На совещании, стало быть, Ленька встал и спросил, почему какие-то там расчеты сделаны по старинному способу, а не как теперь во всем мире делают? И называет французского профессора Шамбарьера — я даже запомнила такую чудную фамилию! И, к Самарскому обращаясь, так это с удивлением говорит, я, дескать, просто поверить не могу, чтобы наш, значит, начальник не в курсе был и с последними работами этого профессора не познакомился. И чего-то еще лепит.
Все слушают, ничего не понимают, но, на Ленькину нахальную рожу глядя, головами качают, мол, как же, знаем, правильно.
Тут дошла очередь отвечать Самарскому. Он мужик ушлый, в спор не полез, а стал объяснять, что все статьи того профессора давно изучил, знает, и остановка теперь за какой-то там Марьей Ивановной, инженершей, что в декретном отпуске загулялась, а он, дескать, давно уже ей указания дал всю шамбарьерскую науку превзойти и внедрить…
Так он разливался курским соловьем, а Ленька возьми и пусти по рядам записочку, открытую, между прочим, чтобы, пока до Самарского дойдет, и другим известная стала. И написал он в записочке так: „А шамбарьер — это кнут, которым лошадей в цирке гоняют! И никакого такого профессора на свете нету“.
Ну, ясное дело, кому после того смех, а кому и слезы.
Очень я смеялась, когда Ленька мне эту историю рассказывал, и подумала; пусть я грамотой Леньки не достигла и не достигну уже, а все-таки совет подать могу. Чего голова не сообразит, сердце подскажет.
И Ленька знает — кто-кто, а я его не подведу…
Или другой случай был.
Штурмана ему нового дали. Парень, видать, ничего, да только не в свои сани сел. Как нынче говорят — блатовый специалист. Отец у него высоко стоит и устроил сыночка на видное место.
Ленька, верно, мне не жаловался, а так в разговоре раза три понять дал, что не штурман у него, а горе горькое и что не знает, как от него отделаться.
И правда, как?
Жаловаться? Скажут: он молодой, глупый, вот и должен ты его учить. Передавать опыт. И воспитывать, значит, должен.
Что ответишь?
Раз командир — должен!
А как учить и воспитывать, когда тот ничего слушать не хочет?
С неделю времени прошло, гляжу я, невеселый Ленька ходит. Спросила, чего с ним. А он так прямо не ответил, но намек дал:
— Хуже нет с дураками дело иметь.
Ну, я догадалась — опять штурман этот кровь ему портит! И говорю:
— Неужели, Ленька, ты не можешь его напугать, да так, чтобы он сам от вас сбежал?
Посмотрел Ленька на меня пронзительными глазами, смеяться не стал и зубоскалить тоже не стал, видно, задумался.
А потом узнаю. Они ночью летали. Штурман путал-путал, еле свой аэродром нашел и очень был в волнениях и переживаниях. А Ленька перед посадкой механику подмигнул, тот чего-то отверткой подвернул, и тревожный сигнал включился — пожар.
Тут Ленька штурмана подзывает и говорит: давай, мол, попрощаемся, потому как высота маленькая и с парашютом прыгать нельзя, а так я навряд ли вас целыми на землю доставлю, тем более и лететь уже не на чем, пока ты путался да крутился, вся, значит, порция бензина у нас кончилась…
Пожара, конечно, никакого не было. И сесть они обыкновенно сели. Только на другой день штурман в отпуск ушел, а потом и вовсе от них убрался.
Теперь, Ленька говорил, вроде за границу летает и, между прочим, очень даже довольный. Там спокойное дело, не то что испытания…
Вот почему мне Леньку жалко.
Он и без меня проживет, знаю, надеюсь. А все ж со мной ему легче. И он это понимает. Когда я тут неделю валялась, каждый день подле меня сидел и Клавдию ходить за мной наладил. И все предлагал: давай, мама, я тебя в самую лучшую клинику определю.
Только что клиника?
Разве там могут новое сердце поставить? А старое износилось. И чего удивляться? Как вспомнишь, что пережито да сколько потеряно, даже странно делается, что оно хоть как-никак, а все еще работает.
