Дома над раковиной отупело отмывал от глины ботинки. Дочь пришлёпала босиком, залепетала что-то, притянула стульчик, влезла, стала деловито помогать. Девочка любила возиться с водой, высыпала зубные щётки из двух стаканчиков, наливала в один, выливала в другой…
Отмыл подошвы, молча собрал рюкзак, на пороге сунул Ренате денег.
Сначала мотался то по горам, то по побережью, в Севастополе узнал расписание паромов до Синопа, с мыслью рвануть в Каппадокию. Наконец бросил машину в Бахчисарае и три дня бродил по лесу, пока однажды в сумерках не вышел на караимское кладбище. Располагалось оно в овраге, заросшем дремучим лесом. Замшелые обелиски нестройно торчали вверх по склону, как зубы в старушечьем рту. Некоторые памятники были завалены. Он спросил у сторожа — почему.
— Многие тут ищут клады или старые свитки Писания. Я знаю? — пожал плечами добродушный карлик, заросший до ушей кудрявой бородой. Сначала незамеченный среди беспорядочного строя могил, сторож словно вырос из-под ног.
Потом он разглядел и сарайчик покосившийся, в котором тот обитал.
— А что ж ты волю им даёшь?
— Самому интересно.
В ответ он невольно ухмыльнулся, и вдруг — впервые за два года — полегчало, что-то упало в груди, всего лишь от какого-то ничтожного усилия лицевой мышцы, только тогда.
Ветер вновь прошёлся заполошным приступом по оврагу, хватил порывом по крышам, захлопали окна, залился лающим кашлем Сеид, харкнул в окно, стукнул створкой. В затишье слышно было, как накрапывает дождь, как густо погромыхивает над перевалом гром. Вдруг сердце оборвалось — и он впал в дрёму. Спустя провал черноты на него надвинулась яркая точка, лучистая звезда набежала в глаза, и со всех сторон он облетел её долгое тело. Тихий свет исходил из распущенных волос, наполнял смуглым свечением полную грудь, лоно, с улыбкой она вытягивалась перед ним всей своей мучительной долготой. Едва дотянулся в невесомости, припал губами к бедру, она запустила пальцы в его волосы.
Молния разорвала воздух над самым теменем, он подскочил и понял, что оглох. Ветер швырял беззвучно потоки ливня, он мгновенно вымок, схватил спальник, пенку, нащупал у пояса ксивник. Ослеплённые горы дрожали белым пламенем, он оглянулся, но тут же стена дождя косо рухнула на перевал, сломалась, по обочине шоссе уже бурлил поток, от грома взвыла автомобильная сигнализация, дрожь охватила его. Изо всех сил прижав к груди спальник, ринулся через двор в бытовку. На пороге, как птица в стекло, в него влетела полуголая Машка. Она полоумно раздирала рот, что-то выла, приплясывала от страха, груди прыгали под рваной ночнушкой. Схватила за плечо, прижалась, ища защиты, не понимая даже, кто это перед ней, и жар человеческого тела окатил, расплавил; он гладил девчушку по голове, как заведённый.
В проёме мелькнула фигура, молния снова выхватила дорогу, спуск в тоннель, огибавший гору, за ним вполнеба высился сизый силуэт воина, он уменьшался, уходил, плащ его, сотканный из ливневых потоков, ниспадал к морю.
Спальник всё-таки грел, он накинул его Машке на плечи, она скоро пригрелась, потянула за собой, легли вместе, она дышала ему в спину, горячий рот её огнём расплывался на лопатке.
Колотун стих, сон завалил затылок, он заснул так крепко, как никогда, с самого рождения.
Утром никак не мог проснуться, хоть солнце и слепило сквозь закрытые веки — луч стоял на них ласковой ладошкой, по нему можно было забраться высоко-высоко, осмотреться над всем побережьем, ослепнуть от дуги горизонта.
Он вышел к дастархану. Сеид восседал на хозяйском троне.
— Как спалось?
— Отлично. — Он всё ещё щурился и вместо Сеида видел круглого жука, полоски надкрылья вторили халату.
