Мне понравилась формулировка Иры, после ее чтения текста одного популярного уже философа: «Я не понимаю способа его мышления, русла его мысли, С ним даже нельзя спорить, как с марсианином».
На этом мои записки обрываются моею собственной рукой. Пора и погулять, и отдохнуть…
II
НЕСКОЛЬКО СТРАНИЦ ТЕЛЕФОННЫХ РАЗГОВОРОВ
с С.С. Аверинцевым (начало 90-х)[7]
С Сергеем Сергеевичем я встретилась на пороге «Философской энциклопедии» (на подходе к IV тому), где я стала научным редактором, а он – новоприглашенным автором. Завязались дружеские отношения; в традицию вошли долгие телефонные разговоры на «вечные» и животрепещущие темы. Далеко не все, оставшееся в памяти, а только то, что тут же бралось «на карандаш», предлагается ниже читателю. Но и здесь, по понятным причинам, представлена лишь часть записанного таким образом.
Поздно, после одиннадцати вечера звонил Сережа, уезжает в Швейцарию, улетает через «полчаса-час». Выписан из больницы, но болен. Страшно спешит, но не удерживается от того, чтобы не высказаться по поводу недавней, характерно «западнической» статьи А. Янова[8]: «Он также глубоко не любит Европу, включая весь Запад, (как и Россию) и все больше и больше влюбляется в Японию, потому что – нехристианская страна. Я не западник, потому что люблю Запад. У Запада есть всегда возражение на себя самого». Говорит о вине русского православия, для которого «грех – читать западные христианские книги. (Я, вспомнив С. Булгакова: «Двери, таким образом, распахнулись для Маркса, Бюхнера, Фогта и Молешотта» С. соглашается.)
Сережа просит посмотреть и подредактировать перед набором (он сам не успевает) его выступление на одном из «круглом столе»[9]; «убрать все лишнее, растрепанное», он больше всего не любит «расхлябанности, разболтанности» (тем паче письменное не то, что устное), отнестись к его тексту «построже». Показать его жене Наташе[10], с этой «оказией» отправить ему; Наташа через месяц будет в Швейцарии. Вернется С. в июне–июле.
По возвращении: Сережа сообщил, что пишет ответ по поводу критической статьи в адрес патриарха в «Независимой газете»: «Наша современность отравлена негативизмом, что не имеет ничего общего с критикой. Наоборот, она не обеспечивает критикой, она несет в себе некритическое отношение. Такая критика прежде всего подзуживает, как будто в ней спрятана иголка, которая рано или поздно вылезет и вопьется вам в тело. И потому, помимо всех реальных оскорбительных вещей, более всех действует эта иголка». В связи с перипетиями критики С. вспомнил о своем знакомом, живущем в Лондоне художнике Кирилле Соколове: «Я смотрел, как он ругает Англию, ругает все английское и, казалось, мог бы подумать, что он англофоб, антизападник. Однако он так же ведь раздражается, живя у нас. Просто все окружающее раздражает его. Но поскольку у всякого слушающего человека есть презумпция, иллюзия, что существует положительное начало, – то считается, что раз говорящий бранит одно, значит, есть нечто, другое, что он любит. Парадигма всех: если некто бранит “их”, европейское, то eo ipso с “нашим” будет противоположное. С неистовостью “новых левых” он бранит “новых левых”, но это ему прощается – в предположении, что, по законам сердца, за этим должна стоять любовь к иному. Но ведь тон делает музыку, всю музыку сердца».
В день моего рождения, он же день памяти Франциска Ассизского, Сережа начал свои пожелания и поздравления с того, что призвал мне в помощь неослабное покровительство святого, а заключил пожеланием: быть воительницей, которая не будет, как нынче принято, призывать чуму на оба дома, но побьет оба дома, чтобы привести их к покаянию. Как всегда, поделился антропологическими наблюдениями: некоторые люди, даже не особенно ловкие, дошлые, говорят фальшивые успокоительные фразы. Другие все находят ужасным. Как важно отличаться от обоих: быть благодарным и действовать в любое время.