На клинику я не согласилась, а в санаторий, сказала, поеду, только чтобы недалеко. Никакие мне там Сочи, Кисловодски не нужны. Под Москвой согласна. Чтобы лесочек тихий, чтобы речка, чтобы воздух легкий и до дома близко.
В санаторий меня Ленькин друг Наум, тот, что антенну приходил налаживать телевизионную, отвозил. Ленька не мог. Улетел куда-то.
Чего уж этот инженер врачам наплел, не знаю, только встретили меня как принцессу. Самую лучшую палату дали, и в столовой около окошка посадили, и все спрашивают, чего мне хочется.
А мне чего надо? Сердце чтобы не болело или хоть поменьше пекло, и все.
Лечат здесь — стараются.
И лекарства, и процедуры всякие, и питание по науке, как доктор пропишет. Место тоже красивое. Лес чистый, дорожки аккуратные, цветов — прорва. А тишина! Тишина такая, что птиц слышно. Смешно подумать, я уж и позабыла, как птицы поют!
С утра я вроде как на работе — из кабинета в кабинет хожу.
Где слушают, где приборами измеряют, электричеством лечат и ванны делают.
Потом обед. Закуска, первое, второе, сок, компот. Половины не съедаю. Не приучена постольку есть. И вообще, думаю, столько никому не нужно, если только после операции, чтобы поправиться, вес нагулять.
После обеда отдыхать полагается. Только я днем спать не могу. Лежу, в окошко смотрю, как березки качаются, как облачка ползут, и думаю.
О чем?
Да про разное, что в голову придет.
Девчонкой я плавала хорошо. Как выучилась, и не помню. Это, конечно, не удивительно — кто у моря вырос, все плавают. А потом, когда замуж вышла и сперва в Киев, а потом в Москву переехала, вроде даже и позабыла, что люди купаются.
Не до купанья было. Все заботы да хлопоты.
И вот — Ленька подрос, повезла его к брату своему. Брат в Бологом жил. А там — озера. Пошли мы с Ленькой на пляж. Раздела его, он по бережку побегал, побрызгался, довольный.
Говорю:
— Ну, пошли, Ленюшка, поплаваем.
Пошел. Только как шагов пять сделал, назад. Боится. Я поплыла, показываю — не страшно, дурачок, хорошо… Подумать, сколько лет прошло, а помню и озеро, и день тот, и как вдруг обрадовалась, что не разучилась! Плыву! Да-а-а… Ну а парня никак затащить не смогу. Боится. И тогда я сказала Леньке:
— Наверное, зря я тебя, сынок, привезла сюда. Не надо было и пробовать. Не будешь ты плавать.
А он спрашивает:
— Почему?
— Трусишкой родился. Ничего не выйдет. Не будешь плавать.
Надулся, чуть не в рев.
— Буду, — говорит. И полез в воду. Я, конечно, рядом. Дошел, где ему до пупочка было, дрожит, слышно, как зубешки колотятся. И — бултых…
Подхватила его, чтобы не нахлебался, и давай показывать, как руками-ногами толкаться, как голову держать.
Осмелел, из воды не выгнать.
А через неделю заплавал. И вот что интересно: потом, когда уж он большим стал, бриться начал, если начну над ним подсмеиваться — насчет девчонок или про какие его художества говорить, — терпит, а как Бологое припомню, так пыхнет — и ходу. Не мог того слышать.
Вот так лежу, мечтаю, другой раз и задремлю.
Задремала тут вроде вполглаза, а сон возьми да и приснись. Будто отец наш живой откуда-то приехал и сидит за столом с Ленькой, водку пьет.
Надо же — такое только во сне присниться может: отец сроду больше трех рюмок не выпивал, и Ленька не горазд. А тут вроде бы стаканами они ее глушат. Оба красные стали и друг на дружку сердятся.
— И много ты добра налетал? — Отец его спрашивает.
А он:
— Мне много не надо. От добра человек только сатанеет и другому глотку готов перегрызть, чтобы еще больше забогатеть.
— Намек, значит, делаешь? Так, что ли? Только не крути, а прямо отвечай. — И вижу, сердится отец, из себя выходит.
