Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Загадка и магия Лили Брик - Аркадий Иосифович Ваксберг на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

О своих злоключениях «Сонка» честно поведала Корнею Чуковскому, уязвленному ее изменой и, разумеется, затаившему обиду на своего счастливого соперника. «Завершение «исповеди», — вспоминала впоследствии «Сонка», — было в Куоккале, в дачной бане Чуковского. Домой меня нельзя было пригласить из-за Марии Борисовны (жены. — А. В.). Хорошо, что баня в этот день топилась. Он принес туда свечу, хлеба и колбасы и взял слово, что с Маяковским я больше встречаться не буду, наговорив мне всяческих ужасов о нем». Было это в январе 1914 года — после этого Маяковский десятки раз бывал у Чуковского в той же Куоккале на правах близкого друга, подолгу живал у него, оставил ему множество своих рисунков тушью и карандашом, равно как и стихотворных экспромтов, выслушивал восторженные слова хозяина о себе и своих стихах.

Что побудило Чуковского ровно четыре года спустя — ни с того ни с сего — трансформировать «исповедь» в сплетню, сославшись на рассказ неведомого врача, и отправиться с ней к Горькому, уже ставшему в то время влиятельной фигурой при захвативших власть большевиках? Держать язык за зубами Горький вообще никогда не умел: прежде всего он поспешил обрадовать пикантной новостью наркома просвещения Луначарского.

Потом с его же легкой руки сплетня пошла гулять по всему Петрограду. Не могла не дойти и до Лили, в доме которой Алексей Максимович так любил чаевничать, наслаждаться гостеприимством и предаваться картежной игре. Лиля всегда была человеком не рефлексий, а действия. Она тотчас отправилась к Горькому, прихватив с собой как свидетеля Виктора Шкловского, и потребовала объяснений.

Горький «стучал пальцами по столу, — вспоминал впоследствии Шкловский, — говорил: «Не знаю, не знаю, мне сказал очень серьезный товарищ. Я вам узнаю его адрес». Л. Брик смотрела на Горького, яростно улыбаясь». Лиля ничего не оставляла на полпути. Чтобы их разговор имел документальное подтверждение, она не ограничилась личной встречей и написала Горькому письмо, пожелав получить на него письменный же ответ.

Вот это письмо, впервые опубликованное виднейшим шведским славистом Бенгтом Янгфельдтом, которому принадлежит честь и первой публикации всей переписки между Маяковским и Лилей.

«Алексей Максимович, очень прошу вас сообщить мне адрес того человека в Москве, у которого вы хотели узнать адрес доктора. Я сегодня еду в Москву с тем, чтобы окончательно выяснить все обстоятельства дела. Откладывать считаю невозможным. Л. Брик».

Горький ответил прямо на том же письме — словно наложил резолюцию: «Я не мог еще узнать ни имени, ни адреса доктора, ибо лицо, которое могло бы сообщить мне это, выехало на Украину с официальными поручениями. А<лексей> П<ешков>».

Никакой дальнейшей переписки между ними не было, и вообще на том эта постыдная история прекратилась. В Москву «выснять все обстоятельства дела» Лиля, разумеется, не поехала. И по горячим следам ничего Маяковскому не сообщила. Бывшие его друзья — и Горький, и Чуковский — превратились во врагов. Зачем и кому это было нужно — вряд ли кто-нибудь сумеет понять.

И все-таки самое важное в этой истории — открытая позиция Лили. Ведь ясно же, что принять столь деятельное и энергичное участие в выяснении интимнейших и крайне щекотливых деталей мог позволить себе лишь человек, не скрывающий своей личной причастности именно к этой стороне жизни оклеветанного молвой человека. По нравам и традициям не только того времени такое могла позволить себе только жена. Только жена, и никто больше.

Маяковский в это время занялся непривычной для себя работой, которой очень увлекся: по заказу кинофирмы «Нептун» сделал сценарий игрового фильма — экранизацию романа Джека Лондона «Мартин Иден» (фильм назывался «Не для денег родившийся») — сам и сыграл главную роль. Заказчику (продюсеру по нынешней терминологии) он так понравился в качестве артиста, что тот пригласил его еще на одну картину.

В спешке ее снимали вообще без всякого сценария, воплощая на экране одну плохонькую сентиментальную повесть итальянского писателя-социалиста Эдмондо Де Амичиса («Учительница рабочих»), а название фильма, благодаря Маяковскому, вошло в историю: «Барышня и хулиган». Об этом, приметном все-таки, событии в своей жизни Лиле он написал, как о чем-то совсем пустяковом: «Единственное развлечение (и то хочется, чтоб ты видела, тебе будет страшно весело). Играю в кинемо. <…> Роль главная».

Лиля знала, как ей себя вести с влюбленными, которые вдруг стали отбиваться от рук. Она не писала Маяковскому целый месяц, и это, конечно, сразу же дало результат. «Не забывай, что кроме тебя мне ничего не нужно и не интересно, — писал ей Маяковский. — Люблю тебя». И в свою очередь, тоже зная слабости женского сердца, попытался разжалобить: «Ложусь на операцию. Режут нос и горло». Операция, к счастью, была чепуховой, но только ли поэтому Лиля не проявила ни малейшей тревоги? «После операции, — весьма спокойно откликнулась она, — если будешь здоров и будет желание — приезжай погостить. Жить будешь у нас».

Письмо жестокое, несмотря на неизменное «обнимаю, детынька моя» и даже «целую». Каждое слово подобрано точно и читалось адресатом именно так, как того желала Лиля. «Приезжай погостить» — так пишут только чужому. «Жить будешь у нас» — значит, наш с Осей дом — это не твой дом. Поэтому другая строка из того же письма — «Ужасно скучаю по тебе и хочу тебя видеть» — звучала в этом контексте довольно фальшиво. И, хватаясь за соломинку, как утопающий, Маяковский нашел безошибочно точный ход: «…Хотелось бы сняться с тобой в кино. Сделал бы для тебя сценарий».

Вот на это предложение Лиля откликнулась без промедлений. И вполне деловито: «Милый Володенька, пожалуйста, детка, напиши сценарий для нас с тобой и постарайся устроить так, чтобы через неделю или две можно было его разыграть. Я тогда специально для этого приеду в Москву. <…> Ужасно хочется сняться с тобой в одной картине». Могла бы, кажется, и без дела приехать в Москву, узнав или заподозрив, что любимый человек «живет с какой-то женщиной». Но в таком порыве, естественном для любой любящей подруги, надобности не видела. Маяковский понял и это.

За сценарий для них двоих Маяковский взялся сразу же. И потратил на эту работу всего одну или две недели. Для Лили была им придумана роль балерины, для него самого — роль художника. О том, что начинаются съемки картины под названием «Закованная фильмой», сообщили газеты. Не преминули добавить — может быть, с умыслом, а может, и без оного, — что Лиля приезжает в Москву вместе с Осипом.

