Угрюмое республиканство Лефевра никогда не подвергалось сомнению. В Эсоне стало известно, что идет бой и что императрица бежала за Луару. На следующем перегоне, возле унылой почтовой станции в десяти милях от Парижа, маленький кортеж столкнулся с пешим егерем, который сказал, что состоит при штабе Мортье и послан вперед искать место для постоя. На какое-то мгновение это поручение озадачило императора. Он не мог понять, зачем войскам Мармона и Мортье понадобилось останавливаться здесь. Офицер сказал ему, что корпус маршала отступил, что брат императора Жозеф последовал за императрицей и что в Париже, столице мира, как некоторые думали еще неделю назад, уже стоят на квартирах башкиры, хорваты и прусские гусары. Короче говоря, война кончилась.
На несколько секунд император остолбенел. Затем он стал рвать и метать. Завтра подойдет гвардия! Парижская Национальная гвардия встретит его приветствиями! Попав в город, он покинет его либо победителем, либо покойником!..
Коленкур хорошо знал это настроение. Он сидел рядом с Наполеоном, пока они проделали тысячу лиг по снежной пустыне, и знал, как отделить зерно гениальности от шелухи истерики. Он подождал, когда буря уляжется, а затем посоветовал поскорее вернуться в Фонтенбло и сделать паузу, чтобы изучить сложившуюся ситуацию.
Однако сейчас даже Коленкура потрясла неистовая ярость императора. Наполеон проклинал трусость Жозефа, тупоумие Мармона и предательство депутатов. Взору смущенных офицеров и солдат, стоявших на ветру и в темноте около ветхих зданий, этот человек на несколько минут предстал не как гениальный полководец и администратор и даже не как товарищ, многие годы деливший с ними тяготы и триумфы, а как неуправляемый грубиян подросток. Он отказывался верить собственным глазам и в самом деле пошел пешком, в сопровождении протестующего Коленкура, по дороге к Парижу. К счастью для себя, он натнулся на авангард армии Мортье, который подтвердил слова офицера-квартирьера. Регулярные войска вышли из столицы по соглашению, подписанному тем же вечером, и отступали в поисках новых позиций.
Наполеон сразу пришел в себя, и, как всегда, к нему вернулся гений импровизации. Он отдал отрядам Мармона и Мортье приказ занять сильную позицию между Эсоном и Сеной, где тылы прикрывала река Йонна. Коленкура он отправил к царю с наказом в последний раз замолвить слово за династию. Сам же он повернул и направился обратно в Фонтенбло, куда прибыл в шесть часов утра 31 марта.
Два человека зарекомендовали себя наилучшим образом в водовороте интриг и предательства, сопутствовавших крушению наполеоновской империи в первые дни апреля 1814 года. Это были Коленкур, друг и чрезвычайный посол побежденного императора, и царь Александр Первый, его самый могущественный враг. Сейчас, к досаде тех французов, которые надеялись заработать дивиденды на гибели государства, они встретились и провели разговор.
В том, что происходило между ними, лежала последняя надежда династии. Если нить оборвется — к чему прилагали усилия Талейран и многие другие, — все надежды дома Бонапартов пойдут прахом. Обаяние и убедительность Коленкура не могли бы удержать Наполеона во главе государства — это был вопрос решенный, — но к обсуждению предлагался вариант возвести через четырнадцать лет на императорский трон Франции его сына. Коленкур был человеком честным и преданным. Он направился в сторону мерцающих сторожевых огней казаков и уланов, которые расположились на дальней стороне Сены, решившись сделать все возможное ради человека, которого любил.
В столицу он попал с трудом. Часовые имели строгий приказ не пропускать никаких посланцев от Наполеона, а присутствия Коленкура в Париже боялись сильнее, чем какого-либо другого гонца, поскольку когда-то он был послом в Москве и умел ладить с царем. Если бы не случайная встреча с великим князем Константином, братом самодержца, Коленкуру пришлось бы ни с чем возвращаться в Фонтенбло. Константин узнал его и проводил к царю в Елисейский дворец, где союзники проводили конгресс. Там Коленкура, вымотанного до предела, провели в маленькую комнатку, которую Наполеон использовал как свой кабинет, когда жил во дворце. На столе по-прежнему пылились карты России. Коленкур тактично сжег их и лег спать на софу. Теперь он был уверен, что царь примет его, и не ошибся; Александр не только оценил значение этого посольства, но даже согласился поговорить с Коленкуром наедине.
Сперва казалось, что надежды мало. «Вы опоздали, — дружелюбно сказал царь Коленкуру. — Все уже кончено. Сейчас я ничего не могу вам сказать». Но Коленкур настаивал, и состоялась вторая, более многообещающая беседа. О чем они говорили, в точности неизвестно, поскольку и тот и другой впоследствии никогда не останавливались на этой теме. Однако мы знаем, что Коленкур достиг кое-каких успехов, согласившись с тем, что Наполеон должен уйти, но упорно выдвигая доводы в пользу сына императора и регентства. У него в запасе имелись две козырные карты. Первая — подозрение царя (которое менее чем через год перешло в уверенность) в том, что Франция на самом деле вовсе не хочет реставрации Бурбонов и что Талейран с его сворой либо врут, либо преувеличивают. Вторая — способность Наполеона продолжить борьбу либо в Лотарингии, как он планировал, либо к югу от Луары. Коленкур вел свою игру очень умело, и, когда он уезжал, царь по-прежнему пребывал в сомнениях. Талейрану, Пруссии и Англии теперь пришлось бы сильно постараться, чтобы убедить царя во всем соглашаться с их советами. С этой крупицей утешения Коленкур направился в Фонтенбло.
Тем временем события набирали ход. 1 апреля под надзором Талейрана было назначено Временное правительство, и от одного его состава у французских патриотов сводило скулы. Новым министром почт стал Бурьен, ненавидевший Наполеона; командором Почетного легиона — аббат де Прадт, ставленник Талейрана, который первым встретил Наполеона в Варшаве во время бегства последнего из России; военным министром — генерал Дюпон, чья позорная капитуляция в Испании под Байленом привела к голодной смерти 8000 французов на пустынном острове, превращенном в лагерь для военнопленных. Остальные, за немногими исключениями, были ничтожествами, питающими либо подлинные, либо карьеристские симпатии к Бурбонам.
На следующий день, 2 апреля, Сенат издал указ, в котором Наполеон обвинялся почти во всех злоупотреблениях, какие только может совершить глава государства, подкрепленных такими обвинениями, какие могла бы предъявить варварскому римскому императору преторианская гвардия перед тем, как его убить. Среди прочего Наполеону вменялось в вину то, что он бросал раненых без ухода и намеренно устраивал в стране голод и мор. В тот же день муниципальный совет открыто высказался за Бурбонов и призвал оставшихся маршалов и генералов изменить триколору. Взамен им обещали сохранить пенсии, чины и титулы. И никому, похоже, не приходила в голову абсурдность этого призыва: ведь он, по сути, исходил от самодержцев, в войне с которыми и были заслужены такие титулы, как князь Московский или герцог Данцигский, которые сейчас обещалось сохранить.
Парижская политическая сцена менялась ежечасно. Когда 2 апреля Коленкур вернулся в Фонтенбло, его оценка ситуации уже устарела, но он без колебаний заявил Наполеону, что, по его мнению, лучшее, на что сейчас можно надеяться, — регентство. И он, конечно, не был одинок в этом мнении. Уже слышали, как Ней в присутствии Наполеона пробормотал, что спасти их может только отречение, а другие, включавшие, например, Лефевра, Удино и Макдональда, поговаривали о необходимости депутации, которая бы потребовала такого выхода.
Но даже сейчас, когда во Франции находилась полумиллионная вражеская армия, военная ситуация не была безнадежной. Пройдя пятьдесят лиг за три дня, от Труа подходили остатки Великой армии, а всего в пределах достижимости находилось около 50 тысяч солдат. Сколько раз Наполеон совершал чудеса с меньшими силами! Среди рядовых царила тревога, но не уныние. Большинство, начиная от полковников и ниже, по-прежнему доверяло императору и ждало от него нового мастерского удара, на этот раз под стенами Парижа. Но их вожди уже распрощались с надеждой. Генерал Жерар сказал в разговоре с Макдональдом, что состоятельные люди боятся, как бы в случае продолжения сопротивления Париж не постигла участь Москвы. Макдональд обещал донести эти опасения до императора, как только окажется в замке.
