравшейся до 3,000.000 рублей ассигнациями, суммы во всякое время значительной, если взять во внимание грабительство правителя и содержание гарнизона, которое падает на народ, но в то время, когда от всего народонаселения Кашемирской долины, простиравшегося за миллион жителей, едва оставалось 100,000[24], уцелевших в некоторых деревнях, или рассеянных по лесам и не имеющих средств к собственному пропитанию, – в то время эта подать была решительно не уплатима.
Яксарт-хан оставался в Кашемире, и в этом хаосе природы и вещей, трупов и развалин, наслаждался своим счастьем, прижимая к груди свою голубку, свою Фатьму, которую он вынес из-под рушившихся отовсюду зданий; но вскоре увидел, что ему невозможно долее скрываться и, главное, скрывать свое сокровище, потому что правительство магараджи возвратилось в город. Он тайно, со своими приверженцами, отправился в Шецар, взяв с собой Фатьму. Шецар, на Кашемирской же долине и едва ли немногим уступал в населении самому Кашемиру, в котором считалось, разумеется, прежде, до 100,000 жителей.
Путники наши беспрепятственно взошли в город; видно было, что землетрясение здесь действовало с меньшей силой; еще возвышалось много домов, но в городе было пусто, улицы поросли травой, дворы стояли настежь; обезьяны безбоязненно перепрыгивали с крыши на крышу и своими уродливыми телодвижениями и гримасами дразнили путников. Яксарт и друзья его взошли в дом, в другой; но там было так же пусто, как и на улицах, отдавалось гнилью, и только всполохнутая дикая птица нарушала тишину своим полетом, или забытый, уже разрушившийся труп напоминал о страшном событии в городе.
Наконец, в отдаленном квартале, они встретили людей: два высохших скелета, в глазах которых еще теплилась жизнь, лежали на солнце и по истоме их видно было, что они, за невозможностью избежать общей участи, предались голодной смерти, не ища напрасно средств противостать гибели: это были поклонники Будды. Напрасно наши странники обращались к ним с вопросом, ответа не было. Вскоре они увидели мальчика, который убежал от них, как дикий. Но все-таки они рады были, что увидели хоть признаки населения; далее приметили еще две тощие человеческие фигуры, словно выходцев из долины Иосафата в день страшного суда, и те скрылись; наконец, они встретили старого друга Яксарт-хана, который обнял его, проводил к себе и за скудной трапезой, состоявшей из синара (trapa bicornis), единственной пищи кашемирских пастухов, рассказал об ужасе землетрясения и страшных последствий холеры. Квартал этот уцелел, потому что прервал всякое сообщение с городом, так, по крайней мере, думали его жители; прочие или вымерли или разбежались. Но не спасся и этот остаток живущих: была ли занесена холера, пришедшими, которые посещали зараженные дома, или была ли то воля Божья, только болезнь низошла сюда и смерть приосенила крылом эту горсть людей. Фатьма заболела. Вот еще черта самоотвержения, с которым любят женщины на востоке. Прокаженную все оставили, боясь заразы, один Яксарт не хотел разлучиться с ней. Тогда она выслала его под каким-то предлогом из комнаты, и, собрав последние усилия, заперла дверь. Напрасно он умолял ее отпереть, грозился выломать дверь. Она отвечала, что лишит себя жизни при малейшем усилии дойти до нее и только просила, чтобы он не отходил от дома, потому что душа ее сочувствует его присутствие и ей будет тяжко остаться одной.
Фатьма умерла. Невыносимо тяжела была жизнь для Яксарта; отчаяние овладело им, но друзья спасли его; когда пришел гарнизон магараджи в этот пустой город, они снарядили Яксарта купцом и отправили в Ладах. Чтобы точнее взыскать подать, новый начальник сделал строгую перепись в городе: оказалось в 2350 домах 40 человек жителей!..
Яксарт-хан, через Яркенд и Кашгар, прибыл в Кульжу, китайский пограничный город на западе, где встретился со мной и рассказал эту черную страницу своей жизни, как выразился он.