Только из газет об этом событии узнала и Женя Ланг, с которой все эти месяцы отношения не просто сохранялись, но, казалось, обретали стабильность и шли к еще более прочному союзу. «Володя, решай, — твердо сказала Женя. — Выбор за тобой, и он должен быть сделан сразу. Сразу и окончательно».

Маяковский признался честно: «Я не могу с ними расстаться». Так и сказал, по свидетельству Жени: «с ними» — не «с ней». И не лукавил: его привязанность к Осипу, духовная общность, доверие и благодарность — весь этот сложный комплекс чувств, далеко выходивший за рамки традиционной мужской дружбы, был не менее сильным магнитом, чем влюбленность в «женщину его жизни».

Женя все поняла. И отрезала — сразу. Раз — и навсегда. В мае, когда Лиля в сопровождении Осипа приехала на съемки в Москву, Маяковский на самом деле уже не «жил» ни с какой женщиной. Он мог спокойно и честно смотреть Лиле в глаза.

О Жене, похоже, не было сказано ни слова. Словно ее и не было. Не с тех ли пор в отношениях между Лилей и Маяковским установилось непреложное правило: если о своих дежурных увлечениях, сколь бы далеко они ни зашли, он сам ничего не рассказывает, значит, их незачем принимать всерьез.

В июле 1967 года в Москве проходил очередной международный кинофестиваль. Я был аккредитован на нем от нескольких зарубежных газет. Один из коллег, молодой македонский журналист и поэт Георгий (Джоко) Василевски, тоже приехавший на фестиваль, попросил меня устроить встречу с Лилей Брик, у которой он мечтал взять интервью. Я не был тогда с ней знаком, хотя бы и отдаленно, но по Коктебелю знал переводчицу с французского Тамару Владимировну Иванову (жену писателя Всеволода Иванова и мать нынешнего академика — филолога, лингвиста и культуролога — Вячеслава Всеволодовича Иванова, которого даже вовсе с ним не знакомые люди знают под домашним именем Кома): часть их дачи в Переделкине, после смерти Всеволода Иванова, досталась Лиле. Тамара Владимировна устроила нам эту встречу, о которой я расскажу в другой, хронологически более подходящей, главе. Сейчас приведу лишь короткий фрагмент той записи, которую я сделал по ходу их разговора.

«Я влюбилась в Володю сразу, — рассказывала Лиля, — можно сказать, моментально, как только он начал читать у нас свою поэму. «Облако в штанах», вы знаете… Он ее посвятил мне, вы это, конечно, знаете тоже. Полюбила его сразу и навсегда. И он меня тоже, но у него и любовь, и вообще, что бы он ни делал, было мощным, огромным, шумным. И чувства были огромными. Иначе он не умел. Поэтому со стороны кажется, что он любил меня больше, чем я его. Но как это измерить — больше, меньше? На каких весах? На какой счетной линейке? Любовь к нему я пронесла через всю жизнь. Он был для меня… Как бы вам это объяснить? Истинный свет в окне».

Тут Лиля Юрьевна прервала свой монолог и обратилась ко мне: «Переведите вашему другу, что такое свет в окне». — «Не надо, я понял, — сказал Джоко, который хорошо говорил по-русски. — Свет в окне — это когда слепит яркое солнце, такое яркое, что вообще ничего не видно». Лиля Юрьевна не возразила».

КРУЖЕНИЕ СЕРДЕЦ

Съемки картины под странно звучащим сегодня названием «Закованная фильмой» шли в привычном для тех времен темпе. Студия «Нептун» отвела на производство максимум две-три недели. Еще до того, как Маяковский начал писать сценарий, исполнители двух главных ролей были уже определены: он сам — и Лиля. Оказавшись в непривычном для себя амплуа, никакого смущения или страха она не испытывала. Вела себя перед камерой так, словно всю жизнь только этим и занималась. Маяковский, напротив, нервничал, срывался, выходил из себя, хотя он-то как раз уже освоил профессию и считался актером со стажем. Достаточно было, однако, одной лишь реплики Лили, и он тотчас брал себя в руки. Успокаивался. Входил в общий ритм.

Нервничал он вовсе не оттого, что на съемочной площадке что-то не получалось. Ни один посторонний не мог знать, чем вызваны его ранимость и возбудимость. Но Лиля-то знала… Каждый день почта приносила ей письма из Петрограда. Некий Жак, человек без профессии, хорошо известный, однако, в обеих русских столицах, одолевал ее страстными письмами, требуя признаний в ответной любви и немедленного возвращения «домой» — в его пылкие объятия. Из восторгов своих обожателей Лиля никогда не делала тайны, в данном же случае шквал любовных признаний был особенно кстати, распаляя в Маяковском ревность и окончательно отрезая ему путь назад: она не забыла свой «вещий сон» и ту, которая тогда ей «приснилась», по-прежнему считала разлучницей и соперницей.

О Жаке — его подлинное имя: Яков Львович Израилевич — известно лишь то, что каждый вечер он посещал богемное кафе «Бродячая собака» и водил дружбу с Горьким, которую любил афишировать при каждом удобном случае. Немногочисленные мемуаристы называют Жака «бретером», «прожигателем жизни», отмечая при этом его культуру и острый ум. Бездельников Горький не мог терпеть, но к Жаку почему-то был расположен. Привязался настолько, что верил каждому его слову.

Есть все основания полагать, что первоисточником слуха о сифилисе или, по крайней мере, его главным разносчиком был именно Жак, преследуя этим вполне очевидную цель: вызвать у Лили отвращение и страх, понудить ее вычеркнуть «растлителя-сифилитика» из своей жизни. По чистой случайности в это же время Чуковский все еще терзался ревностью к Маяковскому, не в силах простить ему «Сонку», отношения которой с поэтом давным-давно прекратились. Интересы людей, не имевших друг с другом буквально ничего общего, мистическим образом сошлись.

Лиля тоже не любила бездельников и пустоцветов. Даже блистательных. Чутье на подлинный дар было развито у нее в совершенстве — убедиться в этом мы сможем еще не раз. Никаким талантом страстный бретер отмечен не был — она разгадала это мгновенно. У таких людей не было ни малейших шансов добиться ее взаимности. Но Жак, конечно, про это не знал — ведь он о себе был весьма высокого мнения. Оказавшись с Горьким на короткой ноге, он еще больше возвысился в своих же глазах. Его истерически длинные письма становились все более невыносимыми. Лиля на них не отвечала, но и Маяковскому читать не давала, информируя лишь о том, что она их получает и выкидывает в мусорное ведро. Своей недоступностью эти письма еще больше распаляли его богатое воображение.

