Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Загадка и магия Лили Брик - Аркадий Иосифович Ваксберг на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Какие же функции выполнял на Лубянке юрисконсульт, давным-давно забывший о своем юридическом дипломе и отдавший всего себя изучению языка, то есть ставший профессиональным, причем высокого уровня, филологом и лингвистом? С работы своей возвращался он чуть ли не за полночь, и Лиля, вспоминают многие мемуаристы, нередко говорила гостям: «Подождите, будем ужинать, как только Ося придет из Чека». При этих словах Пастернака бросало в дрожь.

Видимо, не без оснований. В годы своей чекистской службы, а тем более впоследствии, уже покинув свой пост, Осип часто рассказывал о кровавых пыточных ужасах, коим был свидетель. Иные слушали, другие предпочитали не вникать в столь живописные подробности. Каким же образом юрисконсульт (если он действительно был юрисконсульт, если действительно в недрах Лубянки вообще существовала такая, абсолютно ей чуждая, штатная должность) не только знал об этих пытках, не только был их свидетелем, но вообще находился в том помещении, где экзекуторы занимались своим ремеслом? Ведь его контора — вряд ли это надо доказывать — должна была быть отделена от тех мрачных подвалов, где свирепствовали солдаты «железного Феликса».

И все же главный вопрос состоит в другом. Он тоже почему-то обходится всеми, кто прикасается к этой загадке. Каким образом сторонний человек оказался на таком посту? Ведь на работу в это ведомство не брали по объявлению. Нельзя было постучаться в дверь отдела найма и предложить свои услуги. На Лубянку могли лишь пригласить, причем правом на подобное приглашение обладал разве что человек, занимавший в этом ведомстве достаточно высокое положение. Напрашивается один-единственный вывод: или Осип, или Лиля, или Маяковский, или, наконец, кто-либо из их самых близких друзей имел тесные связи в лубянских верхах и мог «навести» эти верха на вполне надежного и достойного кандидата.

О такого рода деликатных контактах Бриков и Маяковского нам предстоит еще говорить достаточно подробно. Все высокоответственные лубянские товарищи появятся (по версии, единодушно, кажется, принятой всеми маяковведами) в ближайшем окружении этой семьи гораздо позже — во всяком случае, о более раннем знакомстве ничего достоверного не известно. И однако же вполне очевидно: никак не позже весны 1920 года кто-то из гвардейцев Феликса Дзержинского — по крайней мере один, а возможно, и больше — уже был на короткой ноге с домом Бриков и рекомендовал Осипа на престижный в те годы пост. Занять его мог человек, облеченный высоким доверием большевистских властей.

Не случайно Сергею Есенину приписывали тогда такую эпиграмму: «Вы думаете, что Ося Брик — исследователь русского языка. На самом же деле он шпик и следователь ВЧК». Весьма возможно, что эпиграмму эту сочинил не Есенин. Весьма возможно, что следователем ВЧК Осип не был. Важно то, что такая эпиграмма тогда появилась, отражая отношение литературных кругов к неожиданно возникшему новому статусу коллеги с вполне порядочной репутацией.

Прямым следствием этой метаморфозы — по крайней мере, хронологическим — является переезд Бриков из тесного жилья в Полуэктовой переулке в большую квартиру в Водопьяном: в самый центр Москвы, на угол Мясницкой улицы, напротив главного почтамта. Квартира была коммунальной — других в Москве тогда попросту не было (разве что для самой-самой кремлевской знати).

Брикам и Маяковскому достались две большие смежные комнаты с пятью окнами и красивой изразцовой печью. В первой стоял черный рояль — на нем иногда играли, но чаще он служил столом для рисования. Впрочем, Маяковский предпочитал рисовать плакаты со своими стихотворными подписями прямо на полу. Стены покрасили голубой краской — одну из стен украшала клетка с канарейкой, ее принес Маяковский, бросая таким образом вызов набившим оскомину штампам: в ходу было твердое убеждение (оно отражено и в литературе), что канарейка, фикус и семейство из семи мрамор-пых слоников являются безусловной атрибутикой махрового мещанства.

Завсегдатаями нового бриковского жилья стали поэт Николай Асеев, другие поэты, но главным образом художники-Малевич, Попова, Родченко, все люди одного круга, одних интересов. Здесь не только работали, но и упоенно резались в карты: в винт, в покер — ни Лиля, ни Маяковский этому своему увлечению не изменили и никогда не изменят впредь.

На всю квартиру был один телефон, и соседи, имея отводную трубку, не стесняясь, сопели в нее, подслушивая «интересные» разговоры новых жильцов. Подвергшийся уплотнению хозяин квартиры, теперь уже бывший, — «Боб» Гринберг — остался в добрых отношениях и с Бриками, и с Маяковским, стараясь не раздражать влиятельных квартирантов, олицетворявших собою новую власть. Через несколько лет ему удастся эмигрировать в Америку, где еще позже он станет издателем альманаха «Воздушные пути», который оставит заметное место в истории русской эмигрантской литературы.

Квартира в Водопьяном, где созданный Лилей «творческий» беспорядок тоже по-своему отражал эстетику революции, перевидала великое множество знаменитостей, которые пользовались здесь полной свободой слова и поведения. Борис Пастернак, Сергей Эйзенштейн, Дзига Вертов, Казимир Малевич и другие столпы нового искусства покидали квартиру в Водопьяном лишь для того, чтобы уступить место очередным гостям, для которых всегда был здесь и стол, и дом, и постель.

Лиля и Маяковский вместе создавали плакаты РОСТА (Российское телеграфное агентство, будущий ТАСС). Маяковский обычно делал контуром рисунок плаката, а Лиля его раскрашивала. «Наклоняясь над столом, — вспоминал один из очевидцев, — она, то мелко-мелко водя тонкой кистью, то плавным мазком накладывая одну краску, тщательно и ловко заполняла контуры плакатов, сделанные Маяковским. В просветы его рукой было вписано: «красная», «синяя», «зеленая». Иногда Лиля предлагала менять краску, он всегда соглашался, но не сразу, а подумав». Лиля «была для меня, — продолжает тот же мемуарист, — не «простой смертной», — она казалась человеком с другой планеты, ни на кого не похожей: ни лукавства, ни притворства, всегда сама собой». Эти слова принадлежат одной из лучших переводчиц западной литературы на русский язык Рите Райт, утверждавшей, что Маяковский горячо симпатизировал ей именно за то, что она поняла и полюбила Лилю. Скорее всего, так оно и было.

Его отношение к Лиле можно дополнить свидетельством Виктора Шкловского. Однажды, вспоминал он, Маяковский был с Лилей в кафе «Привал комедиантов». Уходя, Лиля забыла сумочку, и Маяковский вернулся за ней. Поблизости сидела другая знаменитая женщина тех революционных лет — журналистка Лариса Рейснер. Она печально посмотрела на Маяковского. «Теперь вы будете таскать эту сумочку всю жизнь», — с иронией сказала она. «Я, Лариса, эту сумочку могу в зубах носить, — ответил Маяковский. — В любви обиды нет».

