— Зенитная батарея — срочно построиться!
Зенитчики тут же вылетели из брезентовой схоронки и с большим недоумением начали разглядывать друг друга. У них были белые мучные лица, бушлаты были белыми и то, что под бушлатом, — также белым. Все было в муке. Тельняшка, синие полосы ее, например, совсем не просматривались, погоны тоже… Хохот волной покатился по всему кораблю. Зенитчики тоже смеялись, не отставали от других, смеялись над собой, над холодом, заставившим их заниматься изобретательством, над громко грохочущими железными волнами.
Сейчас, спустя годы, Москалев вряд ли бы подставился под выпад находчивого командира, придумал бы что-нибудь свое — ныне у него и седые волосы есть, и мудрость в котелке, и… хотя силы уже не те. Да все, честно говоря, не то, даже цвет воды во владивостокских бухтах и цвет неба над городскими заливами.
Миновало время, — очень немного времени, между прочим, — и Феликс Громов стал командиром "Выдержанного", а потом пошел дальше и, когда автор этих строк общался с ним осенью 1992 года, Громов был уже четырехзвездным адмиралом, командовал всем Военно-морским флотом Российской Федерации и о "Выдержанном", эскадренном тихоокеанском миноносце, наверное, уже совсем не помнил. А может, и помнил, не знаю.
Москалев этого тоже не знал.
Господи, какое было беззаботное и чистое то время, полное тепла, дружеских тостов, рукопожатий, подначек! Громову можно было, конечно, ответить своим ведром муки, несмотря на то что он командир, но зенитчики этого делать не стали. Наверное, потому не стали, что у них была совесть и, кроме совести, кое-что еще…
Но об этом — разговор особый. А вообще-то, с позиций Москалева, отсюда, издали, из жаркой чилийской печки, все видно очень хорошо, потому так часто и вспоминается прошлое.
Впрочем, если разобраться, печка здешняя не такая уж и жаркая. Днем печет так, что человек плавится, делается дурным, кожа с него слезает, как шкура с вареной колбасы, а вечером температура опускается до плюс шести-семи, и люди ознобно стучат зубами… Плюс шесть после плюса сорока пяти — это очень холодно.
У "Юниверсал фишинг" в порту имелся свой сотрудник, который, как и большие начальники, назывался так же выспренно, едва ли не по-королевски — "шеф флота" и был принят на работу, когда Геннадий еще только готовился со своей "армадой" отплывать из Владивостока. Звали его Серхио Васкес.
Происходил Серхио из богатой семьи, был общительным, в его обязанности входило решение вопросов, связанных с деятельностью катеров и вообще со всякими морскими делами. Помочь Геннадию он не мог, но, как и шеф-кэп, относился к бедам его сочувственно.
Как-то он прибыл на внутренний рейд на легком катере — сам сидел за рулем, щурился доброжелательно, иногда приподнимал защитные очки, чтобы поймать глазами яркий лучик солнца, а если удастся, то и уцепить его зубами. Около москалевских ботов, выстроившихся в одну линию, дал реверс, — резко затормозил, из-под днища его катерка вылетел большой вспененный вал, похожий на снежный… Серхио съехал с этого вала чуть ли не на заднице и поинтересовался, где находится Маскаилёфф?
Геннадий вышел на палубу, сбросил шефу флота веревочный трап. Тот по-обезьяньи ловко взлетел на водолазный катер.
Разговор шел на морском воляпюке — смеси русских, испанских, английских слов, жестов, мычания, закатывания глаз под лоб, улыбок, хрюканья и еще десятка других вспомогательных способов, которые описать, а значит, и передать невозможно.
Все дело в том, что на каждом катере у Геннадия имелось по два вспомогательных плота, а по штатному расписанию положен был один. Вот Серхио и предложил продать плоты, положенные сверх нормы, а вырученные деньги пустить на жизнь.
Мысль была хорошая, Геннадий о плотах уже думал. Если не продать хотя бы что-то, то очень скоро его славный коллектив поволокут ногами вперед на местный погост. Ждать этого торжественного момента осталось недолго. И тем не менее Геннадий отрицательно покачал головой.