Но указ Временного правительства, освобождающий армию от присяги императору, уже делал свою пагубную работу — особенно в отношении человека, занимавшего ключевую позицию. Талейран редко ошибался, подбирая сообщников, и не ошибся на этот раз. Он понял, что надо действовать через Мармона, герцога Рагуза, старейшего и одного из самых верных друзей Наполеона.
Репутация Мармона в тот момент была высока, как никогда. После длительной почетной службы и личных взаимоотношений с Наполеоном, восходивших еще к тем временам, когда они были курсантами, он выказал большую доблесть в битве за Париж и, более того, выторговал у победоносных союзников неожиданно благоприятные условия капитуляции. То, что в тот момент происходило в уме у Мармона, можно реконструировать по мемуарам людей, старавшихся склонить его к измене, а также по воспоминаниям его друга Макдональда, который стал самым беспристрастным очевидцем последующих событий. Мармон начал видеть себя в роли генерала Монка[7], в роли человека, который, примирив интересы военных и гражданских лиц в уставшей от войны Франции, заслужит рукоплескания соотечественников и благодарность потомков. Как Ней, Макдональд и другие вожди, он был и морально и физически изнурен. Его тело покрывали шрамы, полученные на службе своей стране, а душа устала от войны. Он не видел перспективы в победе Наполеона. Храбрость его солдат под Фершампенуазом и на подступах к столице оказалась тщетной. Сейчас стало совершенно ясно, что царь не намеревается разграбить Париж, и столь же ясно, что ради мира на реставрацию Бурбонов согласны многие выдающиеся французы, даже те, которые могли не ждать прощения. На встрече с Наполеоном, когда император угрюмо вернулся в Фонтенбло после разговора с квартирьером маршала Мортье, Мармон получил от императора похвалу за неравный бой на Монмартре и в пригородах, но что значили похвалы человека, сейчас запертого на крохотном островке тщеславия посреди множества врагов? Стоя в Эсоне со своими доблестными 14 тысячами солдат, Мармон не видел смысла в продолжении борьбы, и, когда явился посланец Временного правительства с письмами-призывами от Бурьена, друга маршала, вера Мармона в будущее Наполеона поколебалась.
Талейран избрал характерный для него окольный путь. Авторами двух писем Мармону были старые друзья маршала, Бурьен и генерал Дезолль, но было еще и третье, более важное письмо от генерала Шварценберга. Все три предлагали выход, приемлемый для патриота и человека чести. Мармон, говорилось в посланиях, должен продемонстрировать потерю армией веры в Наполеона, перейдя во вражеский лагерь. Сделав это, он покажет всей Франции, что возвращения Бурбонов желают не только мирные жители, но и люди, внесшие свой вклад в военные триумфы Франции за границей. Такой курс предотвратит возможность гражданской войны и принесет немедленный мир стране, обескровленной наполеоновскими амбициями.
Долг Мармона как солдата был ясен. Ему следовало сжечь эти письма, как сжег Эжен те, что приходили к нему, и отправить эмиссара, Монтессюи, восвояси. Однако вместо этого маршал спрашивал себя, не имеет ли он другого, более важного, долга — долга гражданина Франции? Можно ли чего-нибудь добиться, проливая новую кровь в защиту проигранного дела? Он колебался и в конце концов ответил, что готов к переговорам. Монтессюи с торжеством вернулся к своим хозяевам. Династия была обречена.
Письмо Бурьена дошло до нас. Оно представляет собой трогательный призыв к Мармону сказать то слово, которое принесет Франции счастье. Вот его финальные слова: «Ваши друзья ждут вас, тоскуют по вас, и я надеюсь, что скоро смогу вас обнять». Генерал Дезолль написал почти то же самое, в то время как Шварценберг предлагал беспрепятственно пропустить Мармона со всеми военными почестями в Нормандию. Человеку, на предательство которому он подбивал Мармона, Шварценберг гарантировал «жизнь и свободу в пределах территории, избранной и обозначенной союзными державами и французским правительством».
2 апреля, через два дня после случая на почтовой станции, где Наполеон узнал о капитуляции Парижа, император проснулся в превосходном настроении и принялся за переоценку ситуации. Торжественные апартаменты великого замка были заперты, Наполеон занимал скромную квартиру. Он велел принести карты и рапорты и начал прикидывать цифры и расстояния с видом человека, еще обладающего огромными силами. Возможно, ему удалось обмануть себя, что характерно для диктаторов на грани краха, но больше — никого, даже молчаливого Бертье, который вручил императору списки личного состава с видом врача, выполняющего прихоть богатого, но помешанного пациента. Наполеон заявил, что есть три выхода. Направиться на восток и обрушиться на вражеские коммуникации, как замышлялось неделю назад; отступить за Луару и вести войну в Центральной Франции или собрать все силы и напасть на Париж. Сам лично он был намерен выбрать последний путь как самый смелый и единственный, обещающий быстрое решение. Снаружи, греясь на раннем весеннем солнце, ждали ветераны, готовые пойти вслед за своим вождем в ад — и они, как указывал Наполеон, были не единственной силой для освобождения столицы. Относительно неподалеку находились гарнизоны Санса, Блуа, Тура и Орлеана — всего 8000 человек; а еще дальше (армию Веллингтона он, похоже, не принимал в расчет) — 40 тысяч солдат Сульта, 15 тысяч солдат Сюше, которые вернулись во Францию, 16 тысяч — у Ожеро (штаб еще не получил подтверждения о его предательстве) и 20 тысяч — у генерала Мезона на севере. Были и другие гарнизоны — в Антверпене и на Рейне, но Наполеон ничего не сказал о том, каким образом они могут добраться до Фонтенбло. Никто не дал ему никаких тактических советов, поскольку их и нельзя было дать. Ней показал императору парижскую газету, полную описаний демонстраций в поддержку Бурбонов, но Наполеон отмахнулся от этого как от ничего не значащей чуши. Как раз в тот день вернулся Коленкур, но преданный эмиссар не получил благодарностей за свои героические усилия. Вместо этого его так свирепо отчитали, что позже, чуть остыв, Наполеон извинился. Однако он был так настроен наступать на Париж, что собравшаяся вокруг него кучка маршалов не могла не задуматься — не свихнулся ли этот великий ум?
3 апреля Наполеон устроил смотр на большом дворе. Батальоны Старой и Молодой гвардии дружно приветствовали императора. В полной форме и со всеми наградами он шел вдоль их рядов с угрюмым Неем и старым маршалом Монси, который вырвался из Парижа за время недолгого прекращения огня. Но все это был театр теней, и в число тех, кто понимал это, входил и Макдональд. Именно шотландец, освобожденный от обязанности командовать арьергардом в Монтеро, мог более непредвзято, чем другие, взглянуть на пантомиму в Фонтенбло. В его кармане лежала некая бумага, и сейчас, выйдя из группы переговаривающихся друг с другом офицеров, он достал ее.
Наполеон приветствовал его жизнерадостно: «Добрый день, герцог Тарентский! Как поживаете?»
Герцог Тарентский сказал, что он в большой печали. Происходящее не только выглядело пантомимой, но и начинало звучать соответственно. Макдональд признался, что сдача Парижа ошеломила и унизила его, но, прежде чем Наполеон понял его слова как одобрение планов по наступлению на город, маршал заявил, что его солдаты не хотят превращать Париж во вторую Москву. Затем он дал подробное описание незавидного состояния своих войск и предположил, что случится с ними, если они встретят в открытом поле колоссальные силы противника. «Лично я, — закончил он, — заявляю, что никогда не обнажу свою шпагу против французов. К чему бы меня ни приговорили, мы и так слишком увязли в этой несчастной войне, чтобы еще превращать ее в гражданскую!»
Ко всеобщему удивлению, за его словами не последовало иррациональной вспышки, потока фактов, цифр и фантастических предсказаний. Это был бунт, но повелитель не воспринял его как таковой. Наполеон остался спокойным и рассудительным. Макдональд воспользовался этим настроением императора и протянул ему полученное им письмо, присланное от Мармона со сломанными печатями. Оно было подписано Бернонвилем, членом Временного правительства, и представляло собой нечто вроде циркуляра, изданного ради блага высокопоставленных офицеров. Вкратце оно объявляло, что союзники, в своих намерениях великодушные по отношению ко всем французам, не желают иметь дела с Наполеоном. Франция, говорилось в письме, должна получить конституцию по английскому образцу, и Сенат уже составляет ее черновик. Император передал письмо Маре, который прочитал его вслух. Когда он закончил, Наполеон вернул письмо Макдональду и поблагодарил его за этот знак доверия. «Можете никогда в нем не сомневаться», — ответил шотландец.
