Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Точка росы. Повести и рассказы - Александр Викторович Иличевский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

К представшему пер. зам. наркома Сталин обратился вполголоса: «Товарищ Байбаков, Гитлер рвётся на юг. Он объявил, что, если не завладеет нефтью Кавказа, он проиграет войну. Ваша задача — сокрыть нефть. Имейте в виду, если вы оставите хоть тонну нефти врагам, мы вас расстреляем. Однако, если вы уничтожите промыслы, но фашист не придёт, а мы останемся без горючего, мы вас тоже расстреляем».

Стол-поганка у ларька на Моховой заляпан сугробами пивной пены. После приёма сталинской нормы — сто пятьдесят беленькой и кружки «Трёхгорного» — Байбаков, без году неделя молодой нефтяной нарком, смотрит в весеннее яркое небо, в котором грузно висят заградительные аэростаты.

Душа возвращается быстро. Обрадовавшись, он вдруг пугается её скорости, понимая, что сейчас произойдёт. Душа, болидом войдя в пике, угрожает его прибить. Нарком малодушно отскакивает от столика, дёргается, но вдруг каменеет, запрокидывает голову, решительно подставляет грудь — и душа, совместившись, слившись с тугим могучим потоком железа и бетона, ревмя сокрушая скважинную пустоту, гвоздит, запечатывает одну за другой километровые буронабивные колонны Майкопского месторождения.

За шесть месяцев оккупации Северного Кавказа ни одной железобетонной пробки Байбакова немцы вскрыть не сумели.

И вот я вскакиваю в кузов на погрузку, чтобы принимать от незадачливого скотовоза туши. Но от ужаса приседаю. В кузове за ременной загородкой толпятся живые бараны. Они жмутся друг к другу, отступают волнами вглубь, шарахаются от моих колен, трясут курдюками. Я провожу рукой по их пышным бокам, по нежным ушам, по курчавым затылкам, по шелковистой у шеи полоске каракуля… «Господи! Да как же к ним мёртвых укладывать?» — восклицаю я про себя.

Но не выскакивать же обратно? И я одну за другой принимаю, перекладываю гремящие туши, стараясь уложить их поплотней, сцепить ногами, — и кошусь на баранью голову, подплывшую мне под ноги.

Миндалевидные глубокие глаза кажутся совершенно живыми, нежными, умными. Я дотрагиваюсь пальцем до упругого тонкого уха, потом беру голову в руки и вглядываюсь. Я успеваю проникнуть в эти глаза настолько глубоко, что, когда слышу: «Э, брат, спасиб-да-а! Поехал-да-а, гостем будешь!» — не успеваю отказаться, и вот через полчаса мы подъезжаем цугом к сельскому дому, стоящему одиноко на краю леса.

Белоснежные буруны, катящие грядами — одна за другой, целая армия белых шеренг — по пространному взморью, в моём каспийском детстве назывались барашками.

Дом моего нового друга полон женщин всех возрастов. Они высыпают навстречу, одни приветливо кланяются, другие, помоложе, распахивают тент, забираются в кузов, откуда толчками и пинками выгоняют баранов. С трудом преодолевая барьер из мороженых туш, спотыкаясь, цепляясь, упадая передними ногами с борта, животные выскакивают, блеют, сбиваются в кучу. Когда мы уже входим в дом, я вижу, как их загоняют палками в сарай.

Внутри дом похож на пещеру Али-Бабы: всё устлано коврами, медная посуда, пылающий очаг, над ним крючки, миски, кастрюли, тазы, джезвы всех размеров. Волны запахов — смесь имбиря, корицы, шафрана, зиры — ослепляют мой мозг воспоминаниями детства.

По-русски хорошо говорит только средняя дочь хозяина, которая выступает переводчиком.

Разувшись, мы усаживаемся на длинные шерстяные валики. Из подпола поднимается корзина с копной соломы, из которой выпрастывается огромная дыня-торпеда. Мы омываем руки над тазиком и впиваемся в выдержанную густую сладость шемахинского солнца. Заваривается чай, крепчайший, янтарного цвета чай, который мы пьём из небольших грушевидных стаканов.