Лилина тактика сработала безотказно. Едва съемки закончились, Маяковский вместе с Бриками отправился в Петроград. 17 июня он формально «выписался» из Москвы и 26-го «прописался» в Петрограде — все на той же улице Жуковского. Пресловутый советский институт прописки, продолжающий существовать почти девяносто лет, тогда уже начал действовать, но пока еще носил не полицейско-принудительный, а добровольный характер. «Выписка» из Москвы означала, что на своей свободе Маяковский ставит крест и прочно «записывает» себя в Лилино рабство.

Эльза осталась в Москве. Она по-прежнему жила с матерью в Голиковском переулке, расставшись окончательно с мыслями о Маяковском и отказав Якобсону, который настойчиво домогался ее руки. Пришла, наконец, «взрослая трезвость», заставив отрешиться от всяких иллюзий и всерьез задуматься о своей дальнейшей судьбе. В те самые дни, когда Маяковский «выписывался» из Москвы, Эльза закончила архитектурно-строительное отделение женских строительных курсов, уже твердо зная, как поступить дальше.

Среди ее поклонников появился человек, к которому она не питала никаких лирических чувств, но который мог ей помочь начать новую жизнь. Это был находившийся с военной миссией в Москве французский офицер Андре Триоле, — она дала ему обещание стать его женой. Где и как Эльза познакомилась с Триоле, когда точно (считается, что еще в 1917-м) между ними завязался роман, сколько времени он длился и как развивался, — все эти подробности никому не известны. Ни один человек, писавший об Эльзе, этой страницы ее биографии не касается вовсе. В ее произведениях никакого отражения она не нашла. В своих воспоминаниях Эльза тоже ее избегала. Любая нарочитость имеет причину. Об этой нам остается только гадать.

Два человека — Лиля и мать, — по существу, выталкивали Эльзу из России. Из советской России… Но к политике это не имело ни малейшего отношения. Сестры любили друг друга и скандалить, деля Маяковского, совсем не хотели. Но и лицемерить, делая вид, что в их отношениях не существует проблем, — не хотели тоже. Пребывание вблизи друг от друга (расстояние между Москвой и Петроградом в расчет, разумеется, не бралось), неизбежные общие встречи могли в любую минуту стать источником новых конфликтов. Сами сестры, скорее всего, нашли бы выход из положения, но ненависть, которой воспылала к Маяковскому Елена Юльевна, исключала любой компромисс.

Чувства матери нельзя не понять. В старомодном ее представлении вызывающе вольное поведение старшей дочери называлось распутством и подлостью, Маяковский же выглядел дьяволом, погубившим обеих ее дочерей. Вторгся в чужую семью, разрушил ее, не создав никакой другой, совратил и унизил Эльзу… Бегство за границу казалось спасением — не от большевиков, которые лично Елене Юрьевне ничем еще не досадили, а от дьявола-искусителя и от непутевой Лили.

Андре Триоле к тому времени, исчерпав свои, неведомые нам, служебные обязанности, отбыл в Европу. Чтобы сочетаться законным браком, Эльзе надлежало отправиться вслед за ним. Так она и сделала. Поразительно другое: почему-то этот брак не состоялся в Москве. Как могла рассчитывать Эльза на выезд в Европу из подвергнутой блокаде России, где большевики сами лишили своих сограждан свободы передвижения? Из совдепии не выезжали — из нее бежали, рискуя жизнью и не ведая о том, что ждет беглеца впереди. Художник Иван Пуни, приятель Маяковского, Бурлюка, Хлебникова и всего их круга, вместе с женой, художницей Ксенией Богуславской, в это самое время бежали в Куоккалу по льду Финского залива. Чуть позже тот же самый путь с риском для жизни проделал влюбленный и в Лилю, и в Эльзу Виктор Шкловский. А вот Эльза уезжала, как уезжают все нормальные люди в нормальной стране в нормальные времена. История ее отъезда полна не разгаданных до сих пор загадок. Ни на один вопрос, который естественно возникает, нет ответов. Впрочем, и вопросов этих почему-то никто не поставил. Ни тогда, ни потом.

Вот как сама Эльза описывает формальную процедуру своего отъезда: «…В бывшем Институте благородных девиц (Москва, улица Ново-Басманная. — А. В.) мне выдали заграничный советский паспорт, в котором значилось — «для выхода замуж за офицера французской армии». А в паспорте моей матери стояло «для сопровождения дочери». Товарищ, который выдал мне паспорт, сурово посмотрел на меня и сказал в напутствие: «Что у нас своих мало, что вы за чужих выходите?»

Никаких заграничных паспортов в привычном смысле этого слова тогда не существовало — в каждом индивидуальном случае их выписывали на гербовой бумаге и вручали счастливчику. Далеко не все страны принимали эту большевистскую липу за паспорт. Но получить даже такую считалось удачей неслыханной. Исключительным правом выдачи разрешений обладала зловещая ЧК — миновать эту инстанцию ни один соискатель заграничного «паспорта», конечно, не мог. «Товарищ», который «напутствовал» Эльзу, мог быть только сотрудником этого ведомства.

Когда и к кому конкретно обратилась Эльза за таким разрешением? Как и с чьей помощью удалось провернуть ей столь сложное дело? Обычно эта процедура занимала не одну неделю, для получения разрешения на выезд уж во всяком случае требовались рекомендации благонадежных и авторитетных лиц.

Есть еще одна странность, куда более значительная. Еще в марте 1918-го началась англо-франко-американская интервенция с целью свергнуть советскую власть — «офицер французской армии», ради брака с которым Эльза отправилась за границу, служил, таким образом, в войсках, которые вели войну с властями, выдавшими Эльзе заграничный паспорт. Непостижимым образом они благословили ее на супружество с офицером-противником! Для этой цели отправили за границу. С поразительной непосредственностью причину отправки записали в паспорт открытым текстом. Да еще дали в сопровождение мать…

Все это плохо стыкуется с элементарной логикой, здравым смыслом и всем известными большевистскими нравами. «Намекает, — клокоча от злости, пишет про меня мой критик, — что Эльза и ее мать имели шуры-муры с ГПУ». Не намекаю, а ставлю вопросы. Так отвечайте! Опровергайте! Зубовный скрежет, то бишь возмущение каким-то «намеком», не есть опровержение. А ответов как не было, так и нет. Не оттого ли эта важнейшая страница биографии Эльзы полна белых пятен? Не оттого ли в ее мемуарах, изобилующих множеством красочных и важных деталей, нет ни одной, которая относилась бы к этому эпизоду? Не оттого ли об этом нет ни единого слова в изданных ее биографиях?

Так или иначе, но легальное право на выезд она от советских властей получила. Какой ценой — об этом нам приходится только гадать. И уже через неделю, не подвергая риску ни на день счастливо доставшийся ей лотерейный билет, отправилась в путь. На три-четыре месяца, утверждала впоследствии Эльза. Но квартира была отдана московским властям, в нее по ордеру въехала семья «пролетария», все вещи распроданы. Включая рояль, в котором для Елены Юльевны была заключена вся ее жизнь!.. На какое же пепелище собиралась Эльза вскорости возвратиться? На чью крышу рассчитывала?