Нечасто военные, собираясь для обсуждения ситуации, сознают, что они вершат историю, но люди, находившиеся тем весенним днем в Фонтенбло, были исключением. Они знали: то, что произойдет здесь в течение нескольких ближайших минут, определит будущее Франции, а может быть, и ход всего XIX столетия в Европе, и они не заблуждались. Каждый воспринимал эту ответственность согласно своему темпераменту. Случайно начавшийся разговор неожиданно приобрел такое значение, какого никто из них не предвидел. Макдональд упорно соблюдал холодную вежливость. Побагровевший Ней начинал вскипать. Лефевр, также возбужденный, был полон решимости не допустить нового террора. Мон-си, вероятно помнивший, что его отец был адвокатом, держал себя в руках, но Удино, бескомпромиссный рубака, в этом поединке воль совсем потерял голову и вряд ли мог сказать что-нибудь полезное. Двое штатских — Коленкур и Маре — держались скованно, отчасти потому, что чувствовали себя лишними, но также потому, что оба были крайне привязаны к бледному толстячку, столкнувшемуся с перспективой полного поражения. Бертье, знавший Наполеона еще с тех пор, когда весной 1796 года был назначен начальником штаба, молчал, и все это запомнили. Но в его глазах отражалось, что он следит за ходом дискуссии. Александр Бертье уже почти двадцать лет не принимал политических решений. Все, что он делал — причем делал безупречно, — это выполнял функции координатора, но сам ничего не предлагал. Формально выше чином, чем все, кто входил в депутацию, он стоял в стороне, позволив событиям идти своим чередом. С таким же успехом он мог быть часовым у дверей.
Сперва Наполеон хотел отмахнуться от письма Бернонвиля, как он отмахнулся от писаний парижских журналистов, и снова вернуться к теме сбора всех доступных войск. Но его оппоненты были едины. Поняв, что безнадежно звать этих людей с собой, Наполеон пригрозил обратиться напрямую к армии. Тогда Ней наконец вспылил. «Армия, — закричал он, — не пойдет! Армия послушается своих полководцев!»
В былые дни за этим последовал бы взрыв, который вымел бы всех из комнаты, но сейчас наступила лишь задумчивая пауза. Потом Наполеон тихо сказал: «Чего же вы от меня хотите?»
Вопрос был обращен ко всем собравшимся. И ему ответили без колебаний: «Отречься в пользу вашего сына». Только это, как они полагали, могло спасти империю, и каждый, кто присутствовал в комнате, считал это вопросом первостепенной важности и для них самих, и для Франции. Они не хотели возвращения Бурбонов. Для более молодых из них Бурбоны были не более чем семейством стариков изгнанников, живущих иностранными милостями. Для старших — таких, как Лефевр и Моней, — династия Бурбонов означала возврат к аристократическим привилегиям и месть за былое. При длительном регентстве они могли рассчитывать на спокойную и почетную старость в мирной стране.
«Хорошо, господа, раз нужно, я отрекусь, — сказал Наполеон. — Я пытался принести Франции счастье, и мне это не удалось. Я не желаю множить наши страдания. Но когда я отрекусь, что будете делать вы? Признаете ли вы короля Римского моим наследником, а императрицу — регентшей?»
Все с готовностью ответили в унисон, что признают, и Наполеон сказал, что немедленно отправит в Париж депутацию. В нее он назначил Мармона, Нея и Коленкура, спросив, удовлетворяет ли собравшихся такой состав. Те ответили, что удовлетворяет, и поняли это как разрешение уходить. Стычка закончилась. Из всех собравшихся лишь один Наполеон полностью сохранял самообладание. Поодиночке и по двое офицеры разошлись, оставив его писать отречение от дела своей жизни.
Это был короткий и величественный документ: «Поскольку союзные державы объявили, что император Наполеон является единственным препятствием к восстановлению мира в Европе, то император Наполеон, верный своей клятве, объявляет, что он готов сойти с трона и распрощаться с Францией и даже с жизнью ради блага своей страны, которое неотделимо от прав его сына, от регентства императрицы и сохранения законов Империи». Документ был подписан 4 апреля.
Потом план претерпел небольшое изменение. Вместо Мармона в состав посольства был включен Макдональд, отчасти из-за того, что Мармон находился в Эсоне, отчасти из-за того, что Наполеон хотел избавить своего старейшего друга, «который вырос в его палатке», от унижения везти такой документ во вражеский лагерь — причудливое желание в свете того, что происходило в тот момент в штабе у Мармона. Однако трем парламентерам было поручено по пути в Париж заехать в Эсон и включить Мармона в состав делегации, если он того захочет.
В период между падением Парижа и окончательным, безоговорочным отречением Наполеона в столице множились заговоры, подобно мухам на помойке. Но ни один из них не был таким неуклюжим и непродуманным, как попытка Мармона сыграть роль генерала Монка, и ни одна другая интрига того времени не породила столько желчности и злобы в грядущие годы.
Ней, Макдональд и Коленкур, везя с собой добытые с таким трудом условия, прибыли в штаб Мармона в четыре часа дня 4 апреля. Весть об их появлении и его цели вызвала такое замешательство, что посланники императора сразу поняли — тут что-то не так. И они не ошиблись. Их миссия ставила Мармона и пятерых генералов, которых он только что склонил на свою сторону, в тупиковую позицию — переговоры со Шварценбергом подходили к концу, и заговорщики предстали перед выбором: либо поторопиться со своими планами капитуляции, либо предстать перед трибуналом по обвинению в дезертирстве. Единственным выходом для Мармона, ничего не знавшего о событиях в Фонтенбло, было сознаться в надежде, что товарищи-офицеры поверят в его благородные побуждения, и он сделал это, но с важной оговоркой. Он солгал, говоря о том, на какой стадии находятся переговоры, и, когда Ней прямо спросил его, подписал ли он уже что-нибудь, Мармон с почти патетической искренностью ответил, что нет. Ней, человек простой, услышал эти слова с облегчением, но Коленкур, опытный дипломат, понимал ужасный вред, который могло причинить «взаимопонимание» Мармона и союзников, потому что оно выбивало краеугольный камень из-под предложения Наполеона: если готов дезертировать Мармон, старейший друг императора, то чего можно ожидать от Великой армии?
Вместе с Макдональдом и отчасти с помощью Нея они в отчаянии попытались исправить хотя бы часть вреда. Мармон отказался писать Шварценбергу недвусмысленное письмо, заявив, что передумал и не одобряет их предложения арестовать австрийского посланника, в тот момент присутствовавшего в лагере, под тем предлогом, что Мармон вызван в Фонтенбло. Третье предложение Коленкура — чтобы Мармон поехал с ними и сказал Шварценбергу в лицо, что он не может выполнить свои обещания, — маршал принял более благосклонно, надеясь таким образом оградить себя от гнева Наполеона. Мармон с недовольным видом уселся в экипаж к Макдональду, и они поехали вслед за каретой Нея и Коленкура. В штабе Мармон оставил пятерых встревоженных генералов — своего заместителя Суэма, начальника штаба Меньядье, Мерлена, Дижона и Ландрю Дезэссара. Суэму было велено объявить армии об отречении Наполеона, но больше ничего не делать, какие бы ни приходили приказы.
Макдональд, который всегда был близким другом Мармона, должно быть, во время этой поездки чувствовал себя очень неуютно. Герцог Рагуза, очевидно, был в ужасе от сложившейся ситуации — в попытке защитить династию он ее, фактически, предал. Ехавшим впереди Нею и Коленкуру было о чем поговорить, и в ходе этого разговора Мармона, вероятно, награждали крайне нелестными эпитетами, но в экипаже Макдональда царило длительное, тягостное молчание. Когда посольство прибыло в замок Птибур, штаб Шварценберга, Мармон по совету Макдональда остался в карете. Сам шотландец вылез и присоединился к товарищам. Затем всех троих лично принял австрийский генерал, которому они сообщили о своем желании немедленно получить аудиенцию у царя.