— Слава Аллаху, я не запер вчера бытовку. На Ласпи всегда гремит. Кругом сухо, а сюда обязательно туча повернёт.
Гостьи Сеида, охая, спустились из своего скворечника во двор, прошли к умывальнику. Одна другой протяжно жаловалась, поднимала руки:
— Как я напугалась! Подхожу к окну — молния бах, бах, сверху потоп. Думала — море нас смоет. Потом вспомнила — дом на горе. Ай, как хорошо! Но долго, долго уснуть не могла, лекарство пила.
— Трусиха ты, — отвечала ей другая.
Сеид снова усадил подруг за стол, разлил остатки коньяка, предложил и ему. Отказался и пошёл собираться.
Открыл багажник, закинул спальник, пенку.
Вдруг кровь отлила от головы.
Рюкзака на дастархане не было.
Думая, что порывом снесло его в овраг, слетел по трапу, облазал сырую, скользкую от прелых листьев яму, заглянул под сваи. Поднялся обратно, поскользнулся на гнилой доске, саданул колено.
Сеид выслушал, призвал повара:
— Володья! Володья!
Володя — лысый крепкий мужик в джинсовой рубашке, в первую ночь именно он устраивал его на ночлег — подбежал, выслушал. Лицо Володи стало озабоченным.
— Есть подозрение, кто это сделал. Этот человек не первый раз здесь шкодит. Хусейн знает, как его найти. Хусейн! — гаркнул, обернувшись, Володя.
Спустился Хусейн, толстощёкий паренёк, заспанный, мрачно выслушал, но искра мелькнула в его мятом лице, выдала зависть.
— Да сбросил он уже всё, в Севастополе он сейчас, на толчке, сколько сейчас времени? — Парень сощурился на солнце. — Что там было? — помолчав, оживился он, явно соображая, чтобы не прогадать при делёжке.
— Фотоаппарат, нож, фонарик. Плачу тысячу долларов, если вернёт. — Он посмотрел исподлобья на Хусейна и уставился на свои кроссовки. Рядом с ними, поцарапывая лапками по асфальту, полз здоровенный усач.
Сеид о чём-то хрипел женщинам. К одной из них спустился сын, которого вчера не было видно. Бритоголовый, сутулый парень присел на краешек дастархана и лихо опрокинул рюмку. Сеид с удовольствием посмотрел на него.
— Да кому нужны твои баксы! Поймаю собаку — убью. Не первый раз гадит там, где ест. — У Хусейна снова блеснули глаза. — А ты что вещи при себе не держишь? Что упало, то пропало.
Договорились, что вечером он заедет снова. Если будут новости, значит, будут.
На стоянке уже появились первые машины лоточников. Торговцы вереницей перетаскивали багаж к лестнице, на смотровую площадку. Мангальщики раздували огонь, дым вспархивал из-под картонок, тянулся к ноздрям, оседал у подножья скалы. Ствол шоссе всё чаще выстреливал автомобилями. Он отпустил сцепление — и тоннель из-за поворота потянулся в глаза, замелькал треугольными ломтями света, моря, но вот обрушился поток солнца, умыл, и стало ясно, что он больше сюда никогда не вернётся.
Мальчик, как обычно, с вечера следил за Машкой. Он болтал с Хусейном, поглядывал на москвича. Хусейна недолюбливал, медленный и жадный, он был откуда-то из Сибири, из Тюмени, что ли, замороженный, в общем. Хозяин в молодости работал дальнобойщиком, ездил по стране, много у Сеида было знакомых татар отовсюду, некоторые теперь, когда он разбогател, к нему на лето в Крым присылали детей — и отдохнуть, и подработать. Мальчик сам был из Коканда, он знал одну из этих богатых тёток: сын у неё приблатнённый, а мужа зарезали.
Машка зачем-то околачивалась подле москвича, заглядывалась. Небритый, в рваной майке, он нависал над столиком, не знал, куда деть колени, невидящим взглядом смотрел перед собой, прихлёбывал чай.
Наконец Машка поднялась к себе. Мальчик на прощание толкнул в бок Хусейна и шмыгнул за нею. Запер комнату, поднял коврик, приник глазом к щели. Девушка стала раздеваться, но отчего-то спохватилась, сердито забормотала и потушила свет.