Путь лежал через Петроград — мать и дочь отправлялись в Европу русским пароходом, носившим заграничное имя «Онгерманланд». День перед отъездом провели в пустой квартире на улице Жуковского — Елене Юльевне повезло. Пустой она была потому, что в жизни Лили и Маяковского только что произошли принципиально важные перемены: потайной адюльтер превратился в публично заявленное сожительство.

Все трое (включая Осипа) переехали на лето в дачный поселок Левашово. Маяковский работал, отвлекаясь только по вечерам, меняя письменный стол на картежный. Лиля загорала и читала старые книги. Осип тоже читал, меланхолично наблюдая за тем, как разворачивается на его глазах весьма необычный роман. Там, в Левашове, Лиля и объявила ему, что чувства проверены, что теперь, наконец, она убедилась в своей «настоящей любви» и, стало быть, Маяковскому она уже не просто товарищ и друг, а вроде как бы жена. Осип принял к сведению то, в чем и так не сомневался, — все трое порешили остаться ближайшими друзьями и никогда не расставаться.

Эта новость была доведена до сведения Елены Юльевны и стала тем финальным ударом, который нанес ей Маяковский еще на родной земле. Маяковский? Нет, скорее родная дочь. Во всяком случае, проститься с ней в Левашово она не поехала, тем паче что Лиля даже не встретила мать на вокзале. У Эльзы были ключи от квартиры на улице Жуковского, все остальное — встречи, проводы и дежурные поцелуи — считалось условностями, чуждыми новой, революционной морали.

Прощаться с сестрой и «дядей Володей» поехала в Левашово только Эльза. «Было очень жарко, — вспоминала она впоследствии. — Лиличка, загоревшая на солнце до волдырей, лежала в полутемной комнате; Володя молчаливо ходил взад и вперед. Не помню, о чем мы говорили, как попрощались… Подсознательное убеждение, что чужая личная жизнь — нечто неприкосновенное, не позволяло мне не только спросить, что же будет дальше, как сложится жизнь самых мне близких, любимых людей, но даже показать, что я замечаю новое положение вещей».

Наутро Лиля спохватилась — новая «мораль» все же не вытеснила полностью дочерние чувства. Примчалась в Петроград, чтобы проститься. Прощание было сухим и жестким. Гнев на милость Елена Юльевна не сменила, Маяковского видеть не пожелала и, вызвав извозчика, отправилась на пристань вместе с Эльзой без чьего-либо сопровождения. Лиля примчалась — снова одна! — перед самым отплытием, с кульком собственноручно сготовленных драгоценных котлет: Петроград уже тогда голодал, но Лили это пока еще не коснулось.

Пароход отчалил. С каменным лицом и сомкнутыми губами, без единой слезинки в глазах, Елена Юльевна прощалась на палубе с родиной, но не с отвергнутой ею дочерью Лилей, которая одиноко стояла на заваленной мусором безлюдной пристани и махала рукой. Маяковский прятался где-то на задворках, не смея себя обнаружить. Было 4 июля 1918 года. Ни оставшиеся, ни уехавшие — никто не знал, что их ждет впереди.

Новая ситуация, в которой оказался дружеский треугольник, похоже, никак не повлияла на образ жизни всех его сторон. Левашово жило привычной дачной жизнью, словно совсем рядом, в нескольких километрах отсюда, не происходили судьбоносные события, сотрясавшие страну, Европу и мир. У каждого в семейном пансионе была своя комната — Маяковский запирался с раннего утра. Он работал — это магическое слово чтилось Бриками больше всего.

Оторваться от письменного стола — днем, а не вечером — пришлось ему лишь однажды. Все тот же Жак продолжал штурмовать Лилю любовными письмами. Одно из них, полное упреков и ультиматумов, с грозным приказом о немедленной встрече, каким-то образом попало в руки Маяковского. Никого не предупредив, он ринул-ся в Петроград. Вслед за ним отправились Лиля и Ося — дома, на Жуковской, они ждали исхода неминуемого скандала. Маяковский вернулся весь в синяках. Оказалось, он «случайно» встретил Жака на улице, тот будто бы бросился на него, требуя отдать ему Лилю, — завязалась драка. Милиция задержала обоих, но Жак потребовал тотчас же вызвать своего «ближайшего друга». Громкое имя ближайшего напугало блюстителей революционного порядка: после кратковременной размолвки с большевиками Горький снова оказался в фаворе. Конфликтовать с такой знаменитостью никто не хотел — отпустили обоих. По иронии судьбы ненавистные Маяковскому Горький и Жак избавили и его самого от нежелательных последствий.

Не только противники большевиков, но и сами большевики — по крайней мере, многие из них — вовсе не были еще уверены в том, что новому режиму удастся удержать власть. Надежда на мировую революцию, правда, еще не иссякла, и это стимулировало новую власть к преодолению любых невзгод, чтобы продержаться до полной победы пролетариев всех стран. Однако начавшийся голод и невероятные бытовые лишения, кровавые битвы на фронтах гражданской войны и раскол в самом большевистском лагере лихорадили огромную страну, в одной части которой почти ничего не знали о том, что происходит в другой.

И лишь все те, кто считал себя принадлежащим к «левому», то есть не консервативному, не традиционному, не академическому, искусству чувствовали себя в своей стихии, обрели внутреннюю свободу и восприняли большевистский переворот как уникальный шанс для самореализации. Нечто подобное уже было при Парижской коммуне, когда поддержавшие ее художники, актеры и музыканты, не замечая агонии призрачной власти, творили так, будто власть эта утвердилась навеки.

Уединившись в левашовском своем заточении, Маяковский создавал первую советскую пьесу «Мистерия-буфф», которой было суждено стать и первой пьесой советского автора, поставленной в советском театре. За это, естественно, взялся Всеволод Мейерхольд: в мире театра он был таким же бунтарем, каким был в литературе Владимир Маяковский. Строго говоря, не он взялся — ему поручили. И он с радостью принял это поручение новой власти. Тем более что пьеса, которую Маяковский в присутствии наркома Анатолия Луначарского и еще дюжины именитых гостей впервые читал на квартире Бриков 27 сентября, и впрямь зажгла неистового реформатора театра. Восхищение его было столь велико, что он плохо просчитал вполне очевидную реакцию своих коллег, привыкших к совсем иной драматургии, совсем иной театральной эстетике.