С этого момента Мармон не участвовал в посольстве, по крайней мере в качестве доверенного лица императора — пока остальные объясняли Шварценбергу, зачем они приехали, австрийского генерала отозвали, и он вернулся только через пятнадцать минут, а с ним и Мармон. Трое французов сразу заметили, что это совсем другой Мармон, не тот жалкий человечишка, который остался в экипаже: сейчас он расслабился и улыбался. Похоже, он во всем признался и был освобожден от своего полуобещания сдаться. Однако что именно произошло у него со Шварценбергом, так и не узнали ни они, ни будущие поколения: с этого момента показания очевидцев расходятся. Некоторые свидетели (в том числе сам Мармон) снимают с маршала обвинение в двойной игре. Другие, и таких большинство, клеймят его как негодяя, который по тем или иным причинам намеренно оборвал последнюю тонкую нить, связывавшую Францию с наполеоновской династией.
Судить о том, какую роль Мармон играл в событиях после того, как Макдональд покинул его, одинокого и измученного, в экипаже, который привез их из Эсона в Птибур, — дело неблагодарное. Шварценберг вполне мог освободить Мармона от своего обещания. Возможно также, что маршал отправил секретное послание Талейрану, который уже к девяти вечера знал всю ситуацию в подробностях. Мог он сделать и что-нибудь гораздо худшее — отправить своему заместителю, генералу Суэму, приказ отвести корпус в расположение врага, как договаривались. Мы знаем наверняка только то, что его поведение очень сильно изменилось за недолгий промежуток времени и что он объявил другим маршалам и Коленкуру (которые не могли заставить себя поверить ему), что Шварценберг понял и простил его неспособность выполнить условия первоначального соглашения.
Царь не слишком торопился принять депутацию. Он знал, насколько далеко зашли переговоры между Мармоном и Шварценбергом, и ему было нужно время на размышления. Позже тем же вечером Талейран, чьи железные нервы потрясла возможность согласия Александра на регентство, привел все доступные аргументы, стараясь убедить царя, что Франция настроена роялистски, но Александр остался неубежденным, и в полночь в доме Талейрана депутация, наконец, была принята официально. Мармона, что существенно, с ними не было. Он снова улизнул, на этот раз в дом Нея на улице Лилль.
Встреча началась с обмена любезностями. Александр поздравил маршалов с их доблестной обороной Франции, особо отметив героизм новобранцев Пакто под Фершампенуазом. Маршалы ответили на этот комплимент признанием великодушия царя и умеренности оккупационных войск. Затем они приступили к делу. Самым красноречивым и убедительным из всей троицы оказался Макдональд. Делегация подчеркивала тот факт, что армия не только остается верной Наполеону, но и готова предпринять грозное контрнаступление на Париж, и нет сомнения, что на царя это произвело впечатление. После длительной дискуссии, в которой, похоже, наметился прогресс, царь сказал, что должен посоветоваться с союзниками и даст ответ на следующее утро.
Уходя от царя, посланцы встретили нескольких членов Временного правительства, в том числе Бернонвиля, автора письма, которое Макдональд передал Наполеону, а также Дюпона, нового военного министра, который в свое время был предан суду за участие в позорной капитуляции Байлена в 1808 году. Такую возможность не следовало упускать, и Макдональд выразил обоим возмущение их поведением. Обстановка накалилась, и жестокая ссора казалась неизбежной, но Коленкур, напомнив всем, что они находятся в апартаментах царя, предложил для продолжения спора перейти в другое место. «Зачем? — спросил негодующий шотландец. — Мы с Неем не признаем Временного правительства!» И все трое отправились в дом к Нею, где их ждал Мармон.
На следующий день рано утром три маршала и Коленкур сели завтракать, но их трапеза вскоре была прервана. Фабрие, адъютант Мармона, явился в состоянии крайнего возбуждения, и маршал вышел из-за стола, чтобы услышать от него новости. Вернувшись, он выглядел таким же бледным и расстроенным, как и после прибытия посольства в Эсон вчера днем. «Весь мой корпус ночью перешел на сторону врага! — объявил он. — Я бы отдал руку, чтобы этого не случилось!» — «Скажите лучше — голову! — закричал Ней. — И то было бы не слишком много!»
Взяв шпагу, Мармон молча ушел. Его товарищи встревоженно переглядывались. Их последняя карта была бита.
Переход в отсутствие Мармона Шестого корпуса на сторону врага — еще одна загадка в истории этой бурной недели. Даже если допустить, что вины Мармона в том нет, человеком, ответственным за шаг, уничтоживший последние шансы на согласие царя на регентство, остается генерал Суэм, временно командовавший войсками Мармона в Эсоне. Вполне возможно, что он действовал по собственной инициативе, вопреки приказам своего начальника. Возможно, однако малоправдоподобно в свете скрытности Мармона в предшествовавшие часы.
Столкнувшись с вероятностью скорого трибунала и даже расстрела, если посольство Наполеона увенчается успехом, Суэм и четыре его товарища-офицера ожидали исхода с понятным нетерпением. Когда из Фонтенбло один за другим прибыли несколько курьеров, требуя немедленного появления Мармона или его заместителя в императорском штабе, беспокойство сменилось паникой. Собрав дивизионных командиров, Суэм предложил им действовать сообща и без малейшего промедления. Они должны выступить в Версаль, тем самым выполнив первый пункт соглашения Мармона с врагом. Похоже, он убедил офицеров, и они выступили рано утром, еще затемно. Сперва рядовые думали, что им предстоит бой с врагом, но скоро оказалось, что это предположение нелепо, поскольку они прошли между двумя корпусами русской и баварской кавалерии, которая внимательно следила за ними, но не нападала. После рассвета по рядам разнеслась весть о том, что Шестой корпус идет сдаваться, и колонны смешались. Рядовые и младшие офицеры были в ярости. Некоторые отделения отставали, а целый отряд польских улан сплоченной группой направился в Фонтенбло. К тому времени, как корпус дошел до Версаля, в нем разразился открытый бунт, и генералам грозили петлей.
Отчаянное положение разрешилось с появлением Мармона, который очертя голову примчался из Парижа. Бойцы Шестого корпуса молились на своего маршала, и его неистовая речь перед солдатами погасила бунт. Нельзя уйти от неизбежного, сказал он. С Наполеоном покончено, с его династией покончено, и теперь осталось лишь хранить верность Франции. Угрюмые солдаты, убежденные лишь наполовину, встали лагерем среди вражеского войска — 14 тысяч человек, окруженных тремя огромными армиями.
В доме Нея на улице Лилль у депутации осталась последняя надежда. Если удастся получить от царя согласие на регентство до того, как он узнает о дезертирстве Шестого корпуса, ситуация еще может разрешиться в пользу династии. Они поспешили к дому Талейрана, где Александр сразу принял их и вежливо выслушал все их вчерашние аргументы в кратком изложении. На этот раз с царем был Фридрих Вильгельм, король Прусский, а поблизости находились встревоженные члены Временного правительства. Все они могли считать себя погибшими, если царь решит в пользу регентства.
Они могли не волноваться. Дискуссия все еще продолжалась, когда вошел адъютант и что-то сказал своему хозяину по-русски. Коленкур разобрал лишь слова: «Герцог Рагузский…», но понял, что игра проиграна. Наступила недолгая заминка — царь вышел из комнаты. Когда он вернулся, посланники по выражению его лица поняли, что их миссия провалилась. Подобно приговоренным к виселице, они покинули его императорское величество и расселись по каретам, чтобы возвращаться в Фонтенбло. Ради их безопасности царь объявил прекращение огня на двое суток.
Мармон остался у врагов. «Храбрость Мармона спасла всех нас!» — восклицал Бурьен, много лет спустя вспоминая события этого дня. Так оно и было с точки зрения Бурьена, Талейрана и всех прочих французов, которые при Наполеоне заняли высокие должности лишь затем, чтобы предать интересы императора при первой возможности. Но большинство французов, их ровесников, не разделяло эту точку зрения. Вскоре во французском языке появился новый глагол «raguser», означавший «предать».
Невзирая на тщательные исследования и умные выводы историков, большинству известных исторических лиц вердикт выносят их современники.
В 1940 году жители Норвегии изобрели слово с аналогичным значением. К 1945 году оно распространилось по всему западному миру. Это было слово «Квислинг».
Глава 15
Гость Европы
Гибель империи можно было сравнить с тем, как волна сносит построенный ребенком песочный замок, смывая прочь бумажные укрепления и спички-флагштоки. Или с тем, как кучка железных опилок перелетает от старого магнита к новому, более мощному. Но еще убедительнее сравнение с тонущим судном государства, избавляющегося от лишнего груза рантье, искателей должностей, чиновников, концессионеров и трусов, так что в конце концов остается лишь несколько решительных офицеров, которым подчиняется толпа испуганных пассажиров на нижней палубе.