Долго что-то Машка квохтала; не дыша, он слышал скрип, с которым она поворачивалась на кровати, чуял, как дышит всё её большое тело здесь, за тонкой доской, будто он плывёт на корабле, в трюме, и штормовая бездна горами ходит у виска, тут, за тонкой обшивкой. Он приложился щекой к доске и вытянулся, прильнул всем обнажённым телом к перегородке.
Делать было нечего, он лёг на спину и стал думать о том, какая у москвича хорошая машина, большая, мощная, и на спидометре указано 240! Ещё недавно он перерисовывал из книжек самолёты, устройство турбин и сейчас мечтал посидеть в такой машине, широкая панель её была усеяна тумблерами и циферблатами, там можно было почувствовать себя как в кабине пилота.
Ночью разбудил гром. Рядом ворочалась, подвывала Машка. Он снова прильнул к щели. Вся бледная, пухлая, она вздрагивала во сне от грома, мучилась, жмурилась от белого блеска, с которым откидывался на изголовье квадрат окна. Он оглянулся на своё окно — и обомлел. Слепящая рама влетала в комнату — и косматый великан, отделившись молнией от простывшего контура гор, оставался гореть перед глазами зеленоватым силуэтом. Страшный, похожий на москвича — такой же мосластый и нескладный, в длинной, ниже колен, руке он держал, как дубину, сосну, шаг его поднимался в гору.
Повсюду захлопали окна, внизу громыхнула дверь. Сильно хотелось на двор, но как добежать под ливнем? Наконец дождь схлынул, наступило затишье, он вышел. Джип блестел тёмной влекущей громадой, несколько машин, ослепших от бури, стояли на обочине, мигая аварийными огнями.
Он перебрал шмотки, брошенные москвичом на дастархане.
Одна за другой машины стронулись с места и цугом потихоньку двинулись в сторону Ялты.
Мальчик осмотрелся, закинул рюкзак на спину.
Рассвет застал его у поворота на Балаклаву.
Весь день провалялся в Серебряной бухте, купался, сидел на мостках причала, а на закате, когда ушёл последний катер с отдыхающими, перепрыгивая по камням, забрался на свою скалу, где не раз ночевал, когда его отпускали в воскресенье. Он лёг на тёплый камень, достал фотик, рюкзак подложил под голову. Море остывало от заката. Небо вдруг надвинулось глубиной, проступившей под звёздами. Уже привычным движением включил, стал перелистывать снимки. Их он видел ещё днём, украдкой прикрывая экран от солнца ладонью, разглядывал эту девушку, не в силах оторваться. Он перелистывал ещё и ещё, фотоаппарат стал отдавливать грудь, он несколько раз вздохнул, продышался. Как вдруг ярость стыда исказила его лицо. Он вскочил, изо всех сил швырнул фотоаппарат в море — и, освобождённый, отточенным движением, с трёх маленьких шажков, толкнулся и пронзил головой вспыхнувшую толщу.
Взошла луна и, сужаясь к зениту, взяла в фокус, вобрала всё море, оба берега, горы, щит Малой Азии и надвинулась на горизонт Леванта.
Курбан-байрам
Ранним утром в начале марта я шёл частыми галсами по южной дуге МКАД, выжимая временами сто семьдесят, и думал о всяческой ерунде. Например, вот о чём.
Что нынче, как всегда, когда меня сражает наповал Москва, я лечу в Велегож спасаться.
Что дом на лесистом берегу Оки — одно из двух мест на Земле, где я могу выспаться, где могу думать, где меня никто, кроме Бога, не отвлечёт.
Что, если вдруг у автомобиля сейчас оторвётся спойлер, я взлечу, поскольку моя скорость давно превышает скорость «кукурузника», вошедшего в невозвратное пике.
Что, чёрт возьми, Москва и сейчас — как ни ловчил я всю зиму ужом на адской сковородке Садового кольца — сокрушила меня пустотой: навылет.