Через несколько дней Луначарский поволок Маяковского в бывший императорский (Александринский) театр (главная драматическая сцена империи) и заставил автора огласить свой опус еще раз — всей труппе. Однако охотников играть в богохульной пьесе практически не нашлось. Вообще, заметим попутно, агрессивная богоборческая тенденция, присутствовавшая едва ли не во всех творениях Маяковского этого периода, несомненно отражала почти не скрываемый им комплекс неудачника: единственным доступным ему оружием — Словом — он мстил Богу за то, что тот обделил его взаимностью любимой…

Мейерхольду, взявшему на себя обязательство поставить пьесу в рекордно короткий срок (за один месяц) — к первой годовщине Октябрьской революции, — пришлось приглашать актеров из других петроградских театров. Все это были, увы, в своем большинстве актеры далеко не первого ряда, готовые продаться хоть черту, хоть дьяволу, лишь бы получить какие-то деньги: один за другим театры прекращали работу, не имея средств хотя бы на то, чтобы отапливать помещение. Никаких других побудительных мотивов, кроме как желания подработать, у этих актеров не было. Они не понимали ни смысла пьесы, ни тем более ее усложненной, совершенно для них непривычной, формы.

На помощь пришла Лиля, взяв на себя обязанности помощника режиссера. Сохраняя терпение и невозмутимость, она помогала Маяковскому заниматься с актерами, обучая их непривычной стихотворной ритмике и умению хором произносить со сцены ни на что не похожие строки. Преодолеть актерское сопротивление не удалось, однако же, даже Лиле. Совсем отчаявшись, она призвала на помощь Мейерхольда. Только он смог укротить актеров — занятия продолжались…

Как и было обещано, премьера в помещении театра музыкальной драмы состоялась в первую священную годовщину — 7 ноября 1918 года. Главную роль — Человека — играл сам Маяковский. Несколько актеров сбежали в последний момент — не явились на премьеру, «забыв» поставить об этом в известность дирекцию и режиссера. Снова выручил автор: экспромтом сыграл еще роли Мафусаила и одного из чертей, благо весь свой текст он знал наизусть.

Вступительное слово перед спектаклем произнес Луначарский. Зал был переполнен. Лиля сидела неподалеку от Блока — ревниво следила за тем, как он и его жена (драматическая артистка!) реагировали на непривычный текст и столь же непривычную постановку. Успех был ошеломительным. Блок аплодировал вместе со всеми. Особые лавры достались художникам спектакля — Натану Альтману и Казимиру Малевичу. Лиля сияла… Была ли она не права, считая, что успех спектакля — это еще и ее успех?

Никакие триумфы, однако, не могли заслонить убогость и серость быта. Возвращение в город, когда начались осенние холода, заставило вплотную столкнуться с постылой реальностью: не нашлось даже денег, чтобы расплатиться с хозяином дачного пансиона. Пришлось продать ту самую картину Бориса Григорьева, на которой Лиля была запечатлена в сверхнатуральную величину.

Картину купил Исаак Бродский — молодой художник с приличной тогда еще репутацией, который вскорос-ти станет ревностным аллилуйщиком советского режима и главным певцом «ленинской темы». Портрет оказался в надежных руках известного человека, который никогда не подвергнется никаким гонениям, никаким превратностям судьбы в кровавые сталинские времена. Все полотна из коллекции Бродского, чье имя стала носить одна из самых красивых улиц северной столицы, полностью сохранились. После его смерти они стали экспонатами его музея-квартиры. Бесследно исчез только Лилин портрет: одна из многих загадок ее удивительной жизни…

Жили вскладчину, разными способами доставая исчезнувшие из лавок продукты. Маяковский снял бывшую комнату для прислуги — с отдельным входом на той же лестнице, где жили Брики. Дневная жизнь Лили в основном проходила там, ночная — в супружеском доме: этому правилу, о котором все трое заранее договорились, они не изменяли — ни тогда, ни потом.

Во все еще интенсивной культурной жизни Петрограда, главным образом в плодившихся тогда конференциях и совещаниях, в митингах и дискуссиях, Маяковский неизменно участвовал вместе с Осипом Бриком, часто выезжая — опять-таки с ним же — в Москву.

Присутствие Лили было естественным: в самые разные комиссии и комитеты она входила теперь уже не как жена Брика и не как друг Маяковского, а вполне самостоятельно — на правах активного участника «фронта искусств». Помехой порой была ее беспартийность. Приняв активнейшее участие в создании «коллектива коммунистов-футуристов» («комфут»), она не была допущена до формального членства, ибо не обладала партийным билетом. Это не мешало ей «вести беспощадную борьбу со всеми лживыми идеологиями буржуазного прошлого», как сказано было в манифесте «ком-футов», который она сочиняла вместе с Осипом и Маяковским.

Петроградская культура, однако, хирела с космической скоростью. После бегства ленинского правительства в Москву (март 1918-го) центр культурной жизни, естественно, переместился в новую, то бишь в старую — допетровскую — столицу. Никто в точности не знает, кто из членов семейного триумвирата первым подал мысль о необходимости жить неподалеку от власти. Зная инертность Брика и зависимость Маяковского, можно, не боясь ошибиться, сказать, что инициатива принадлежала именно Лиле. Так или иначе, в первых числах марта 1919 года все трое покинули увядающий город и отправились за Синей птицей в Москву. Роман Якобсон, у которого были всюду солидные связи, исхлопотал для пришельцев комнату в Полуэктовом переулке, в одной квартире с их другом, художником Давидом Штеренбергом. Комната эта воспета в известных стихах Маяковского: «Двенадцать квадратных аршин жилья. Четверо в помещении: Лиля, Ося, я и собака Щеник».

Это была самая трудная зима для постреволюционной России. Беспощадный большевистский террор, с одной стороны, гражданская война и блокада — с другой, обескровили богатую некогда страну и ввергли ее в величайший хаос. Голод и холод царили в советской столице. Водопровод и канализация не работали: Маяковский запечатлел и это в своих стихах, рассказав о том, как в уборную ходили пешком через всю Москву — на Ярославский вокзал.

В квартире в Полуэктовом от старых времен сохранился, по счастью, камин: в нем жгли, согреваясь, карнизы, ящики, доски, все, что поддавалось огню и что можно было достать. Каминную трубу однажды «заело» — все обитатели, включая собаку, чудом не угорели. От обледеневшей стены спасал висевший на ней ковер с выпукло вышитой уткой. О реальной утке — на обеденном столе — в этом хлебосольном доме пришлось надолго забыть.

