Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Памятное - Рената Александровна Гальцева на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Меняется ли человек в течение жизни? Вы менялись?

По первому вопросу – бабушка надвое сказала. Некоторые за одну жизнь проживают несколько жизней. А кто-то наоборот – неизменен.

В себе я начала замечать перемены после крещения, во взрослом состоянии. Это очень интимная тема. Перед моим внутренним взором стали возникать картины из моего прошлого, о которых раньше я вроде и думать не думала. Причем так явственно и неотступно. Беда оказалась в том, что исправить было уже ничего нельзя – по причине отсутствия «адресата». Жизнь с тех пор лишилась прежней беззаботности. Но вот парадокс: христианство же открыло передо мной такой простор и для ума, и для сердца, что стало неизмеримо интереснее, бодрее жить, в жизни ощущалась какая-то таинственная и добрая интрига.

На одном деревянном кладбищенском кресте мне запомнилась надпись: «Спешите делать добро». И мне хочется добавить: «Спешите исправлять зло» – пока есть по отношению к кому.

– Какое время Вашей жизни вам кажется наиболее значимым, куда Вы хотели бы вернуться?

– Это времена последних томов «Философской энциклопедии», о которых я уже упоминала. Мы переживали эпоху Sturm und Drang в ситуации «из-под глыб». Пусть не для всех в редакции, но «это был наш маленький крестовый поход». Это был эксцесс наперекор популярному mot Черномырдина: хотелось (кому-то), как всегда, а получилось (с нашей точки зрения), как лучше. Не так давно в телепередаче «Тем временем» обсуждалась знаменитая статья А.И. Солженицына «Жить не по лжи». И как это часто случается в формате talk show, сразу взвихрилось столько толкований и вариантов лжи, что исчезла из вида суть дела. Между тем Александр Исаевич имел в виду не вульгарную, обыденную ложь и не ложь во спасение (ради других), а ложь в общественно-политической жизни, ложь, при помощи которой гражданин поддерживает лживый режим ради своего благополучия, продвижения по службе и т.д. Он имел в виду ситуации, когда отказ от идеологического сотрудничества не грозит ни пытками, ни расстрелами. Мы так, собственно, и старались поступать в своем деле, противоборствуя господствующей идеологии. При этом ухищрения и обманы, на которые мы ради этого шли, вовсе не ощущались как нечто недолжное. Напротив, каждая успешная операция отсвечивала доблестью; развился даже спортивный задор. Это была ложь, направленная на подрыв Лжи. Это была стратегия жизни в тылу у врага, которая так хорошо была усвоена и освоена самим Солженицыным, стратегия, оправданная высокой целью. Мы свою – пусть локальную – задачу понимали именно так, и потому этот период жизни остался несравненным.

Мертвый, чающий воскресения

– Согласны ли Вы с теми, кто говорит, что культура сегодня умирает?

– Я всегда помню слова Владимира Вейдле, замечательного искусствоведа и философа культуры: искусство – не больной, ожидающий врача, а мертвый, чающий воскресения. Диагноз этот был произнесен во второй половине тридцатых годов прошлого века, который еще успел подарить нам так много прекрасного и значительного. Однако уже тогда было достаточно трупных пятен, которые сегодня покрыли огромную поверхность тела культуры. Не замечать этого может только тот, кто сам уже пережил превращение, потянулся душой к новому мейнстриму и, как в нестареющей пьесе Ионеско «Носорог», примкнул к топочущему стаду однорогих. «Они такие красивые!» – восклицает невеста героя пьесы. Эстетическая идея помрачилась сегодня массово и радикально, отвратительное стало привлекательным; красота и уродство поменялись местами. Этого, мне кажется, не могут не знать даже незрячие и неслышащие. <…> Пропасть между культурами, втянувшая западные веяния, пролегла в России в постсоветскую эпоху, когда человек, а тем более художник, творец, был выпущен на свободу, освобожден от стесняющих его уз. Он стал сувереном, верховным существом во Вселенной. Но вот парадокс: с каким наслаждением он изобличает и растаптывает сам себя. Зритель, читатель и слушатель аплодируют издевке над своим человеческим образом. Смысловой вакуум рождает чудовищ.

Путь художника

– Почему, как Вам кажется, некоторые художники и писатели, приходя в Церковь, начинают писать хуже? Православная среда убивает мыслящую личность?

– Если представить это дело схематически, то оно, по-моему, выглядит так: пережив обращение, творческий человек погружается в новый мир и отходит от прежнего, где он черпал вдохновение, образы и язык. В этом открывшемся мире поэт чувствует себя новичком, язык еще не родился; у него выходит ученическое переложение догматических истин. Новый образный язык выработается позже. Далее, художник призван служить красоте, а не Богу, Богу, как справедливо утверждает Жак Маритен, он служит как человек. Но у прозелита, окунувшегося в мир веры, новое откровение поначалу затмевает ту непреложную для творца «артистическую мораль», главная заповедь которой – «благо произведения» (выражение опять же Маритена). Он жертвует ею во имя новой преданности. Оттого в это переходное время он пишет «хуже». Вообще, мне кажется, художник, поэт не может быть неколебимым ортодоксом, он не может не ощущать люфта, не чувствовать за спиной крыльев для свободного полета. Но я знаю, что христианство открывает перед человеком, а равно и перед художником, такие горние пространства, без которых он остается близоруким.

«В мире ненужного»

– Вы следите за литературными и философскими новинками?

– Я рада бы окунуться в поток текущей литературы, да не судьба. Поверьте, каждый раз с полным расположением и предвкушением умственных и эмоциональных удовольствий я принимаюсь за новоиспеченный роман – и почти каждый раз приблизительно на второй странице мне встречаются такие словосочетание или сцена, после чего пропадает всякое настроение читать дальше. Мне себя жалко. Конечно, бывают и исключения. Но в общем, я неудавшийся читатель передовой литературы.