— Армуд, — говорю я, поднимая на свет стаканчик.

— Груша. Ты знаешь, — улыбаясь, кивает девчушка.

Вдыхая терпкий пар, я закрываю глаза — и на вогнутом амфитеатре асфальтовой ночи рассыпаются известняковые кубики домов. От них восходит, танцуя и кривляясь прозрачными талиями, марево, и кажется, что дома, остывая и восходя потоками, тают в сумерках, подобно рафинаду в чае — подобно кусочку белой твёрдости, исходящей осмосом по струйкам преломления.

Густой воздух упруг и податлив сладостным чувствам. В переливчатой осыпи уличных огней, колеблемых и тасуемых по зыбкой, в мареве, панораме, загорается где-то оконный маяк немыслимого гарема. Он дрожит влекущей звездой. Огромные кольца счастья, расходясь от таинственного окна, несут свой центр через солнечное сплетение, наполняя его, как фокус, цветочной тревожной тягой южной любовной тоски.

«Сегодня первое марта, первый день весны», — бормочу я про себя.

Отец девчушки начинает неспешно говорить, она переводит размеренно, внятно. Прочие женщины усаживаются далеко в сторонке и уважительно кивают.

Я не смею поднять на неё глаза.

— Спасибо, друг. Эти бараны — мой основной заработок. На Курбан-байрам все кушают барана.

Мы пьём чай. За единственным в комнате окном поднимается метель. Я прислушиваюсь к завываниям ветра. Хозяин, его зовут Мустаф, кивает — мол, деваться некуда, вот такая на чужбине весна.

Мне уютно. Пляшет в очаге огонь. Женщины занялись рукоделием.

Я беседую с хозяином дома, объясняясь глазами с его дочерью. Часто девушка помогает отцу с ответами — скороговоркой переводит ему и тут же, не дожидаясь, отвечает мне — обстоятельно и с интересом. Отец сопровождает её рассказ одобрительными кивками. Они оба получают удовольствие от беседы, и я не хочу огорчать их своим уходом.

Слово за слово выясняется, что они совсем не азербайджанцы, а мидяне — древний народ, чуть ли не древнее персов, ещё со времён Ахеменидов наследовавший зороастрийцам. Они приехали из южного Азербайджана. Принимают их здесь за азербайджанцев, но сами они по-тюркски говорят лишь на людях. Современные иранские зороастрийцы — те не настоящие, потому что настоящие как раз мидяне. Мидяне — маги. Они всегда спорили с персами, начиная ещё со времён Дария. Имя царя Дария Мустаф произносит странно: Дари-сахум, с ударением на «и». Именно мидяне сумели сохранить подлинную чистоту мысли и обряда, заповеданных Заратуштрой. Например, для ритуального огня мидяне используют не дрова, а нефть.

Я осторожно расспрашиваю. Оказывается, они отмечают не все мусульманские праздники. Например, Курбан-байрам — совсем не их праздник, просто у этой семьи хорошая торговля в мясных рядах в Чехове. На Курбан-байрам считается важным купить живого барана, потому что Курбан-байрам — жертвенный праздник, на него живую жертву приносят. Баранов разбирают в одночасье, по двойной цене, не торгуясь. Конечно, было бы лучше, если бы он торговал исключительно живыми баранами. Однако с ними много возни, надо скотный двор расширять, дополнительным транспортом обзаводиться. А разводить скотину невозможно — пастбищ тут нет, а комбикормом разве только карасей в пруду прокормишь.

Меня ведут во двор. Стемневшее небо швыряет вниз колючие шлейфы снега. Вот тебе и весна. Недаром говорят, март не капелью, а метелью силен.