Сережа звонит из больницы (Бонн), где у него рядом с кроватью телефон. С Новым годом! Он хочет все-таки отвечать Парамонову, хотя нельзя обойти спора с В. Розановым. Имелась в виду статья Б. Парамонова «Наши новые христианки. Разлагают ли либералы из подполья основы русского бытия» («Независимая газета», 30.11.91), направленная против наших с Ириной Роднянской выступлений на «круглом столе» «Литература и христианство», опубликованных в парижской «Русской мысли» и других изданиях, включая организатора обсуждения – «Вопросы литературы» (1991, август). Помимо несправедливых нападок на друзей, которых критический автор обвинил сразу в воинствующем антилиберализме и в «розовом», либеральном христианстве, Аверинцева возмутили фрейдистские «штучки» в приложении к христианству. «Христианство, – возвещалось в статье, – крайняя душевно-духовная утонченность, возникающая как результат эксцентричного психологического опыта… Святость – это сублимированная преступность». В поддержку автор «выдвинул тяжелую артиллерию – В.В. Розанова». Потому Сережа хотел отреагировать и на его позицию: «Розанов, будучи великим писателем, был плохой психолог, потому что, по-видимому не знал о такой реальности, как воля; не знал разницы между “мне хочется” и “я выбрал”. Так и для Парамонова нет разницы между свободным полетом и свободным падением».
У С., как он сказал, есть один («полемический») прием – «простоватая хитрость»: «Когда я вижу развязного субъекта, я не показываю ему, что шокирован, а что мне скучно». Выяснилось, однако, что это не всегда годится, хотя по сути справедливо. Вот, например, С. собрался писать статью против Парамонова (он зачитал мне ее название: «Заметы стародума на полях “Независимой газеты”. Христианство как проблема и как тема»), отвечая ведь не скучной гримасой, а серьезным обличением…
Как всегда первый вопрос: «Ну, как ты?» И тут же: «Как Ира?». Поздравляет с Рождеством. В больнице карантин, никого не пускают. Завтра будут в пятый раз переливать кровь (чистка!), всего нужно семь. Во время чистки видел сон – этрусский обряд. Читает по-гречески молитвы Никодима-Святогорца, – если телевизор не мешает. С. выслушал мои рассказы о политических страстях в нашем храме[11], впрочем, характерных для большинства приходов, – страстях, бушующих под покровом социального изоляционизма, в которых к тому же сквозит очевидное презрение к политике как «грязному делу». Выслушал мои огорчения по поводу ангелической концепции человека, явно господствующей в нашей церкви: не предполагается, что человек должен дышать, что он имеет объем, что ему жарко, душно, нужно снять пальто… С. сказал: «Никто не думает, как должен двигаться причащающийся». В общем, подытожили: монофизитство – в действии. «В отличие от других мест, – продолжил С.,– у нас недостаток реальной власти Церкви компенсируется властью харизматических или лжетеократических персон. Это напоминает ситуацию с хасидами в современном иудаизме. Нет учащей церкви, но есть самозванные учителя». В пример привел одного ребе из США, претендующего на звание нового Моисея. Выслушав мой отчет о ходе дел на недавней Ватиканской конференции «Христианство и культура Европы», приуроченной к столетнему юбилею “Rerum novarum”, и о моем «поучении» Папы, что-де настало время так же отважно принять «культурный» вызов времени, как когда-то Церковь приняла «социальный» (я даже похвасталась любезным откликом на это выступление со стороны кард. Поля Пупара), С. развеселился. По поводу отношения клириков к культуре он вспомнил, как несколько лет назад, кажется в Москве, при крещении взрослой женщины священник сказал: «А вот плевать мы будем в сторону книжной полки. Вот от чего Вы “отрицаетесь”!». Сказал это без юмора, а с победительной веселостью…Меж тем культура, как и все, должна знать свое место; но, вообще говоря, мы впадаем в иллюзию, что мы выбираем между культурой и отсутствием культуры; нет, мы выбираем между хорошей и совсем плохой культурой. Как мы не можем говорить без грамматики, так мы не можем жить без культуры. Все то пространство, из которого мы выключили культуру, будет занято не нейтральным или апофатическим элементом, а элементом бесчеловечным … Еще никогда не доходило до такого отрицания самой идеи критериев, как сегодня…В 20-е –30-е годы было больше критериев; поколение кубистов <признавало> какие-то всеевропейские критерии, знало, пусть и заблуждаясь: это – культура, а это – нет. Могло быть возвращение к классике, как у Фаворского (которого я не так уж почитаю). Была игра по каким-то правилам, может быть, они были даже безумными. Но ситуация, когда объявляют, что правил вообще нет, когда объявляют источником правил себя, является приглашением ко всеобщему самозванству. Признается по сути все, кроме гармонии».