— Но, Серхио! — сказал он.
Брови на лице шефа флота удивленно подскочили и заползли под волосы.
— Вдруг нам не сегодня завтра дадут лицензию, а? А у нас плотов нет…
Брови, запутавшиеся в густой шевелюре Серхио, выпутались и встали на свое место: это надо же, какой наивный тип этот русский капитан! Пока он не сунет паре-тройке волосатых лап по толстой пачке денег с изображением американского дядьки, чье лицо украшено приторной улыбкой, дело не сдвинется ни на миллиметр, да и потом, когда сдвинется, также придется добавлять "зелень" в те же самые волосатые лапы. Наивный Геннадий верит в то, во что ни один чилиец уже лет двадцать не верит…
— Хэ! — огорченно махнул рукой Серхио и прыгнул в свой легкий, как пушинка катерок. Прежде чем отплыть, достал из рундучка, находящегося под водительским сиденьем, три буханки хлеба и перекинул Геннадию на борт, тот ловко поймал хлеб, буханку за буханкой, прижал руку к груди — спасибо, мол. Серхио в ответ только головой покачал:
— Хэ, русо-русо!
Опасения насчет плотов у Геннадия имелись веские: все прибывшее из Владивостока имущество висело на нем (кроме горняцкого, естественно), за все с него спросят, за каждую гайку и обрывок каната… И если чего-то не будет хватать, голову открутят. Открутят не Баше, не Толканеву с Охапкиным, а ему, Геннадию Александровичу Москалеву. И, естественно, постараются прицепить какой-нибудь хлесткий ярлык.
А ярлыков Геннадий опасался.
Жаренная в большинстве случаев на воде и собственном жире рыба надоела до тошноты, все попытки добыть разрешение на промысел морисков ничего не дали и перспектив не было никаких, умирать на чужой земле, где даже солнце утром, обычно сияющее, радостное, часто казалось черным, тоже не хотелось. Да и во имя чего умирать, спрашивается? И ради чего?
Ради трех катеров, которые в полутропической жаре и едкой соленой мокрети уже начали гнить и, если их не ремонтировать регулярно, не подкрашивать и не убирать ржавь, через год от них останется лишь одно воспоминание, — ради этих катеров умирать?
Связи с Владивостоком не было. Чилийские компаньоны, которые должны были помогать Москалеву, исчезли.
Что делать?
…Геннадий проснулся рано утром, когда на небе тусклыми стеклянными осколками еще светили звезды, в родных краях неведомые совсем, чужие, разбросанные густо, беспорядочно.
Голову и во сне, и в яви сверлила одна болезненная мысль: как быть, что делать? Они находятся в беде. Наверное, шеф флота был прав, когда предложил продать пару запасных плотов, а на вырученные деньги купить вволю хлеба, несколько батонов колбасы, сыра, бутылки три-четыре местной вонючей водки, которая русскому люду не нравилась очень, поэтому будет лучше, если им удастся купить бутылку спирта. Спирт крепче, чище, да и понадобиться может не только для того, чтобы промывать им желудок…
В рыжеватом утреннем сумраке было плохо видно, он вытянул перед собой руки, пошевелил пальцами и шевеления не засек. Это что, здешний сумрак по утрам стоит такой или чего-то еще? Неужели он начал слепнуть? От рыбной диеты, что ли?
Он послушал, что там за бортом, что происходит?
В бухте было спокойно, тихо плескалась вода, слышалось недовольное хрюканье проплывающего недалеко морского льва — видимо, по курсу ему попалась стая чаек, бултыхавшихся в ряби, и лев согнал их с дороги, следом раздался гудок сухогруза, который двигался на север и прошел мимо ворот в бухту, без захода в Сан-Антонио… Неожиданно он отчетливо услышал стук — что-то твердое толкнулось в борт катера.
Мгновенно, не теряя ни секунды, Геннадий вылетел на палубу: кто тут?
Оказывается, к нему подплыл невесомый катерок Васкеса, и Серхио уже накинул на причальный крюк, вваренный в железо палубы, именуемый уткой, веревочную петлю, чтобы его пушинку не утащило в океан, Москалев не сразу узнал шефа флота и чуть было не огрел его кулаком, но через мгновение протер глаза:
— Это ты?
