Поэтому, когда до меня дошло, будто Ленька какую-то врачиху завел и вроде купаться с ней в Крым ездил, я эти разговоры — мимо ушей.
И раньше я в его семейные дела никогда не лезла, а тут и вовсе. Пусть, решила, сами разбираются. У них я, правда, бывала не очень чтобы часто, но все же ездила. Погляжу, вроде тишь да гладь в доме. И Клава, как всегда: мама, мама… и Ленька, как всегда, шутит…
А потом он вдруг приехал ко мне в три часа ночи.
Сначала я сильно испугалась, подумала: ну, беда. Спросила, что случилось? А он сказал, что никакой беды нет и вроде бы у него что-то с автомобилем получилось, вот он автомобиль и запер, а сам ко мне, как до меня ближе было.
Постелила я Леньке на диване. С разговорами приставать не стала. Ночь. Он сполоснулся на скорую руку и лёг.
А слышу, не спит. Ворочается. Долго не спал. Сколько, не скажу — сама я притомилась и уснула. Утром встала тихонько, он и не слышал. Поглядела ему в лицо, и хоть плачь — такое обиженное лицо было, просто даже не сказать. Только у него маленького я такие губенки видела.
Будить, думаю? Жалко. И на работу мне пора.
Взяла, значит, бумагу и написала:
«Леня, если что, не думай, приходи в мои хоромы. Не осужу, что бы ни было. В тесноте, да не в обиде».
Врать не буду, работала весь день, как всегда, не переживала, нисколько не маялась и даже возвращаться домой не спешила. Свое слово сказала. Ото всей души ему предложила, а дальше как хочет, сам должен решать.
Правда, когда к дому подходила, что-то вдруг в груди у меня закололо, съежилось.
Смотрю на дверь — замок. Ключ в условном месте, на счетчике электрическом лежит. Отомкнула, взошла в комнату. Постель с дивана прибрана, одеяло, простынки на стуле аккуратно сложены. Это у него с детства — за собой убирать. Стаканы, тарелки нетронутые. Ушел не евши. Записка моя на столе.
«Неужели не заметил?» — подумала.
Нет, заметил. Его рукой приписано:
«Спасибо, мама, знаю, ты ни за что и никогда меня не осудишь. А я сам? Вот в чем вопрос…» Что-то он еще было написал, но зачеркнул.
Чем там у них дело кончилось, да и было ли чего серьезное, не знаю. Никакого разговору промежду нами никогда больше не было. И записку ту я порвала. Но другой раз начну воображать, а как бы все повернулось, если б Ленька и правда от Клавдии к той докторше ушел или пусть даже не к той докторше (может, ее и не было!), а вообще к другой женщине?
Не люблю я невестки, не люблю, хотя и не показываю ей того. И вот гадаю, что бы тогда было. А потом на себя и разозлюсь. Чего зря нервы портить, когда все равно часы назад не ходят? Этого даже наш отец наладить не мог, хотя уж какой мастер был!
А чем невестка мне не по душе — скажу.
Бывают на свете женщины, а бывают бабы. И не от образования это вовсе зависит. Другая хоть профессорша — а баба. А есть хоть и домашняя жена, ничего, кроме детей и кухни, вроде не знающая, — женщина. Она мужу и дом поставит, и совет верный даст, и, когда надо, — промолчит… У женщины душа умная, понимающая. И это — большое дело! Так вот, Клавка — баба.
Верно, любит его, из кожи вон лезет, чтобы все хорошо было. Только полной веры у меня к ней нет. Случись у Леньки неприятность какая, не знаю, сумеет она помочь или не сумеет. Едва ли…
Когда в тридцать втором отца нашего арестовали и обвинение против него сделали, будто он золотишком приторговывает, я со страху чуть не померла. А чего испугалась? Знала ведь, что он ко всяким комбинациям — купить-продать — смолоду тяготение имел. И подумала: а ну-ка не зря ему такое обвинение сделали? Ну-ка он от меня в секрете и правда какие-нибудь шахер-махеры завел? И все-таки пошла к следователю, и такой там крик подняла, и графин об пол шарахнула — да как, дескать, вы смеете на честного человека клепать? — что его в тот же вечер отпустили. Еще и извинились.
Он мне тогда ночью сказал:
— А ты вот, оказывается, какая. Не знал и не думал даже.
— Какая уж есть. Если не гожусь, поезжай в Таганрог. Дорогу вроде знаешь…
Долго он молчал. Чего в голове своей соображал, не знаю, а потом спросил:
— Ну а если бы оказалось, что донос на меня правильный, тогда как?