Землетрясение в Кашемирской долине, продолжавшееся около трех месяцев, конечно непостоянно, но, весьма часто повторявшимися ударами, составляет необыкновенное естественное явление. Желая пояснить его, я собирал возможные, относящиеся к нему сведения, и могу сказать, что выставленные здесь данные точны и числа по возможности верны.
Для тех, кого занимает судьба Яксарт-хана, прибавлю, что в одной из тюрем ханства Средней Азии, он примирился с Казим-беем, родственником Дост-Мухаммет-хана и с одним из сыновей его, а через них и с самим Дост-Мухамметом и впоследствии играл роль во всеобщем восстании в Авганистане. Жизнь тревог и битв сделалась любимою его сферой со времени потери Фатьмы, о которой он не переставал вспоминать, а может быть и теперь еще вспоминает.
Туркменец Рахман-Аяз
Ужасная, в высшей степени трагическая развязка происшествия, которое я сейчас стану рассказывать, случилось два года тому назад, на глазах всей Бухары и двенадцати человек русских, и, конечно, глубоко врезалась в памяти последних, конечно, каждому из них не раз повторялась во сне, живо являлась возмущенному воображению женщина, юная и прекрасная, изнемогающая в судорожных мучениях, с которыми никакая пытка не может сравниться. С грустью я должен сказать, что следующее событие, как ни ужасно оно, случилось во всей своей ужасающей истине, и что явления подобного рода не редки на востоке.
Туркменец Рахман-Аяз кочевал на караванном пути между Мешгедом и Хивой. Все достояние его состояло из жены, киргизки, выменянной им где-то близ Каспийского моря на двух верблюдов и лошадь, – жены, как можете судить по цене, не слишком бойкой и красивой, одного верблюда, доставшегося ему впоследствии при разграблении какого-то каравана, доброго коня, добытого в баранте и десяти овец, не знаю как приобретенных; но Рахман не сокрушался от своей бедности, и много ли нужно для жизни сына степей; был бы верблюд, на котором мог бы он перекочевывать с места на место, да конь, чтоб рыскать по безграничному сухому океану степей, да несколько овец, снабжающих кочевого человека пищей и одеждой, – так он и счастлив. Свобода и степь, степь и свобода, – вот его роскошь, его счастье. После родной степи, туркменец любил более всего своего доброго коня, потом жену, потом уже кумыс. Аяз был молод и беспечен, как истый туркменец; зиму проводил в кибитке, в совершенном бездействии мысли и тела, большей частью предаваясь сну: летом водил караваны, и, как человек расторопный и отважный, очень нравился караван-баше, бухарцу Рахим-баю, который проходил непременно два раза в год этим путем и всегда брал с собой Рахман-Аяза в Бухару. Отсюда проистекли все его бедствия: принятый в доме караван-баши, как человек близкий, покровительствуемый хозяином, он увидел дочь его, и новое чувство, которого бедный туркменец не понимал, возродилось в нем и преобразило его.
На востоке любовь вспыхивает, как порох. Таинственное покрывало женщины, скрывая ее от преступных взоров, раздражает любопытство, подстрекает желания правоверных, и если это покрывало, как-нибудь нечаянно или с намерением спадет с лица женщины, если это лицо не дурно, – мысль обладания им быстро зарождается в душе мусульманина; препятствия только раздражают его. Это может быть не любовь, но чувство эгоизма, страсть к преобладанию, столь общая на востоке. Впрочем, я не хочу разбирать физиологически вопрос, столь важный; я представил вам только факт.
Туркменец был хорош собою и потому не мог не понравиться Нюр-Паше, которая может быть впервые увидела стороннего мужчину; они нашли случай объясниться, и вскоре Рахман-Аяз приступил к караван-баши с просьбой, чтоб тот отдал ему дочь свою. Надобно вам сказать, что караван-баши, т. е. глава каравана, лицо важное в Средней Азии, удостоеваемое этого звания большей частью выбором самого хана, всегда богатое, следственно пользующееся общим уважением и привыкшее к деспотической власти в своем караване. Рахим-бай был по преимуществу караван-баши, по преимуществу таджик[25], человек, у которого вместо души были счеты, и он при всяком случае поверял на них свои барыши и убытки, или безмен, на котором он взвешивал отношения свои к людям.