— Нет, шеф канцелярии господина Пиночета привез господину Москалиёфф личный пакет от прези-дента Чили. — Серхио засмеялся, от души засмеялся: показал все свои тридцать два роскошных зуба.
— Тьфу, я мог же сейчас тебя искалечить. — Геннадий махнул рукой: морской народ везде одинаков, что в России, что в Чили, что еще где-нибудь: любит розыгрыши — то юнгу пошлет к электрикам за ведром тока, то велит выстирать любимый кусок ветоши старшего механика, то заставит поцеловать в задницу только что добытого осьминога, а на рындбуле завязать морской узел, хотя рындбуль — самый короткий конец на судне, не больше среднего пальца, а другой салага получит от боцмана указание пришить к рындбулю три пуговицы, а на выстиранных белых штанах капитана зашить черными нитками мотню. Можно себе представить крик, который родит самый главный человек на судне…
Серхио малость пригасил улыбку.
— Ты думаешь, я шучу, а я не шучу. — Он выдернул из бардачка конверт, украшенный цветным, прямо-таки королевским вензелем, небрежно помахал им. — Вот оно, приглашение!
Шеф флота не обманывал: Пиночет решил посетить Сан-Антонио вместе с супругой и созывал на эту топтучку, сдобренную шампанским и черным вином, разный именитый народ. В число приметных людей, которым Пиночет захотел пожать руку, включили и Геннадия Москалева.
Поверив в это, Геннадий озадаченно и одновременно довольно поскреб пальцами затылок: хорошо, что он свои последние штаны и куртку с золотыми капитанскими шевронами сохранил, не обменял на хлеб. На встречу с Пиночетом конечно же надо сходить — вдруг на этом высоком пикнике можно будет решить что-нибудь дельное?
И еще. Явно там вместе с вином будут разносить и сигареты… С сигаретами была полная беда, они сидели в заднице и не знали, как из нее выбраться, купить сигареты было не на что… Поэтому каждый день один из них, — скажем так, исполняющий обязанности "дежурного", — плыл на лодке к берегу, там в порту, на набережной, где-нибудь около обвешанного огнями кафетерия или у магазина собирал брошенные на землю чинарики. Из чинариков вытряхивали остатки табака и городили "козьи ноги" — самокрутки, дымили со сладким выражением на физиономиях…
В общем, дошли они до ручки. Охапкин вспоминал благословенные времена, когда во Владивостоке мог курить сколько угодно, в каждую дырку мог засунуть по сигарете: в зубы, в уши, в ноздри, куда хочешь, — словом, все сигареты запалить и дымить, дымить, дымить… Ах, какие были возможности! Сигареты существовали всякие — и дорогие, например, "Джебел" в картонных коробках, были сигареты среднего достатка — "Опал" с фильтром, а также дешевые, которые он любил, вообще без фильтра — "Шипка", "Солнце"… Охапкин здесь, в Сан-Антонио, даже за голову хватался:
— Это надо же, мы бычков заставляли докуривать за нас "Шипку" — какие дураки были!
Геннадий знал этот фокус: на рыбалке на крючок часто насаживались мясистые, с разработанными челюстями, пучеглазые бычки. Очутившись на берегу, такой бычок немедленно распахивал рот и ему тут же в зубы вставляли окурок. Бычок от удовольствия даже трепыхаться переставал, самозабвенно затягивался дымом и хлопал большими твердыми губами.
Опытные любители побродить по миру, да поротозейничать, очень радовались, когда курящий бычок попадал им в глазок видеокамеры, хохотали так, что от пиджаков отлетали пуговицы. Правда, бычкам так смешно не было…
Прием проходил в большом, с мрачными темными стенами зале, очень похожем на танцевальный. Тут, кажется, еще даже сохранился запах пота от вчерашних танцулек и дешевого молодежного одеколона.