ОПАСНЫЕ СВЯЗИ

Cлужба Осипа в ЧК приносила свои дары. Именно через него Пастернак выхлопотал для своей сестры Жозефины разрешение на выезд в Германию, которым та и воспользовалась, отправившись в Берлин транзитом через Ригу. Вслед за ней, осенью 1921 года, прямиком в Германию отправились и родители Пастернака с его младшей сестрой Лидией. Конечно, «юрисконсульт ГПУ» сам никаких разрешений давать не мог, но эта скромная должность (признаем, за неимением другой информации, что он реально занимал именно эту скромную должность, которая обозначена в выданном ему чекистском удостоверении от 8 июня 1920 года) обеспечивала главное: связи. Благодаря им он ее получил, благодаря им же оказывал услуги друзьям.

Могущество советской тайной полиции было тогда уже для всех очевидным, тесное знакомство с влиятельными чекистами, а тем более служебная причастность к их среде, обеспечивали блага, недоступные простым смертным. В этом, вполне понятном, желании приблизиться к хозяевам жизни не было никакого фарисейства: и Брики, и Маяковский, и все те, кто входил в постоянный их круг, получили от новой власти те возможности для самовыражения, которые они — вполне искренне, между прочим, — считали подлинной свободой. Почему бы в таком случае не сотрудничать с самой мощной организацией, эту власть охраняющей?

Хотелось, конечно, большего. Хотелось приобщиться не только к охранникам, но и к самим охраняемым. Зимой 1921 года в квартире в Водопьяном решили реанимировать увядший петроградский «комфут» — сделать его московским, и уже не на партийной основе. Признав себя «определенным культурно-идеологическим течением», коммунисты-футуристы создали свой комитет под председательством Осипа при секретаре — Лиле Брик. Кроме них и Маяковского туда вошли Мейерхольд, художники Натан Альтман и Давид Штеренберг и другие их единомышленники. Всевозможных комитетов расплодилось тогда великое множество, этот отличался от иных лишь тем, что его составили подлинные таланты и что равное место среди них заняла Лиля Брик — человек без какой-либо определенной творческой профессии; не литератор, не художник, не режиссер или артист, но, однако же, в этом союзе значивший больше, чем все остальные…

Она, а не кто-то другой, надумала и пробиться в верха. В самые-самые… В апреле «комфуты» отважились сделать Ленину щедрый подарок — новую книгу Маяковского «150 000 000», включавшую поэму с тем же названием. За дарственной надписью «Товарищу Владимиру Ильичу с комфутским приветом» следовала подпись не только автора, но еще и шести других «комфутов», причем Лиля шла сразу же за Маяковским.

До Ленина книга дошла, и — что совсем поразительно — он ее прочитал. Результатом были несколько ленинских записок наркому просвещения Луначарскому и заместителю наркома Михаилу Покровскому с выговором за поддержку футуризма и за издание поэмы, полученной им в подарок. «Это хулиганский коммунизм. <…> Вздор, глупо, махровая глупость и претенциозность» — так оценил вождь революции коллективный комфутский порыв.

Не похоже, чтобы его инвективы очень уж огорчили «комфутов». Впрочем, может быть, о безжалостных ленинских суждениях они тогда и не знали: ведь этот ленинский приговор был предан огласке лишь в 1958 году! Просто вождь им не ответил, но ничего чрезвычайного в этом не было: разве он и в самом деле не был перегружен работой, тем более в столь судьбоносный момент: еще не полностью завершилась гражданская война, а изголодавшаяся, измученная страна только-только вступила в нэп…

Ни симпатий Лили к коммунистической верхушке, ни восторга перед чекистской гвардией поколебать ничто не могло. Ее преданность власти осталась все той же. Есть мнение, что свою роль сыграл не только житейский расчет, но и эстетический выбор: революция была частью модерна. Эта общая позиция людей ее круга, причислявших себя к левому искусству, дополнялась тем, что имело касательство лично к ней: женщина до мозга костей, она инстинктивно тяготела к победителям. Не просто к властвующим, а к тем, кто настойчиво боролся за власть и сумел ее захватить.

Как истинная женщина, она ревниво следила за самой знаменитой тогда представительницей прекрасного пола, покорившей Москву, — за той, чье имя было у всех на устах. В июле 1921 года из Европы прибыла в советскую Россию прославленная Айседора Дункан, по-своему тоже бросившая вызов классическому искусству, и кремлевская верхушка, прежде всего тот же неугомонный нарком Луначарский, носилась с ней как с писаной торбой.

Айседору поселили в роскошных апартаментах на Пречистенке, где позже разместилось управление по обслуживанию дипломатического корпуса. О богемных похождениях завсегдатаев этих апартаментов — Сергея Есенина, Анатолия Мариенгофа, художника Георгия Якулова и других — говорила тогда «вся Москва». Водка на Пречистенке лилась рекой, порой вынуждая гуляк терять человеческий облик.

Зато в тесных комнатенках Бриков — Маяковского в Водопьяном, уже тогда с чьей-то легкой руки брезгливо прозванных литературным салоном, любое проявление богемности вызывало стойкое отвращение. Алкоголем там тоже не пренебрегали, но пьяных не было никогда: в этом «салоне» жили совсем иными интересами, не видя никакой необходимости растрачивать поэтический талант на загулы и драки.

Ревность Лили к Айседоре была «дважды» естественной: обе не только претендовали на особое место в постреволюционной культуре, но и связали свою судьбу с двумя самыми знаменитыми русскими поэтами, каждый из которых вращался в совершенно различной среде и имел аудиторию, совершенно несовместимую с аудиторией конкурента. Разница состояла еще и в том, что, безоговорочно поддерживая власть и ее носителей, Лиля не теряла голову и руководствовалась точным расчетом, тогда как Айседора находилась полностью во власти романтических иллюзий, внушенных ей богатым воображением.

Случайно встретив во время прогулки одного из самых серых, самых невзрачных и некомпетентных представителей советской верхушки Николая Подвойского (он руководил тогда военной подготовкой гражданского населения), Айседора так отозвалась о нем в одной из своих статей: «Как Прометей, этот человек должен дать людям огонь для их возрождения… Это богоподобный человек, это великая душа, это человек с сердцем Христа, с разумом Ницше, с кругозором человека будущего».

В такой фанатичный экстаз, в такой, едва ли не пародийный, восторг Лиля никогда не впадала, подобные славословия никому не адресовала, ни к чьим стопам не припадала. Чуждая политической экзальтации, она, при всем ее конформизме, обладала той мерой вкуса, который ни за что не позволил бы ей унизиться до столь смехотворной риторики.

Были между ними и другие отличия: Лиля не была тогда еще столь знаменита, как Айседора, и, похоже, отнюдь к этому не стремилась. Внутренняя свобода, которой она обладала и раньше, теперь как бы получила опору в том общественном климате, который утверждался новой действительностью. Айседора, при всей ее революционности, связала себя в Москве с Сергеем Есениным узами тривиального «буржуазного» брака, тогда как Лиля, даже будучи формальной женой Осипа Брика, никаких уз не признавала и каждый раз считала своим мужем того, кто был ей особо близок в данный момент. Айседора безумно ревновала Есенина к любой юбке, а юбкам в его окружении поистине не было числа. Лиля относилась к таким дежурным «изменам» совершенно спокойно, не испытывая при этом ни злости, ни мук.

Маяковский только что пережил легкий флирт с художницей Елизаветой Лавинской, которая, как и ее муж, художник Антон Лавинский, работала с ним в «Окнах РОСТА», создавая агитплакаты. Антон отбыл в длительную поездку на Кавказ, а вернувшись, обнаружил дома новорожденного мальчика, уже получившего имя Никита: впоследствии он стал довольно известным скульптором. Злые языки утверждали, что мальчик — сын Маяковского.