Что касается философии, тут положение сходное. С формальной стороны философия превратилась в фабрику штамповки кандидатов и докторов, которые озабочены не столько «проклятыми» метафизическими вопросами, сколько проблемами своего физического бытия. Существуют, впрочем, и бескорыстные любомудры. Но поскольку, с одной стороны, время философских систем прошло и все идеи уже высказаны, а с другой – опустело место Абсолюта, то остается бескрайнее поле для сочинения разного рода идейных конфигураций. Обычно все начинают с нуля. Нынешняя философия приобрела черты исповедальности, неожиданно сочетающейся со страстным и хаотическим обличением социального и мирового порядка вещей. Между тем философия, если она занимается своим делом, должна предъявлять по возможности доказательный продукт мышления. Но вот беда – спишите это на счет моей ограниченности, – но я совсем перестала стараться постичь, чего добивается новейшее философствование. Оно ищет ответы на искусственные, не существующие для этой дисциплины вопросы и дает ненужные, скособоченные ответы на вопросы известные и глубоко исследованные. Главку о продукции модных у нас западных философов я в своей книге назвала «В мире ненужного»[26].

Но самое загадочное в том, что происходит на «полюсе вкуса» (по выражению Канта), кто оказывается способен распутывать таинственные умственные тенета; из каких нечеловечески проницательных слушателей набирается передовая аудитория. Никого не смущает, что на первой же странице модного опуса торжествует такая логика: «Если бытия не было и его не будет, то, значит, оно есть».

За редким исключением – П.П. Гайденко, Н.В. Мотрошилова, А.Л. Доброхотов – можно констатировать, что в нашей философии последних десятилетий еще раз «распалась связь времен». Культовые по сей день инакомыслившие фигуры, воскрешаемые на телевизионных философских посиделках: М. Мамардашвили, А. Зиновьев, Ю. Щедровицкий (к которому я отношусь с личной благодарностью), Ю. Карякин, бывший сотрудник журнала «Проблемы мира и социализма», – никто из них не был продолжателем ни русской, ни классической философии. Не заметно у них и стремления к общему духовному ориентиру. Удивительно, но сегодня, на умственном просторе, к русской философии обращены острия штыков: она не проходит «по критерию научности». В академических формах не продолжаются неоценимые традиции Сергея Аверинцева. Из исследовательской деятельности оказалось исключенным взыскание смысла.

Подземный крот истории

– Вы часто пишете статьи на злобу дня? Чем философу интересна современность?

– Сейчас я пишу не часто и только в журналах. Я поняла, что очень мал коэффициент полезного действия от моих публицистических потуг. Всякая современность интересна, а сегодняшняя современность особенно увлекательна, поскольку она совпала со «временем перемен» и даже – исторического перелома. Мне очень интересно разгадывать тайную пружину этого осевого момента, искать и найти, по Гегелю, подземного крота истории, который ее перенаправляет или движет дальше, под уклон. Для меня таким движителем всегда остается идеология, явная она или потаенная. И вот в наше время, когда укрепилась традиция все неожиданные и шокирующие феномены, появляющиеся в социальной и культурной жизни, приписывать пережиткам «проклятого прошлого», наследию советского времени или – в последние годы – «лихим девяностым», я пришла к выводу, что тут мы встречаемся с симптомами некоего нового феномена, идущего из будущего. Я поняла, что вместе со свободой мы подхватили кое-что еще.

Как в новелле О. Генри «Дороги, которые мы выбираем». Там, помните, почтовый экспресс остановился на полустанке, чтобы набрать воды для дальнейшего движения, и вместе с водой подхватил еще кое-что, т. е. двух гангстеров. Я попыталась доказать, что в нашей жизни укрепляется совершенно новая, пусть и не сознающая себя в таком качестве, идеологическая система. Однако своих единомышленников среди публично действующих лиц я пока как-то не встречала. И вообще позиция между двух станов – коммунистическим и неолиберальным – непопулярна.

Вы разделяете мнение, что современная молодежь гораздо хуже, чем двадцать лет назад?

– Прежде всего, каково бы ни было молодое поколение, его дефекты, коли они есть, нужно отнести на счет старшего поколения. Современный молодой человек может быть весьма хорош во многих отношениях: он образован по части электроники, прекрасно владеет английским, у него цивилизованные повадки, он элегантен. Но общаясь с ним, вы вдруг наталкиваетесь на неожиданные подводные камни, которые на первый взгляд вроде бы несущественны. В его разговоре промелькнет несколько слов и выражений… нет, ничего непотребного. Но это словоупотребление – какое-нибудь «по-любому» – начинает разрушать всю иллюзию общности. И не напрасно. Окажется, что его вкусы и предпочтения – к примеру, фильм «Аватар» или модные рок-группы, за альбомами которых он считает своим долгом следить, романы нашумевших писателей и тому подобное – выдают в нем представителя некой новоявленной культуры. А все дело в том, что он живет вне связи с той культурой, которая худо-бедно, но все же присутствовала в жизни нашего, европейского ареала, считалась достойной, нужной. (Кстати, признаюсь, я тоже неравнодушна к некоторым саундтрекам русского рока.) Но этот милый молодой человек скучает в обществе классической музыки, ему длинны толстовские романы. Однако и он не показатель, он выше среднего уровня, в массе же своей молодежь просто не умеет разговаривать.

Можно констатировать, что между новым поколением и всем громоздящимся за нашей спиной культурным Монбланом образовалась пропасть. И именно это решает культурную судьбу сегодняшних подростков. В ее гроб ЕГЭ вбивает решающий гвоздь. Есть среди подрастающего поколения микроскопический по численности народ из «ботаников» и «филологов», зреющих благодаря невероятным усилиям семьи в тепличных условиях заповедников. Они составят славу, а кому – пока еще неизвестно.

– Что посоветуете современным тридцатилетним?

– Мне кажется, что в этом поколении существует некий разрыв, некое несоответствие между, простите, духовной и материальной субстанциями. По политэкономии нас учили о «неравномерности развития капитализма». Этот термин хочется приложить к развитию и сегодняшнего индивида. При душевном инфантилизме у него раннее физическое взросление. Такой несвоевременный опыт закрывает недоспелое личностное формирование, мешает духовному движению. В назидании пушкинского Бориса Годунова своему сыну все на эту тему сказано. Трудно вернуть человека, определившего свои предпочтения, к состоянию первоначальной восприимчивости. Призывать тут к чему-либо бесполезно. Но если потаенная тоска от пустоты жизни тревожит, а она ведь как-то должна давать о себе знать, то, может быть, попробовать оглянуться назад, окинуть придирчивым взором свои поступки, моменты решающего выбора и что-то перерешить. Ну, и для тех, кто бесповоротно «собой доволен» (по формуле из «Пер Гюнта»), не все безнадежно, его может чудесным образом посетить озарение.