Два дня назад С. вернулся из больницы, 37,4, истомлен долгой болезнью; интересуется нашей политической ситуацией, за переливами которой ему из больничной палаты трудно было следить. К тому же он убежден, что время дилетантов прошло. Так, о реформах Гайдара судить не берется. После августа 91-го метафизическая политика должна смениться конкретной, а он не следил за газетами. В ответ на мое описание «текущего момента» и огорчительной эволюции РХДД (Российского христианско-демократического движения) в сторону противостояния новой власти и союза с лжепатриотической оппозицией, что может надолго загубить идею христианской демократии в России, Сережа, разделивший эти опасения, заметил, что за границей, в Англии проявляли большой интерес к РХДД и его об этом спрашивали. «Во всех случаях, сближение с Бабуриным мне совсем не нравится». А позже добавил: «Я бы с величайшей осторожностью отнесся к идее оппозиции, а тем более к союзу с Бабуриным. Это союз не
Звонок в конце января, С. все еще заграницей. Когда я пожаловалась ему на странную для «Новой Европы» публикацию итальянцами в № 1 (пусть и в их версии журнала) опуса пропагандиста нечестия, критика «гиперморализма» русской классики, короче – Вик. Ерофеева, Сережа тоже этому неприятно подивился[13]. «При всей широте мы должны иметь направление, в самом в широком смысле христианское… И какие-то вещи должны быть отторгнуты. Этим мы ведь никаких гонений не устраиваем, ибо у людей есть другие возможности печатать свое. Сегодня не годится старая политика неразборчивости. Надо поднимать бедный андерграунд из подполья! Сейчас объединение с андерграундом абсурдно. Нужна если не агрессивность, то определенность по отношению к нему. Не каждое направление нам подходит».
У Сережи есть задание от Жоржа Нива – о Хомякове. «Хочу разговор о славянофильстве начать с Европы. Они ведь не каприз или курьез, а общеевропейское умственное движение. Те же вопросы, что в Европе, но реализовывались несколько иначе. Те вопросы, за которые у нас взялись
Вечером звонит Сережа уже из кунцевской больницы, где находится со 2-го февраля, хочет поздравить с приближающемся Сретением и прочитать два новых стихотворения; одно, посвященное московскому гербу[14]:
Другое стихотворение – о России[15].
Первым С. писал «О России», много вычеркивая, второе, «Стар да мал», сразу сложилось.
Вообще-то он устал лечиться. Но главное, что здесь он без семьи и без друзей. Слушал по радио выступление Аксючица (у С. теперь есть двухпрограммный приемник): «даже не столько смысл (это само собой), сколько тон, самоуверенность, удивляет». Снова приходит в «бешенство» (подчеркнул это слово) от андерграунда: никаких норм и правил! Очевидно, «отчитываясь» за ненаписание своего ответа Парамонову, рассказывал, как его порывы возмущения на то, что ему попадается в одной газете, уже излившиеся на нескольких начальных страницах, прерываются попавшимися на глаза еще более возмутительными статьями.
Уже с дачи, из Переделкино: обещает дать в «Новую Европу» то, что он пишет для немецкого «Меркурия» по истории церкви на советском этапе. «Я иначе хочу писать для нашей печати, чем для немецкой, поэтому мне нужно еще несколько дней для переделки и дописывания этого текста. Может быть, отдам числа 21–22[16]. Внутренне занят одной работой, из которой может возникнуть нечто для меня важное, – об аппиевом свидетельстве о Христе»[17].
Сережу удручает двойничество ХДД (Аксючица, Константинова, Анищенко) да и некоторых кругов православной церкви. Ира прокомментировала: «Аверинцева все больше пугает исламизация православия через борьбу со свободой совести. При этом они не ссылаются на ислам, а ищут отцов в Иосифе Волоцком и единомышленников – в Иване Ильине. Но Ильин не говорил о борьбе со свободой совести, а – с разбойниками, захватившими Россию. Мечтают возродить такого рода симфонию, которая позволила бы силою бороться с конкурентами».
С. поздравляет из Переделкина с днем Преображения. Дети пришли из храма расстроенные радикализмом священника, дерзавшего оспаривать патриарха. Я Сереже рассказала о моих прениях с другим батюшкой, из Тропарева, по поводу высказанных им на проповеди воззрений на демократов, коммунистов, а также на христианские конфессии. Он посоветовал мне обратиться в Данилов монастырь, «там вам все скажут». Я его спрашиваю: «А разве я расхожусь во взглядах с патриархом?». О. Антоний неколебимо повторяет: «Идите в Данилов монастырь». В ответ С. рассказал, как «один иностранец высказал свое беспокойство, не установится ли в России лжетеократия архиереев?». С. ответил: «Нет, нет, нам грозит лжетеократия лжестарцев» и добавил уже мне: «Ты же знаешь, что архиереев у нас никто не послушается».