Весьма почтенные люди, отнюдь не падкие на сплетни и слухи, относились к «злым языкам» с полной серьезностью. Какой-то свет на этот сюжет могла бы пролить та часть мемуарных заметок Елизаветы Лавинской, которой лет тридцать с лишним назад не дали пробиться в печать и упрятали в архивный спецхран, где она пребывает и по нынешний день. Так что — все возможно…

Даже если это не так, какие-то, весьма серьезные, основания для подобной молвы, разумеется, были. Однако же на отношениях между Лилей и Маяковским заурядный тот адюльтер никак не сказался. Никак не сказался он — по крайней мере, при жизни Маяковского — и на отношениях между Лилей и четой Лавинских. Все они продолжали дружить «домами» — в полной гармонии с теми идеями любовно-семейной коммуны, которые вошли тогда в моду.

Лилю занимали совсем другие проблемы. Она готовилась к поездке в Ригу — это был ее первый выезд за границу за последние десять лет. Совсем недавно Латвия обрела независимость, стала «нормальной» европейской державой, приютившей у себя огромное число русских эмигрантов, прежде всего из культурной среды. Там обосновались русские издатели и журналисты. Свободная пресса и не зажатые цензурой книги доставляли соответствующим советским службам много хлопот. Именно Латвия — наиболее близкая, наиболее доступная и сильно русифицированная страна — для многих, оказавшихся в советской клетке, стала истинным окном в Европу. Лубянка же, в свою очередь, облюбовала ее как самый удобный трамплин для проникновения в «глубины» Европы, где вскоре советские агенты, которыми она была наводнена, чувствовали себя поистине как дома.

Поездка состоялась в начале октября 1921 года. Многие обстоятельства, связанные с ней, до сих пор окутаны тайной. Известно, что Лиля обещала Эльзе приехать в Берлин, где мать и сестра готовы были встретиться с ней после долгой разлуки. Однако никаких следов тех усилий, которые Лиля для этого предпринимала (если, конечно, она их предпринимала) до нас не дошло, как ничего не известно и о том, что ей помешало туда приехать. Зато вдруг, к полному удивлению Эльзы, она воспылала желанием отправиться прямо в Лондон, где жила и работала мать. При этом проблемы с выездом у нее, похоже, и не было, — проблема была не в визе советской, а в визе английской.

Как могло прийти ей в голову, что Эльза, не имевшая никаких связей, живущая «на птичьих правах» — к тому же не в Лондоне, а уже в Париже, — в состоянии в чем-то помочь? Еще больше туману напускает письмо, которое ей отправила Эльза 8 сентября 1921 года — не обычной к тому же почтой, а с оказией: «Я тебе уже писала, что по разным причинам (!) визы я достать не могу, знаю, что и мама не может. Боюсь, что твой приезд неосуществим. Но оно, может быть, и к лучшему. <…> Париж и Лондон тебя зря так особенно привлекают, я бы на твоем месте сюда не стремилась». И все: никаких объяснений, почему же это «и к лучшему»…

Рекомендации Эльзы на решение Лили не повлияли. За английской визой она отправилась в Ригу. Советская Россия еще не была тогда признана Англией, ближайшее английское консульство находилось в Риге. Лиля заведомо знала, что и в самом лучшем случае ждать визу придется не один день, поэтому попутно она взялась найти там издателя для Маяковского: в условиях нэпа, утверждает один из его биографов, и из-за травли, которой его подвергли, Маяковский искал издателей и признания за рубежом.

Между тем именно в условиях нэпа, когда, как грибы после дождя, вдруг расплодились десятки новых издательств, напечататься стало гораздо легче, чем в пору жесткой государственной монополии. Никакой травле Маяковского еще не подвергли — секретный отзыв Ленина, высказанный двум членам правительства, ничуть не повлиял на популярность Маяковского и на его творческую активность: известны по крайней мере тридцать шесть его авторских вечеров в течение года; известно его участие в грандиозных поэтических манифестациях, которые проходили в крупнейших аудиториях Москвы и Харькова (тогда — столицы Украины); известно, что «Мистерию-буфф» заново поставили в Москве и других городах, причем всюду она шла при полном аншлаге десятки раз. По случаю Третьего конгресса Коминтерна приятельница Маяковского и Лили Рита Райт перевела «Мистерию-буфф» на немецкий язык, и она трижды была исполнена для делегатов и гостей при огромном стечении публики. Несколько странно называть все это травлей…

Стремление Лили вырваться к матери в Лондон вполне объяснимо. Туда могла бы из Парижа приехать и Эльза. Но ведь и в Берлин, куда советских пускали с достаточной легкостью, они, как уже сказано, обе были готовы приехать. Эльза успела к тому времени провести с Андре год на Таити, написать об этом книгу путевых очерков, вернуться во Францию. Вскоре она разведется с мужем, сначала фактически, потом юридически, почему-то скроет этот развод от сестры и осядет на короткое время в Лондоне, чтобы скрасить там одиночество своей матери, которым, судя по всему, Елена Юльевна не очень-то и тяготилась.

Конечно, встретиться с матерью и сестрой в Лондоне было бы для Лили большой удачей. Но, оставшись в Риге на целых четыре месяца, английской визы она так и не дождалась. Зато нашла издателя для Маяковского — тот даже выслал ему в Москву небольшой аванс.

В чем же тогда состоит тайна ее поездки? Приходится задать вопросы, которые обычно не задают, поскольку считаются они как бы неделикатными. Каким образом, под каким предлогом выехала она за границу? Ведь любому понятно, что без участия «соответствующих» компетентных властей поездка состояться не могла. На какие деньги Лиля собиралась жить за границей? Советский рубль все еще представлял собой не более, чем клочок бумаги (так называемый «золотой», то есть конвертируемый, червонец ввели годом позже), обме-пять его на валюту можно было только по специальному распоряжению или кремлевских, или лубянских властей. Даже в самом лучшем случае обмену подлежала лишь крайне ничтожная, едва ли не символическая, сумма. Но никаких денежных затруднений в Риге Лиля, видимо, не имела. И не только потому, что провернула выгодное дельце, продав за хорошие деньги рижскому филателисту все еще считавшиеся экзотикой советские почтовые марки. И не только потому, что, как писала она Маяковскому, рижане давали ей деньги в долг.

Провожая Лилю на вокзале в начале октября, Маяковский встретился с одним пассажиром, следовавшим в Ригу тем же поездом. И даже в том же вагоне. Это был Лев Эльберт, Маяковскому вроде бы уже известный. Впоследствии этот «меланхолический человек, медлительный и невозмутимый» (так опишет его Василий Катанян-старший) войдет в биографию Маяковского под прозвищем «Сноб» — «за манеру цедить слова». По общепринятой версии он работал в главном политическом управлении наркомата путей сообщения («Главполитпуть») и заказывал Маяковскому агитплакаты для своего ведомства (такие плакаты действительно существуют). На перроне Маяковский узнал, что его бывший работодатель неожиданно стал дипломатом, работает в наркоминделе и направляется в Ригу по служебным делам.