Корабль с каждым часом все глубже уходил в воду, отчаянное бегство продолжалось, а немногие оставшиеся занимались болезненным и жалким самокопанием. Меньше года назад предательство Бернадота и Мюрата возмутило их бывших товарищей, но потом, после отхода с Саксонских равнин, дезертирство и поодиночке и толпами стало массовым. Иногда, как в случае с королями Саксонии и Вюртемберга, оно происходило с достоинством, а иногда, как в случае с саксонцами под Лейпцигом, коварно и постыдно. К новому году люди, окружавшие Наполеона, смирились с тем, что оказались в изоляции. Один за другим союзники и марионеточные короли откалывались и заключали союз с самодержцами, но вплоть до последнего момента вирус предательства обходил французов стороной.
Однако все изменилось после того, как союзники ворвались в парижские пригороды. То, что это действительно конец, стало всем ясно после ночного перехода Мармона из Эсона в Версаль. Вести о капитуляции маршала пронеслись по армии подобно тревожной вспышке молнии, доказывая тщетность дальнейшей борьбы, и, когда стало известно нынешнее местоположение Шестого корпуса — глубоко внутри вражеских позиций (куда он пришел сам с оружием в руках), самые преданные сторонники империи забыли о патриотизме и стали думать о собственной участи. Как ни невероятно, но с человеком, перед которым раньше все дрожали, было покончено: он не мог сделать ни одного выстрела и, что гораздо более существенно, не мог обещать новых сколько-нибудь серьезных наград. Что делать в подобном положении? Разумеется, оставалось только одно: задуматься о собственном будущем в свете совершенно новых обстоятельств. После Бернадота — Талейран, а после этого князя-священника — Мюрат, лучший кавалерийский командир в мире. А после Мюрата еще один князь — князь Московский, храбрейший из храбрых: Ней через час после того, как заклеймил измену Мармона, перебирал свои карты и размышлял, удастся ли пойти ими в масть.
Новость о дезертирстве Мармона принес Наполеону в Фонтенбло один из адъютантов Мортье. Эта весть опечалила императора превыше всяких ожиданий, но не ошеломила так, как случайная встреча с отступающим парижским гарнизоном несколько дней назад. Сейчас Наполеон уже знал, что измена живет среди самых высоких чинов и находится в прямой пропорции с наградами, богатством и привилегиями, которые он сам же и раздавал. На людей, не обязанных ему ничем, можно было положиться даже в случае гражданской войны, но все прочие, или почти все за редким исключением, в отношении своих обязательств к императору пользовались правилом золотого сечения: чем больше у них было, тем менее зависимыми они оказывались, и эта аксиома проявлялась снова и снова за последние несколько месяцев. Мюрат женился на сестре Наполеона и взошел на престол. Бернадота выбрали в короли Швеции на основе его репутации как французского полководца. Мармон более двадцати лет был ближайшим другом императора. Политики, сейчас сочинявшие приветственный адрес Людовику XVIII, почти поголовно цареубийцы, а некоторые из них обязаны жизнью закону, который Наполеон ввел по возвращении из Египта в последнем году предыдущего столетия. Сейчас вода вокруг его полузатонувшего судна чернела от голов беглецов, и Наполеон мог смотреть на них не без объективное-ти. Он не разражался безумными вспышками и потоками риторических вопросов о благодарности, чести и верности. Наступило нечто вроде передышки, полной размышлений о накопленном колоссальном опыте в оценке слабости людской натуры и том напряжении, какое может выдержать человек и сохранить верность. Как ни странно, император с интересом следил за своими мыслями, и в ответах, которые он давал себе, фигурировали не порочность, неблагодарность и тщеславие, а только цифры. Иногда ответ удивлял его, но чаще — нет. Из всех людей, что его окружали, он мог полностью доверять лишь немногим. Из остальных одни будут колебаться чуть дольше, ожидая законного освобождения от своей присяги, но большинство, такие, как Мармон, найдут решение в компромиссе, который придумают сами. «Можно полагаться лишь на тех солдат и офицеров, которые не стали герцогами, — сказал Наполеон, когда на позиции, оставленные Мармоном, встали свежие силы. — Следовало отправить всех их в постель и повести на войну молодежь с незапятнанной храбростью».
У него оставались еще тысячи человек, но они не носили генеральских эполет. На лесных полянах вокруг замка стояли лагерем двадцать пять тысяч солдат, но их вожди покинули их, предпочитая держаться поближе к потоку фактов и слухов, который обрушивался на штаб вместе с курьерами, депутациями и посланниками, приезжавшими и уезжавшими ежечасно днем и ночью. Их имена нагоняли страх на всю Европу, и еще не так давно любой из них во главе колонны гренадеров или пары кавалерийских эскадронов мог захватить город, всего лишь подойдя к его воротам. Теперь же они были дезертирами или потенциальными дезертирами, либо замышлявшими бунт, либо предпочитавшими незаметно улизнуть и постараться спасти хотя бы часть своих состояний, пока еще не слишком поздно.
Журдан, Келлерман и Лефевр были среди первой группы — гордость не позволяла им участвовать в заговоре, но тем не менее они были настроены немедленно положить конец войне. Ни один из них не ждал ничего хорошего от Бурбонов, поскольку все трое вели республиканские армии к победам еще до того, как имя «Бонапарт» стало связанным с чем-то неизмеримо более грозным, чем неряшливый молодой офицер с сильным корсиканским акцентом. Ожеро, также принадлежавший к этой группе республиканцев, уже принял решение, а Удино, сын пивовара, собирался принять, перед письменным столом императора уговаривая Нея и прочих действовать решительно. Дивизионные генералы пребывали в аналогичном настроении, предлагая последовать примеру своего товарища Суэма из Шестого корпуса. Среди них были три блестящих кавалериста, Мило, Нансути и Латур-Мобур, да и прочие в этой группе — Мезон, вместе с Неем отступавший из Москвы в арьергарде армии; Сегюр, чье перо предало гласности все ужасы отступления; Бельяр, сообщивший Наполеону о падении Парижа; Лагранж, Юлен и многие другие, чьи военные награды заняли бы не одну страницу — своим послужным списком заслуживали большего, чем нынешние альтернативы. Остались трое, самые знаменитые и по-своему непревзойденные — Макдональд, Ней и Бертье, начальник штаба. Но ни разу в их блестящем прошлом их истинный характер не раскрылся так полно, как в течение следующих двух суток.
Выбор, стоявший перед ними, был не просто выбором между верностью Наполеону и собственными интересами. Он был осложнен рядом других факторов и зависел от ответов на множество вопросов. Станет ли дезертирство более почетным выходом, чем потворство гражданской войне? Может ли Франция расстаться со славой недавнего прошлого и покориться семье, чье имя стало синонимом смирительной рубашки дворянских привилегий? Была ли революция не более чем случайностью, которую сметут под ковер истории? Имеет ли кто-либо из вождей Великой армии право ради гибнущего авантюриста посылать на смерть очередного восемнадцатилетнего мальчишку? Это лишь немногие из вопросов, которые терзали разум таких людей, как Ней, Удино и Коленкур, когда они шли среди лагерных костров, окружавших замок Франциска I. В итоге выбор сократился до трех вариантов: отвернуться от человека, который пятьдесят раз вел их к победе; крепко держаться присяги и до конца выполнять свой долг офицера или же, ни слова не говоря, стушеваться и выжидать момент, когда их поступки скроет пыль рухнувшей империи.
Макдональд никогда не ходил в фаворитах у императора. Он был слишком откровенным, чтобы стать хорошим царедворцем, и заслужил свой жезл тяжелыми ратными трудами. Ему понадобилось много лет, чтобы завоевать свою репутацию упорной, кропотливой, но не слишком блестящей службой. Сейчас, во время кризиса, на поверхность всплыли его истинные качества. Он давал честный совет всякий раз, как тот требовался, а когда нет — молча выполнял свое дело, не задумываясь о том, что может с ним случиться в грядущие годы. Наполеон никогда его не ослеплял своим сиянием. Макдональд думал об императоре как о главе государства и своем командире, совсем так же, как его отец, шотландский горец, относился к Младшему Претенденту до и после Каллодена[8]. Он был резким, неулыбчивым и абсолютно надежным, но его инстинкт до самого последнего момента требовал хранить верность присяге. Отречение необходимо, но оно должно исходить из Фонтенбло, а не из Парижа, где национальные интересы представляли такие люди, как Талейран.
