Теперь думаю иногда: а как Ленька к этому отнесся? И не пойму. Прямо он мне ни разу не сказал, чтобы я к ним переезжала или что помощи от меня ждет. Но намекал.
Года через четыре они квартиру получили.
Ленька приехал и говорит:
— На троих нам три комнаты дают, а на четверых можно бы и четыре взять.
Ну, я сделала вид, что не поняла, к чему он клонит. Спросила:
— Так в чем же дело?
— Так четвертого-то нету.
— Нету? Ты же после войны собирался много мужиков народить вместо тех, кого убили…
А он только головой покачал:
— Тут одного моего хотения, мама, недостаточно.
И не пожаловался, а я почуяла — не все у них с Клавой так гладко да складно, как со стороны кажется.
Новую квартиру им дали трехкомнатную. Богатая была квартира, с двумя балконами, со всеми удобствами, светлая, просторная.
Ленька старался все обладить, чтобы и удобно и по моде. В Ригу даже за кухонной мебелью летал. И шкафы в коридоре сам делал…
И вот чудно получается — про квартиру его я могу все рассказать: какая мебель в какой комнате стоит, какая посуда в каком шкафу находится, и чем ванна украшена, и какой ковер они в залу купили. Все помню. А про работу его одно только слово скажу — летает.
Да-а, днем летает и ночью. В хорошую погоду и в плохую. Без воскресений и суббот.
И когда ко мне люди пришли с поздравлениями, так я даже не сразу поняла, что случилось.
Как, думаю, Леньке Героя дали? За что? На войне вон как старался, а только до капитана дослужился, а тут вдруг — Герой…
И это тоже мне обидно: приедет ко мне, обязательно чего-нибудь привезет: или торт, которого я, правда, терпеть не могу, или конфеты, или чего в дом и денег обязательно оставит. А разговора настоящего нет. Так, слова одни пустые!
И спешит. Всегда спешит, будто собаки за ним гонятся.
А я к ним поеду, так редкий час, чтобы в их доме посторонних не было. Все гости да гости… Знакомые, товарищи… А при чужих какой разговор — одна видимость. Позанимаюсь с Алешкой, с внуком… да бабушка я не больно-то старательная. Нету у меня перед Алешкой-крошкой умиления, что ли… Ну маленький он, маленькие все вроде хорошие. Только, честно сказать, другая забота из головы не идет — есть у меня сын и вроде бы нету… Вот и спешу к себе, а в последнее время все больше об этом думаю, каким Ленюшка мой мальчишкой был.
В дядьке своем, в отцовом брате, Ленька души не чаял. А почему?
Хороший он человек был, верно. Любому последнюю рубашку отдаст. Непьющий. Механик первой руки. Все при нем. Только серьезности никакой.
Помню, день рождения нашего отца праздновали, он ему в подарок токарный станок приволок. Маленький, настольный. Специально для часовой работы. А еще книгу бухгалтерскую притащил, вроде в придачу. И при людях насмеялся: вот, дескать, можешь теперь частную фабрику открывать.
И понимай его как хочешь — на станок не пожалел, а он больших денег стоил. Да и еще не сразу такой найдешь. И тут же родного брата обсмеял…
Или другой пример: уехал он на юг отдыхать. А в ту пору у жены его Нюры именины подошли. Так он сумел, как уж изловчился — не знаю, телеграмму в Елисеевский магазин отбить и заказ с доставкой на дом наладить — шампанское там и закуска всякая человек на десять.
Когда вернулся, Нюрка его и спрашивает:
— Или ты ошалел, куда мне столько?
А он отвечает:
— Мне не то важно, сколько ты выпила, мне надо было знать, сколько бутылок останется…
А ведь в годах оба были, бездетные, и жили хорошо. А такое вдруг ему в голову стукнуло!..
Цветы он ей все таскал, снопами прямо.