«…Только в этой зиме, — писал Маяковский восемь лет спустя в поэме «Хорошо», — понятной стала мне теплота любовей, дружб и семей». И — совсем уже прямо: «Если я чего написал, если чего сказал — тому виной глаза-небеса, любимой моей глаза. Круглые да карие, горячие до гари». Глаза Лили…

У спекулянтов в голодной Москве все же можно было что-то достать — за баснословные деньги. Но денег-то как раз и не было — гонорары платили настолько скудные, что жить на них не смог бы никто. Лиля приняла и эту реальность, предпочтя дело нытью. Процветал лишь тот, кому было чем торговать. Что мог выставить на продажу человек ее круга? Такой товар Лиля нашла. Собственноручно переписала «Флейту-позвоночник», не забыв отметить на первой странице: «Посвящается Лиле Брик». Маяковский сделал обложку и снабдил уникальный сей манускрипт своими рисунками. Этот поистине исторический экземпляр Лиля отнесла букинисту — тот знал толк в раритетах, тотчас нашел покупателя, который щедро расплатился за доставшуюся ему реликвию. Целых два дня Брикам и Маяковскому было что есть…

Лето, как всегда, принесло облегчение: земля спасала изголодавшихся людей своими дарами. Добровольческая Белая Армия генерала Деникина приближалась к Туле, откуда рукой подать до Москвы, но здесь, в красной столице, жизнь шла своим чередом. Как и многие москвичи, Брики и Маяковский сняли подмосковную дачу, не изменив давним и мирным традициям состоятельных горожан. Выбор пал на поселок Пушкино, где некая гражданка Румянцева отдала им на дачный сезон (не даром, конечно) «избушку на курьих ножках», тоже воспетую позже в стихах ее знаменитого постояльца. Тут же поселился и Роман Якобсон.

Питались грибами — лес с однообразной, но дармовой едой подступал почти к самой дачке, отделенный от нее лишь живописным лугом. Маяковский много работал, Лиля безотлучно оставалась при нем. Это был, вероятно, хоть и очень короткий, самый спокойный, не замутненный ничем период их отношений. То и дело поэт отрывался от бумажного листа, и тогда устраивали розыгрыши, дурачились, вели себя так, словно и не шла совсем неподалеку братоубийственная война.

Как-то в саду играли в крокет. Был знойный, солнечный день. Хорошо знавшая, как идет ей быть смуглой, Лиля избавила себя от излишней одежды, которая, как известно, лишь мешает загару. Какой-то зевака стоял у забора, глядя на нее во все глаза. Она весело крикнула ему: «Что, голую бабу не видел?» И уже готова была расстаться с остатками тряпок на теле. Зевака срочно ретировался. Маяковский смотрел на нее с восхищением: к зевакам он не ревновал…

Для ревности, похоже, с обеих сторон тогда не было никаких оснований. Старые Лилины воздыхатели как-то оттерлись, заслоненные могучей фигурой Владимира Маяковского, ушли в прошлое и его прежние связи. Только что покончила с собой молодая женщина с трагической судьбой, которая совсем еще, в сущности, недавно занимала в жизни Маяковского заметное место. Предположительно именно она, художница Антонина Гумилина, автор фантастико-эротических картин, была прообразом Марии в 4-й части поэмы «Облако в штанах».

Свою ревность к ней Лиля перенесла даже на человека, который заменил Тоне Маяковского: художник Эдуард Шиман почему-то вызывал у Лили стойкое отвращение. Этот факт заслуживает быть отмеченным только в одной связи: тогда все, что хотя бы косвенно напоминало ей о других женщинах в окружении Маяковского, вызывало бурную, подчас совершенно неадекватную, реакцию с ее стороны. Тогда… Но вскоре все станет совсем по-другому…

В ЛЮБВИ ОБИДЫ НЕТ

Идиллия на то и идиллия, что она краткосрочна. Безмятежность подмосковного лета сменилась возвращением в город с суматошным его повседневьем. Без всяких видимых причин отношения обострились: Лиля устала от постоянного присутствия Маяковского, и он, чувствуя это, стремился к уединению. Добрым гением снова стал Якобсон: помог Маяковскому получить отдельную комнату в Лубянском проезде — ту, которая сохранится за ним до самого конца. Сам Якобсон жил в том же доме — дверь в дверь. Другие жильцы квартиры Маяковскому не досаждали ему — психологически он себя чувствовал здесь в своей берлоге, имея возможность в любую минуту остаться наедине с собою самим. Лиля не посягала на это его одиночество: в мемуарной литературе о Маяковском нет никаких свидетельств совместного их пребывания в Лубянском проезде.

Именно в эти дни ранней осени 1919 года у Лили впервые — и, судя по всему, единственный раз — появилась мысль об эмиграции. К политике это не имело ни малейшего отношения. С советской властью она легко находила общий язык, ощущая ее своей властью, открывшей простор для любых экспериментов в искусстве, никаких притеснений от новых хозяев страны не ощущала, находя неудобство лишь в быте, исключавшем тот образ жизни, к которому она привыкла. Пример сестры, оказавшейся в Европе и наслаждавшейся — пусть и убогим, послевоенным, и, однако же, несомненным — комфортом, казался заманчивым.

Жизнь Эльзы разворачивалась тем временем по иному сценарию, совсем не похожему на тот, с которым она покинула Петроград.

Уехала Эльза, как мы помним, к своему жениху — лишь для того, чтобы сочетаться с ним законным браком и «месяца через три-четыре» вернуться домой. Пришлось задержаться в Норвегии, дожидаясь английской визы: бутафорский чекистский «паспорт» границы не открывал. Английской — поскольку Андре Триоле ожидал невесту на берегах туманного Альбиона. Что мешало ему самому приехать в Норвегию, почему мать и дочь добивались английской, а не французской визы, — об этом мы никогда не узнаем: в записках Эльзы таких сведений тоже нет. Не узнаем мы и о другом «пустяке»: на какие все-таки деньги две женщины жили несколько месяцев в совершенно чужой стране? Как и еще об одном: зачем Эльза все равно поехала в Англию, хотя к тому времени жених Андре Триоле давно уже переместился в Париж?

Загадки этого путешествия на том не кончаются. Елена Юльевна осталась в Лондоне и поступила работать в советское учреждение «Аркос» (All Russian Cooperative Society Ltd), которое выполняло тогда функции торгового представительства и одновременно служило каналом для связи между правительством Его Величества и самозваной властью большевиков, не признанной де-юре ни одной из влиятельных стран. Естественно, «Аркос», работавший отнюдь не только на Англию, с самого начала служил «крышей» для советских спецслужб, энергично начавших внедряться в различные западные структуры.

Каким образом дама непролетарского происхождения, вообще ни одного дня, ни при каком режиме, не состоявшая ни на какой службе, — домашняя учительница музыки, и только! — оказалась на этом боевом посту, сведений нет. Даже фальшивых… В некоторых источниках невнятно и глухо говорится о том, что ей помогло знание языков и что устроилась она на эту работу с помощью Лилиных связей. Какие именно связи помогли Лилиной матери получить столь теплое место под солнцем, — ответа на этот вопрос мы не имеем. Обе сестры деликатную тему предпочли обойти стороной. Но что же делать биографу, которому «обойти стороной» ничего не дозволено, если, конечно, он стремится к выяснению истины? Когда лак заменяет перо, таких вопросов, естественно, просто не существует…

Очевидно одно: возвращаться в совдепию Елена Юльевна не пожелала. И за Эльзой, отправившейся в Париж, не последовала тоже, хотя покинула родину вроде бы как раз для того, чтобы сопровождать свою дочь и участвовать в церемонии ее бракосочетания. Андре ждал невесту в Париже, и лишь через год с лишним после того, как Эльза выехала из советской России для регистрации брака, таковая, наконец, состоялась: мадемуазель Каган превратилась в мадам Триале и под этим именем осталась в истории.