Переделкино. Сережа огорчен «нелепой» статьей в «Известиях» об итальянском городе Бари, где хранятся мощи святителя Николая. «В то время как католики по доброй воле отдали часть крипты православным и теперь там есть православный престол, в то время как они открыли экуменический институт, изучающий наследие Киреевских, что есть тоже жест доброй воли, у нас это все замалчивается. Но выверенных фактов у меня для возражений “Известиям” нет, на даче не могу их достать. А детали очень важны».
Звонок из Переделкина. «Я скажу тебе: вроде бы пустяк, а, с другой стороны – дело очень серьезное». Наблюдая за новым подростковым поколением, С. поражен, как резко меняются у них вкусы при выходе из детства. Еще вчера отрок признает только Моцарта и презирает «роки», а вот проходит всего ничего, и он уже слушает и защищает их. «Вспоминая свое раннее прошлое, я вижу колоссальную разницу. Я никогда не угождал современности. Не очень мной любимый Гумилев – автор очень близких мне строчек:
Я вежлив с жизнью современной, Но между нами есть преграда.
Когда я был подростком, мне все не нравилось, но мои сверстники мне не нравились больше всего. Подростком я готовил себя к полному одиночеству, и когда вдруг, позже наступило время общения, – это был подарок. У меня оказались друзья, жена, я читаю лекции… Книги иностранные я читал больше, чем русские, но я уважал русскую классику. Я вообще уважаю авторитеты…легализованные».
В конце 20-х чисел сентября, по телефону мы вернулись к обсуждению соловьёвской конференции, в которой оба участвовали. Мы восстановили такую картину. В первом заседании (23 сентября), говорят, выступал Кравец, всех напугал и сам испугался, и ретировался, избавившись от возмущенных вопросов. С. вспомнил, как развязалась полемика с «князьями церкви». Отец Валентин Асмус уверял, что антихриста Соловьёв писал с себя (старая история!): те же многознание, художественные способности и т.п. Вообще, говорил о нем с неприязнью (что зачастую сквозит у клерикально облеченных лиц по отношению к «вольнообязанным»). Тут ввязалась я, возражая предшествующему выступающему: Соловьёв действительно был многоодаренный человек, способный и к самопародированию, но что в данном случае версии отца Валентина мешает одна «небольшая закавыка», очевидная из текста «Трех разговоров»: антихрист всем хорош, только имени Христа не выносит, в то время как Соловьёв, напротив, без Христа ни шагу.
Но еще более несообразным задаче показалось выступление отца Александра Шаргунова, напоминавшее по стилистике инквизиторский суд, при очевидной разнице талантов: обличающего клирика и – обличаемого мыслителя. Мы присутствовали при попытке наложить печать на уста и на саму мыслительную способность, дарованную человеку Богом. Везде-то, согласно о. Александру, успел Соловьёв быть вредоносным еретиком. Начал он катить свой «ком обвинений» с того, что не так страшно прямое богоборчество, как тонкая подмена. Главный дефект Соловьёва, оказывается, – смешение тварного с нетварным, Софией. В подтверждение, в качестве христианского авторитета цитировал нашего «турецкого игумена» Леонтьева, не упоминая о том, что тот был на 90 процентов восторженным поклонником Соловьёва. Говорил о «нечистоте» Соловьёва (но кто же боролся с «нечистотой», если не Соловьёв!?). Был и перл, – хотя и не новый: «Соловьёв соблазнил не только православных, но и католиков». Был и итог: соловьёвская мысль – не главная в русской мысли. (А что же главное? Космизм?) «И вообще, кто ему дал право говорить от имени Церкви!?». Я позволила заметить отцу Александру: Соловьёв никогда не выступал
Звонил Сережа, он только что приехал из европейских весей, рассказал о выступлении на католическом коллоквиуме в Германии под руководством кардинала Пупара, который попросил его говорить о будущности христианства[18]. С., как он сказал, выступал «в духе Савонаролы». Начал с Новалиса: о христианстве и Европе. Констатировал, что сегодня «сексуальная революция» перешла из разрешительной стадии в террористическую. «В мире нынешнем надо бороться за право не быть сумасшедшим». Есть еще, правда, оазисы, которые хранит Бог. Но пустыня будет расти, и мы, христиане, должны к этому приготовиться, приготовить пути Богу. Согласился с тем, что было сказано в нашей с Ирой «Summa ideologiaе»: плюралистический релятивизм эксплуатирует чужой базис – правовой демократии – и долго на этом не продержится. Но Бог может изменить все в лучшую сторону. Кончили разговор так: «Пустыня или нет,– сказал Сережа,– но ведь мы будем бороться?!» –«Конечно! Несомненно!»