Собралось, по прикидкам Геннадия, примерно сто человек, может, чуть больше, — народ в основном подтянутый, с торжественным выражением в глазах и печатью многозначительности, прочно наложенной на лица…
Говорят, что точность — вежливость королей, Пиночет повел себя, как король, появился секунда в секунду. Плотный, в черном, аккуратно сшитом штатском костюме, скрывающем лишний вес, с тяжелым лицом, он прошел вдоль длинной шеренги гостей, с каждым поздоровался за руку. Около некоторых задержался, видимо, знал этих людей лично, задержался и около Геннадия, которого видел первый раз в жизни:
— Русо?
— Русо.
Пожал руку и пошел дальше. Единственное, что отметил Геннадий, — очень властный взгляд малоподвижных темных глаз. А вот жена Пиночета Люсия вела себя иначе, в ней было что-то девчоночье, молодое, легкое, она шла позади мужа и улыбалась, источала что-то домашнее, лицо ее было добрым.
Как понял Геннадий, встреча эта была у Пиночета обычной, без далеко идущих целей — он часто совершал такие поездки, принимал участие в обедах, не против был и поужинать где-нибудь в забегаловке, поглядеть на жизнь обычную, простую, что-нибудь намотать на ус, а потом издать нужное распоряжение…
С покойным Сальвадоре Альенде он когда-то был близок, дружили они семьями и, видать, случались у них душевные беседы, и не одна; но правительство у Альенде было вороватым, как, к слову, и у Ельцина (за примерами далеко ходить не надо), больше заботилось о своих карманах, чем о государственной казне… Так говорили, во всяком случае. Это вызывало в обществе раздражение, недовольство перекинулось в самую опасную для правительства среду — в армию, — в результате Чили взорвало. Альенде был убит сторонниками Пиночета, сам же Пиночет пришел к власти. Для наиболее громкоголосых своих противников на городском стадионе Сантьяго он устроил лагерь, очень далекий от оздоровительного, тех, кто не захотел понять, что происходит, поставил к стенке. Даже раздумывать не стал, хорошо это или плохо.
Вначале имя Пиночета произносили с ненавистью, потом, как понял Геннадий, многие чилийцы стали произносить его с уважением. Любви не было, но уважение было. Уважали за то, что убрал из общества воровство, расправился с бандитами, заставил забыть такое понятие, как голод.
В общем, он выдворил из Чили то самое заплесневелое, худое, темное, что в Россию приволок Ельцин со своей полуграмотной теннисной командой.
Что оказалось интересно: на посту алкалде — мэра Сан-Антонио сидел русский, вполне представительный господин с седой щеточкой усов, очень похожий на актера Джигарханяна. Происходил мэр, надо полагать, из потомков первой волны эмигрантов-белогвардейцев…
В голове невольно возникла мысль: а ведь все дела скорбные с лицензией и квотой можно решить через мэра, но через минуту эта мысль непотребная угасла… В России, особенно ельцинской, это можно провернуть очень легко, а в Чили, на этом диком латиноамериканском западе — вряд ли, Чили — не Россия, и тут страну не хавают большими кусками, как у нас, вместе с заводами, землями, электростанциями, городами и реками, с месторождениями ископаемых и несметной тайгой. У тех, кто раньше в Чили имел серьезные воровские желания и инстинкты, ныне этого нет — Пиночет истребил.
Едва Пиночет поздоровался с приглашенными, — с каждым лично, более того, он поздоровался за руку даже с уборщицами, — как появились официанты с серебристо позвякивающими бокалами на подносах, в ту же минуту были внесены в зал и большие столы с едой. Еды было много, вся еда свежая, ароматная.
Геннадий невольно вздохнул: эх, один бы такой стол закинуть на катера к мужикам — вот был бы праздник!
Алкалде-мэр оказался не единственным русским, живущим в Сан-Антонио, были и другие. К Геннадию подошел невысокий человек с коротким седым бобриком на голове, в очках, поинтересовался тихим спокойным голосом:
— Вы русский?
— Русский.
— И я русский. Зовут меня Рони. — Он пожал Геннадию руку, сосредоточенное лицо его разгладилось, глаза под стеклами очков потеплели. — Занесло же вас сюда…
— Занесло, — согласился Геннадий.