— Вместе бы и отвечать. Муж и жена — одна сатана.
Так с тех пор он, когда разозлится, бывало, и кричит мне:
— А ты, сатана, не в свое дело не лезь!
Только я все равно лезла. Не понимала того, чтобы у него свои дела, а у меня свои были.
Может, я зря Клавдию осуждаю. Может, напрасно. Как говорится, фактов у меня никаких нету. Да и рада бы знать, что подозрения мои напрасны, только и таких примеров, чтобы по-другому об ней думать, я не вижу.
Когда Леньке Героя дали, никаких мыслей у меня, что он возноситься станет или больно много о себе воображать, не было. Такого не ждала от него. А все-таки интересно, как он под Золотой Звездой ходить станет.
Видела я разных людей и знаю: не каждому по плечу почет и уважение выдержать.
Взять Пахомова — начальником у него на фронте был, — ну до чего аккуратно себя держал. Чтобы как-нибудь показать, я главный, заслуженный — никогда! Верно, я на него рассердилась, когда он сомнительную девицу в мой дом привел. Но то другое дело, с кем греха не бывает. А так — очень даже правильный человек.
А вот другой Ленькин командир — Пилевин его фамилия — совсем не то. Верно, Ленька его сильно уважал и говорил, будто жизнь тот ему не раз спасал. Может, оно так. Ленька врать не приученный. Однако уж больно высоко себя этот Пилевин ставил, высоко…
Только я не о Пилевине рассуждения имею, а о самом Леньке. Вскоре после парада надумал он мебель в мою комнату новую купить. Я против была. На что мне эти серванты да хельги разные? Не приученная к ним. Но он впиявился, как клещ: купим да купим.
Я сказала Леньке:
— Или тебе от людей совестно, что мать не во дворце живет? Боишься, при новом твоем звании осудить могут?
Ох как он разозлился:
— Не говори глупостей, мама! Просто я хочу, чтобы у тебя все было…
Ну, «глупости» я ему простила, не со зла, а в сердцах брякнул. Но спрашиваю:
— Ладно, положим, новые вещи ты купишь, а старые куда денем?
— Старые? А куда их девать? Выбросим…
— Как же так, выбрасывать? И шкаф еще хороший, и стол крепкий, не шатается. Люди же те вещи делали, старались, а ты говоришь — выбросим. Нет, Ленька, не согласная я ничего выбрасывать. Не согласная.
— Тогда продадим давай.
Вроде бы ни на чем наш разговор закончился, а дня, наверное, через три приезжает на машине, чтобы свезти меня в магазин. В комиссионный, в мебельный. Прицениться.
Поехали. Проваландались там часа два. Цены у них — смех: хороший дубовый стол на резных ножках, с раздвижной крышкой, нисколько не побитый, еще сто лет простоит — вровень с тумбочкой для телевизора идет, хотя тумбочка — фанера облакированная!..
Вышли мы из магазина — «Ленька смеется, поддразнивает меня, ну, как, мол, торговля. А я расстроенная.
Тут я и не заметила, откуда, подходит к Леньке пожилой, чисто одетый дядька и, на куртку его кожаную обтрепанную глянув, спрашивает:
— Ты шофер?
Ленька отвечает:
— Возможно, а что?
— Машину мою не глянешь? Что-то не запускается.
— Можно, — ответил Ленька и мне: — Ты в машине подождешь или погуляешь?
Не люблю я в машине долго сидеть. Душно. Сказала, что погуляю. А он пошел. Что там поломалось, не знаю, только Ленька минут за двадцать все наладил и мотор запустил.
А дальше между ними такой разговор вышел.
— Сколько с меня? — пожилой этот дядька спрашивает и достает бумажник.
— Сколько дадите, — отвечает Ленька.
Я прямо обомлела. Неужели, думаю, он с него деньги возьмет?
— Что значит „сколько дадите“? — спрашивает тот. — А если я вам рубль дам?
— Ну что ж, придется взять и сказать спасибо.
— Но ведь это не по совести будет, неудобно, — говорит и бумажник в руках вертит. — А сколько ты зарабатываешь? — спрашивает.
— В среднем, на круг, — отвечает Ленька, — двести рублей в день.
Тот не удивился, слова против не сказал, вроде даже обрадовался и стал считать:
— Двести в день. Четвертак — в час. Значит, за двадцать минут третья доля полагается. Вот держи. — И подает Леньке восемь рублей — пятерку и трешник.
Отошли мы с Ленькой к нашей машине, я и говорю:
— Ошалел ты, что ли? На кой тебе его деньги?