Бертье, начальник штаба, был отлит в совершенно иной форме. Он был телом и душой предан Наполеону двадцать лет, и их военная репутация была неразрывно связана. Уже двадцать лет император служил для Бертье источником указаний и вдохновения. Теперь впервые за все эти годы ему приходилось принимать решение самостоятельно, и Бертье обнаружил, что не может этого сделать. Пробормотав извинение, он потихоньку ускользнул, обещая вернуться, но Наполеон, который знал его лучше, чем он сам, не был обманут. «Он не вернется», — сказал император, и не ошибся. Лишившись якоря, Бертье беспомощно плыл по течению, не зная, кому хранить верность. Попытка приспособиться к обстоятельствам впоследствии стоила ему жизни.
Ней не был похож ни на того, ни на другого. Человек действия, он не имел склонности к политике. Его храбрость вошла в легенду не только у солдат Великой армии, но и среди его врагов, хотя его характер был изменчивым, а в основе решений часто лежали эмоции. Если бы он осознавал это и держал себя в руках, его послужной список остался бы незапятнанным, но ему не хватало самоанализа, чтобы оценивать свои побуждения. Как всегда, и на поле битвы, и вне его, он полагался на импульсы, и в этот раз импульсы повели его по пути, который нам с расстояния в полтора столетия кажется нехарактерным для него и недостойным.
Смирившись с невозможностью добиться от царя согласия с условиями отречения, императорская депутация, состоявшая из Нея, Макдональда и Коленкура, приготовилась вернуться в Фонтенбло и вырвать у Наполеона капитуляцию, не учитывавшую прав его малолетнего сына. Возвращались они поодиночке. Первым отбыл Ней, быстрым галопом примчавшийся в Фонтенбло поздно вечером 5 апреля, задолго до остальных. Он сразу сел писать послание, которое ставило его на одну доску с Мармоном. В письме он давал обязательство неограниченно поддерживать Бурбонов на том основании, что это единственный способ предотвратить гражданскую войну, и если бы это действительно было его главным побудительным мотивом, то его личная капитуляция могла бы остаться на его совести. Но он совершил нечто непростительное, намекая, что именно он убедил Наполеона на безоговорочное отречение, и добавляя, что «надеется получить документ жизненной важности через несколько часов». Это была ложь, поскольку очевидно, что той ночью он не виделся с Наполеоном, по крайней мере, до тех пор, пока его письмо, адресованное Временному правительству, уже не было в пути. Невозможно избежать убеждения, что, написав такие слова без согласования со своими двумя коллегами, Ней надеялся предстать в роли человека, положившего конец войне, и разделить почести с Мармоном, героем дня. Не сообщил он о своем поступке Макдональду и Коленкуру и тогда, когда они вернулись в Фонтенбло в час ночи. Они узнали обо всем позже, при тягостных для всех троих обстоятельствах.
Ранним утром 6 апреля разбуженному Наполеону сообщили о провале миссии. Известия о дезертирстве Мармона уже подготовили императора, и он понимал, что ничего, кроме безоговорочного отречения, не устроит его врагов. Несмотря на это, он сделал последнюю попытку, предложив отступить за Луару или совершить второй переход через Альпы, создав независимое королевство в Италии. Он привел все те же старые надоевшие аргументы — армия Сульта на юго-западе, 15-тысячная армия Сюше к северу от Жиронды, Гамбург в цепкой хватке Даву, сильные крепости на Рейне, Эжен в Северной Италии. Когда ему сказали, что любого курьера, пытающегося прорваться в какое-либо из этих мест, неизбежно захватят, он заявил: «Там, где не пройдет курьер, пройдут пятьдесят тысяч человек».
Но это была фантазия, и он понимал это, хотя и не знал, что оставшиеся маршалы, включая Макдональда, договорились не подчиняться никаким приказам об общих передвижениях армии, которые бы исходили от Наполеона. Однако из выражений их лиц он понял, что никто с ним не пойдет и что путешествие, начавшееся восемнадцать лет назад, когда в карете полной карт он пересек этот самый лес по пути в Ниццу, чтобы принять командование над Итальянской армией, действительно закончилось. Он лаконично сказал: «Хорошо. Вы заслужили отдых — пользуйтесь им!» — и отправил их сочинять документ, которого ждала вся Европа. Документ гласил: «Поскольку союзные державы объявили, что император Наполеон является единственным препятствием к восстановлению мира в Европе, то император Наполеон, верный своей клятве, объявляет, что он и его наследник отказываются от трона Франции и Италии, поскольку нет такой личной жертвы, на которую он бы не был готов ради благополучия нации». Последние три слова были вычеркнуты и заменены фразой «в интересах Франции». С этим документом усталая троица в полночь 6 апреля снова отправилась в столицу.
Центр притяжения незаметно переместился из Фонтенбло в Париж. Вот уже много лет все крупнейшие политические решения в Европе исходили от Наполеона, и, где бы он ни находился — в Париже, Нидерландах, на верхнем Рейне или нижнем Дунае, в Испании или за Неманом, все вращалось вокруг его палатки или квартиры, откуда вдоль дорог разбегались нити управления, протягивавшиеся порой больше чем на тысячу миль. Сейчас, в первые теплые дни весны, последовавшие за мрачной зимой, он оказался на периферии событий и действовал на основании слухов и позавчерашних газет. К тому времени, как до него доходили официальные бюллетени, их обгонял ход истории. Такие люди, как Маре, предшественник Коленкура, и немногие верные — например, большой, жизнерадостный Мортье — по-прежнему приходили за приказами, а вокруг замка на лесных опушках ветераны чистили кивера и надраивали оружие, готовясь к выступлению, но все это походило на пьесу, которую неудачливые актеры исполняют перед ничтожной аудиторией, чувствуя притом, что следует обратить свое внимание к более амбициозной драме, разворачивающейся в Тюильри и на площади Согласия.
Наполеону сообщили о том, какое будущее ему уготовано. Он станет императором острова Эльба в Средиземном море — человек, повелевавший континентом, получит в свое управление девяносто квадратных миль земли. Отныне ему предстояло стать гостем Европы. Узнав об этом, Наполеон заинтересовался, что это за остров Эльба, и он послал за офицером, который там служил. Ему рассказали, что населяют Эльбу в основном рыбаки, и, возможно, его лицо на мгновение осветила одна из его бледных улыбок. Он рыбачил в средиземноморских водах в детстве, но в те дни все его мечты были связаны с островом, лежащим в нескольких днях пути к востоку от Эльбы. Ему назначили пособие — шесть миллионов франков должны были выделяться из французского бюджета. Еще два с половиной миллиона причиталось императрице Жозефине и всем низложенным Бонапартам, которым предписывалось определенное место жительства. Наполеону оставляли его императорский титул. Его жена и сын получали герцогства Парму, Пьяченцу и Гуасталлу. Принимая во внимание обстоятельства, условия эти были благородными — благородными для любого, но не того, кто создал и возглавил крупнейшую по площади и населению империю со времен римских цезарей.
В самом Париже дипломатическая активность становилась лихорадочной. Солдаты свою работу сделали. Казаки, уланы, гусары и гренадеры, отведя своих коней в стойла и составив оружие в козлы, гуляли по бульварам и глазели на памятники столицы мира, но для чиновников и курьеров наступила горячая пора. В правительственных департаментах безостановочно чиркали перья, а на улицах стоял звон подков по булыжникам — гонцы развозили великие новости в самые дальние уголки Европы. Предстояло столько всего сделать и как можно скорее, пока человек в Фонтенбло не передумал.
Был провозглашен новый король, Людовик XVIII, подагрический, добродушный наследник мальчика, покойного дофина, который никогда не был коронован и умер при обстоятельствах, которые остаются тайной и по сей день. Он был братом человека, который вырывался из рук палачей под окнами того самого дворца, где сейчас подручные Талейрана, вооружившись необходимыми документами, разворовывали личное состояние Наполеона, не гнушаясь его табакерками и носовыми платками.