Что другое место моего покоя находится в семи километрах от Иерусалима. Что в тех краях я не был двенадцать лет — но часто бываю во сне. Что сейчас там, поди, уже расцветают в кристальных садах миндаль, апельсин, олеандр. А у нас ещё даже грачи не прилетели.
Что вот уже третий пост ГАИ, считая от Можайки, с которого стремглав наперерез — как снежинка бурана в световой рог и зев локомотива, несущегося степью, — выбегает серое пугало с обломком шлагбаума в пятерне — и расшибается мошкой в лепёшку о зеркало заднего вида.
Что, увы, меня больше не развлекает — видеть прочий транспорт стоячими вешками моего разъярённого слалома. И что пора уже перестраиваться в крайний ряд, потому что мелькнул щит «БУТОВО», и вот-вот в правый висок вылетит петлистая, вращающаяся, как аркан, развязка симферопольской трассы.
Что мой «фольксваген» — «народный автомобиль», и это засело у меня в голове. Вот Гитлер держит речь на закладке очередной автострады. Он начинает тихо и скромно, даже застенчиво. Но уже через минуту заводится, наотмашь рубит ладонью воздух, брызжет слюной, хватает лопату, всаживает её в распаленное воображение нации — и, швырнув с лопаты земли три раза, вещает: через два года каждая семья будет владеть автомобилем, народным автомобилем. Я думаю как раз о том, что Эйхман был похож на бухгалтера.
Я свернул, крутанулся, снизошел с эстакады на взлетную — и спустя километр осадил на бензоколонке British Petroleum.
Мне нравится сервис BP, нравится их буфет — и что бак заправляется без предоплаты. Я иду к кассе, с удовольствием оглядываясь вокруг. Вижу над собой бетонный портик — он кроет череду бензиновых колонок, веер подъездов, вижу парад персонала во флуоресцентной униформе. Вижу реванш Британской империи, взятый после поражения в Персии 1918 года.
И пока мне заливают бак, покупаю два буррито с лососем и сок, расплачиваюсь за топливо и отъезжаю на задний сектор парковки, где предаюсь завтраку.
Глубокий транс погружает в свою пасть голову профессора Доуэля, откусывает её, и когда профессора шёпотом спрашивают: «В чём тайна мироздания?» — его губы беззвучно пробуют воздух: «Всё пахнет нефтью».
Тем временем четыре разбитых вагона долго и тяжко тянутся по пескам каракумских окраин. Старый седой машинист в треснутых очках ведёт поезд под дулом английского офицера.
Когда машинист подбрасывает в топку уголь, рука с револьвером отвинчивает пробку походной фляжки. Величина глотка пропорциональна числу подброшенных лопат.
Море то появляется, то исчезает за барханами. Наконец офицер догадывается, что это уже давно не море, а белёсая от марева рябь песков.
Но вот по отмашке машинист даёт гудок и наворачивает тормоз. Через полчаса две чёртовых дюжины бакинских комиссаров были расстреляны в пустыне.
Паровоз ревёт, тоскует и пятится от жёлтой прорвы — к морю.
Постепенно сонный стук колёс стихает, страх слабеет, и суслик наконец осмеливается вылезти наружу.
Неглубоко закопанный труп до самого захода солнца находится в агонии. Каждый раз забывая, суслик часто вылезает из норки и снова прячется, завидев, что песок под его пригорком дрожит.
Наконец показавшаяся из песка рука застынет, и длинная-длинная тень поползёт по залитому закатом бархану, указывая на тонкий месяц в бездне стремительно сгущающейся синевы.
Вскоре британские войска, обгоняемые мусаватскими фесками, стремясь песчаной струйкой по лобовому стеклу, спешно ретируются вглубь Ирана под натиском Красной армии. Стреловидная диаграмма её наступления наползает по карте, целясь в генерала Денстервиля. Знаменитый генерал нынче поспешает на попятный — под прикрытие британского флота, стоящего на рейде в Персидском заливе.
Красноармейские штыки один за другим вспарывают саквояжи с десятью миллионами фунтов стерлингов, которые Денстервиль получил от парламента на операцию по захвату Каспийского флота. Взметнувшись высоко в стратосферу, саки опорожняются листовочным конфетти над колонной автомашин, следующей улицей Горького к Спасским воротам. Сонмы листков кружатся и порхают над несущимися в улыбке головами Чкалова, Байдукова, челюскинцев, Гагарина и других героев.