Рони снял с подноса два бокала с красным, на вид почти черным искристым вином, один себе, второй Геннадию, чокнулся.
— Меня нечистая сила тоже когда-то занесла сюда… — сказал он, отпил несколько глотков, одобрительно наклонил голову: — Хорошее вино. — Потом помял языком что-то во рту, похвалил: — В меру густое, вкус выдержанный… Люблю такое вино. — Рони выпрямился и произнес, глядя куда-то вдаль, в угол, в полумрак большого зала: — Хотя родился я в Саратове…
Геннадий с интересом глянул на него: на военного преступника, полицая, расстреливавшего в годы войны своих земляков, Рони не был похож, на примака, уехавшего за границу к жене, тоже не походил, тогда кто же он?
Рони угадал, о чем думает собеседник, усмехнулся невесело, — кажется, на него накатило былое, и было оно непростым.
— В сорок первом году, когда началась война, нам с соседом Андрюхой было по семнадцать лет, и мы стали рваться на фронт — защищать Родину. — Рони вновь чокнулся с Геннадием. — За нас, юных дураков!.. Мы были чисты в наших порывах. — Отпил немного вина, со вкусом почмокал. — И совершенно искренны. Прибавили себе годов и оказались в действующей армии. Без всякой подготовки. Винтовок не было, вместо них нам выдали деревяшки.
— Какие деревяшки? — не понял Геннадий.
— Обычные деревяшки, которыми играют дети, довольно грубо выструганные, примитивные. Стрелять из них можно только во сне. С этими деревяшками мы и пошли на пулеметы, — по-русски Рони говорил довольно прилично — язык сохранил, удалось ему это. — Нас и положили… Мы с Андрюхой бросили деревяшки и прыгнули в кусты. Думали там отсидеться. Отсидеться не удалось, немцы обнаружили нас и загнали в лагерь. Лагерь был, судя по всему, сборный, полевой, охраняли его слабо. Ночью мы с Андрюхой убежали и — к своим. Свои встретили нас нормально, накормили кашей, напоили чаем и отправили к особисту — так было положено. А тот даже разговаривать с нами не стал, окинул взглядом и приказал: "Расстрелять!" Нас с Андрюхой повели на расстрел. Вели такие же молодые лопухи, как и мы, единственное что — винтовки у них были настоящие, не деревянные. Как бы там ни было, мы их скрутили, винтовки забросили в кусты и убежали. А бежать-то особо некуда было — только через линию фронта. Думали — попадем к партизанам. А попали снова к немцам. В лагере пробыли до конца войны, в сорок четвертом нас отправили на сельхозработы, к бауэру, мы ему понравились, он и оставил нас у себя. Познакомились с двумя полячками, женились на них, а когда все кончилось и Гитлера застрелил адъютант в его же яме, мы уехали в Латинскую Америку. Осели здесь, в Чили. — Рони снял с подноса у очередного пробегающего мимо официанта два бокала с вином, один отдал Геннадию. — За то, чтобы жизнь ваша была лучше нашей.
— А что напарник ваш? — осторожно полюбопытствовал Геннадий, ему показалось, что Рони в своей горькой истории не все рассказал, кое-что опустил… Вот только что? Впрочем, Геннадию до этого не было никакого дела. — Жив он?
— Андрюха-то? Чего ему сделается? Жи-ив. — На лице Рони неожиданно появилась грустная улыбка. — Живет в Сантьяго, внуков нянчит, в кино с ними ходит. Прихварывает… Но тут ничего не сделаешь — годы. Старость пришла — отворяй ворота.
Рони провел бокалом у себя перед лицом, задержал на несколько мгновений, ловя аромат вина, довольно кивнул. Предложил:
— Выпьем за Россию!
Выпили. Вино на этот раз вообще оказалось отменным. В России такие вина водятся, наверное, только на Кавказе, в персональных подвалах, о них Геннадий только слышал, но никогда не пробовал.
Но главное не это, главное, было много свежей еды, надо было хотя бы малость поесть.
— Скажите, Рони, а если я попробую сейчас пробиться к мэру, чтобы переговорить с ним, удастся это мне? — спросил Геннадий.