Окно в высший мир

– Вы боитесь чего-нибудь? Как думаете, можно ли научиться не бояться – старости, например?

– Я боялась разных вещей: в юности – небытия, потом – потустороннего бытия. Теперь боюсь перехода туда. Боюсь быть малодушной в самый главный, последний момент жизни. Как душа справится с этим трудом? К тому же этот момент – он может растянуться. Потом боюсь беспомощности, которая налагает на других бремена неудобоносимые. И вообще, окажутся ли таковые рядом… Как не бояться старости? Может быть, не оставлять своего дела, а если почему-либо это уже недоступно или его не было, то есть ведь в старости утешительные обязанности – по отношению к внукам. Ну если и эти обстоятельства не сложились, то для всякого человека всегда остается отрада – красота. Она восхищает человеческое сердце, то есть уносит его в высший мир. Она есть окно в этот мир. И она есть везде, природа не устает «красою вечною сиять». И культура – тоже. А то – при маломальском достатке, в подражание заграничным пенсионерам – взять да и отправиться хотя бы в недальний вояж. Как воспел этот идеал Пушкин:

По прихоти своей скитаться здесь и там,Дивясь божественным природы красотам,И пред созданьями искусств и вдохновеньяТрепеща радостно в восторгах умиленья.– Вот счастье! вот права…

В интимные сферы общения другого с Богом у меня нет прав вторгаться – а то посоветовала бы стремиться к святости, как и себе.

– Как Вам удается сохранять силы, бодрость и энергию?

– Я не знаю, удается ли мне это, а если когда и удается, то, возможно, по беспечности, точнее, азартности. А еще благодаря тупой, упрямой вере в свое дело.

– Что Вам кажется в нашей современной жизни самым безобразным и самым прекрасным?

– Самым прекрасным – свобода и самым безобразным – свобода: свобода, ставшая в оппозицию к истине и смыслу.

III

«ЭТО БЫЛ НАШ МАЛЕНЬКИЙ КРЕСТОВЫЙ ПОХОД»[27]

К 25-летию «Философской энциклопедии»

Человек не зависит от обстоятельств,но страдает от нихМой афоризмМы на весу, Мы только на мосту… Мария Андриевская

Переступив порог «Философской энциклопедии» (а дело было на переходе от третьего тома к четвертому), я сразу попала в водоворот «Любви». Статья шла вдогонку за третьим томом по разделу «Этика» Юрия Николаевича Попова, тоже только что явившегося сюда из издательства «Искусство». В ней писалось: «Любовь – одно из возвышенных чувств, свойственных человеку. Как чувство общественного человека Л. имеет социально-исторический характер; это – одно из самых ярких выражений природы, ставшей человеком… В Л. между мужчиной и женщиной проявляется… “не только данное природой, но и привнесенное культурой”» («Воспоминания о В.И. Ленине», т. 2, 1957, с. 483). Л. является своеобразным мерилом того, «в какой мере сам он (человек. – Р. Г.) в своем индивидуальнейшем бытии является вместе с тем общественным существом» (К. Маркс). Инстинктивное влечение, исчерпывающее все содержание отношений самца и самки у животных, в процессе развития социальных отношений и семьи перерастает в осознанное…» и т.д.

Мы взялись «править» текст, а вместо Ленина, многочисленных Марксов – Энгельсов, Клары Цеткин и Луначарского подыскали подходящего Гегеля. Сочиняли мы не на виду, а неподалеку, под стенами нашего бульварного издательства (Покровский бульв., д. 8), в уютном палисаднике, сидя на бревнах, сваленных в углу. Почему-то и в дальнейшем основная работа шла не за столами или хотя бы на садовых скамейках, а именно на бревнах или еще – на платформах метро, под страшный грохот поездов. Очевидно, это символизировало маргинальность и даже подпольность нашей деятельности. А атмосферу ее воскрешает надпись на еще одной одноименной статье, позже по какому-то другому поводу отправленной соратником из «Краткой литературной энциклопедии» Николаем Пантелеймоновичем Розиным: «Посылаю “Любовь” по почте: пока не самиздат». Наш состряпанный вариант вызвал в ближайших верхах искреннее неприятие. И дело было даже не в выкинутых классиках марксизма – дискуссия разгорелась вокруг «влечения», пункта, можно сказать, беспартийного. Один из старших товарищей, старожилов редакции, даже усмотрел в новой формулировке: «чувственное влечение выступает здесь лишь как повод для проявления Л.» – просто-таки издевательство над человеческой природой. Конец дебатам был положен директивной запиской зам. главного Александра Георгиевича Спиркина заведующему редакцией Захару Абрамовичу Каменскому:

«З.А. Не подпускать никого близко к любви. Хватит. Никаких больше обсуждений. Срочно перепечатай мои каракули. Буду в понедельник.

17/VIII. А.Спиркин.

P.S. Пусть эта статья идет без редактора, под мою ответственность!»

Это было боевое крещение. Поражение? Да, безусловно, если иметь в виду окончательную редакцию пункта, вокруг которого завязалось основное сражение. Но и – победа, если иметь в виду общий ландшафт итогового текста (см. соответствующую статью в третьем томе).