– А можешь ли ты заплатить за дочь мою выкуп верблюдами и разными товарами всего до 400 тилл (около 6000 руб. асс.), – спросил насмешливо Рахим бай.
– Нет! – отвечал туркменец.
– Так нет тебе моей дочери.
Туркменец уехал. Теперь его единственною мыслью, единственной заботой было добыть 400 тилл; но как добыть их кочевому человеку! Напрасно подстерегал он, близ караванного пути, запоздалого и оплошавшего путника или другую добычу, – добыча была или слишком скудна, или не под силу ему, а товарищей собрать он не мог, потому что не пользовался известностью батыря. Напрасно участвовал он в барантах самых отчаянных, и ходил на море (Каспийское), – на промысел за пленниками: на долю его приходилось слишком немного для того, чтобы скопить в год или два такую огромную сумму, а терпения туркменца не хватило бы на более длинный срок, да и мало ли что могло случиться даже и в это время!
Вдруг блеснула ему счастливая мысль: отправиться в Тегеран, сообщить английской миссии вести о Стотарте и Коноли, уже сидевших в яме в Бухаре, и вызваться доставить им письмо и привезти от них ответ: предприятие, в высшей степени отчаянное; но Рахман-Аяз имел уже случай оказать раз маленькую услугу Коноли и по опыту знал, как дорого платят англичане за подобного рода дела. Задумано и сделано. Через несколько дней, он бродил уже около Кана-хане и улучал время и обстоятельства, чтобы передать Коноли и Стотарту привезенное им из Тегерана письмо; но это сделать было нелегко, и он на первый раз ушел без успеха.
Вы ведь знаете, что такое Кана-хане? Это та знаменитая яма, темница, о которой я говорил в первой книжке «Странствователя»; она находится в самом арке, в укрепленной цитадели, рядом с Абхане, недалеко от ханского дворца, почти между дворами, занимаемыми его гаремом и визирем; следовательно, проникнуть к ней нелегко, а возбудить подозрение сторожащих ее сарбазов, значило подвергнуть жизнь свою несомненной опасности. Рахман-Аяз вышел из арка с теми же предосторожностями, как и вошел в него.
Если вы встретите на улицах Бухары человека, в засаленном алачевом – непременно алачевом халате, подпоясанного веревкой, вместо пояса, без верхнего халата, прикрывающего опояску, по обычаю азиатцев, в черной суконной шапочке, опушенной мерлушкой, вместо чалмы, всегда пешего, хоть грязь по колено, что в Бухаре случается после каждого, даже небольшого, дождя, человека, робко прокрадывающегося по улицам с опущенною головой, с редкой черной бородой, с блестящими глазами, человека, которого толкает кто хочет, в которого мальчишки, забавы ради, кидают камнями и грязью, – этот человек верно жид. Если вы, пройдя от Регистана бесчисленный ряд улиц и переулков, перейдете через канал Шяхри-руд и поворотите влево от Турки-Джанды, то достигнете совершенно отдельного квартала, мрачного, грязного, большей частью пустынного, хотя с домами, обращенными инде окнами на улицу, но эти окна всегда закрыты ставнями, лишенного отрадной зелени и даже хоузов, бассейнов, довольно часто встречаемых в Бухаре, – это квартал жидовский, квартал париев. Правоверный пробирается сюда изредка, тайком, или за запрещенным напитком, или для коммерческих сделок, или тайных потреб своего сердца.
Сюда отправился Рахман-Аяз, видя явную необходимость в посторонней помощи, хотя он с таким же отвращением прибегал к помощи жида, как бы прибегнул к защите самого дьявола.