Мне казалось, что эту версию придется пересмотреть — после того, как появились новые, ранее неизвестные, данные. «Виновником» пересмотра должен был стать безвременно скончавшийся журналист Валентин Скорятин, который ввел в оборот очень большое количество важнейших архивных документов, побудивших иными глазами увидеть многие страницы биографий главных героев этой книги. К сожалению, его упорный и плодотворный поиск был продиктован стремлением во что бы то ни стало найти доказательства в подтверждение априорной версии о том, что Маяковского убили советские спецслужбы — к этому скандальному и дерзкому вымыслу нам еще предстоит вернуться. Но ошибочность (или пусть лишь сомнительность) поставленной журналистом цели не лишает ценности те находки, которые сделаны им в ходе своих архивных раскопок. Они существуют сами по себе как объективная реальность, отвечая на одни загадочные вопросы и порождая много других, не менее загадочных.

Однако в том, что касается послужного списка Эль-берта в начале двадцатых годов, Скорятин, как оказалось, ошибся. Эльберт действительно работал какое-то время в «Главполитпути», а Маяковский действительно рисовал для этого ведомства агитплакаты. Так что нет ничего невероятного в том факте, что они могли быть знакомы. Но в 1921 году — непосредственно перед поездкой в Ригу — Эльберт сделал внезапный карьерный скачок, став особоуполномоченным Иностранного отдела ВЧК… Отдел этот создан в последних числах 1920 года с одной исключительной целью: развернуть шпионскую службу и «профессионально» заниматься международным террором, уничтожая за границей неугодных режиму лиц. Естественно, человек, избравший для себя это поприще, не мог назвать свое истинное место работы и свою должность — дипломатия в таких случаях служила (и служит) лучшим прикрытием.

«У меня складывается <…> впечатление, — подводил итог этой части своих раскопок Валентин Скорятин, — что Л. Эльберт и Л. Брик тогда отправились в Ригу для выполнения обычного задания ГПУ». Обычными он называет «чекистские операции, направленные на Западную Европу». Для такого вывода сам Скорятин не привел никаких оснований.

Какое шпионское задание могла получить Лиля? На что она в этой, весьма специфической, сфере была способна? Скорее всего, Лубянка просто использовала ее желание добиваться в Риге английской визы, чтобы попутно извлечь из этого выгоду и для себя: мать Лили была родом из Риги, там оставались жить ближайшие родственники (в том числе родная тетя) и знакомые Лили, и они, разумеется, могли способствовать чекисту Эльберту для установления нужных связей, а возможно, и для явок в каких-либо будущих операциях. Действовал примитивный закон истинно советского «рынка»: мы — вам (загранпаспорт и визу в Латвию), вы — нам (небольшую услугу). Как это часто бывало, верные люди, к каковым, несомненно, относилась и Лиля, сами ничего конкретного не делая и ни во что не вникая, просто помогали славным чекистам во всевозможных их операциях. И тем самым работали на ГПУ, даже и не работая в нем…

У «дипломата» Эльберта была еще одна особенность: он беспрерывно «челночил» из Риги в Москву и обратно, служа мостиком связи между Лилей и Маяковским и, естественно, таким образом все больше сближаясь с поэтом, что могло ему пригодиться в дальнейшем. Вероятно, именно он привозил Лиле в Ригу деньги («Спасибо тебе за денежки на духи» — из ее письма Маяковскому) — обменять в Москве рубли на валюту мог только человек со «специальными» связями, а по почте такие переводы за границу из советской России вообще тогда были невозможны. Тот же Эльберт (кто же еще?) обеспечил курьерскую связь с помощью дипломатической почты. Лиля настаивала («Только что приехал из Москвы курьер. Я потрясена тем, что не было письма для меня!!») и сама охотно пользовалась этим способом связи, а Маяковский не захотел («Курьерам письма приходится сдавать распечатанными, поэтому ужасно неприятно, чтоб посторонние читали что-нибудь нежное»).

Из Москвы письма шли по почте или со случайной оказией — в рижский отель «Бель вю», где Лиля остановилась. У тети, у друзей жить не пожелала, — значит, средства это ей позволяли: «Без денег оказаться не могу, так как все предлагают в долг сколько угодно», — сообщала она Маяковскому и Брику. Да и Елена Юльевна в Лондоне явно не бедствовала — ее, пусть небольшие, денежные переводы в Ригу тоже был и для дочери очень кстати.

Вопреки необоснованным подозрениям того же Скорятина, Лиля на самом деле стремилась добиться английской визы. Это видно и из уже цитированного письма Эльзы, пришедшего в Москву (напомню: с оказией!) накануне отъезда в Ригу. Здесь, в Латвии, с английской визой тоже ничего не получалось — скорее всего, потому, что в Лондоне власти ставили перед собой те же вопросы, которые сейчас ставим и мы: чем объяснить то особое положение, в котором оказалась просительница и которое столь разительно отличалось от положения других совграждан? На какие средства она собиралась в Англии жить, а если средства такие есть, то как ею добыты?

Оказалось, что существует единственный способ визу заполучить — придать поездке служебный характер. Если бы Лубянка действительно отправляла Лилю с каким-то своим заданием или даже просто имела в ней хоть какой-нибудь интерес, создать такую легенду и найти подходящую «крышу» не представляло никакого труда: такой механизм был отработан и использовался советскими спецслужбами сотни, если не тысячи, раз.

Спохватилась, притом с опозданием, сама Лиля: «Волосик, милый, — писала она Маяковскому уже 18 октября, — попробуй взять для меня командировку в Лондон у Анатол<ия> Вас<ильевича>. Здесь они (то есть советское полпредство, которое, стало быть, ее опекало — конечно, с чьей-то подачи! — А. В.) не имеют права давать: она должна идти из Москвы».

Маяковский кинулся исполнять поручение — без результата! Анатолий Васильевич, то есть нарком Луначарский, сослался на занятость («И вообще, я думаю, — сообщал Маяковский, — он ничего бы не сделал для меня. Кроме этого с его командировкой была бы снова канитель на недели и едва ли бы она дала результат»). Через профсоюз работников искусств Маяковский поднял на ноги наркомат внешней торговли, чтобы отправить «художницу Брик осмотреть в Лондоне кустарную выставку» — затея была настолько шита белыми нитками, что из нее ничего не вышло. Маяковский был прав, сообщая своему «Лилятику», что он сделал все, «что может сделать человек». Спецслужбы могли бы сделать куда как больше. Но они не сделали ничего.

«Любимый мой Щеник! — писала Лиля Маяковскому в конце октября. Не прошло и месяца, как они расстались. — Не плачь из-за меня! Я тебя ужасно крепко и навсегда люблю! Приеду непременно! Приехала бы сейчас, если бы не было стыдно. Жди меня!

Не изменяй!!!

Я ужасно боюсь этого. Я верна тебе АБСОЛЮТНО. Знакомых у меня теперь много. Есть даже поклонники, но мне никто, нисколько не нравится. Все они по сравнению с тобой — дураки и уроды! Вообще ты мой любимый Щен, чего уж там! Каждый вечер целую твой пере-носик! <…> Тоскую по тебе постоянно. <…> Целую тебя с головы до лап. <…> Твоя, твоя, твоя Лиля».