Стратегии у нас не было никакой, все держалось на дологической общности – без чего, увы, немыслим успех никакого «общего дела», тем более неподзаконного. Предстояла десятилетняя кампания с острыми стычками, затяжными схватками, тяжелыми переходами, что потребовало изобретательной тактики (выходящей за пределы легитимности), но рождавшейся также на ощупь, в зависимости от обстоятельств. Мы знали, чего не должно быть, а уж что получится, Бог весть…

Между тем обстоятельства были известные. На дворе стояло время «застоя», стершихся начальственных зубов, но не-разжимающихся клешней. Только безраздельный идеологический догматизм мог облекаться в столь комичные формы, сам того не замечая. В диссертациях защищались истины вроде: «Если в дореволюционных плачах выражались скорбь и отчаяние угнетенного трудового народа, то наши современные плачи, причитания советских людей воплощают здоровый оптимизм, бодрость и радость труда». Что же касается родной философской дисциплины, то здесь была дисциплина, как может быть только на передовой идеологического фронта. Все порывы и потуги комиссаров от марксизма, легально волновавшие философскую гладь, были связаны с отцеживанием комара в единственно верном вероучении. На конференции по «Бытию и сознанию», проводимой высшим теоретическим официозом страны (они же зубры нашей редколлегии) – конференции типичной – были ясно очерчены допустимая степень свободы мысли и философский уровень, с которым мы принуждены были иметь дело в работе над ФЭ. Судите сами по фрагментам из дискуссии: «Осмелюсь предложить свою гипотезу, – высказывался один из присутствующих законоучителей, – спираль (диалектическая. – Р. Г.) при коммунизме должна распрямляться». «Надо покончить с догмой, что сознание отстает от бытия», – смело комментировал другой. И далее: «Культ личности, воровство и другие подобные явления антагонистичны социалистическому строю – так что мы не отказываемся от антагонистических противоречий», «Кое-что мы должны знать твердо; не надо ехать в Гватемалу, чтобы знать, что надстройка зависит от базиса» и т.п. В заключение председатель конференции, наш Главный – Ф.К. Константинов: «Когда мы обсуждали эти доклады, я все боялся… Публики теперь не та, теперь и с трибуны могут стащить (новейшее веяние. – Р. Г.), но, слава богу, все обошлось…»

Однако «публика», средний потребитель высших материй, тоже подчас не отставал в идеологической натасканности. В Институте истории искусств (сегодня – искусствоведения. – Р. Г.) тогда еще рядовой сотрудник института Сергей Аверинцев в рамках политпросвещения читал в секторе балета и оперетты лекцию «Католицизм и протестантство» (ростки подпольного либерализма!). По окончании прозвучал вопрос: «Скажите, Сергей Сергеевич, а что реакционней? Католицизм или протестантизм?».

Новобранцы ФЭ, – коими, кроме меня с Ю. Поповым, были: логик М.М. Новоселов, «диаматчик» Э.Г. Юдин, испаноязычный знаток текущей философии в СССР С.Л. Воробьев, а позже, в качестве младшего редактора, филолог М.И. Андриевская, – влились на подходе к четвертому тому в ряды научно-редакционных «дедов». Как перед новоиспеченными навигаторами, перед нами расстилалась пучина от долготы, обозначаемой буквой «Н», до конца алфавитных пространств. А над нами, как Великий благодетель из замятинского романа «Мы», витал уже упомянутый Главный редактор член ЦК КПСС сталинский сокол Ф.В. Константинов, которого, бывало, умел обезвредить, симпатизирующий нам, странным упрямцам, наш непосредственный начальник А.Г. Спиркин.

Однако более ощутима была эскадрилья партноменклатурных истребителей – членов редколлегии ФЭ (см. титульный лист любого тома). Над каждым из нас были закреплены свои надсмотрщики из Parteigenossen, которых нужно было как-то обезвреживать. Одно из средств – организация громоздкого затратного по времени мероприятия – общественного обсуждения на издательском Научном Совете (см. оборот титула). Тут надо было решить загадку Василисы Премудрой (из русской народной сказки): разыскать такие фигуры, которые, с одной стороны, были бы официальными функционерами, весомыми для Совета, а с другой – еще не потерявшими какой-то кураж и способность сочувствовать сомнительному делу. Такие «промежуточные» кадры были на вес золота, при том что на полное «понимание» с их стороны рассчитывать не приходилось. На этапе пятого тома мы затеяли «эпохальное» мероприятие по снятию с дистанции унаследованной мною от предыдущего редактора мякинообразной статьи о Владимире Соловьёве. Званых и незваных на Совет собралась тьма гостей. Текст нами приговоренной статьи был роздан приглашенным заранее. Но… разве можно быть уверенным в том, что отчубучит тот или иной упрошенный явиться к нам визитер. Заслуженный диалектик, в прошлом пострадавший за гегельянские увлечения, Э.В. Ильенков чуть не потопил нас совсем, не просто отвергнув обсуждаемый вариант статьи о Соловьёве, но и заклеймив его самого – как повторявшего «зады шеллингианства». А когда критика спросили, хорошо ли он знаком с мыслителем, он категорично ответил, что не надо пить всю бочку вина, чтобы знать его вкус. С трудом удалось переломить ход дискуссии и вывести ее куда следует, т.е. принять резолюцию о создании новой статьи на месте данной.

И все-таки главным барьером на пути движения наших текстов, главной запрудой и самым мелким фильтром для них было, конечно, не ближайшее редакционное начальство и даже не синклит верховных жрецов идеологии, которые не всегда успевали за нами, хитрецами, уследить и устраивали разносы, когда было уже поздно, но – звено среднее, НКР, научно-контрольная редакция (которая именовалась у нас «КНР»), санпропускник, без проверки и подписи которого статья не считалась подготовленной для прохождения дальнейших инстанций. Часто текст попадал в безысходное, казалось, «колесо сансары». Поля статей, возвращавшихся с допросов, были иссечены кровавыми рубцами – жирными красно-коричневыми карандашами (эта правка называлась «коричневой чумой»). «Разграничение и конфликт “миров сущего и должного”? А есть такие миры? А что такое “автономные, безусловные ценности”? От чего “автономные”? “Сущий” и “действительный”, “должный” и “идеальный” – не идентичные понятия в марксистской философии» – вот дословные резолюции «КНР». Настоящее бедствие заключалось в том, что наш куратор, любила философствовать со своей жертвой как мыслящий, интеллигентный человек с другим мыслящим человеком. Это были истощающие словопрения, при одной мысли о которых (а они всегда «были при дверях») нападала цепенящая тоска, вы вспоминали Цинцинната Ц. из «Приглашения на казнь», которому предстояло протанцевать тур вальса со своим палачом. Продуктивнее, да и веселее было не вовлекаться в философские танцы, а войти в образ Швейка или кота Бегемота из тогдашнего бестселлера М. Булгакова («Мастер и Маргарита»). Но однажды, когда из «КНР» в редакцию вернулись сплошь исчирканные «Вехи» (для третьего издания БСЭ) с обвинительным вопросом на полях: «А где ленинская фраза об обливании ими (веховцами) социал-демократии помоями?» – чаша терпения переполнилась, и я устремилась за помощью к Л.С. Шаумяну, фактическому руководителю Научного Совета, потомку одного из 26 Бакинских комиссаров, но известному своей галантностью. Очевидно, мое отвращение к цензорам было настолько выразительно, а вопрос: «Неужели мы, в энциклопедии, не можем обойтись без помоев?» – столь укоризненным, что Лев Степанович широким вельможным жестом вопрос мой разрешил, жирным красным карандашом перечеркнув крест-накрест паутину вражеских заметок. Я поблагодарила его за скорую помощь «красного креста».