Евреи, рассеянные по всей земле, более или менее гонимые всюду, тем теснее жмутся друг к другу, если сойдется их несколько на чужбине, – а для них всюду чужбина, – тем крепче связаны духом единства, духом братства; это отличительная черта характера еврейского племени; она только и осталась от всего хорошего, родового в народе, между евреями бухарскими. Религия здешних евреев искажена в высшей степени; не имея ни священных книг, ни раввинов, они только ощупью, понаслышке, исполняют главнейшие обряды и празднуют некоторые дни. Почтенный Вольф приходил от них в совершенное отчаяние. Все внимание здешнего жида устремлено на защиту своей собственности от беспрестанных покушений бухарских властей и на стремление к ее увеличению, как ни ограничены к тому его средства. Многие из евреев, чтобы избавиться от угрожающей им, за какое-нибудь преступление, казни, приняли магометанскую религию; еврей-магомметанин должен перейти в другую часть города и взять жену магомметанку, какую-нибудь пленницу; впрочем, в душе, он остается поклонником закона Моисеева, в тайне посещает жидовский квартал, который он себе усвоил, с которым сроднился за неимением родины.
Грустное зрелище представляет человек, повсюду преследуемый людьми, без родины, без веры, без защиты от правительства. Надобно сознаться, что христианские правительства, в средние века, преследовали иудейское племя еще с большим ожесточением: известен Толедский эдикт в Испании, которым евреи подвергались совершенному рабству, лишению всех прав гражданства, и дети их, старше семи лет, исторгались из семей своих. – Вслед за тем пала гроза на Испанию, нагрянули мавры, и евреи получили от магомметан законное покровительство, которое тщетно выпрашивали и выкупали от христиан. Еще в наше время один из представителей конституционного правительства сказал во всеуслышанье. «Я ненавижу угнетение, под каким бы видом оно не проявлялось; я
Рахман-Аяз постучался у одного домика, несколько уже склонившегося на сторону от старости, но все еще лучшего в этом нищенском квартале, и на повторенный несколько раз стук отозвался голос, хриплый и отрывистый, а после нескольких объяснений дверь отворилась и показался низенький, тощий старичок, с маленькой седой бородкой, прикрытый чем-то, совершенно неопределительным, сам Саул-Качкадан, – как звали его все бухарцы.
Этот еврей был в связи со многими близкими к особе хана; он снабжал их тайно вином, подчас другим зельем, в котором нуждаются старики; говорят даже, что для их услуги, он готов был и на более святотатственные дела; как бы то ни было, особа его была более безопасна, чем особа каждого другого жида в Бухаре, и ему поручено было даже судейское разбирательство в неважных случаях между евреями.
– Чем могу тебе служить? – спросил сухо Саул-Качкадан.
– Мне нужно вина.
– Какое у меня вино! Чтоб я, старик, стал держать у себя этот богопротивный напиток.
– Послушай! Я здесь приезжий, как ты сам видишь по моей одежде и языку; никого почти не знаю в городе и выдать тебя не могу и не захочу, потому что я честный туркменец, а не таджик какой-нибудь; к тому же я друг Абдурессуля, а он сказал, что я могу обратиться к тебе в случае нужды и во всем положиться на тебя; нужда пришла.
– Абдурессуль был моим истинным благодетелем; говори, что тебе надобно, – нет, прежде скажи, можешь ли мне заплатить за услугу: я бедный человек.
– Могу.
– Вот тебе вино, а что дальше?
– Ты вхож в дом Рахим-бая?
– Да; он жалует меня.
– Можешь видеть дочь его?
– Почему же нет! Сам знаешь, жид, и дряхлый жид, та же тряпка в глазах истинного магомметанина; а что осквернит она дом правоверного, – не беда: можно сделать омовение, – сказал Саул-Качкадан и наблюдатель более опытный, чем наш туркменец, мог бы заметить злую иронию в этих словах; – к тому же, – продолжал он, – я принесу отцу вина, а дочери кораллов и еще кое-каких безделушек, что так нравятся девушкам: ей же они теперь нужны, к свадьбе.
– К свадьбе! – И туркменец вздрогнул всем телом. Тайна его вполне была открыта еврею.
– Не пугайся, – сказал он, – это еще одни предположения; может быть, свадьба и не состоится.
– А за кого прочат Нюр-Пашу?
– За джелиля.