Сережа поздравляет с Днем ангела. «Я очень люблю этот день – День ангела также моей мамы, моей жены, праздник Владимирской Божьей Матери – покровительницы нашей семьи. Моя покровительница – икона Знаменья; покровительница Маши[19] – Иверская, потому что она родилась в этот же день; по Григорианскому календарю – это день Рождества Богородицы.
«Кто такая эта твоя критикесса?»! – спросил Сережа, который натолкнулся на разносную статью «Наследие о.Павла Флоренского: А судьи кто?» в том же, 165-м, номере «Вестника РСХД», где были опубликованы два его стихотворения. И огорченно добавил: «Нет такого журнала, с которым можно было бы согласиться». И нам обоим трудно было представить, чтобы в этом особенном, христианском, любимом журнале могла появиться ждановщина. «Другое дело, – сказала я, – что в последнее время нет-нет, да и появятся в нем велеречивые благоглупости “с Востока”. Но ведь это понятно: как отказать? “Миллионы лет томилась душа, так поди же, душенька, погуляй”. “В каком-то смысле, – заметил С., – то, что эта дама написала о Флоренском еще комичнее. Я не знаю ни одного богослова, который пользовался бы такого рода адвокатами: так и представляешь ее, окруженную богословами…» Тут я вспомнила, как один из вырвавшихся на волю – погулять на страницах этого журнала, с какой-то обидой обличал меня, посмевшую в «Философской энциклопедии» проявлять независимость при тоталитарном режиме, рассуждая в тоне Фомы Аквинского. Сережа даже развеселился и вспомнил, как в каком-то давнем номере «Вестника» он «прочитал венок сонетов одного заключенного поэта из нашего архипелага, где тот с торжеством рисует картины восстания народов против России. Когда чуть ли не во время перехода улицы о. Иоанн Мейендорф спросил меня о моем впечатлении от этих стихов, я ответил, что человек, который просит, чтобы на его родную землю пришло кровопролитие и мечтает принять в этом участие, /страшен/, и я не знаю, как это можно печатать в христианском журнале».
Поговорили о критиках в свой адрес. Сережа сказал, что даже не читает их. «Одна знакомая звонила из Питера и сообщила, что меня назвали глупым. Я, может быть, глуп, ответил я, но не до такой же степени, чтобы волноваться о том, что обо мне пишут».
Россия и идеология
Интервью журналу «Демократический прегляд»
(Беседа с Ренатой Гальцевой)[20]
1998 г
Э. ДИМИТРОВ: Рената Александровна, в конце 60-х, на рубеже 60–70-х годов, тогда в бывшем Советском Союзе произошло событие, которое вышло за рамки допустимого, а по своим последствиям его трудно переоценить. Я имею в виду выход в свет четвертого и пятого томов «Философской энциклопедии», оказавших такое влияние и за рубежом, в частности у нас. Вы тогда были редактором этих томов, и здесь, в Москве, много людей подчеркивали Вашу личную роль в издании этих томов, которыми была пробита брешь в официальной советской идеологии. Как это выглядело изнутри, как вообще это дело Вам удалось?
Р. ГАЛЬЦЕВА: Как удалось, я ответить не могу. Это в конечном счете вопрос историософский; на такие вопросы ответить невозможно, потому что последние причины уходят куда-то в непрозреваемую глубь. А практически, наверное, дело в том, что мы не задумывались совсем над тем, что можно и чего нельзя. Действовали как бы в отсутствии обстоятельств. Нам каким-то образом повезло и с замглавного Спиркиным тоже: хотя с точки зрения философии он не был нам полезен, но он был полезен как защитник от давления сверху, как буфер между нами и высшими инстанциями. И он тоже преисполнился какого-то респекта перед тем возможным неординарным трудом, который в итоге получится. Собственно наша редакция на этапе четвертого-пятого томов представляла собой, как я писала уже в своих воспоминаниях «Это был наш маленький крестовый поход»[21], состояла из самых разнородных лиц. Но нашлось несколько человек, если считать с двумя редакторами из «Краткой литературной энциклопедии», которые почему-то почувствовали себя такими же бессознательными аутсайдерами. По игре случая возобладал «субъективный фактор». Если социология, диамат, истмат находились в какой-то более непосредственной зависимости от текущей идеологии, то мы, научные редакторы разделов истории, философии, русской и западной этики, эстетики, решили, по наивности своей, по непуганности (нет! мы уже тогда были стреляные воробьи…), выпали, что называется, из времени. Такое вот дерзновение овладело нами. В общем, благодаря тому, что каким-то чудом мы обзавелись удивительными авторами, авторами, которые совсем не были
И вот собралась компания каких-то полунеофициальных лиц, даже и по своему образованию не относящихся непосредственно к нашему делу, но которые собственно и стали соратниками этого дела. А оно требовало непрестанного сражения и нестандартных приемов. Например, в своей деятельности приходилось доходить и до прямых правонарушений, например, проникнуть в типографию и тайно кое-что подправлять в тексте красным карандашом, подделываясь под почерк вышестоящего контролера. Помимо надсмотрщиков из редколлегии, над нами стояла еще научно-контрольная редакция (НКР, мы называли ее КНР, т.е. Китайская Народная Республика), которая, конечно, жесточайшим образом нас обличала, все ставила под вопрос и требовала переделки. В итоге всеми правдами или неправдами, это все вышло. И потом «наверху» не знали, что нам выдавать – государственную премию или путевку в края не столь отдаленные.