«Нигилизм» прошел несколько центрифуг, получив от каждого из «либеральных» членкоров общее одобрение и в устной и в письменной форме, но оговорки в каждом из таких одобрений всегда снайперски били по тем «уязвимым» местам, на которых статья стояла. Далее редактор, мы т.е., отобрав список приемлемых для учета замечаний, посылал их (своему) автору со стратегической запиской сказочного мудреца-наставника: «Прочти, исправь, уточни и жди часа своего. Бог не выдаст – свинья не съест. (Но ведь Он иногда и попустительствует.)» А то, что ни под каким видом невозможно было учесть, приходилось аргументировать на многостраничных «Ответах на замечания на статью…». У одного видного филолога по поводу процедуры прохождения статьи вырвалось: «Так это все равно, что диссертацию защитить!».

То, что нельзя было изъять-заменить из полученного по наследству от предыдущих редакторов, нужно было дополнить-дописать и тем парировать наличный дискурс. Так было, к примеру, со «Славянофилами» и «Хомяковым», написанными суровым материалистическим и ревдемократическим пером. Позвонила проникновенному знатоку «усадебных писателей» В. Кожинову с предложением написать о своих героях. А он мне: «Вы с Роднянской – жорж-зандки, а я знаю, что ничего из этого не выйдет» (в смысле – текст его не пропустят), – и спел по телефону куплеты из «Цыганской венгерки» Ап. Григорьева. Пришлось сочинять самим.

Апробированные авторы, бойцы философского фронта, не понимали, почему они, монопольные специалисты, должны уступать свои позиции. Ради чего же они, завкафедрами, завсекторами, доктора, членкоры и т.п., губили свою бессмертную душу? Почему университетский профессор по «новейшей буржуазной философии» – а уж по французской просто эксперт! – В.Н. Кузнецов должен получать от ворот поворот по воле каких-то неведомых, только что вылупившихся птенцов и в ответ на его законные авторские претензии вынужден выслушивать их возмутительные возражения: мол-де, у вас получилась не столько «французская философия», сколько «французское рабочее движение»? Профессор писал по начальству; хорошо, что – ближнему, опять же Спиркину: в редакции ФЭ неблагополучно, есть редакторы с несоответствующими взглядами. Донесение вышло пространнейшее.

О всех казусах и операциях здесь и не упомянешь. Чего стоят маневренные действия Ю. Попова во имя прохождения беспрецедентного корпуса теологических статей! Однако есть среди военных кампаний, сотрясавших редакцию, такая, которая и в свое время побивала все рекорды скандальностью и десятилетия спустя громко резонировала, обрастая устными и печатными вымыслами. Это эпизод вокруг статьи о П.А. Флоренском. Трудности начались с самой ее предыстории: авторы заранее оправданных надежд, С. Аверинцев и Д. Ляликов, писать – благоразумно! – отказались. Надо было браться за оружие самим, – что было, как видим, вынужденной практикой в ФЭ (потому на вопрос: «что вы пишете?», резонно было отвечать: «то, чего не пишет никто»).

Когда статья «П.А. Флоренский» была, наконец-то, написана и подготовлена к печати, в ее судьбу вмешался родственный фактор (семейная монополия на именитое лицо – явление сегодня распространенное в отношении ушедших от нас культурных и политических деятелей). Военные действия открыло донесение Спиркину, которое потомок героя статьи вручил адресату прямо на дому ни свет ни заря, отчего тот является в редакцию в неурочный час во взъерошенном виде, прямо как изображено в пьесе Маши Андриевской:

Боевой эпизод из обороны пятого тома

Истинное и правдиво рассказанное происшествие, случившееся с Философской Энциклопедией в високосном году (в последний год неспокойного солнца?)

Картина первая

Редакция философии. 10 часов утра. Все на месте. Входит Спиркин (с портфелем).

Спиркин. Здраа-а-а…

Эрик Григорьевич (Юдин). Чему обязаны, Александр Георгиевич, таким редким счастьем видеть вас тут в столь баснословно ранний и, я бы сказал, еще только предшествующий пробуждению сознания час? (Э.Г. Юдин намекает на название популярной тогда книги А.Г. Спиркина «Происхождение сознания». – Р. Г.).

Спиркин. Этим счастьем ты, Эрик, как и все остальные наши товарищи, как и я сам, обязан несчастью. (Выговорив это веское слово, молча поворачивается спиной, чтобы повесить пальто и затем извлекает из портфеля конверт. Читает.)