К моему автомобилю подходит работник бензоколонки и принимается резиновым скребком протирать фары и стекла. Я послушно приоткрываю окно, протягиваю ему червонец.
Над перелеском поднимается туча галок. Исступлённо галдя, они мельтешат россыпью и, вдруг разредившись на развороте, пропадают пропадом в густом, пасмурном небе. По лобовому стеклу долго тянется сизая ползучая клякса.
Я брызгаю стеклоочистителем, запах палёной водки бьёт в нос, пускаются вприсядку дворники — и в залитый солнцем кабинет моего прадеда хмуро входит Есенин.
Прадед — военком 11-й армии, шаровой молнией плывёт по кабинету его сияющая лысина, он что-то приветливо говорит сердитому поэту, после чая ведёт его на набережную, они пьют айран с лотка у причала общества «Кавказ и Меркурий», смотрят на колышущиеся на волнах флотилии арбузных корок, на чайку, распекающую мусорный ящик, и долго-долго — на безупречную линию горизонта, взятую к небу серыми крыльями бухты.
Через день Есенин, усеивая лапчатыми каплями пота почтовые бланки, телеграфирует в Москву свою ужасную поэму.
Два расписных, как печатный пряник, танкоподобных «форда» пролетают мимо заправки. Вой сирены. Огни в сигнальных колбах ворочаются и ходят, будто в них кому-то заламывают руки.
Гаишники не знают, что за рубежами Москвы я успокаиваюсь, как осколок гранаты — за пределами зоны поражения. Что на подмосковных просторах я в силах передвигаться медленно и плавно: как облако.
Каспий с утра штормит рваными полосами крупной зыби, и Велимир Хлебников блюёт за борт на мельтешащие, как пятки, плицы колёс парохода, который везёт его в Энзели. На том же пароходе, но на верхней палубе едет Яков Блюмкин. Он хорошо переносит качку и развлекается наблюдением шныряющих в волнах тюленей. Между спазмами Хлебников умудряется записать, что Каспий свят, возвышен потому, что он есть средостение всей России, собранной по капле Волгой. В конце будущего года поэт, затерявшись в Персии, станет от счастья цветком. Блюмкин спустя три месяца будет отозван Троцким с должности политкомиссара Гилянской Советской Республики и отправится в своё первое путешествие в Тибет, на поиски Шамбалы. Так начнётся его мучительное и триумфальное фиаско. В ноябре сорок первого танки вермахта останавливаются на окраинах Москвы: у немцев заканчивается бензин. Большая часть его запасов была затрачена при завоевании Украины и Белоруссии. Козырной своей удачей брянские, вятские, тульские и калужские партизаны считают пущенные под откос составы с топливом. И вот — не дотянули. Полный останов разверзает пред Москвою пропасть. Пока Манштейн ждёт бензин, Жуков успевает подготовить контрнаступление. Наши танки давят немца на соляре. В подземном храме в Сураханах соляра сочится прямо из стен. Гитлер снимает Манштейна с должности главнокомандующего, сам садится на стального козла и поворачивает рога на Баку.
Гаишники возвращаются. Один «форд», отделившись, перемётывается через встречную и хищно встаёт напротив.
Все по той же причине фрицы и отступать-то толком не могут: стоп-машина. Вот почему оккупация северной части Калужской области длится чуть ли не год, до августа 1942 года, в то время как юг был освобождён ещё в декабре 1941-го.