В эмиграцию отправился и неудачник, которого Эльза отвергла: Роман Якобсон получил «научную командировку» в Прагу, где осело множество русских изгнанников — главным образом гуманитарных профессий. Научная командировка была тогда самой удачной формой легального отъезда: больше половины командированных в совдепию так и не вернулись. Перед отъездом Якобсон, хорошо знавший о настроениях Лили, предложил ей фиктивный брак, чтобы простейшим способом открыть и для нее дорогу в свободный мир. Если «Лилины связи» позволили ей устроить отъезд из совдепии матери и сестры, то что мешало бы ей повторить то же самое уже для себя? Впоследствии Якобсон говорил, что задуманное мероприятие лишь «случайно не получилось»: формула эта весьма загадочна и позволяет трактовать ее по-разному.

Год спустя, 19 декабря 1920 года, он писал Эльзе из Праги в Париж, чуть-чуть приоткрыв завесу над тем, что происходило тогда, осенью девятнадцатого, в жизни ее сестры: «Лиле Володя давно надоел, он превратился в такого истового мещанского мужа, который жену кормит-откармливает. Разумеется, было не по Лиле. Кончилось бесконечными ссорами: Лиля готова была к каждой ерунде придраться <…> У Лили неминуемо apnis lе beau temps[2] дождик <…> К осени 1919 разъехались, Володя поселился со мной (на Лубянском проезде. — А. В.), а зимой разошлись».

Про «омещанивание» Маяковского Якобсон сообщает конечно же со слов Лили — вот уж что совсем непохоже на этого лютого ненавистника мещанства в любом его проявлении! Нелепым представляется утверждение про «откармливание» жены — когда?! В полуголодное лето — девятнадцатого года… Если уж кто кого откармливал, то, скорее, Лиля Маяковского, а вовсе не он ее.

Наконец, очень сомнительно выглядит и другая версия, существующая в мемуаристике: будто бы Маяковский слишком «обольшевел» и тем вступил в противоречие с Лилиными убеждениями. Таковых в ту пору за ней и вовсе не наблюдалось — она не была ни за большевиков, ни против, и уж во всяком случае, зацикленная на любовных переживаниях, не могла принимать судьбоносных решений по мотивам идеологическим.

Скорее всего, разочаровавшись в своем окружении, не видя перспектив для кардинальных жизненных перемен, двадцативосьмилетняя Лиля решила оборвать унылую череду дней и начать новую жизнь в милом ее сердцу западном экстерьере. О том, что это было именно так, свидетельствует стихотворный экспромт Бориса Пастернака на подаренной ей в те дни рукописи поэмы «Сестра моя — жизнь».

Пастернак переживал тогда кратковременное увлечение Лилей — к таким мимолетным вспышкам страстей Лиле было не привыкать. Влюбленность эта, похоже, не имела естественного развития до победного конца, зато вошла еще одной страницей в бурную биографию Лили. Зная цену уникальным раритетам, она попросила влюбленного в нее поэта переписать свою поэму от руки и сделать ей дарственную надпись. Вместо посвящения Пастернак оставил стихотворный экспромт, смысл которого трудно понять, не зная все то, о чем сказано выше: «Пусть ритм безделицы октябрьской послужит ритмом полета из головотяпской в страну, где Уитман. И в час, как здесь заблещут каски цветногвардейцев, желаю вам зарей чикагской зардеться».

Из этой сумбурной на первый взгляд надписи можно извлечь богатую информацию. Во-первых, дату: дело происходит в октябре 1919-го, именно тогда, когда Якобсон готовился к поездке за границу. Лиля собирается покидать «головотяпскую» страну, то есть такую, где не приходится рассчитывать на разумную и цивилизованную жизнь. «Цветногвардейцы» — это эвфемизм «красногвардейцев», ибо «белогвардейцы» не могут быть «цветными»: белое всегда белое, а не цветное. Именно предстоящий «блеск» их касок пугает и поэта, и ту, к которой обращены его строки. И, наконец, чикагская заря вкупе с четким указанием «страны, где Уитман» не оставляют ни малейших сомнений относительно того, куда Лиля Юрьевна собиралась держать путь. Почему эта европейская женщина остановила свой выбор на Америке, мы не знаем, да существенного значения это, пожалуй, и не имеет. Возможно, потому, что именно Америка ассоциировалась тогда с полным отрывом от своего прошлого, с возможностью начать совершенно новую жизнь. С нуля…

С нуля она не начала: если после хорошего времени бывает дождик, то и после дождика — хорошее время. Примирение состоялось. Немалую роль сыграло и то, что Маяковскому было теперь где отдохнуть от нее, а ей отдохнуть от его присутствия. Повседневное общение в тесноте убивало любые чувства, и вряд ли в этом можно было винить кого-либо из них. Каждый был по-своему яркой индивидуальностью, тривиальное бытовое сожительство было отнюдь не ко благу.

Она продолжала кружить головы мужчинам, и Маяковский отнюдь не был этому помехой. Один мемуарист, не называя имени очередного обожателя, рассказывает о том, как Лиля отправилась с ним в Петроград. На обоих пришлась одна лавка, легли голова к ногам, и тот — при погашенном свете — «впился ей в ноги». Ничего не добившись, «бегал за ней в городе, как полоумный», надеясь преуспеть на обратном пути. Купе на двоих вселяло надежду — ее разбил случайный попутчик: Лилин знакомый — поэт Борис Кушнер — оказался хоть и с билетом, но без определенного места. Обожателя отослали спать на верхнюю полку, а на нижнюю Лиля легла вместе с Кушнером: по той же «модели» — голова к ногам. Теперь уже Кушнер «впивается в ноги» и получает тот же афронт…

Эти маленькие приключения вносили разнообразие в жизнь, ничего не меняя по сути. Впрочем, они все время позволяли ей чувствовать себя желанной и обожаемой, и это ощущение поднимало жизненный тонус, не давая ей права хандрить. Один из «новеньких», появившийся на ее горизонте, резко выделялся из общего ряда. Это был Николай Пунин, искусствовед и художественный критик, женатый на враче Анне Евгеньевне Аренс. Ему едва перевалило за тридцать, но он уже был хорошо известен своими книгами об японской гравюре, о русских иконах, как и своими эссе о современном искусстве. Революция сделала его комиссаром при Русском музее и Эрмитаже, потом он стал ближайшим сотрудником наркома просвещения Луначарского, ведая работой музеев и охраной памятников культуры. В ту пору он бурно демонстрировал свою ненависть к буржуазии и буржуазному искусству, что не могло не импонировать Лиле, как и его возмущение горьковским Домом искусств, где «окопалась буржуазия».