Пафос врученной инвективы таков: взгляды автора статьи «П.А. Флоренский» Р. Гальцевой не соответствуют «официальному взгляду» (это была чистая и единственная правда в документе), поскольку верный сын Родины, «занимавший в советских учреждениях руководящие посты», рассматривается тут с точки зрения белоэмигрантских критиков, засевших в Париже, – Бердяева, Зеньковского, Лосского. <…> Парадокс состоял в том, что в отношениях с наследниками мы оказались в той самой ситуации идеологического противостояния, какая сложилась у нас с начальством. Мы с родственниками добивались противоположных вещей: нам хотелось оклеветанных наших философских предков представить, выражаясь велеречиво, «в подлинности голой», «откопать живых мертвецов» (по выражению Льва Шестова), погребенных под толстым слоем идеологических напластований. А семье, оказывается, был нужен заслуженный подданный режима. Нам – восстановить философский взгляд на мыслителя и, конечно, – истину о его судьбе, обнародовать тщательно скрываемый факт его гибели; ей – факт этот не афишировать. Если можно понять самого Флоренского, писавшего в 1922 году свое апологетическое письмо «В политотдел», в котором проглядывала попытка убедить органы в том, «что он старался добросовестно делать на государственной службе свое дело» (в конце концов, мы тоже делали «свое дело» на государственной службе в ФЭ), – ведь он писал это перед лицом грозящей расправы, и она-таки наступила, – то как понять попытки стилизовать о. Павла в конформном, советском духе уже в новое, нерасстрельное, время? И вступать в борьбу с Энциклопедией, желавшей его от этой вынужденности очистить и воздать должное его человеческой трагедии? И борьба эта – с ожесточенными дебатами, дополнительными разысканиями и выкладками, с вовлечением в процесс в качестве арбитра философского патриарха А.Ф. Лосева, – затянувшаяся до предельных типографских сроков, окончилась на энциклопедическом этапе благосклонным письмом А.Ф. («его я свято берегу»), одобрявшим в конце концов эту статью. <…> Так, в общем достойно, завершилась эта недостойная эпопея. Хотя резонанс от нее, повторим, переживает десятилетия.

Но какие же авторы писали нам в энциклопедию? Не все же мы сами, действующие преимущественно по принципу пожарной команды. Авторская команда, которая набиралась нами, была по официальным стандартам никуда не годной. В редакции появился, впоследствии ставший народно любимым теоретиком кулинарии, Вильям Васильевич Похлебкин, уволенный из Института всеобщей истории (за оскорбление какого-то начальства), похожий на скандинавского шкипера, знаток североморского ареала, но пишущий «для себя» очерки по истории эмблематики и уже задумывающийся над секретами «чая», «пряностей» и «хорошей кухни». Как-то однажды он энергично вошел в редакцию с сумкой, набитой разными коробочками, и на вопрос, «не хотите ли чаю», ответил, что только что с редактирования своей книги «Чай». «Ну и что, там вы имели дело с литерами, а тут с живым напитком!». Оказалось, что редактирование происходило в Министерстве пищевой промышленности, за столом с большим самоваром. Заваривали разные сорта чая, принесенного автором, и таким образом апробировали правоту его утверждений в книге. В.В. вынул и открыл свои многочисленные коробочки с такими чайными образцами, которых вы никогда бы не вообразили; один из чаев представлял собой белые пушистые комочки из Китая, наподобие одуванчиков. Мы с трепетом окружили В.В., склонившись над его экзотическими экспонатами, как вдруг вблизи возник наш кабальеро с трубкой, Сережа Воробьев. В.В. вскрикнул, замахал руками, коробочки попадали, пушинки разлетелись по комнате… Оказывается, в присутствии чая нельзя курить, дым моментально впитывается в чайную субстанцию. Кстати, Похлебкин поделился огорчениями: редколлегия Минпищепрома зарубила первую фразу книги «Нет ничего более противоестественного, чем сочетание чая с сахаром». (Да… это вам не философская редакция, которая сама освобождала автора от привычного, а тем более от советского, штампа – что вызывало у этого автора после знакомства с нашей редактурой боязливый вопрос: а пропустят ли статью в таком, немарксистском, виде). В.В. был пригородником и ездил из своего Подольска (где время от времени незапиравшийся дом его с обширнейшей библиотекой подвергался набегам неразумных аборигенов), везя с собой очередную порцию норвежской, а впоследствии финляндской и шведской философии.

Привели к нам и Сергея Сергеевича Аверинцева, поначалу еще аспиранта (чьи статьи «Новый Завет», «Откровение», «Предопределение», «Теология» и многие-многие другие составили славу ФЭ). Появился в редакции и Виталий Аронович Рубин, китаевед, вроде бы человек благополучной судьбы, но не соответствующий ей по своему блестящему уму и перу. Одним приятелем был приведен математик Сергей Сергеевич Хоружий, вскоре порадовавший нас статьей «Ничто». Невзначай поднялась к нам из КЛЭ выпускница Библиотечного института, переквалифицировавшаяся к тому времени в ма-лопечатаемого литератора, Ирина Бенционовна Роднянская, которая так и осталась до конца соратницей нашего дела. Забегала в редакцию и Наталья Леонидовна Трауберг, внося еще одно измерение: в воздухе веяло Бонавентурой и Франциском Ассизским. Поговорив часа четыре с Сережей Воробьевым о Терезе Авильской (см. ее статью в V томе), она вдруг спохватывалась и с восклицанием «Томику английский!» (что значило – заниматься с сыном языком) исчезала до завтра.

Один из сотрудников старого редакционного состава, мыслящего и действующего «как положено», вскоре ушедший на повышение в Академию общественных наук при ЦК КПСС, как-то не без добродушной снисходительности заметил: «Что-то, я вижу, вы все каких-то чудиков собираете…».

Как же собиралась нами эта пестрая и ширящаяся со временем компания филологов, историков, искусствоведов, математиков, а иногда в виде исключения – и остепененных философов? Совершенно непонятным образом, путем слухов; она, можно сказать, соткалась из воздуха. Конечно, созывая по дорогам и весям, выманивая из нор и ниш, мы звали этих любомудров на пир, скромный по своим масштабам, ограниченный строго отпущенным количеством печатных знаков (букв), но зато не ограниченный в возможностях произносить на нем неказенные речи.

В 60–70-е годы в нашей культуре наряду с табелью о рангах, где перемешались недостойные с полудостойными, а также и с некоторыми достойными, существовала и катакомбная жизнь. И если кто-то из живущих не на свету, как, например, М.М. Бахтин, попадал в конце концов при жизни в число известных лиц, то это не было правилом. Так, о Дмитрии Николаевиче Ляликове прознали за границей скорее, чем дома, как об интересном специалисте по психоанализу (самоучка!). Между тем этот человек, не занимавший никакого официального места к тому времени, когда мы с ним познакомились, был действительно крупным ученым. Каким бы загадочным и интригующим ни являлся этот человек сам по себе, его «профессиональная пригодность» стала очевидной сразу, и ему, специализировавшемуся, как потом оказалось, по Колумбии кандидату географических наук, было назначено плыть Колумбом по неизведанным философским водам.