А Ленька смеется:
— Жулик он. Деляга. Пусть платит. А я честно заработал. Вот ведь гад, на машине ездить — пожалуйста, с нашим удовольствием, а ручки запачкать стыдно. Пусть платит.
Потом, когда мы с полдороги уже проехали, Ленька вдруг как хмыкнет, я даже вздрогнула.
— Ты чего? — спрашиваю.
— Жалко, мало сказал. Надо бы объявить, что полтысячи в час зашибаю. Поверил бы, морда толстая, он ведь в другом масштабе цен живет…
Не скажу, чтобы отец наш деньги любил, неправда это будет. Но почтение к казначейскому билету имел. „Копеечка рубль бережет“ — любимая его поговорка была.
А вот в Леньке ну никакого уважения к деньгам нет.
Заработал, промотал, роздал и не знает кому, и не помнит сколько.
Другой не поверит, а ведь бывает, ко мне заезжает и, как маленький, ей-богу, просит:
— Мама, дай пятерочку до получки. Пятнадцатого отдам.
И между прочим, всегда отдает. Если сказал пятнадцатого, уж будь спокойна — пятнадцатого и отдаст.
А тут я ему раз сказала:
— Что это ты у меня занимаешь, Лень? Деньги-то твои, нужно, бери, и чего говорить — до пятнадцатого или до тридцатого?
Обиделся. Мальчику, говорит, скоро сорок, а ты что же, из меня иждивенца сделать хочешь? Это он-то иждивенец! Смешно. А вот такой характер.
И чему я радуюсь — не заработкам его, дорогие Ленькины рубли, потом оплаченные, страхом, который он ото всех прячет, — характеру его радуюсь.
Слава богу, не в отца пошел.
Легкость в нем от дядьки, а может, и от меня.
Да-а, характеру его радуюсь. И тому еще, что не портится Ленькин характер с годами и от славы не худшает. Мне это вроде как награда, как медаль за мой труд.
Недавно меня прихватило до того круто, думала — все. Хорошо, соседка заглянула, „неотложку“ вызвала. Укол сделали, таблеток оставили, велели лежать. Вот и лежала колодой, и все думала, думала…
Вроде и не старуха еще — шестьдесят только зимой будет, а жизнь, можно считать, прожита. И не скажу, что больно мне помирать страшно, а все-таки неохота.
И Леньку жалко.
Кто не понимает, скажет: чего его жалеть? Мужик на ногах при деле, семью имеет, какой ему от матери прок? Если у кого такое мнение, оспорять не стану. Пусть. Каждому вольно на свой манер мечтать. Но я по-другому соображаю.
Вот он маленький был — какая обида ни зацепит — от отца или от школы или просто — случай, — к кому бежал? Ко мне. И я к нему подход знала. Кричать на него, вычитывать — такой ты да эдакий — пустое дело. Только пуще зло его брало, и сам себе наперекор норовил сделать. А если с ним по-хорошему, тихонько — Леня-Ленюшка — и похвалить и пожалеть, так ведь и извинится, и все как надо исполнит.
А вырос, так что же?
Хоть и летчиком стал, и на войне всего насмотрелся, только сердцем он нисколько не постарел.
Был у него на работе начальник, вроде и сейчас над ним командует — Самарский. До того Леньку доводил, что у него, бывало, руки тряслись… А я откуда про это знаю — сам рассказывал. Приехал однажды и говорит:
— Вот, честное слово, мама, если так дальше пойдет, набью ему морду при всем честном народе, и пусть после того меня судят…
Я, конечно, спорить не стала. Спрашиваю, что он, значит, за человек тот, Самарский, и чем фактически мешает Леньке жить? Пока он толковал о нем, да все с примерами, все с примерами, гляжу, успокоился и про битье уже не говорит. А человечишко, Самарский тот, видать, и правда дрянь. Все норовит гордость свою выказать, а если что не так, на других свалить. Дескать, я велел, указывал, предупреждал, а они меня не послушали. Такого голыми руками не возьмешь.
Ну-у, подумала я, подумала и говорю Леньке:
— Вот что я тебе посоветую, сынок, — унизь ты его, принародно по его же, по ученой части. Как — не знаю, ты больше моего понимаешь, только сделай, чтобы все над ним надсмеялись. Разозлится он, зашипит, станет бояться тебя. Вот увидишь.
А потом мне Ленька рассказывал, как он, значит, того Самарского припечатал. Только я не все поняла — разговор у них особый был, научный. Но смысл все-таки ухватила.