Согласно одной из частей плана «Барбаросса», совершенно секретный корпус F, составленный из арабской, афганской, иранской и индийской дивизий после захвата Сталинграда, должен будет установить контроль над Каспийским морем и занять Баку. Дожёвывая, понимаю, что спокоен я потому, что уже нахожусь на верном пути. И что меня с него не свернуть, не сманить ничем. Впереди — в шестнадцати часах езды передо мной открывается Великий Юг: Таврида, паром Ялта — Синоп, оттуда, маханув малоазиатским побережьем между троянскими курганами, — я заворачиваю в Каппадокию. Качу по кремнистой равнине, залитой закатом, петляю между армией исполинов — слоёных остистых столпов, вырезанных в тысячелетиях пильчатыми песчаными бурями. Устраиваюсь на ночлег в одной из этих эоловых башен. Ночной пустынный бриз подвывает в моё дупло, как циклоп в пифос с таящимся Одиссеем. Далее утром взлетает гористая дорога на Левант, трёхдневная проволочка с визой на границе в Газиантепе, наконец мелькает транзитной сотней километров Сирия, чиркает Бейрут, и вот — пустынный КПП перед Кирьят-Шмона — и всё, приехали. Вот уже поворот на Цфат, вот кипенные сады его на взмывающих склонах — и мальчонка верхом в белой рубахе цветущей веткой погоняет мула ввысь по переулку.
Мент выходит из машины и проникает в павильон заправки. Через стекло он косится на меня. Выражение лица у него такое, будто взглядом он окунается в небытие, пытаясь припомнить чудной, поранивший душу сон.
Дачку в Велегоже я купил по чистой случайности. Когда-то загремел в больницу, где маялся на койке по соседству с одним стариком. В реанимации он отлёживался после инфаркта. У нас нашлась общая тема. Мы оба оказались физиками: я — по образованию, он — по профессии. Когда-то я проходил преддипломную практику в институте, в котором он проработал сорок лет. В самом начале шестидесятых в лесу под Серпуховом построили Институт физики высоких энергий и рядом с ним — закрытый городок учёных. По территории института просекой в сосновом бору проходила многокилометровая петля подземного туннеля, в котором мощные магниты разгоняли пучок протонов до чудовищных энергий.
Старик, рассказывая о своей научной молодости, вздыхал: мол, всё ж таки ему довелось пожить при коммунизме — хотя бы и в отдельно взятом фаланстере. Превосходное снабжение, великолепная культурная жизнь — КВН, литкафе, Жванецкий, в широком ходу самиздат, двухуровневые квартиры, регулярные поездки в Швейцарию в Европейский центр ядерных исследований и так далее.
Однако мне почти не о чем было вспомнить в пандан, в том же институтском контексте. Разве только о чудесных ночных купаниях голышом в Оке, когда парная вода ласкает всё тело и тонкая дымка загадочно висит над звёздным речным простором; когда щелкают надрывно соловьи и дева, блеснув зрачками, медленно раскрываясь млечной наготой, опускается навзничь в росистую траву, мерцающую лунной жуткой искрой.
Но об этом я помалкивал.
А старику было чего порассказать. Чего-чего я только от него не услышал! Например, он поведал мне о бедолаге-технике, припозднившемся с монтажом в тоннеле ускорителя в тот момент, когда физики начали один из экспериментов. Пучок бешеных, как дикие пчелы, протонов прожёг ему голову навылет, пройдя от левой скулы к правому виску. В результате герой остался жив, но сошёл с ума на почве микромира. Ему всё чудилось, что атомы — это существа, впавшие в глубокий обморок. Он писал в газеты письма, что в цепочке «человек — животное — растение — камень — атом» сознание, лишь убывая понемногу, присутствует абсолютно во всех звеньях. Что в результате несчастного случая им установлен контакт с протоном № 342561182818283147658273. Как-то раз старик посетовал, что километрах в тридцати от Серпухова, в дремучем заповедном месте над Окой, у него есть дачка, с которой он из-за болезни уже не в силах управляться. Я воскликнул: «Отлично!» — и через неделю мой маклер привёл к нам в палату дочь старика и нотариуса. Дочери я вручил принесённые маклером деньги, а нотариус заверил подписанную купчую.
На следующий день, разбуженный уже горячим светом апрельского утра, я протянул руку к изголовью старика, чтобы закрыть ему глаза. После окончания сделки старик не прожил и суток.