Мне показывают какую-то бетонную нишу, в ней пылает огонь. Это — ритуальный огонь, вроде «вечного», он пляшет над небольшим углублением, к которому по змеистому стеклянному желобку стекает понемногу коричневая маслянистая жидкость. Спрашиваю: солярка? Нет, чистая нефть. Добывают они её на узловой в Бутово, где стрелочник отливает из проходящих цистерн по полтиннику за канистру. В Бутово добрая нафта — сибирская югра. Ею умоешься — после три дня ходишь как летаешь. Но Мустаф мечтает о том, чтобы съездить на родину, разжиться белой нефтью, какую там добывают из ритуального колодца, в незапамятные времена вырытого над берегом Каспийского моря. Белую нефть даже пить можно. Для здоровья по ложке в день — как рыбий жир, полезно.

Поводя во все стороны мощным фонарём, меня ведут по двору, знакомят с хозяйством, показывая обустройство двора. Здесь есть и летняя кухня, и курятник, и сеновал, и хлев, в живой темноте которого кто-то шумно вздыхает, переминается c ноги на ногу, всхрапывает. Приоткрытую дверь заметает снегом; качнувшись, она выдыхает тёплый навозный дух.

Я мельком соображаю, что будто бы мне показывают приданое, или — всё это в рамках гостеприимства?..

И тут я обращаю внимание на странную вышку, стоящую посреди двора. Поначалу, из-за неполного освещения, я принял её за беседку, но, подойдя поближе, понял, что высота её огромна. Я беру у девушки фонарь и направляю луч вверх. Метель несётся густой пеленой поверх, скрадывая истинные размеры конструкции. Я справляюсь о её предназначении. Мустаф начинает что-то объяснять, но дочь вдруг кричит на него — и горячо, будто оспаривая то, что я мог подумать, говорит мне, что на этой вышке летом отец пьёт чай, а она смотрит в поле, на лес или читает. Оттуда на юг открывается отличный вид. Тем временем мы отходим в сторону, возвращаясь к нефтяному огню.

Я понимаю, что эта вышка связана с неким ритуалом, но держу язык за зубами. Не буровая ли? Канал для общения с недрами, с небом? Обернувшись, вдруг вижу, что вокруг этой сходящей на конус этажерки взметнулся снеговой шлейф, обвил её, сделав похожей на призрачную фигуру великана…

Поёжившись, я придвигаюсь поближе к огню.

В этом зороастрийском огне есть что-то необъяснимо затягивающее, совсем иное, чем в огне от лучины, свечи. Между ними такая же разница, как между пресной водой и морской.

Закрытый двор спасает от вьюги, но ночь уже примораживает, и я протягиваю к пламени руки.

Мустаф просит подождать, сейчас он принесёт угощение.

Когда её отец исчезает в пристройке, девушка берёт меня за руку. На её щеке, обращённой к огню, тают снежинки. От глаз её, в которые я посмел взглянуть, идёт разверстое сияние южного ночного неба.

Мустаф возвращается — и протягивает нам гранат. Розовый, шишковатый, он увенчан глянцевитой короной. Мустаф разламывает плод и ссыпает нам в ладони сияющие в отсвете огня кровавые зёрна…

Вскоре я прощаюсь, Мустаф выходит меня проводить.

Калитку я открываю с трудом, против ветра, белая мгла хватает меня за щёки, кутает в вихрь — и я вылетаю наружу, брошенный откатным порывом. Метель беснуется над полем, за забором я едва могу разглядеть свой автомобиль.

Мустаф не сразу отпускает меня. Подводит к хлеву — какое-то время фонарь пляшет в проёме двери — и вытаскивает за шкирку барана, поднимает, даёт мне на руки, как ребёнка.

Я отказываюсь.

— Господи! Да что я буду с ним делать?!

Мустаф объясняет, что мне не отступиться.

Я толкаю коленом прижавшуюся морду — и кричу:

— Как я его повезу?

Вместо ответа Мустаф ныряет в хлев и появляется с ножом в руке. Плещет фонарь, зажатый под мышкой, и Мустаф распрямляется, на вытянутой руке держа за загривок баранью башку.

Чёрное огромное пятно расплывается по снегу у меня под ногами — разверзается и глотает меня.