Ну, цветы-то цветами, только я точно знаю — случая не упустит, чтобы хвостом крутнуть. Правда, все у него всегда шито-крыто было. Раз спросила, чего это он все молодится да больно проворно глазами по чужим бабам шнырит, он и сказанул:
— Единожды живем. Чего теперь не успеешь, потом не догонишь…
Леньку любил страшное дело как. И в цирк его таскал, и на лыжах, и подарки дорогие делал — велосипед, помню, прикатил, потом костюм, потом, когда Ленька в аэроклуб записался, сапоги хромовые…
И Ленька в нем души не чаял. Только не за подарки к нему льнул. Нет. Вольность жизненная в дядьке ему правилась — без счету, без расчету существовал, про завтрашний день сроду не думал. Смолоду я и сама такая была. Это уж потом во мне что-то переломилось, стала под отца нашего подстраиваться…
Дрался он в школе. И конечно, жаловались на него. То меня вызовут, то записку пришлют: разберитесь, дескать, повлияйте. Стану спрашивать:
— Скажи, Леня, за что ты того мальчика побил?
А он упрется бараном и молчит. Измучишься, пока слово вытряхнешь. И всегда получалось, будто он за правду воюет. Один со всем светом.
Стану говорить, да разве ж можно хорошее кулаком в людей вколачивать? Пусть ты и прав, только ведь битьем ничего не докажешь.
— И не надо, — скажет, — а так тоже нельзя, чтобы неправда тебя кулаком, а ты ее — языком. И не я первый задрался, он сам.
Верно, сам он редко первым лез.
Иду я давеча домой и вижу: на моем окне какой-то мужчина в полный рост стоит и чего точно там делает, не разобрала, только понять успела — в раме ковыряется. Не сказать, чтобы испугалась — красть в моей комнате нечего, — а все же неприятно. Подхватилась — и бегом. Дверь настежь. По полу провод протянут, а человек тот, как меня увидел, на окошке и застыл.
— Ты чего тут делаешь? — спрашиваю, а у самой сердце так и трясется, так и трясется.
А он смеется и отвечает:
— Не сердитесь, мамаша, я вам телевизионную антенну налаживаю…
— Какая я тебе мамаша, какую антенну? У меня телевизора и в помине нет.
— Нет, это верно, но сегодня, — на часы поглядел, — сегодня в восемнадцать ноль-ноль будет…
Разозлилась я и как крикну:
— А ну слазь с окошка! И отвечай сейчас же: кто тебя в комнату пустил?
Слезть он, правда, не слез, но присел на подоконнике и ноги свесил. Спрашивает:
— Может, вы сначала со мной познакомитесь? Меня зовут Нюма, а фамилия — Рутберг, я с вашим сыном работаю, инженер. Леонид Яковлевич команду дал — к восемнадцати ноль-ноль антенну наладить…
— А замок ломать тоже он велел? — спрашиваю.
Смеется.
— Разве это замок, мамаша? Так, фикция! И никто его, между прочим, не ломал, аккуратненько — гвоздиком — раз и, пожалуйста…
— Гвоздиком? Ты что же, в институте гвоздиком замки открывать научился?
— Ну что вы, в институте этому не учат. Сам дошел, исключительно сам, когда до войны еще голубей таскал…
И тут он поплел такое, что я и не знала — смеяться мне или плакать.
Сколько я с этим инженером разговаривала, не скажу, только верно, в шесть часов заявляется Ленька. С ящиком.
— Вот, мама, владей, — говорит, — привез тебе телевизор. Сейчас наладим и зачет по эксплуатации у тебя примем. А ты все чикаешься? — Это он у Нюмки своего спросил. — На сдельщину перевести, с голодухи ноги протянешь.
— Помехи, командир! — отвечает этот инженер и ржет. Ох и здоров он смеяться. Чуть что — зубы показывает.
Вдвоем они еще с полчаса повозились и включили. Скажу, такого здоровенного телевизора я в те поры ни у кого не видела, и без линзы, и экран как в кино. Не знаю, сколько Ленька за него заплатил и где раздобыть исхитрился.
Включили и начали меня обучать, где громкость регулировать, как картинку вверх-вниз подвигать, чего повернуть, чтобы не мелькало…
Раз, наверное, пять переспросили, а потом Ленька говорит:
— Все, мама. Пользуйся. А мы помчались.
Куда, думаю, им мчаться-то? Посидели бы как люди. Сказала:
— Ящик привозить нашли время, а с матерью посидеть — нет?
И тогда Ленька объясняет, что он сбежал: живет, мол, сейчас на казарменном положении при аэродроме, и по правилам ему никуда отлучаться не полагается. К воздушному параду он готовится. А телевизор, значит, для того и привез, чтобы я в воскресенье могла посмотреть, как он над Тушином летать будет…
С тем и уехали. Даже чаю не попили.