Но когда наступила перестройка, отменившая идеологическую диктатуру, то мы оказались в общем в таком же положении, как и раньше, когда работали под советским режимом. Потому что наступил «праздник» для других, скажем, постмодернистских идей. К тому же все лица, которые нами руководили, остались на местах и даже поднялись выше. Они стали еще более ведущими лицами, замдиректорами, директорами и издателями. Так что в этом смысле никакого освобождения не было. Разница мировоззрений, личный «вкус» начальства оказывал еще большее давление. На пятом томе Большой советской энциклопедии 3-го издания стало ясно, что статьи не смогут сохранять пристойный вид. И тогда я ушла в академический институт ИНИОН, где и работаю по сей день. Наверное, провидение нам послало какой-то прорыв в виде IV–V томов «Философской энциклопедии». Проводя в статьях свое экзотическое для тех времен христианско-идеалистическое мировоззрение, мы действительно совсем не ориентировались на то, что от нас требуется, а только старались всеми возможными способами, путем военных хитростей, обойти препятствия, будучи настроены следовать девизу, пришедшему, кажется, через Наполеона: «Делай, что должно, а там видно будет».
Э.Д.: Как, по Вашему, почему был возможен такой идеологический пробел? Как вообще это допустили?
Р.Г.: В том-то и дело, что окончательному объяснению это не подлежит. Знаете ли, в то время я писала какую-то заметку о том, «что такое философия», вдруг решив отозваться на призыв журнала «Вопросы философии». На мои размышления в редакции мне сказали: «Все это очень интересно, но это же совершенно никуда не может пойти». А тут, с «Философской энциклопедией», это почему-то прошло. Отчасти дело было и в самом жанре: мы собрались под обложкой академического издания, как бы справочного. А чем занято справочное издание? Оно собирает факты, оно констатирует события и, разумеется, никому в голову поначалу не приходило, что под фасадом «энциклопедии» можно вообще выкидывать идейные фортели сознания. Но это тоже не объяснение, это лишь одно из помогавших нам обстоятельств.
Э.Д.: Почему как раз на рубеже 60-х, в начале 70-х годов произошел какой-то перелом в сознании русской интеллигенции, возврат к религиозно-философской проблематике русской философии?
Р.Г.: Я бы не сказала, что это началось в области официальной философии. Наверное, пора было человеческой душе из пустыни выходить к питающему источнику, во многом это был сердечный порыв. Ищущая интеллигенция пошла в церковь. Но одновременно с этим обнаружилась явная дивергенция среди нашего интеллигентского слоя, потому что, что касается шестидесятников, то это было совсем другое дело. Эти люди были одушевлены демократическими идеями, идеями прежде всего освобождения от тоталитаризма. Мы с ними были единомышленниками на очень узкой полосе, до определенных пределов, что очень быстро обнаружилось. В Политехническом, на выступлениях кумиров молодежных поэтов Вознесенского и Евтушенко, я никогда не была. На меня, на мою работу над энциклопедией существенное влияние оказали лекции Аверинцева, которые он читал на историческом факультете. Туда набегала масса народа, и, наверное, аудитория Евтушенко отчасти совпадала с аудиторией на истфаке. Но настроения были совершенно разные, потому что здесь была попытка вернуться к основам нашей культуры, а там и в театре на Таганке, а также в «Новом мире» Твардовского витал главным образом пафос свободы (который сегодня вылился, увы, в пафос «рассвобождения»). На истфаке и, я надеюсь, в «Философской энциклопедии» шло культурное
Трагедия в том, что в нашей российской истории истина нашего бывшего существования, наших традиций, общая с традициями Европы, разошлась с появлением новой идеологии абсолютной свободы, абсолютной независимости и вечной оппозиционности, все больше торжествующей сегодня на Западе, а теперь и в России; вернее – вырывающей почву из-под России. Наиболее традиционную часть общества это заставляет снова смотреть назад, в эпоху, когда единящая истина существовала, пусть она была даже ложной, люди уже в это не вдумываются, – важно, что она опиралась на что-то, кроме свободы, которая служить опорой не может, а в глазах народа свобода очень скоро скомпрометировала себя, показав свое неприглядное лицо распада. Ведь мы уже несколько лет живем при безопорном релятивизме и беспочвенном плюрализме. Это отталкивает простых людей, оборачивает их назад.