По двое, трое и семьями, набившись в берлины и кабриолеты, нанятые на позаимствованные деньги, эмигранты и непримиримые начали стекаться в Париж, появляясь подобно успокоившимся горожанам, которых целое поколение не выпускал из погребов ураган. Люди, бежавшие из горящих замков юнцами, возвращались обрюзгшие, с двойными подбородками. С ними были жены и дети, нажитые в ссылке, и все стремились узнать, что этот герой карикатур сотворил с Парижем в их отсутствие. Не все из них были озлобленными и мстительными. Патриоты с тайной гордостью следили за вознесением Французской империи, усмехаясь, когда одна за другой коалиции рушились под копытами кавалерии Мюрата и штыками гренадер Нея. Сам Людовик, приглашенный на празднество в честь победы союзников под Лейпцигом, ответил с достоинством: «Ни я и ни один принц из моей семьи не могут радоваться событию, которое принесло такую печаль нашей стране». Огюста де ла Ферроне, еще одного изгнанника, во время союзного наступления в Восточной Франции нельзя было оторвать от карт. Когда ему сообщили о падении Парижа, он горько произнес: «Они победили без нас!» Британский принц-регент, неожиданно осознав, что принимает в гостях королевскую семью, а не кучку царственных нищих, в день рождения королевы Шарлотты пригласил Людовика на бал в Карлтон-Хаус, и там Бурбон увидел, что стены украшены гобеленами, на которых вышиты лилии. С ним отправились многие другие изгнанники, но прошло более двадцати лет с тех пор, как французские аристократы бывали на подобных мероприятиях, и дамам пришлось взять взаймы платья у своих английских подруг. Но над теми, у кого подруг не было, сжалилась мода. Последним писком моды были платья с высокими талиями, и старые бальные платья можно было пустить в ход, подколов на соответствующей высоте булавками.
Первым, кто воспользовался оккупацией Парижа, оказался Карл Филипп, граф д’Артуа, младший брат короля. Распутник в последние дни монархии, реакционер в самые первые дни революции, он был самым непопулярным из Бурбонов. Высокий, держащийся с достоинством и считающийся красивым, он дольше всех находился в изгнании. Ненависть парижской толпы прогнала его из Франции через четыре дня после падения Бастилии, в июле 1789 года, но сейчас, огражденный от любых возможных покушений казачьим эскортом, 12 апреля он вернулся в столицу. «Ликование при его появлении было ограничено кругом его близких», — отмечает свидетель. Парижане наблюдали за проездом его свиты, но мало кто выражал радость. Да и чему было радоваться? Он и все ему подобные были чужестранцами, а в толпе стояли немолодые люди, которые помнили человека, требовавшего принять кровавые меры для подавления революции в те первые бурные дни много-много лет назад.
Граф отбыл из Ярмута в январе 1814 года и высадился в Голландии, где сразу же погрузился в занятие, дорогое всем царственным изгнанникам. Он издал манифест, призывающий «всех истинных французов» признать выгоды законной династии. Первое время его призыв не находил откликов. Графа даже не приглашали лидеры союзников, которых его присутствие лишь стесняло. Однако после падения Парижа, когда реставрация стала делом решенным, его посадили на белую лошадь и облачили в форму Национальной гвардии. Странно, что он выбрал именно эти регалии. Национальная гвардия была детищем революции, и в последние дни монархии Бурбоны предпочитали полагаться на швейцарских наемников. 12 апреля при ярком солнечном свете он въехал в Париж в окружении множества сторонников. Его отсутствие продолжалось без нескольких месяцев четверть века.
Его ожидал официальный прием на площади Согласия, которая с июля 1789 года повидала немало. Там расстались с жизнью многие, помимо Людовика XVI, и даже сейчас было трудно пройти по этому месту, не заметив унылых призраков тех, кто погиб на гильотине. Среди них была и Мария Антуанетта, невестка графа Артуа, поседевшая и полуслепая в тридцать семь лет. Здесь погибли Шарлотта Корде и все жирондисты, пытавшиеся управлять революцией с помощью благочестивых банальностей, а рядом с ними — вдохновители Террора, Дантон, осознавший свою неудачу, и Робеспьер, сверкающий глазами, но молчащий из-за грязного бинта, покрывающего его простреленную челюсть. Сейчас вязальщиц, следивших, как падали головы, сменили короли и князья, а вместо грубых революционных песен звучали речитативы попов.
В тот же день был подписан договор, формально низлагающий императора Наполеона, и Талейран попросил императорских представителей — Коленкура, Макдональда и Нея — принести присягу новому правительству. Коленкур и Макдональд отказались, заявив, что они по-прежнему послы императора и еще не получили освобождения от своих обязанностей. Ней был вынужден признаться, что уже поручился новой власти в своей лояльности, со стыдом вспомнив о своем письме, сочиненном ночью 5 апреля. Разница во мнениях у этих троих людей вызвала живую перепалку. Двое пленников чести уже испытывали унижение, видя, что к Нею относятся как к главе депутации, а царь поздравляет его от всей души. Сейчас, после энергичных самооправданий Нея, они потребовали, чтобы им выдали пропуска. Ней взорвался: «Я не собираюсь возвращаться туда за наградой!», но Макдональд оказался на высоте. «А я возвращаюсь, — сказал он, — чтобы выполнить обещание, которое я дал императору». И отбыл вместе с Коленкуром.
Период ожидания между 6-м и 12 апреля, вероятно, был самой несчастной неделей в жизни Наполеона. Его письма в Блуа, где пестрой толпой беженцев-парижан владел хаос, оставались без ответа. Он только что отрекся от своих прав и от прав своего сына — наследника, ради которого пришлось оставить нежную и преданную жену. Никто из великих не приезжал навестить его, а из старых друзей — лишь его бывшая любовница, белокурая графиня Валевска, тоже родившая ему сына. Но он ее не принял. Даже намек на возобновление их былой связи дал бы смертоносное оружие в руки Меттерниху и прочих, желавших отлучить императора от его второй жены. Валевска написала письмо и уехала. Она еще повидается с ним на Эльбе и войдет в историю как «единственная женщина, которая любила Наполеона и была им любима». Однако на этот романтический титул претендуют слишком многие, чтобы придавать ему особое значение. Не о романтике думал Наполеон в эти нескончаемые дни, а о своей династии и всех своих планах по модернизации Франции и создании Европейской федерации, которые пошли прахом. Думал он и о возможной смерти — это слово витало в воздухе, которым он дышал. Старый головорез Блюхер не отказался от этой идеи, и некий негодяй на службе у Талейрана уже замышлял покушение во время предстоящего пути императора к Ривьере. Он думал о многом другом, об упущенных возможностях, военных просчетах, о ссорах с друзьями и о ненадежных союзниках, и общий итог всех этих размышлений вылился в поступок, совершенно чуждый его натуре.
Уже много лет, по словам одних — с 1808 года, по словам других — с момента отступления от Москвы, он носил на шее маленький кожаный мешочек. Внутри хранился смертоносный яд, приготовленный известным французским врачом Пьером Кабанисом, родственником маркиза Кондорсе, математика, который с помощью полученного от Кабаниса яда совершил в тюрьме самоубийство*. Состав этой смеси остался нам неизвестен. Вероятно, в нее входил стрихнин. Неполеон всегда заявлял, что хранит яд на тот случай, если живым попадет в руки врага. И вот настала пора принять его. В ночь с 12-го на 13 апреля, после того, как он подписал бумаги, привезенные Коленкуром и Макдональдом, один из дворцовых служителей видел, как император одиноко сидит в своем кабинете, устремив отсутствующий взгляд в пространство.
Следующие несколько часов стали свидетелями одного из внезапных завихрений, которые иногда происходят в переломные моменты истории и обычно остаются необъясненными и даже неподтвержденными. Хотя все обстоятельства хорошо известны, никто не может сказать наверняка, была ли внезапная и жестокая болезнь потрясенного человека результатом попытки самоубийства или случайной передозировки опиума, принятого в надежде забыться во сне, которого уже давно не знал изнуренный организм.
Среди тех, от кого исходит этот рассказ, подлинность которого признана всеми, кроме самых упорных сторонников Наполеона, наибольшего доверия заслуживает слуга императора Констан, а после Констана — барон Фейн, секретарь Наполеона и автор «Летописи 1814 года». Судя по словам двух этих людей, преданных своему господину, Наполеон почувствовал себя очень плохо, ложась в постель после 10.30 вечера, когда сказал о предательстве Нея: «Я его знаю. Вчера он был против меня, а завтра он отдаст за меня жизнь». Похоже, эти слова опровергают предположение, что дезертирство еще одного старого друга столкнуло императора за грань отчаяния.