И вроде бы Ленька ему отвечает:
— Нет, почему же намек. Я вас осуждать не имею права. Вы всю жизнь старались и в своем деле очень даже хорошим работником были. А мечты вашей я и тогда не понимал, и теперь не понимаю.
— Это какой мечты? Говори, сукин сын, выкладывай, все до конца говори!
— Ну, чтобы капитал сколотить, чтобы проценты шли…
— Дураком ты родился и дураком помрешь, — отец говорит, а сам руками размахивает, будто Леньку ударить хочет, — а убьешься ежели при своем летании, что сыну твоему останется? Что?
И тут будто бы отец заплакал, а Ленька его по голове гладить стал и успокаивать:
— Не расстраивайтесь, папа, не надо…
Здесь я очнулась, а сердце так колотится, так колотится, гляди, выскочит.
Врать не буду — напугалась. Даже гулять не пошла и до самого ужина на терраске сидела.
Народ тут, как всюду, разный. Есть которые нравятся. А есть — глаза б мои не смотрели!
Один особенно гадостный. Здоровый боров, пудов на семь, наверное. Шея толстая, салом налитая. Все на станцию бегает. А как вернется, так глаз у него и вовсе не видно — одни щелочки. Дыхнет, что из пивной бочки дух. И ко всем придирается — процедур ему, видите ли, мало дают, сестры грубо разговаривают, питание тоже не подходящее. И бухтит и бухтит. Но еще противнее, когда он про свои заслуги рассказывать начинает — и Беломорско-Балтийский канал будто бы он строил, и в Арктике работал, и на войне чуть ли не армией командовал. Всем уже надоел своими разговорами.
Сама-то я, правда, его не слушаю. Начнет, поворачиваюсь и ухожу. Но один раз все-таки сцепилась с ним. Из пустяка, верно, вышло, но я не смолчала.
Начал он сестричку Люсю мытарить.
Девчоночка совсем молоденькая — может, восемнадцать ей, а может, еще и восемнадцати нет, хорошенькая, обходительная, ко всем с улыбкой. Ну, прелесть девочка.
Так начал он ей выговаривать: и смотрит она на него не так, и вроде грубит, а вот если бы ей рубль дать, то по-другому бы небось разговаривать стала…
До слез девочку довел. Тут я не выдержала и говорю:
— Чего ты его слушаешь, Люсенька, не обращай внимания!
Как он взвился! И на меня: чего только не наплел. Ну, я послушала-послушала да тихонько так и сказала, вроде бы и не к нему обращаясь:
— Надоел ты мне, пошел вон отсюда.
Так что же вы думаете? Как открыл рот, так и позабыл закрыть. Что твой карась, из воды вытащенный.
И надо же, как раз в тот вечер Ленька меня проведать приехал. Мы аккурат в столовой сидели. Заходит. Загорелый. Улыбается. В хорошем костюме, синем — а это редкость, чтобы он пиджак надел, все в кожаной куртке крутиться привык. А тут при галстуке и со звездочкой.
Вошел и вроде бы извиняется:
— От ребятишек из интерната еду, так что при параде… Не удивляйся, спешил.
Это у них шефство такое — над интернатом для неполноценных от рождения ребятишек. И Ленька, когда туда ездит, всегда старается в самом лучшем виде быть. Говорит: им это, ребятишкам, для моральной поддержки надо — выглядеть!
Все, кто в столовой был, внимание на Леньку обратили.
А он ко мне подходит и спрашивает:
— Ну, как, мама, отдыхаешь?
— Хорошо, — говорю, — сынок, отдыхаю.
— Лечат? — спрашивает.
— Еще как, — говорю, — лечат с утра до ночи, только и делают, что лечат.
— Никто не обижает?
Ну, я вроде подумала и говорю серьезно:
— Обижает тут один… — А сама смеюсь.
— Кто обижает?
Показываю на того толстого глазами, дескать, он. Ленька прямо как в театре разыгрывает: встает с места, вроде соображает, что же делать, потом поворачивается и тихонько так идет через всю столовую. Останавливается перед столиком толстого и, будто милиционер, спрашивает:
— Фамилия ваша?
— Бальзин, — говорит тот, — моя фамилия. А в чем дело? — И глазки у самого забегали, по сторонам озирается.