А в воскресенье посмотрела я, как он на празднике кувыркался и что там в воздухе выделывал!
Лучше бы и не видеть того. Страх и ужас!
Да еще диктор все подговаривал, какой он, значит, грозный, его самолет, да что на реактивной машине такой полет впервые в мире исполняется…
В воскресенье это было, а на другой день, в понедельник, значит, в газете — указ. И Леньке моему вместе с другими испытателями Героя присвоили. Только я думаю, не за один этот полет, а вроде как по совокупности. Просто к празднику приурочили, чтобы объявить.
Вот с тех пор и ходят ко мне люди — взрослые, пионеры — и все просят: расскажите да расскажите… А я думаю, если он так каждый день летает, то лучше мне умереть поскорее и не дождаться, пока он угробится…
Не специалист я, конечно, в его деле, но думаю, такое долго продолжаться не может — или машина его не выдержит, или сердце лопнет…
На другой день я с работы отпросилась и к Леньке поехала прямо с утра. Примчалась, а у них народ. Вино пьют. Гуляют. И конечно, никакого разговора опять не получилось. Только на кухне у Клавы спросила:
— Видела, как он давеча на аэродроме выделывал?
— Нет, — говорит, — не видела. К соседям он не велел ходить, чтобы зря не волновалась, а свой телевизор неисправный у нас.
— Неисправный? Чего же его инженер, Нюма этот, починить не мог?
— Приходил, сказал, трубку менять надо, но таких трубок в магазине нет. А что, мама, страшно было?
— Красиво, — сказала я, — хотя, если без привычки смотреть, боязно все-таки.
Нет, Ленька тут, ясное дело, не виноватый. Только сердце с того времени у меня хуже болеть стало. Ничего-ничего, а потом как припечет, вроде горячий утюг на груди, и дышать трудно.
Ходила я к врачу, к терапевту нашему Надежде Михайловне. Душевная она женщина, обходительная и доктор, говорят, понимающий. Послушала меня Надежда Михайловна и стала объяснять, какие да где, значит, изменения имеются. Капли прописала, велела тяжело не поднимать и быстро, особенно по лестницам, не ходить, отдыхать побольше…
Ну, пью я капли эти и бегать стараюсь меньше, только, ежели честно сказать, нисколько мне от того не легче. Прихватит — и свет не мил.
Вспоминаю теперь, как в госпитале ташкентском за летчиком майором Васей Хитруком я ходила. Плохой он был совсем — легкое прострелено и позвонок задет. Мучился — страшное дело. Вступит у него, так, бывало, аж зубами скрежещет.
Один раз сказала я:
— А ты, Вася, не терпи, не надо, постонал бы, покричал лучше. Легче будет.
Так он что ответил?
— А люди?
Действительно, в палате двенадцать человек их лежало, все тяжелые. Не хотел других беспокоить. Ну а мне-то жалко его, спасу нет, так жалко, я опять говорю:
— Неужели люди тебя осудят, Вася? Не поймут? Сами маются, самим тяжело, никто на тебя, Вася, в обиде не будет.
— Нет, мать, подлое это дело — свою боль на других перекладывать. Особенно когда другие помочь не могут…
И ведь выжил. Летать, правда, больше не пустили, а служить в армии еще долго служил. Писал. Академию закончил. Преподавателем оставили. Теперь небось генерал.
Очень я за него переживала тогда, в Ташкенте. И все мне казалось, будто он с Ленькой на одно лицо, только постарше годков на шесть, на семь.
Потом, когда он выписался и уже из Москвы карточку свою прислал, стала замечать, что лицом они с Ленькой вовсе и не похожие. Если только — характером.
Часто я теперь Васю Хитрука вспоминаю. Как прихватит, будто утюг на груди жжет, — так сразу он перед глазами.
Откуда слухи появляются и по свету ползут, не знаю. Сплетничать я смолоду привычки не имела и не больно к чужим наговорам прислушиваюсь. Взять хотя бы, когда мой в Таганрог укатил. Сколько соседок мне шептать стали: неспроста, неспроста это его в теплые края потянуло. А я — ноль внимания. Раз сказал, что едет какие-то старинные часы там восстанавливать, пусть так и будет.
Веры нет — жизни нет.