Стыдно ей могло быть разве что за самоуверенность: она не сомневалась, отправляясь в Ригу, что английская виза достанется ей без особого труда. Не исключаю и то, что ее могли в этом убедить товарищи-покровители. Письмо ее, похожее по лексике и по способу выражения чувств на все другие, отправлявшиеся в Москву чуть ли не каждый день, отражают отнюдь не вымышленную ею тревогу. За характерной для обоих корреспондентов любовной риторикой скрывается все еще подлинный страх Лили потерять Маяковского. «Не забывай меня, Щеник, — взывала она в другом письме, — и помни о том, что я тебя просила. Подожди меня, пожалуйста!» Просила она его, конечно, лишь об одном: остаться ей верным. «Не изменяй!» — этот возглас повторяется почти во всех ее письмах, в том числе и в тех, что — незапечатанными — возил дипкурьер. «…Помни ежесекундно, — отвечал ей Маяковский, — что я расставил лапы, стою на вокзале и жду тебя, как только ты приедешь, возьму тебя на лапы и буду носить две недели не опуская на пол».

Никакого сомнения в искренности его клятву Лили, видимо, не было, но не было и уверенности в том, что он устоит от проходных романов и увлечений. Пример Елизаветы Лавинской, ей, конечно, известный, мог быть повторен с другими. Возможно, поэтому Лиля клялась в своей абсолютной верности. Вообще-то это было ей совершенно не свойственно, взывать к целомудрию она всегда считала пережитком мещанства, и однако же чутье подсказало ей, что на этот раз такая исповедь будет вполне уместна. И даже необходима.

Слух о том, что в Риге у нее роман с одним советским дипломатом, дошел до Москвы. Во всяком случае, не мог не дойти. Именно потому, что был он несправедлив, Лиля поспешила его опровергнуть. Похоже, никакого романа с Эльбертом у нее действительно не было — его имитация защищала агента Лубянки вместе со своей спутницей совсем от иных подозрений. Их «любовные» рижские встречи служили банальной ширмой для сугубо деловых отношений — опровергнуть молву Лиля могла лишь в письмах, которые возил дипкурьер, но вовсе не в тех, что опускались в почтовый ящик и, стало быть, подвергались полицейской перлюстрации. Отсюда и клятвенные заверения в верности, и маниакальная потребность использовать для связи лишь наркоминдель-ский канал: боязни того, что «посторонние» прочитают «что-нибудь нежное», у нее, разумеется, не было. Маяковский должен был знать, что она ему абсолютно верна, а латвийская контрразведка — нечто «прямо наоборот».

Ни английскую, ни транзитную германскую визу Лиле так и не выдали. Надежды, видимо, не лишали — об этом свидетельствуют ее письма в Москву, — но тянули время. Промаявшись в Риге четыре месяца и успев сделать множество полезных дел (договорилась об издании книг Маяковского, о его будущих поэтических выступлениях, получила и отправила с оказией в Москву не только его гонорары, но и посылки с продуктами, с одеждой…), несолоно хлебавши Лиля вернулась в Москву. Но в том, что все равно доберется до Лондона, уже не сомневалась: были какие-то признаки, что визы она получит — надо лишь запастись терпением.

Ее возвращению предшествовало короткое письмо Маяковского: «Приезжай, целую! Дорогой мой и милый! Люблю тебя и обожаю! Весь твой Щенок». В Москве Лилю ждали не только «милые зверики» — так она обращалась к Маяковскому и Брику, — но и новая поэма «Люблю», написанная в ее отсутствие одним из этих «звери-ков» и посвященная, естественно, ей же. «Пришла, — говорится в поэме, — деловито, за рыком, за ростом, взглянув, разглядела просто мальчика. Взяла, отобрала сердце и просто пошла играть — как девочка мячиком». Игра эта «мальчика» отнюдь не обидела — она его восхитила: «От радости себя не помня, скакал, индейцем свадебным прыгал, так было весело, было легко мне…» Скакал и сейчас, когда после столь долгой разлуки вернулась любимая, и между ними опять воцарились мир и согласие, создававшие иллюзию семейного дома.

Ничуть не меньшую радость доставила нежданная высочайшая похвала, сразу же ставшая достоянием гласности. Выступая на съезде металлистов, Ленин, отметив, что не является поклонником поэтического таланта Маяковского, счел нужным поддержать его сатирическое стихотворение «Прозаседавшиеся» о вошедшей в советское повседневье заседательской суете и демагогической болтовне — непременных спутниках махрового бюрократизма. Эту сатиру и одобрил Ленин — «с точки зрения политической и административной». Напечатанный в газете, его одобрительный отзыв сулил благосклонное отношение властей не только к поэзии Маяковского, но и лично к нему. А значит, и к его близким…

Надежда эта не была иллюзорной. В апреле Лиля снова отправилась в Ригу уже за готовыми визами: английской и немецкой. Вслед за нею — 2 мая — в Ригу поехал и Маяковский: это была его первая заграничная поездка. Подготовленные ею его выступления сорвались — их запретил столичный префект. Был конфискован и тираж выпущенной издательством «Арбайтер-хайм» поэмы «Люблю», весьма далекой от политики. Дело было, видимо, не в содержании, а в самой личности автора и его подруги. Единственное, что удалось, — выступить в том же издательстве, без предварительного оповещения в прессе, с чтением поэмы «150 000 000». Совместное пребывание Лили и Маяковского в полю? бившемся ей отеле «Бель вю» длилось девять дней. 13 мая они оба вернулись в Москву.

Визы на въезд были действительны несколько месяцев, поэтому теперь, став их обладательницей, Лиля особенно в путь не спешила. Было решено большую часть лета провести в Подмосковье, на даче, все в том же поселке Пушкино, и лишь потом отправиться в Лондон: тоска по матери, как видно, была не столь уж безумной. Возможно, были какие-то другие причины, побуждавшие ее отложить столь давно ожидаемую поездку.

В Водопьяный снова зачастили друзья. Среди «новеньких» оказался милый, застенчивый человек совсем из другой среды, которого завсегдатаи дома сразу же стали ласково называть «Яня». Яня (Яков Саулович) Агранов уже тогда занимал очень высокое место в советской государственной иерархии. Несмотря на свои двадцать девять лет, он имел к тому времени богатую биографию. В течение трех лет пребывал в эсеровской партии, потом переметнулся к большевикам. Работал секретарем «Большого» (то есть в полном составе) и «Малого» Совнаркома. «Малый» включал в себя лишь узкий круг особо важных наркомов, фактически и вершивших от имени правительства все важнейшие дела. Работал, стало быть, в повседневном общении с Лениным. И — что окажется потом гораздо важнее — со Сталиным, который тоже входил в состав «Малого» Совнаркома. Познакомились они и сблизились еще в сибирской (енисейской) ссылке, где Агранов пребывал с 1915 года и где был принят в партию ячейкой ссыльных, — до какого-то времени это было самым надежным гарантом успешной карьеры. В беседе с Соломоном Волковым в 1975 году Лиля придала его биографии более романтичную окраску: «Агранов был старый большевик, он вернулся в 1917 году с каторги». В селе Еланском, Енисейской губернии, где Агранов провел полтора года, не слыхали, наверно, даже слова такого — каторга… О какой каторге вообще могла идти речь, если выслали его не за какое-либо деяние, а просто за принадлежность к эсеровской партии? Возможно, это он сам выдавал себя за мученика царского режима и за партийного ветерана, а Лиля механически повторяла то, что он ей внушил…

Никто точно не знает, когда, где, каким образом произошло знакомство Агранова с кругом Маяковского — Брик. Кто первым и при каких обстоятельствах пожал благородную руку этого высокопоставленного советского деятеля? Кто пригласил его в дом? По версии Лили он сам напросился (когда?), наслушавшись стихов Маяковского, которые тот читал в каком-то чекистском клубе. «Когда мы <…> познакомились с Аграновым, — продолжала Лиля, — он жил в какой-то комнатенке с клопами. Он нас приглашал к себе, и мы иногда вечером приходили к нему. И вечно не хватало водки. Так Агранов сам бегал на угол купить немножко водки. Семья Аграновых жила очень бедно». Очередная сказка о железных рыцарях революции и падающих в голодный обморок партийных вождях! Но если «клопиное» жилье в коммуналке действительно имело место (в таких деталях, которые выхватывал ее цепкий взгляд, память Лиле никогда не изменяла), то уж никак не во второй половине двадцатых годов: задолго до этого Агранов занял в советской иерархии столь высокое положение, которое просто не позволяло ему, даже только в служебных интересах, жить в подобных условиях.