Пунин и Горький были тогда на ножах: имели разные взгляды на «буржуазию». «Пусть люди хорошо одеваются, — вполне разумно вещал Буревестник, — тогда у них вшей не будет. Все должны хорошо одеваться. И картины пусть покупают. Человек повесит картинку — и жизнь его изменится. Он работать станет, чтобы купить другую». Пунина передергивало от этих сентенций. «Против меня сидел Пунин, — рассказывает Корней Чуковский в своем дневнике. — На столе перед ним лежал портфель. Пунин то закрывал его ключиком, то открывал, то закрывал, то открывал. Лицо у него дергалось от нервного тика. Он сказал, что <…> буржуазные отбросы ненавидят его. <…> Горький на это ответил: «Я его ненавижу, ненавижу таких людей, как он. В их коммунизм я не верю». Лиля, естественно, была на стороне антибуржуазного Пунина: их мысли и чувства вполне совпадали.

Вскоре (в 1923 году) Пунин станет мужем Анны Ахматовой, которая всю жизнь ненавидела и презирала Лилю, — одной из причин, породивших эти сильные чувства, несомненно, была «позорная» страница биографии Пунина. Он был околдован Лилей и имел мужество никогда этого не скрывать: «…У нее торжественные глаза, — записал он в своем дневнике, — есть наглое и сладкое в ее лице с накрашенными губами и темными веками. <…> Эта самая обаятельная женщина много знает о человеческой любви и любви чувственной».

Ахматова впервые увидит ее через два года, уже став женой Пунина. Увидит случайно, в театре, и оставит свои впечатления о ней, совпадающие — даже лексически — с впечатлением Пунина, но окрашенные совсем иным, не скрываемым ею, чувством: «Лицо несвежее, волосы крашеные и на истасканном лице наглые глаза». Без ее глаз не обходится вообще ни один Лилин портрет, кем бы, с каким бы чувством ни был он нарисован.

Еще не расставшись с первой молодостью, Лиля переживала тогда вторую. В нее влюблялись безоглядно, мало кто мог, встретившись с нею, остаться равнодушным к магии ее шарма, который притягивал, как магнит, людей самых разных вкусов и интересов. Многие годы спустя писатель Вениамин Каверин рассказывал интервьюеру, вспоминая двадцатый год: «Как-то (в Петрограде. — А. В.) я был у Шкловского. Туда пришел Маяковский с Лилей Брик — прелестной, необыкновенно красивой, милой женщиной, которая мне очень нравилась тогда. Она была очень молода и хороша».

Примерно такими же словами вспоминали о ней того времени и другие люди из мира культуры, имевшие счастье, хотя бы и мимолетно, встретить ее и свести знакомство. Корней Чуковский попытался загладить свою вину и всячески демонстрировал свое расположение. После долгих уговоров ему удалось зазвать Лилю и Маяковского в Петроград, соблазнив поэта возможностью жить в комфортабельном Доме искусств, который славился своей бильярдной. Перед таким соблазном Маяковский не устоял.

Лиля «держится с ним, — записал в дневнике Чуковский, — чудесно, дружески, весело и непутанно. Видно, что связаны они крепко — и сколько уже лет: с 1915. Никогда не мог я подумать, чтобы такой ч<елове>к, как Маяковский, мог столько лет остаться в браке с одною. Но теперь бросается в глаза именно то, чего прежде никто не замечал: основательность, прочность, солидность всего, что он делает. Он — верный и надежный ч<елове>к: все его связи со старыми друзьями, с Пуниным, Шкловским и пр. остались добрыми и задушевными».

Эти восторги имели, увы, мало общего с реальностью. Прочности и солидности в его отношениях с Лилей, к сожалению, не было, как и не было никакой задушевности в связях с поименованными «и пр.» друзьями. Но, скорее всего, Чуковский не просто выдавал желаемое за действительное — он, видимо, искренне так полагал, поскольку Маяковский старался создать такую именно видимость, и Лиля усердно в этом ему помогала. Во всяком случае, ни малейшего сомнения в том, что Лиля жена Маяковского, у Чуковского не было, и оба московских гостя делали все, чтобы создать о себе именно такое впечатление.

«Прибыли они в «Дом Искусств» часа в 2, — записывал в дневник Чуковский. — Им отвели библиотеку — близ столовой — нетопленную. Я постучался к ним в четвертом часу. Он спокоен и уверенно прост. Не позирует нисколько. Рассказывает, что в Москве «Дворец Искусства» называют «Дворец Паскудства», а «Дом Печати» зовется там «Дом Скучати» <…>».

Чуковский суетился, окружив гостей, перед которыми чувствовал вину, особой заботой. В голодном Петрограде для них был устроен и обед, и ужин. При огромном стечении публики состоялся поэтический вечер — Лилю усадили на «королевское» место в первом ряду. Ее окружали литературные знаменитости бывшей столицы: Николай Гумилёв, Осип Мандельштам, Евгений Замятин, Георгий Иванов, влюбленный Николай Пунин, художники и артисты. Молодежь потребовала читать «Облако в штанах». «Посвящается Лиле Юрьевне Брик», — громко возвестил Маяковский, отвесив Лиле поклон.

Тем временем в положении семейного триумвирата произошли серьезные изменения. На первый взгляд они не казались значительными: просто Осип получил новую работу. К таким переменам в ту пору было не привыкать: мало кто задерживался на том или другом посту сколько-нибудь долгий срок. Но, как бы к этому ни относиться и сколь бы малое значение ни придавать, должность, нежданно полученная Осей, никак не относилась к числу рядовых. 8 июня 1920 года политотдел Московского ГПУ выписал ему сохранившееся в архиве служебное удостоверение, подтверждающее, что Осип Брик назначен юрисконсультом зловещей ЧК, одно имя которой наводило ужас на миллионы людей.

С понятием «юрисконсульт» связано вполне конкретное представление о функциях человека, который занимает эту должность. Он должен способствовать соблюдению законов учреждением, в котором работает, и защищать его интересы — опять-таки с помощью законов — в различных инстанциях и организациях. Насчет соблюдения законов Лубянкой можно говорить, разумеется, лишь с печальной улыбкой, а интересы свои она защищала где бы то ни было любыми средствами, но отнюдь не законами. И при чем тут политотдел? Юрисконсульт работает при руководителе ведомства, он связан с его финансовой частью, но отнюдь не с политвоспитателями и пропагандистами-агитаторами.



Поделиться книгой:

На главную
Назад