Д.Н. входил в редакцию как-то боком, глядя куда-то вдаль, на видневшееся через огромные окна небо, на крыши домов на той стороне Покровского бульвара и на верхушки древесных крон. В руках у него был старый, казалось вечный, кожаный портфель со столь же таинственным и неожиданным содержанием, как и носивший его владелец. Оттуда вытаскивались с обтрепанными краями блокноты и помятые листки, на которых были занесены последние сведения и факты, поразившие Д.Н., не знавшего в своих интересах пространственно-временных границ. Подчас, когда он узнавал что-то уж нестерпимо жгучее и неотложное, то при всем своем отвращении к телефону прибегал, бывало, и к нему. И тогда в двенадцатом часу ночи в коммунальной «вороньей слободке» у Никитских ворот, где я жила, мог раздаться пронзительный звонок, и далекий, заглушаемый шумом идущих через Тайнинку электричек голос Д.Н. взволнованно сообщал, а точнее, приподнято вопрошал: «Вы знаете, какие новости с крито-микенскими раскопками?!».

Из этого же портфеля, из которого ранним летом могли являться вдруг букетики ландышей, был вытащен впервые увиденный всеми нами сборник «Новый град» Г.П. Федотова. Из этого же тайника Д.Н. как-то достал истрепанную тетрадь, заполненную столбцами, и стал читать никому тогда (в годы торжества шестидесятников) не известное георгиеивановское:

Хорошо, что нет Царя.Хорошо, что нет России.Хорошо, Бога нет…

Читал он совершенно поразительно: с грозными ударениями и отчаянною четкостью ритма, читал, как читает поэт свое, а не декламатор чужое. Вслед за вызывающей чеканкой первого с тоской и недоумением почти проборматывалось второе, теперь всем известное:

Эмалевый крестик в петлицеИ серой тужурки сукно…

Стиль работы Д.Н. с редакцией был такой. Обычно, когда сроки кончались, он приходил с еще не оконченным текстом, даже иногда с наброском, но ничего вам не вручал, а вместо этого без предисловий заводил разговор о каком-нибудь камне преткновения, который встречался на его авторском пути. Оказывались мы достойными собеседниками или нет, мы были нужны для дальнейшего расследования как люди хотя бы сочувствующие взятому курсу. И вообще, выходя из своего кабинетного затворничества, Д. Н. должен был встречать каких-то лиц, коллег, которым дело мысли было бы тоже важнее всего. Иногда отсутствие Д.Н. становилось катастрофическим. Конечно же, пропал, забыл, увлекся букинистическими раритетами! Приходилось выезжать на пленэр, в Тайнинку, Рабочая, 16. Как подходило название станции и как не подходило имя этой улицы для расположившейся на ней двухэтажной ляликовской дачи, таинственной, темно-бурой, покрытой патиной… Д.Н. оказывался дома, в кабинете. Он встречал вас так, будто вас только и ждал. Обнаруживалось, что сидел он именно за энциклопедическим «уроком», но что-то надо было еще дописать, дорешить. И если дело было летом, мы выходили в сад, устраивались с бумагами где-нибудь на чурбаках и включались в процесс взаимной маевки, словесной эстафеты, где каждый по очереди пытался как можно более обострить углы обсуждаемого предмета. Д.Н. умел чувствовать прелесть всякой «проблематизации»; не будучи метафизиком по своим главным интересам, он легко воодушевлялся поисками предельных причин. Он был редчайшим исключением среди эрудитов (особенно историков), для которых привычка к работе с разнообразием эмпирических фактов плохо совмещается с исканием первоистоков и первосущностей. Да, он мгновенно резонировал и – воспользуемся незаконными ассоциациями, возникающими в русском языке, – размышлял над резонами, так сказать, «по требованию». Чужая мысль зажигала в нем собственную, вызывая фейерверк. Когда его впоследствии устроили в ИНИОН (Институт научной информации Академии наук) то, не успев переступить его порога, сразу же погрузился в исследование американского психоисторика Роберта Лифтона «Смерть в жизни: пережившие Хиросиму», страшно увлекся и, закончив реферат, сообщил, что Лифтону «до гениальности не хватало совсем немножко… я добавил». И в этих словах не было никакого самомнения, ибо Д.Н., заинтересованный только в сути дела, даже не сознавал их возможной нескромности, он простодушно доложил о том, что сделал все, что мог. В этом служении предмету и заключен секрет его текстов, которые, не будучи образными и, так сказать, художественно изощренными, остаются всегда захватывающими. Он сосредоточивался на интеллектуальной сути и при этом обладал завидной твердостью руки.

Творческая отзывчивость на импульс со стороны приводила к тому, что Д.Н. эксплуатировал всякий, кто этого хотел, – при одном, правда, условии, что в качестве конечного продукта эксплуатации «фирма» должна была принять то, что производил он по собственному разумению, без расчетов особо повлиять на идейный тонус ляликовского текста, приспособить его к курсу официоза. Д.Н. никогда не искал «заказчиков» и «рынков сбыта» своей продукции, да и, по-видимому, не производил ее без толчка извне. Он представлял собой не частый теперь национальный тип «сокровенного человека», «лежачего камня», мечтательно углубленного в свое. Этим своим, помимо давно вошедшего в его жизнь (очевидно, по жизненным же причинам) психоанализа, часто было размышление над каким-нибудь высоким анекдотом истории. Д.Н. очень любил такие анекдоты как эстет и коллекционер. Но мне кажется, что дорожил он подобным анекдотом, потому что тот свидетельствовал не только о разнообразии, богатстве и причудливости исторического бытия, но и – о таящихся тут неординарных возможностях уклонения от детерминизма. Между прочим, он увлекался эзотерикой и был чуток к чудесам, однако его невозможно было провести на мякине намеренной многозначительности. Однажды, уже в ИНИОНовском нашем бытии, на Якиманке, кем-то вслух зачитывался текст одного автора, пропагандировавшего эзотерическую восточную мудрость и упивавшегося неизреченностью коана «Как звучит хлопок одной ладони?» Стоявший тут же Д.Н., немного подумав, со сдержанной насмешкой ответил: «Как пощечина».