Пеляр, другой слуга, который зашел в спальню императора, чтобы подбросить дров в камин, говорит, что, когда он уходил, оставив дверь распахнутой, Наполеон открыл ящик стола, налил что-то в бокал и выпил, после чего слуга сразу же поспешил в комнату Констана наверху. Вдвоем они прибежали к императору. Наполеон лежал в постели совершенно больной: он стонал, дрожал, и его тошнило. Однако дальше рассказ Констана лишь добавляет сомнений, потому что, по его словам, Наполеон произнес драматическую, напыщенную речь.
Человек, только что проглотивший стрихнин, не рассуждает о своих орлах, завязших в трясине, и не хрипит: «Мой добрый Констан, они пожалеют, когда меня не будет…», подобно романтическому герою викторианского романа. Послали за доктором Ивеном, лейб-медиком, который сопровождал Наполеона в Москву (по словам Фейна, именно Ивен изготовил яд во время той кампании). Ивен назначил Наполеону противоядие. Через какое-то время рвота у императора прошла, он смог выпить чаю и вскоре уснул. После многочасового сна он выглядел выздоровевшим, хотя, согласно Макдональду (который видел Наполеона в девять утра), «цвет его лица был зеленовато-желтым». Император сказал Макдональду, что ночью почувствовал себя плохо.
Эта попытка самоубийства окружена туманом сомнений, которых лишь добавляют все последующие свидетельства, в большинстве своем записанные несколько лет спустя. В целом, невзирая на заявления Констана, что он видел в камине остатки мешочка, более достоверной выглядит теория о небрежно составленном снотворном, принятом в момент крайнего нервного напряжения и физического истощения. Не следует забывать, какая мешанина мыслей царила в мозгу Наполеона и что в предыдущие десять недель он преодолел верхом или в экипаже сотни миль в снег и дождь.
Так или иначе, утром 13 апреля Наполеон выглядел вполне вменяемым, когда Коленкур сказал ему, что Макдональд собирается ехать в Париж, увозя подпись императора под условиями союзников. Наполеон воспользовался возможностью, чтобы поблагодарить шотландца за его службу и преподнести ему подарок, который глубоко тронул маршала. Выражая свою искреннюю благодарность преданности Макдональда, он сказал: «Я столько сделал для других, которые бросили и предали меня, а вы, ничем мне не обязанный, остались мне верны. Я слишком поздно оценил вашу преданность и искренне сожалею, что могу выразить вам признательность лишь на словах». Но, однако, нашлась у него и более ценная награда, хоть и не такая, какую вчера предвещал Ней. Повинуясь импульсу, Наполеон вручил шотландцу саблю Мурад-бея — трофей битвы при горе Табор в Святой земле в 1799 году*. «Сохраните ее в память обо мне и моих дружеских чувствах к вам», — сказал император. Никакой другой подарок не мог бы принести столько удовольствия Макдональду. Крепко обнявшись, они расстались — чтобы больше никогда не встретиться. Макдональд поехал в Париж и примирился с новым режимом, Наполеон начал сборы, готовясь отправляться в ссылку.
Курьеры, выехавшие из Парижа с важными новостями, быстро мчались по просохшим дорогам. Они разносили вести широко и далеко, и на кораблях из Кале те попали и в Англию. Уже через несколько часов вдоль всего английского побережья горели маяки, а толпы возбужденных кокни скопились у редакций газет. Лорд-мэр Лондона приказал устроить фейерверк. Прихожане, покидающие церкви после утренней пасхальной службы, обнимались. Война, которая за исключением единственного короткого перерыва, тянулась с января 1793 года по апрель 1814 года, закончилась, и прошлогодний заголовок «Таймс» — «Он гибнет! Гибнет!» — превратился из пожелания в свершившийся факт. Курьеры мчались по опустошенной стране к Брюсселю, в Нидерланды и в гарнизонные города на Рейне, где имперские отряды еще держали оборону. Эти вести вызвали у защитников крепостей смешанные чувства. Некоторые из ветеранов-офицеров, в том числе и капитан Барре, рыдали от ярости, но были и другие, например, батальонный командир Барре, который решил присягать Бурбонам без колебаний. «Не волнуйтесь за будущее Франции, — сказал Барре этот офицер, — ей будет лучше под родным скипетром, чем под железным жезлом этого авантюриста». — «Три месяца назад вы думали иначе!» — ответил капитан. Он признается, что «задыхался от горя и стыда» за свою страну.
Преданность Барре через неделю едва не довела его до большой беды. Увидев полковника, щеголяющего эмблемой Бурбонов, он воскликнул перед группой офицеров: «Смотрите, белая кокарда!» — после чего полковник направился к нему и осведомился: «Ну, сударь, что вы хотели бы сказать насчет этой кокарды?» Барре мог бы сказать очень многое, но приверженность к дисциплине, да и живость ума спасли его от трибунала. «Это первая белая кокарда, которую я видел в жизни, сударь!» — ответил он с невинным видом. Покидая своих друзей — горожан Майнца, он был не так сдержан. «Вы рады, что мы уходим, — сказал он, — но не пройдет и месяца, как вы с тоской будете вспоминать о нашей власти и наших порядках».
В Отериве, под Кастром, в районе, где Сульт по-прежнему вел бои с Веллингтоном, со своей семьей тихо жил маркиз де Вильнёв. Его одиннадцатилетняя дочь Леонтина, сидевшая в пасхальный вторник с книжкой у окна, запомнила, как на двор прискакал всадник, крича: «Война кончилась! Война кончилась!» — и сразу же его окружила толпа. Он только что приехал из Тулузы с вестью, что Бурбоны вернулись домой, и отныне повелителем Франции будет Людовик XVIII. Присутствующие разразились хором торжествующих восклицаний.
Но в Лиможе реакция была иная. Мальчик, учившийся в одном из множества волувоенных лицеев, основанных Наполеоном, недавно писал своему отцу, что испанские пленные, содержавшиеся в городе, подняли бунт, окончившийся тем, что всех их заперли в церкви. Когда до лицея дошли вести об отречении, ученики отказались им верить и прошли через весь город с криками: «Долой Людовика XVIII!» Эта демонстрация протеста закончилась тем, что учитель фехтования дал пощечину какому-то роялисту и вызвал его на дуэль.
В Италии же шла семейная свара. Неаполитанцы Мюрата изгнали старшую сестру Наполеона Элизу из ее тосканских владений, несмотря на то что она со дня на день должна была родить. Ей пришлось рожать в горной таверне во время бегства. Вскоре после этого ее взяли в плен в Болонье.
Максимилиан Иосиф Баварский, тесть Эжена, сообщил вице-королю новости о капитуляции Мармона и о попытке императорских посланцев закрепить престол за сыном Наполеона, добавляя в постскриптуме: «Союзники желают вам только хорошего, мой дорогой Эжен; воспользуйтесь их добрым расположением и вспомните о своей семье. Дальнейшее промедление будет непростительным». Жозефина тоже писала своему сыну о том, что сопротивление бесполезно: «…Больше надеяться не на что. Все кончилось, он готов отречься». Эжен примирился с неизбежным и подписал перемирие, согласно которому французские войска должны были немедленно вернуться домой. Он питал некоторые надежды на то, что его изберут в правители независимой Италии, но силы реакции не устраивало такое мудрое решение. Лишь следующее поколение итальянцев дождалось объединения своей страны. Печальный, но гордый Эжен Богарне, один из немногих неподкупных людей из числа высокопоставленных соратников Наполеона, отбыл в Баварию. Вице-королева, только девять дней как вставшая с постели после родов, сопровождала его, но преданная пара вновь рассталась в ночь прибытия в Мюнхен. Эжена ожидало письмо от матери — та писала, что больна, и умоляла сына приехать к ней. Ни Эжен, ни кто-либо иной не подозревал тогда, что она умирает.
Полковник легких драгун Понсонби, который привез новость об отречении из Бордо в Тулузу, мчался так же быстро, как другие курьеры, но он опоздал и не смог предотвратить гибель 9000 человек — англичан, французов, испанцев и португальцев. В пасхальное воскресенье, в день, когда союзники отслужили официальный благодарственный молебен на площади Бастилии, и за два дня до того, как граф д’Артуа въехал на белом коне в Париж, Сульт и Веллингтон встретились в финальной битве кампании.
Сульт, лишившись лучших боевых единиц, отозванных Наполеоном во время битвы за Францию, продолжал сражаться упорно и блестяще. Его отступление к Тулузе в конце марта поставило перед его осторожным противником одну из самых трудноразрешимых военных проблем за время всех пиренейских войн.