Заметьте, что коммунистическая идеология не смогла искоренить из эмоционального сознания идеалы и нравственные представления, тысячелетие окормлявшие народ, идеология отпечаталась больше всего на политических взглядах. Она не довела человека до нравственного разложения, она не захватила сердца, потому что она была закамуфлированной и спекулировала на высоких, вечных ценностях. Если посмотрим какой-нибудь советский фильм и если снимем этот колпак, эту идеологическую нахлобучку, то окажется, что действующий там герой – это герой со всеми положительными поведенческими качествами. Это просто человечный герой. У него изъята область Божественного, но он таков, каким он должен был бы быть, если бы воспитывался самым тщательным и правильным образом. Сейчас простой россиянин особенно тоскует и ностальгирует по временам, когда человек был человечным, когда он не представлял собой такого брутального, бестиального типа, более того – растленного и извращенного. Люди этого не принимают, и поэтому проявления новой тотально рассвободигельной идеологии они объясняют заговором каких-то злостных сил против России и ее будущего – молодежи. По существу, демократический режим у нас не только не прижился психологически, но в народном сознании его идея погублена, хотя это не значит, что большинство захочет назад к коммунистам. Беда в том, что реформаторы не смогли соединить себя ни с какой общей идеей, а ведь так не живет ни одна нация – ни в Европе, ни в Америке, где есть американская мечта. Каждая нация живет своим каким-то представлением о достоинстве. А мы сейчас живем ничем.
Э.Д.: Из Ваших занятий по изучению идеологии сложилось ли какое-то единое понятие о ней? Каково Ваше понятие об идеологии – это во-первых. И во-вторых, считаете ли Вы, что есть некая типологическая разница во взглядах на роль идеологии в России и в западной культуре?
Р.Г.: Понятие тотальной идеологии родилось в ХХ в. и не похоже ни на что… Это действительно некий Левиафан Новейшей истории. Исследователи идеологии XX в. пытались постичь этот феномен по аналогии: ее считали то видом науки, то искусства, то философии, то веры (особо часто). Но не являясь ни тем, ни другим, ни третьим, ни четвертым, она заменяет их все. Это идея со своей целеполагающей логикой, ИДЕО-логикой, мобилизующей сознание и волю и устремляющей их к радикальной переделке мира по «новому штату» (выражение из Достоевского). На место старого мира тотальная идеология стремится возвести сущностно новый, т.е. утопический порядок вещей. Утопия, без которой не обходится глобальная идеология, жила в человечестве всегда, однако реализоваться смогла только вместе с рождением этой новой «формы общественного сознания», как бы выразился Маркс. Но действует ныне эта форма на пространстве христианской ойкумены, утратившей, однако, незыблемость христианского миросозерцания. Теряя по мере секуляризации внутренюю опору, сознание Нового и особенно Новейшего времени стало искать ее вовне, в устроении «рая на земле». Усилия и упования, прежде направляемые на стяжание достойной «жизни будущего века», на трансцендентный идеал, теперь переносятся на возведение новой Вавилонской башни. Ослабевающая вера освободила место для своего субститута, но также – и в определенной мере вызвала его к жизни, ибо взыскание мира справедливости в ней было изначально заложено и требовало удовлетворения[24]
Э.Д.: Вторая часть вопроса была: по-Вашему, существует ли типологическая разница роли идеологии в России и в Западной Европе?
Р.Г.: Я думаю, что Россия – это полигон для западных идеологий. Вы знаете, тут существует разделение труда. На Западе изобретают, а здесь воплощают. У Достоевского даже есть такое выражение «вакантная нация». Я думаю, что Россия существует, в частности, и для того, чтобы показать западной цивилизации, миру, чтo он собственно изобретает. И его тем самым как-то спасать. Так же как некогда мы спасали его от татаро-монгольского нашествия, так в XX в. мы спасаем Запад от его собственных экспериментальных прожектов. И тем не менее Россия – это одна из христианских наций в семье христианских народов Европы, оказавшихся более продвинутыми по пути секуляризации (секулярного прогресса). Страна хоть и прожила две трети века под атеистическим тоталитарным режимом, но, оставаясь в «подмороженном» состоянии, сохранила больше памяти о христианском этосе, чем свободная Европа. Так, она в большей степени сохранила готовность к самопожертвованному служению высшей идее, а соответсвенно и веру в нее, объединяющую народ и народы, что истребляется в духовной жизни Европы и Америки силами всех передовых СМИ. А теперь – и наших тоже. Выдержит ли Россия испытание новейшей, безыдейной, идеологией, утопией «нового дивного мира» О. Хаксли? От этих переживаний у нее нет защитных механизмов в виде гражданских институтов, которые могли бы работать некоторое время по инерции, не давая общественному организму ощущать на себе последствия моральной деградации.