Тот отрицательно покачал головой.
— Вряд ли. Мэр находится рядом с Пиночетом, а у Пиночета очень сильная охрана.
В общем, пробиться к мэру Москалеву не удалось. Вопрос о лицензии и квоте на вылов морисков продолжал висеть в воздухе…
В конце концов стало окончательно ясно, что желанное разрешение и бумажку с квотами фирма "Юниверсал фишинг" не получит никогда. Геннадий минут двадцать сидел, неподвижно глядя в одну точку, у себя в тесной каютке, — о чем-то думал. О чем именно думал, понять было невозможно и одновременно это было понятно без всяких слов.
На душе ничего не было — ни боли, ни нервного озноба, даже озабоченности, и той не было, а была какая-то странная пустота, которую породить могла только беда, еще, может быть, болезнь, не поддающаяся лечению.
Геннадий встряхнулся, словно бы пробитый током, перевел взгляд на иллюминатор. За окном синело безмятежное искрящееся море, был виден белый, ярко освещенный солнцем мол, чуть дальше — длинное складское помещение, примыкающее к бетонной косе, опутанной колючей проволокой, еще были видны чайки, много чаек, чертящих плавные светлые линии по пространству.
Безмятежности океана можно было только позавидовать.
Что делать с имуществом, висевшим на нем, за которое он расписался в бумагах, коих насчитывалось не менее полусотни, Геннадий не знал. Назад, домой, катера он вряд ли сумеет доставить — для этого нужен как минимум рефрижератор, но рефрижератора нет и не будет… Тем не менее, за каждую железку, за каждую гайку с болтом с него спросят. И не просто спросят, а сделают это строго, с пристрастием. Что он ответит придирчивым ревизорам или как их там зовут?
Насколько ему стало известно, у горняков, которые прибыли в Чили на одном с ним рефрижераторе, дело тоже не пошло, поэтому от всех довесков, которые у них имелись, славные золото- и нефтедобытчики благополучно избавились.
Свои плашкоуты они продали втихую, никого не ставя в известность, из-под полы, Геннадий никогда не видел эти плавсредства и мало что слышал о них, а если и заводился случайно разговор об этих мелких, но очень нужных суденышках, то потом он лишь удивлялся тому, как ловко, с чертенячьим искусством разговор уходил в песок, будто плашкоутов никогда не было, они просто померещились уставшему от жизни в Чили господину Москалеву.
В голове невольно возникала мысль: а что, если и водолазные катера были привезены сюда на горбу рефрижератора для такой же продажи? Продадут их, деньги распределят по карманам, — таких карманов будет немного, три, максимум четыре, — а Москалева вежливо попросят сойти вместе с командой на берег? Геннадий допускал такой вариант — может быть и это. Хотя водолазные катера, да еще с начинкой, среди которой были и барокамеры для приведения подводного ловца, заболевшего кессонной болезнью, в чувство, — очень серьезная техника.
Но для того, чтобы продать катера, Эмиль Бурхес должен был появляться здесь каждый день, — ведь надо почистить, отдраить все железки едва ли не до зеркального сверка, отладить машины и оборудование, а Бурхес вел себя лениво, сидел где-то в норе, много спал и воспитывал щенка-водолаза, совсем не думая о том, что катера просто-напросто гниют на внутреннем рейде Сан-Антонио.
Владивосток молчал, оттуда также не приходило ничего — ни распоряжений-указивок, ни советов, ни сочувственного бормотания, — ни одного словечка, в общем. Геннадий был забыт в Чили, брошен со своими капитанами на произвол судьбы.
Надо было добывать деньги и отправляться домой, пока они не сгинули здесь, в далеком-далеке, на чужбине, уже здорово им опостылевшей.
Но чтобы у них в кошельках завелись хотя бы какие-то деньги, надо было что-нибудь продать, в первую очередь то, что меньше всего нужно в их хозяйстве.
А меньше всего на этот момент нужны были дубли спасательных плотов, шеф флота был прав… На каждом катере должно быть по одному спасательному плоту, второй — это уже перебор, двадцать два, как в игре в "очко"…