С мая 1919 года секретарь сразу «двух» Совнаркомов, то есть ближайший помощник предсовнаркома Ленина, непостижимым образом сочетал эту, поглощавшую без остатка все время, работу с другой должностью, еще более трудоемкой. Вторая его должность называлась так: особоуполномоченный Особого отдела ВЧК (опять же — дважды особый!). Не боясь ошибиться, можно сказать, что он и был сочинителем всех сценариев, которые сам же потом и готовил к постановке. Именно в этом качестве он вел как следователь множество громких политических дел, одно из которых он с большим успехом окончил совсем недавно — весной 1921 года: дело о мифическом «петроградском заговоре», по которому был расстрелян Николай Гумилев. А в 1922-м, на квартире в Водопьяном, с легкой руки Агранова бывшей жене Гумилева Анне Ахматовой и Осипу Мандельштаму впервые была выдана кличка, ставшая для них зловещим клеймом: «внутренние эмигранты». В этом контексте особо пронзительно звучит та атесстация другу, которую на склоне своих лет дала Лиля, беседуя с тем же Соломоном Волковым: «Он <Агранов> был очень заинтересованный в поэзии человек». Как именно он был в ней заинтересован, мы, к сожалению, знаем…

Со слов видного в ту пору партийного деятеля Федора Раскольникова, его жена Муза писала впоследствии в своих мемуарах: «В ГПУ, затем в НКВД <Агранову> был подчинен отдел, занимающийся надзором за интеллигенцией. <…> Характерная черта эпохи: все знали, что «Янечка» наблюдает за политическими настроениями писателей». Знали об этом, конечно, и в Водопьяном. Что привело его в «салон» Бриков? Потребность наблюдать за писателями, чья лояльность режиму (если точнее: безграничная преданность режиму) не вызывала ни малейших сомнений? Или что-то еще, тогда еще более важное?

Во всяком случае, по не совсем понятным причинам отъезд Лили в Англию задержался на три месяца. Не менее загадочно и другое: для этой поездки ей потребовался почему-то новый заграничный паспорт. Соответствующее досье Валентин Скорятин обнаружил в архиве консульского управления наркоминдела. Эту находку следует считать сенсационной.

Речь идет о поистине ошеломительной записи, сделанной чиновником наркоминдела в «выездном деле» Лили — такие досье заводились на каждого, кто подавал заявление о выезде за границу и кому выдавался заграничный паспорт. Заявление подано, сказано там, 24 июля (1922 года), паспорт выдан 31 июля. Хорошо и достоверно известно, что «обычным» гражданам с такой скоростью паспорта не выдавались и не выдаются. Объяснение этому феномену содержится в другой записи, сделанной в том же досье. В графе «Перечень представленных документов» написано: «Удост<оверение> ГПУ от 19/VII № 15073». И ничего больше! В графе «Резолюция коллегии НКИД» ссылки на какую-либо резолюцию нет вообще — при наличии «удостоверения ГПУ» надобности в ней, естественно, не было…

Удостоверение выдано за пять дней до подачи заявления в наркоминдел, и в этом, возможно, уже содержит-ся объяснение: скорее всего, это удостоверение не столько отражало реальную действительность, сколько создавало «правовую» базу для получения заграничного паспорта. Сомнительно, чтобы Лиля была штатным сотрудником, находившимся на официальной службе в ГПУ и пользовавшимся правом на получение служебного удостоверения. Но от этой, почти несомненной, фальсификации ситуация не становится менее загадочной, — напротив, порождает много новых, не разгаданных до сих пор, загадок.

Значит, такая фальсификация была кому-то нужна, значит, кто-то мог позволить себе на нее пойти. Этот «кто-то», как каждому ясно, должен был занимать в чекистском ведомстве очень высокое место (уж, наверно, не меньшее, чем то, которое занимал Агранов), чтобы задумать и осуществить такой маскарад. А если все это не было маскарадом? Если Лиля действительно служила (кем?!) на Лубянке? Даже в этом случае представить свое удостоверение в другое ведомство как единственное основание для получения заграничного паспорта она могла лишь по указанию или хотя бы с согласия высокого начальства все тех же спецслужб. Таким образом, круг замкнулся.

Мы вступаем здесь в самую темную, в самую таинственную полосу жизни всех сторон пресловутого треугольника. Каким образом и когда именно ближайшими их друзьями стали лубянские бонзы? Что именно сблизило их? Почему с таким упорством приватизаторы Лилиной биографии относят знакомство Лили с Аграновым к 1928 году, тогда как все материалы, которыми мы располагаем, побуждают сдвинуть эту, отнюдь не радостнейшую, дату по крайней мере лет на шесть назад? Что побудило ближайших соратников «железного Феликса» столь плотно войти в круг литераторов, озабоченных всего лишь созданием «революционной поэзии»? И вроде бы ничем больше…

Потребность оградить Лилю от всяческих подозрений побуждает тех, кто писал о ней, считать Маяковского, а не ее «первоисточником» этих странных связей. Что ж, возможно и это. Почему же о столь важном знакомстве нет в гигантской литературе о нем никакой информации? Где и как произошла эта первая встреча, так и оставшаяся секретной? В биографии Маяковского прослежен каждый день, если не каждый час, — и никакого упоминания о таком знакомстве в летописях его жизни найти невозможно. Агранов и другие его коллеги, о которых речь впереди, вдруг, как Бог из машины, возникают в бриковском доме и становятся друзьями всех его завсегдатаев. И это никого не удивляет, словно появление в доме столь чуждых Маяковскому людей совершенно естественно и ни в каких пояснениях не нуждается. Тогда, может быть, вовсе не он ввел их в бриков-ский дом, а кто-то другой, в чьей биографии каждый день и каждый час просто еще не прослежен? И не Агранов ли устроил Осипа Брика на работу в ЧК?

Нельзя, разумеется, путать эпохи, перенося сегодняшнее отношение к лубянским монстрам на то отношение, которое они вызывали тогда. Тем более в кругу людей, романтически боготворивших «карающий меч революции». Литературный критик Бенедикт Сарнов в своих мемуарах воспроизводит такой эпизод. Дело происходит в семидесятых годах. Мемуарист гостит у Лили в тот момент, когда другой гость приносит ходивший тогда по рукам «самиздатовский» рассказ Солженицына «Правая кисть» — о перетрудившемся на своей работе чекистском палаче. «Я <вслух>, — рассказывает Сарнов, — дочитал рассказ до конца. Слушатели подавленно молчали. Первой подала голос Лиля Юрьевна. Тяжело вздохнув, она сказала: «Боже мой! А ведь для нас тогда чекисты были — святые люди!»