Э.Д.: У Достоевского очень часто встречается выражение: «и идея съела его»… Как, по-Вашему, человек должен справляться с идеями, чтобы они его не съедали, чтобы он не стал функцией своей собственной идеи, идеологии?
Р.Г.: Конечно же идея идее рознь. Служение матери Терезы, в конце концов, тоже можно увидеть в свете одной идеи. Однако поскольку за этой идеей стоит великий порыв сердца, то сказать, что подвижницу и святую XX в. «съела идея», уже никак нельзя, хотя мать Тереза посвятила всю жизнь без остатка одному делу. У Достоевского обличаются головные, абстрактные «идееносцы», выносившие свою идеологику в безлюдном подполье. Непосредственный гарант от идеологического увечья Достоевский видел в неотрывности от матери-земли и народа, в том, чтобы «жизнь полюбить прежде смысла ее». А последний, исчерпывающий гарант, как можно понять писателя, – в том, чтобы проникнуться духом Христовым. И сегодня, может быть как никогда еще за новую историю, ум человеческий так не нуждался в христианизации, в том, чтобы его снова окрестили.
Э.Д.: Судьба России в ХХ в. является ли, по-Вашему, прямым следствием идеологических споров в русском обществе конца прошлого и начала этого века? Ведь есть попытки объяснять совершившееся как прямой выход, непосредственнный результат этих споров и идей.
Р.Г.: С этим я не могу не согласиться. Безусловно, интеллигенция – это двигатель идеологического
В жизни ощущалась таинственная и добрая интрига[25]
Работу в Философской энциклопедии в самые махровые советские времена Рената ГАЛЬЦЕВА вспоминает как лучшее время своей жизни, потому что это была жизнь «в тылу у врага», «маленький крестовый поход». Тогда же, многим рискуя, она занималась самиздатом русских религиозных философов: «Откуда-то из-за границы давали книгу, Рената приходила к опечатанному ксероксу и, что-то заплатив, внушала кому-то из работников охраны ксерокса, что это очень нужно для России», – вспоминает литературовед Ирина Роднянская. Сегодня Рената ГАЛЬЦЕВА в интервью «НС» говорит о том, почему, приходя в Церковь, многие художники и писатели начинают писать «хуже», как можно попробовать не бояться старости и что уносит человеческое сердце в высший мир.
–
– Дело в том, что я не росла в семье как таковой, если не считать, что после ареста родителей – отца, расстрелянного вскоре как «враг народа», и матери, осужденной как «член семьи», – я не оказалась на улице или в детдоме. Меня взяла к себе старая малограмотная няня, баба Маша, жертвенная натура, но без явно выраженных религиозных убеждений. Школьная среда, хотя школы мои и находились в арбатских переулках, способствовала «переосмыслению» косвенным образом, через русскую литературу, которая культивировалась в старших классах как главный предмет среди всех остальных. Я не могу обозначить переломный момент в процессе моей христианизации. Она шла как-то постепенно. Свою роль сыграло и «звездное небо над нами» – Планетарий, куда я старшеклассницей бегала по всяким поводам: и в астрономический кружок, и на лекции, и на дежурство при телескопе (кажется, 50 копеек за смену). А в девятом классе, чтобы быть поближе к небу, я отправилась в экспедицию – наблюдать в Ашхабадской обсерватории за метеорами, на какой высоте они «чиркают» по небу. Вот где надо было побывать Канту, (а кстати, и Лермонтову), там каждая звезда, как слеза ребенка!
Решительная метанойя произошла на этапе «Философской энциклопедии», четвертого и пятого томов. Сама работа при философии требовала выйти за рамки секулярного мышления, которое связывало руки, т.е. мысль, стопорило ее движение, не давало уяснить суть человеческого существования и смысл человеческой истории. Вдохновляли меня и новые друзья, в частности Ирина Роднянская, ставшая энциклопедической сподвижницей, и знакомство со священником Николаем Эшлиманом.