Джелиль, палач в Бухаре не то, что палач в Европе, и потому те очень ошибутся, которые будут судить о бухарском палаче по нашим европейским понятиям. Правда, и там обязанность его состоит в том, чтобы казнить людей и иногда исполнять приговоры к телесному наказанию, говорю иногда, потому что для этого каждый живущий у эмира пригоден в силу частых упражнений; но в Бухаре палач лицо уважаемое; как потому, что он пользуется довольно большими доходами, а в земле купцов ни что так не уважается, как богатство, так и потому, что никто не может поручиться за себя, чтобы не попался в его руки. Практика палача довольно значительна, как можно судить из того, что в 1841 году, в течение одного месяца, казнено 17 человек, в том числе 4 женщины. Доход его состоит в остатках имущества казненного, говорю в остатках, потому что главное идет в казну хана; кроме того, родственники осужденного платят палачу, как по обязанности, так и потому, чтоб избавил от мучений свою жертву, и поскорее совершил переход ее от жизни к смерти. Палач, лицо довольно приближенное к особе эмира и нередко удостаиваемое почетного ножа от руки его и даже халата с плеча ханского.
– Скажи Нюр-Паше, чтобы не выходила ни за кого замуж, скажи ей, что еще скошенный луг не позеленеет, а я вернусь опять в Бухару и заплачу за нее выкуп отцу. А если она меня не послушает, если джелиль ей более мил, чем я, пускай выходит за него, пускай, вместе тешатся над тем, что я за женщину жертвовал жизнью; но пусть знает она, что и мертвый, я не дам ей покоя. Я поклялся добыть ее во чтобы ни стало, я сдержу клятву, – а ее клятва, принадлежать мне и никому другому, легче моей.
– Так чем же ты думаешь заплатить Рахим-баю за дочь? Ведь я знаю, каков он! Говорят и джелиль кряхтит, – так велика сумма, что заломил таджик!
Туркменец призадумался. Как ни легковерен был сын степей, он открыл Саул-Качкадану тайну своего сердца в уверенности, что ему нет выгоды воспользоваться ей и предать бедного туркменца: но выдать тайну людей, которых принял с клятвой на свою ответственность, тайну, от которой зависит их жизнь, – он не решался. С другой стороны, он видел всю невозможность исполнить одному возложенное на него поручение; знал очень хорошо, что жиды одни во всей Бухаре, вероятно, во всей Средней Азии, радовались успеху англичан в Авганистане, душой преданы их делу, в надежде на перемену своей горькой судьбы, и не раз уже помогали Стотарту в Бухаре, Шекспиру в Хиве, что жид за деньги готов отважиться на многое, за деньги он даже будет смелым, по возможности, не только честным, а Саул-Качкадана он, кроме того, знал понаслышке от своего друга, как мы уже заметили, за человека верного.
– Мне нет дела знать, где ты возьмешь денег, – сказал жид, – хоть займи их у дьявола…
– Зачем говоришь ты такие слова!
– Но мне надобно удостоверение, что деньги действительно будут у тебя. Мы ведь для того орошаем землю потом, чтобы она дала плод. А как не знать мне, что у бедного туркменца, кроме коня да нагайки, ничего быть не может.
Туркменец несколько времени колебался между сомнением и необходимостью, и, наконец, благословясь в душе, решился взять себе в помощники Саул-Качкадана, и рассказал, в чем дело. Глаза жида засверкали, как у кошки, почуявшей близость добычи, улыбка показалась на бледных и иссохших устах, а эта улыбка являлась только при виде светлых очей визиря, и то по заказу.
– А от кого и как получишь ты деньги в случае успеха?
– Половину здесь, от одного индийца, по записке, которую даст Стотарт в случае успеха в деле, другую в Тегеране.
– Хорошо, хорошо: деньги верные.
– Теперь исполнишь, о чем я просил тебя и передашь мое поручение?
– Непременно исполню.
– А как приступить нам к делу англичан, как обмануть бдительность тюремной стражи?
Еврей призадумался.
– Ворота в арк запираются вечером, – рассуждал он, относя эти слова более к самому себе, чем к своему собеседнику, – и у них всегда надежный караул, большей частью из людей, преданных хану: тут нечего и пытаться; во всяком случае, надобно перелезть через стену арка. Только, знаешь, без лишних приготовлений, без лестницы, иначе заметят, с одной веревкой… ты это можешь сделать?