И это, конечно, сущая правда. Именно так и относились к чекистам в ту пору люди того — бриковского, а не какого-то другого — круга. Общаясь с чекистами, дружа с ними, выполняя их «скромные» просьбы, они поступали по совести, а не вопреки ей. С полной и искренней убежденностью полагали, что делают правое дело: ведь это были защитники их власти, давшей им, в тогдашнем их понимании, подлинную творческую свободу. Извиняет их это или не извиняет — вопрос другой. Важно понять, какие чувства ими тогда руководили. Тогда — не потом…

О том, что Лиля была любовницей Агранова, знают сегодня все собиратели слухов. Была ли? Василий Васильевич Катанян, основываясь на рассказах самой Лили и сокровенно личных ее письменных свидетельствах, утверждает, что никаких иных отношений, кроме платонических и чисто дружеских, между ними никогда не было. Вполне возможно… И все же многие годы спустя, в глубокой старости, беседуя с литературоведом Дувакиным, Лиля не опровергла его, а промолчала, когда он сослался на эту молву. Полагают, что, если бы этого не было, она решительно назвала бы молву грязными сплетнями. Именно так и назвал расхожую версию главный блюститель Лилиной чести. Но разве имеет большое значение, спал с ней Агранов или не спал? Что может добавить к ее длиннющему «донжуанскому» списку еще одно имя? Важно другое: именно этот, вполне вероятно, что не любовный, роман она почему-то обходила молчанием, рассказывая о прошлом. Распространяться о нем не считала возможным. И тогда, когда Агранов был на верхах, и тогда, когда оттепель развязала всем языки, и уже не было смысла чего-то бояться. Наверно, имела для этого основания.

На чем же тогда держались эти плотные связи? Зачем он был ей нужен, — об этом гадать не приходится. А ему — зачем ему была она так уж нужна? Что могло их сблизить и что — сблизило? Вокруг нее, во всяком случае, на коротком от нее расстоянии, вились всегда только люди большого таланта — из мира искусств, культуры и прежде всего изящной словесности — в авангардной («революционной») обертке. Как затесался в их круг «милый Яня»? Как стал другом дома — ближайшим из самых близких? О чем могла она говорить с невеждой и палачом, за плечами которого едва набралось четыре класса городского училища? Если не было даже постели, то что же все-таки было? Слишком много накуролесил Яня Агранов (о главных его проделках речь впереди), чтобы все эти вопросы отнести лишь к простому любопытству.

В начале августа 1922 года Лиля наконец-то двинулась в путь. Задержавшись ненадолго в Берлине, 18 августа она отправилась в Лондон. Несколько дней провела с матерью наедине: устав ее ждать, Эльза вернулась в Париж, но, получив известие о приезде Лили, поспешила на встречу с ней. Только теперь Лиля узнала о переменах в семейной жизни сестры. О том, как встретились Лиля и Елена Юльевна, ничего не известно. И Лиля, и Эльза в своих мемуарных записках обходят этот вопрос стороной. Потому скорее всего, что трещина склеивалась с трудом, напряжение не проходило. Что могло изменить позицию матери? Образ жизни дочери, полностью ей чуждый, не только не стал иным, но лишь приобрел эпатирующую публичность. Имени Маяковского Елена Юльевна по-прежнему не могла слышать, но и прессой, и молвой Лиля была с ним связана неразрывно, — мать принимала эту реальность, однако смириться с ней не могла. Разведенная Эльза тоже не оправдала надежд — ни у одной из дочерей нормальной семьи не сложилось.

Маяковский и Осип оставались в Москве, проводя почти все время на даче. По соседству жила молодая красавица Тамара Каширина, студентка театральной школы и начинающая актриса, работавшая с Мейерхольдом. Вскоре в нее влюбится Исаак Бабель, и она родит ему сына. Еще позже она станет женой другого писателя — Всеволода Иванова — и останется навсегда верной счастливому их союзу.

Тамара Владимировна Иванова (тогда еще просто Каширина) познакомилась с Лилей перед тем, как та отбыла за границу. Отбыла, наказав Тамаре «следить» За Маяковским. Следила, правда, не столько она за ним, сколько он за ней. Ухаживал настойчиво, но не навязчиво. Катал на лодке по пруду, брал с собою в театр. Такого флирта Лиля никогда не боялась. Считала его нормальным и даже желанным. Тамара и Лиля станут друзьями, и дружбу эту долгие и долгие годы ничто омрачить не сможет.

Перед тем как отправиться в Лондон, Лиля сумела достать немецкую визу для Маяковского и для Осипа. Немецкую — ибо с получением выездной советской проблем, видимо, не было: для друзей дома оказать такую услугу не представляло никакого труда. Самым ходким мотивом для едущих за границу было в те годы лечение. Все знали, что с медициной в советской России дела обстоят неважно, и те, кто был у властей на хорошем счету, отправлялись лечиться за границу. Чаще за государственный счет, иногда и за свой. Просьба о визе для лечения почти всегда удовлетворялась — особенно немцами.

По легенде Маяковский и Брик выезжали на лечение в Баварию, в курортный городок Бад-Киссинген. Это не помешало Маяковскому перед отъездом публично заявить на своем вечере в Большом зале Московской консерватории: «Я уезжаю в Европу, как хозяин, посмотреть и проверить западное искусство». И еще: «Я еду удивлять». Не очень-то похоже на больного, нуждающегося в немецких водах… Тем более на человека, которому положено скрывать истинные цели своей поездки.

Ни в какой Киссинген они, разумеется, не поехали. С остановкой в Петрограде, потом в Таллине, они пароходом добрались до Германии и встретились с Лилей в берлинском «Курфюрстенотеле», который стал с тех пор постоянной их резиденцией при наездах в германскую столицу. Лиля была не одна — к ней приехала Эльза. После четырехлетней разлуки все четверо наконец-то «воссоединились» на нейтральной территории.

Радость встречи омрачали годы, их разделившие, с неизбежностью повлиявшие на характер каждого из них. «С Володей мы не поладили с самого начала, — вспоминала впоследствии Эльза, — чуждались друг друга, не разговаривали». Эльзу будто бы раздражала его страсть к карточной игре. Но причиной было что-то другое, чему вряд ли легко подобрать точное объяснение. Лиля хорошо понимала чувства сестры и реакцию Маяковского — оттого и мирила их скорее для вида: она совсем не боялась того, что Эльза вдруг «уведет» Маяковского за собой. Былое прошло — с обеих сторон, — и возврата к нему быть уже не могло.

Все дни проводили в гостинице и в одном из любимых тогда русской эмиграцией «Романишес кафе». Обедали и ужинали в самом дорогом ресторане «Хорхер» — в деньгах, стало быть, они не нуждались и жили на широкую ногу. Лилю раздражало, что Маяковский, найдя случайного партнера, целые часы проводил в гостиничном номере за игрой. И все равно у него оставалось время для встреч с «русским Берлином».

В Берлине собралась тогда очень большая часть русской культурной элиты, причем вовсе не только противники большевиков и «великого Октября». С Есениным и Айседорой «зверики» и «лисики» разминулись — те уже отбыли за океан, да и вряд ли этим компаниям, чуждым друг другу, захотелось бы встретиться. Но приехал Роман Якобсон. Виктор Шкловский, бежавший минувшей весной из России по льду Финского залива, тоже обосновался в Берлине и встречался с Бриками почти каждый день.