А мне на той загадочной даче очень даже пришлось впору. Впервые я приехал туда вскоре после выписки, на майские. И вот ведь диво — все клумбы оказались усажены королевскими тюльпанами. Представьте — целая алая армия! А ещё там кругом дремучий лес по-над раскатистыми, взмывающими ввысь и вдаль уступами древней речной поймы. Рыбалка щедрая, зверья полно — косули, лоси, куропатки, утки, бобры и зайцев прорва. И так там тихо, загадочно…
Циклопический гаишник, отоварившийся пластиковой коробкой с пирожными, подходит к моей машине и, катая желваками, пялится в упор через лобовое стекло. По закону он не имеет права потребовать от меня ни документов, ни объяснений. Я — не пойманный вор. Однако выхожу и извиняюсь: «Перенервничал, вспыхнул, газанул, впредь буду паинькой» — и достаю три сотни: по купюре на каждый обделанный пост. Молча хватко берёт, будто только что мне что-то впарил, крутит пальцем у виска и отваливает вразвалочку. Жёлтая сигнальная жилетка, подле которой плывут рядком шесть кремовых пионов, уменьшается, выкатывается из-под портика — и её тут же обступает, проглатывает ноздреватый крупнозернистый март, голая галочья роща, тяжкое — вровень с небом — всё в оттепельных пролежнях поле, которое широко за горизонт кесарево рассекает бетонная дуга, ведущая меня в мой ближний дальний рай.
Дальше я умеренно мчусь в Велегож, вдыхая из приоткрытой фортки весенний, натёртый подсолнечником ветер, слушаю по радио Шопена, но тут… я утыкаюсь в грузовичок, сбавляю и пытаюсь его обойти. Вдруг на ухабе из-под кузовного тента вылетает голое тело. Виляю, ухожу на обочину, торможу. Грузовичок шкандыбает ещё две сотни метров, роняя из-под прорвавшегося тента замороженные туши.
Выскакивает водила, бежит назад, расставив руки, вдруг бухается на колени, рвёт на себе куртку, хватается за голову, на отрыв. Я врубаю «маячок», выхожу, выставляю аварийный катафот. Поднимаю мужичка под локти, ору: «Давай собирать!» Бедняга подхватывается, лопочет не по-нашему, и мы с ним долго-долго, задыхаясь, стаскиваем с трассы на обочину грязно-розовые бараньи туши. Попутный транспорт набивается в пробку, гудит; легковушки объезжают, грузовики — переламывают стёсанные от удара, растянутые в бесконечном прыжке туши.
Наконец присаживаемся отдышаться.
Расплывшиеся фиолетовые печати на полосатых ляжках наводятся резкостью памяти на случай, тот случай, когда я оказался на офицерских сборах, проходивших на территории части ракетных войск стратегического назначения в лесной секретной глухомани. Во время самоволки на реку меня пытался подстрелить часовой, за что я получил три наряда вне очереди, и трудодни мои потянулись на кухне. И вот повар требует подтащить со склада коровью тушу. Вдвоём мы долго и сложно ворочаем через сосновый бор бурёнку. Наконец присаживаемся на корточки на перекур. Прикладываем к тёплой, нагретой солнцем земле озябшие до ломоты руки. Над тушей, облепленной хвоей, веточками, отрядами муравьёв, тут же появляются слоновые изумрудные мухи. Они гулко летают над мясным ландшафтом, будто светлячки на кончиках капельмейстерских палочек, шомполами выбивающих из глухого оркестра марш. Вверху чирикают птицы, полосы солнечного света текут между розовыми сосновыми стволами. Я докуриваю и, поднимаясь, различаю цифры и буквы чернильной печати, поставленной у крестца: «1941 г., Моск. воен. окр.».
Привыкнуть к этому было невозможно. Единственное, что помогало унять дрожь и тошноту, — это могучее усилие, которое он прикладывал к душе, чтобы удалить, прогнать от неё скверну страха, пронизывавшего тело. Вот и сейчас, пока пышущий луком и водкой краснорожий майор лапал его на первом пропускном, у Боровицких, он переправлял нутром все эти толчки и жамки — по рёбрам, ляжкам, по бокам, по ягодицам — куда-то вверх, с тем чтобы намеренно опротиветь душе, помочь ей отпрянуть, брезгливо взмыть и отстраниться — как недотрога прочь от мужлана…