Были и другие отдушины в броне детерминизма, кроме экзотики и гнозиса. Между прочим, подобралась компания: помимо Дмитрия Николаевича в нее входил Андрей Борисович Дмитриев (называемый в издательстве «Андреем Великим»), великий магистр словарных указателей, включая и пространный «Предметно-именной указатель» к нашему пятитомнику. Он старался выискать все возможные сочетания философских понятий, и когда ему говорили, что, к примеру, выражение «абсолютизация истины» не стоит вносить в указательный список как логически сомнительное, А.Б. отвечал свое обычное: «Иначе пропадет». Так верил он в силу указателей. Третьим в компании оказывался Дмитрий Павлович Муравьев, серьезный литературовед и безработный филолог, пострадавший за мужественную защиту Синявского и Даниеля и нашедший пристанище среди авторов КЛЭ. В общем, два Димы и Дмитриев, образовавших некое бродячее мужское братство, рыцарский орден книги; оно же – и кофейное братство, даже более – союз гурманов, дегустаторов португальских вин (в то время появились доподлинные «порт-вейны», а по Москве раскинулась сеть кофейно-винных закутков и рюмочных). Теперь никого из них уже не встретишь ни на Арбате, ни на Кузнецком… Ушел круг этих людей, уникальным образом соединявших в себе новую умудренность с застенчивым, но истовым служением культуре. <…>

Как-то было справедливо отмечено, что сам замысел ФЭ обязан своим рождением антисталинской «оттепели». И действительно, для старого состава редакции эпохальность задачи состояла в «очищении» советской философии от «сталинского догматизма». Для нас же – в очищении от всей этой философии и от ее философов.

Мы варили два супа в одной кастрюле.

В чем же был наш прорыв? Конечно же, борьба шла за мысли, взгляды, подходы, факты (репрессий, в частности), за титулы, в конце концов. В связи с князьями Трубецкими приходилось доказывать, что княжеского титула посмертно никого не может лишить даже Генсек. Увы, «Mein Kampf» разгорался по любому поводу и требовал слез, хитростей, противоправных действий. Когда вышел пятый том, Аверинцев и сказал мне фразу, которая вынесена в заглавие этих воспоминаний.

Однако концентрацией всей борьбы, ее апогеем была битва за слова и за обертоны слов. Специфика тогдашней ситуации состояла в том, что все подлежало оценке в терминах оруэлловского новояза: если сборник «Вехи» – то «контрреволюционный», если западное общество – то «буржуазное», если религия – то «опиум для народа»; все глаголы тоже были расписаны. Мы прорывали блокаду. Вместо «контрреволюционный» мы ставили «антиреволюционный» (поймет ли, о чем речь, человек новейшей формации?), вместо «буржуазное» – «позднебуржуазное». Мы написали «революционное возбуждение», где требовался «революционный подъем» (и только однажды, в статью «Степун», проникла, за моей спиной, новоязовская фраза: «С враждебных позиций рассматривая сов. строй…», за которую не перестает быть стыдно).

Дело наше было аутсайдерским. Так или иначе, последние тома ФЭ – это тот парадоксальный случай, когда, вопреки знаменитой формуле нашего экс-премьера В.С. Черномырдина, задумывая энциклопедию, хотели как всегда, а получилось как лучше.

На старой площади, в идеологическом отделе ЦК, не знали, то ли наградить пятитомник Ленинской премией, то ли взамен издать контрэнциклопедию, а эту изымать. Рассказывали, что особенный гнев вызван был принципиальнейшей и пространнейшей статьей А.С. Аверинцева «Христианство» и, почему-то, небольшим и не существенным для Большой идеологии моим «Счастьем». В последнем случае раздражала романтическая приватность: «А где же марксистское понимание счастья?» (вечный вопрос). В общем, не было бы несчастья, да «Счастье» помогло. А ведь и вправду, существуя в ФЭ, мы могли убедиться в том, что «вся-то наша жизнь есть борьба», а следовательно, и счастье (прямо по Марксу) в борьбе. В случае с вызывающим теологическим корпусом статей, по-видимому, подмогло фантастическое награждение их автора, молодого ученого, премией Ленинского комсомола в 1968 году (разумеется, не за участие в энциклопедии). В итоге санкций все же не последовало.

В народе выход последних томов был воспринят как знамение перемены курса в Кремле. В редакцию время от времени вбегал с вопросом человек из провинции, чтобы подтвердить свою догадку: правда ли, что в Центре уже отменили марксистскую философию? Голоса из свободного мира – и, что еще парадоксальней, из христианских, даже иезуитских, изданий – высказывали неколебимое убеждение в участии тут высшего Государственного промысла. Ему приписывались успехи и заслуги независимого философствования, а нам – роль исполнительных клерков. Еще огорчительней было встретить прямой укор от соотечественника, эмигрантского философа-публициста С. Левицкого. Приписав моей статье о Бердяеве (в БСЭ-III) «стереотипную», «идеологическую ругань», он тут же ломает голову над тем, «какие мотивы вызвали изменение тона» (значит, не все так «стереотипно»?!): попустимая ли это «дань послевоенному патриотизму» или это «следствие идеологической директивы?» («Новый журнал», Н.-Й., № 129, 1977, c. 225). Не пришло автору «Трагедии свободы», поклоннику Бердяева, в голову, что «добились мы освобожденья своею собственной рукой». В любимом «Вестнике РСХД», правда, уже в позднюю эпоху прорвавшихся плотин и нахлынувшего в журнал бурного потока сочинений из России (прямо по Розанову: миллионы лет томилась душа, так поди же, душенька, погуляй), один здешний литератор в № 136 за 1982 г. c какой-то обидой и недоброжелательностью отметил (по поводу статьи о Льве Шестове в V томе ФЭ) отсутствие привычного марксистского подхода. Но увидел он тут лишь «фантастичный» «курьез» и повод прочитать мне нотацию – как лицу из «советского официоза», рассуждающему в «тоне Фомы Аквината». (Вот так официоз!) Советскому диссиденту не хватило инакомыслия и фантазии, чтобы мыслить вне зависимости от официоза.



Поделиться книгой:

На главную
Назад