Осип тешил друзей кровавыми байками из жизни Чека, утверждая, что был лично свидетелем тому, о чем рассказывал. А рассказывал он о пытках, об иезуитстве мастеров сыска и следствия, о нечеловеческих муках бесчисленных жертв. «В этом учреждении, — говорил Осип, — человек теряет всякую сентиментальность»: признавался, что и сам ее потерял. «Работа в Чека, — констатировал Якобсон, — очень его испортила, он стал производить отталкивающее впечатление». Осип все еще продолжал служить в ГПУ, хотя только что был «вычищен» из компартии как сын купца. Время, когда изгнание из партии ставило полностью крест на судьбе, еще не настало. Даже помехой для поездки за границу оно, как видим, не оказалось. Если лишившегося партбилета сына купца продолжали держать на чекистской службе, значит, в этом качестве он все еще был кому-то нужен.

Времена вообще были пока что достаточно вольными. Вегетарианскими, как потом стали их называть. Маяковский осмелился, никого не спросясь, из Берлина поехать в Париж. Подбили его Сергей Дягилев и Сергей Прокофьев, с которыми он встретился несколько раз в Берлине. Пошел во французское консульство за визой и, как ни странно, ее получил: помог Дягилев, у которого были большие связи. Лиля почему-то с ним в Париж не поехала. Так рвалась, так стремилась — и вдруг… Не потому ли, что не имела инструкций?

Неделя, впервые проведенная в Париже, навсегда влюбила его в этот город. Но тоска по советской «буче», «боевой и кипучей», гнала его назад, в Москву. Почтительно обращаясь в стихах на вы к Эйфелевой башне, он приглашал ее: «Идемте! К нам! К нам, в СССР! Идемте к нам — я вам достану визу». Слово «виза» уже тогда преследовало всех «советских», как заноза в мозгу. Несмотря на его призывы, Эйфелева башня осталась все-таки в Париже, Маяковский же вернулся в Берлин и с удивлением узнал, что Лиля и Осип, не дождавшись его, хотя он отсутствовал только неделю, поспешили отбыть домой. В Берлине у него все еще оставались незавершенные издательские дела — он вернулся в Москву лишь 13 декабря.

Не дав себе покоя ни на день, Маяковский сразу же окунулся в бурную общественную жизнь. С интервалом в несколько дней дважды выступил в Политехническом. Первая лекция называлась «Что делает Берлин?». Вторая — «Что делает Париж?». Одновременно очерки о парижских его впечатлениях стали печататься в самой популярной ежедневной газете «Известия» — они имели шумный успех. Лиля присутствовала на первом его выступлении. Пробилась в Политехнический с величайшим трудом — молодежь, которой не досталось билетов, штурмовала зал, заняв все проходы, лестницы и саму эстраду.

Раздражение, которое она испытала, без помощи Маяковского прорываясь через толпу, имело свои последствия. Неожиданно она стала прерывать его обидными (ей казалось, что справедливыми) репликами. Восторженные мальчики и девочки, до отказа заполнившие зал, тщетно пытались ее остановить. Сразу же после второго выступления в Политехническом (27 декабря), на которое она не пошла, между «Кисой» и «Щеником» наступил внезапный и бурный разрыв. Попытку его объяснить Лиля сделала позже — в своих воспоминаниях: «Маяковский <рассказывал о своих впечатлениях> с чужих слов. <…> Длинный был у нас разговор, молодой, тяжкий. Оба мы плакали. Казалось, гибнем. Все кончено. Ко всему привыкли — к любви, к искусству, к революции. Привыкли друг к другу, к тому, что обуты-одеты, живем в тепле. То и дело чай пьем. Мы тонем в быту. Мы на дне. Маяковский ничего настоящего уже никогда не напишет».

Даже при беглом взгляде на эти воспоминания нельзя не заметить, что они лишены какой-либо логики. Почему публичные выступления поэта, его рассказы о заграничных своих впечатлениях — почему они означают, что «мы тонем в быту», что «мы на дне»? С чего взяла она, что у Маяковского не было своих впечатлений, что он рассказывал только «с чужих слов»? Даже если что-то узнал от других — все равно ведь там же, в Берлине!

Всего за одну парижскую неделю он успел встретиться со множеством людей (в том числе с Жаном Кокто, Игорем Стравинским, Пабло Пикассо, Фернаном Леже, Жоржем Браком, Робером и Соней Делоне), посетить Палату депутатов, аэродром Бурже, «Осенний салон», побывать в художественных галереях и в трех театрах. И это все — рассказ «с чужих слов»?!

Маяковского можно было бы упрекнуть разве что за слишком плоскую, прямолинейно агитпроповскую оценку русской эмиграции, но это было тогда вполне в духе времени и никак не могло вызвать протеста у Лили. И тем не менее она потребовала расстаться на два месяца. Почему именно на два? Срок, скорее всего, выбран случайно: так решила Лиля, и это, стало быть, обсуждению не подлежит…

«Раньше, прогоняемый тобою, я верил во встречу, — признавался в своем отчаянном письме к ней Маяковский. Он написал его на следующий день после разрыва. Написал, не уединившись в комнате на Лубянском проезде, а в кафе, чтобы плакать на людях, не стыдясь своих слез. — Теперь я чувствую, что меня совсем отодрали от жизни, что больше ничего и никогда не будет. Жизни без тебя нет. <…> Как любил я тебя семь лет назад, так люблю и сию секунду. Что б ты ни захотела, что б ты ни велела, я сделаю сейчас же, сделаю с восторгом».

Значительную часть этого письма Лиля впоследствии опубликует в своих воспоминаниях — только расставит знаки препинания, которыми Маяковский пренебрегал. Зачем она его опубликовала?

Трудно представить себе более рабское, более униженное, более отчаянное письмо, никакой провинностью с его стороны — об этом можно сегодня сказать совершенно определенно — не вызванное. И за что он в том же письме несколько раз просит у Лили прощения? «Я не вымогаю прощения»… «Я не в состоянии не писать, не просить тебя простить меня за все»… «Если ты хочешь попробовать последнее, ты простишь, ты ответишь»…

В чем он провинился? Какой тяжкий — притом им самим осознанный — грех заставляет его ползать на коленях в надежде на милосердие? Любовь, разумеется, не унижает, объяснение в любви — тем более. В каком-то смысле любовь — это всегда зависимость от любимого. И однако же…

«Никто из достоевских персонажей не впадал в подобное рабство» — так годы спустя прокомментировал это письмо благородный человек и прекрасный поэт Владимир Корнилов, и был безусловно прав.

Что же на самом деле побудило Лилю столь жестоким образом взять для их совместной любви долгий «тайм-аут» и понудить Маяковского искренне считать, что в разрыве повинен он сам, а отнюдь не она?

Летом 1922 года, незадолго до отъезда в Германию, в полюбившемся Брикам и Маяковскому подмосковном поселке Пушкино Лиля познакомилась еще с одним дачником, который принадлежал тогда к высоко чтимому ею кругу ответственных работников, то есть к партийной верхушке. Маяковский встретился с ним впервые еще годом раньше в Москве, так что на летней террасе за рюмкой водки и чашкой чая оказались люди, вовсе не понаслышке знавшие друг о друге.



Поделиться книгой:

На главную
Назад