Мустаф проворно потрошит, подвешивает на крюк, просит меня посветить — и, подрезая вкруговую, стягивает изнанкой шкуру. В сарае поднимается вой, стук, рёв. Мустафа скалится улыбкой, приносит из сарая банку, сыплет на шкуру две полные горсти соли, завёртывает в неё тушу — и протягивает мне свёрток.

Меня мутит, волнует от тёплого, сладкого запаха, я становлюсь сам не свой и, желая всё это срочно пресечь, покоряюсь Мустафу.

Метель воет, толкает в грудь, хлещет по лицу.

Я укладываю барана в багажник — и меня выворачивает на бампер.

Утёршись снегом, я смотрю на Мустафа: за что? Он похлопывает меня по плечу.

Сажусь за руль, включаю мотор, но вдруг, замешкавшись, выскакиваю — и прошу Мустафа, раз уж на то пошло, дать мне ещё и голову.

Как букет, обернув газетой, я устраиваю её на переднем сиденье.

Трогаюсь. Мустаф идёт рядом, начинает отставать, гулко хлопает ладонью по багажнику и, взмахнув рукой, пропадает в мглистой черноте.

Ничего не вижу. Еду в сплошном буране. До окружной бетонки по прямой через поле километра два-три.

В потоках пурги, рукавами метущей по лобовому стеклу, мерещится чёрт знает что. Снежинки вертятся и нарастают до огромных хлопьев — будто чей-то мозаичный снежный лик, прижимаясь к стеклу, заглядывает мне в глаза, пытаясь свести с дороги.

Вдруг чудится, что мне наперерез кидается девочка. Я притормаживаю, машину несёт, зарывает, но девочка, ослепительно взметнувшись в свете фар, уносится в пургу. Или — что за мной мчится снежный гигант. Я наддаю, но, хохотнув и раззявившись, он сам уносится прочь.

Мне страшно, мне кажется, что вот-вот колею заметёт до непроходимости.

Но вот снежный колосс встаёт передо мной, не давая проходу. Его белый саван то сгущается и опадает, то взмётывается, разлетаясь. Он протягивает ко мне лапу, он что-то требует.

Я останавливаюсь, мне так страшно, что сводит в паху. Я смотрю на соседнее сиденье. Барашек внимательно выглядывает из газеты.

Я беру его в руки, сую за пазуху, выхожу. Вьюга воет и хохочет, рывком выдёргивая ручку двери. Открываю багажник, принимаю из него баранью тушу, отбрасываю в снег. Туша падает, вдруг встаёт на ноги и, обнявшись снеговым руном, кидается прыжками назад по дороге, но снежный вихрь подхватывает её — и уносит в белую тьму.

Через день ранним утром я слонялся по Гурзуфу, поджидая открытия поселковой столовки. По краю расцветшей гортензией клумбы выкарабкивался из зимней спячки жук-олень. Он шатался, вздымая рога, и упрямо стремился на пригрев за край длинной синей тени. Солнце наконец перевалило через хребет Аю-Дага и подожгло море, разлетевшись блеском наискось до горизонта. Я посмотрел на часы. До отхода парома на Синоп оставалось два с половиной часа. Внезапно острый приступ досады расколол мне темя.

В общем, мне нет оправдания — я спалился. Решив непременно доиграть до конца, вынуть весь клад, я прыгнул за руль и, оставляя на ялтинском серпантине дымящиеся вензеля, полетел обратно на север. Доехал как заворожённый — единым махом, без запинки, — даже ни разу не тормознул для дозаправки, потому что каждый раз, скашивая глаза на стрелку бензобака, видел, как она неумолимо всползает вверх.

Меня нашли через неделю, в поле на окраинах Бутово, неподалёку от заброшенной ретрансляционной станции, когда солнце ярилось уже совсем по-весеннему и снеготаяние обнажило спойлер занесённого по крышу «фольксвагена».

Подвязанный шарфом под мышки к перекладине, уже оттаяв с лица, я сидел на последнем ярусе радиомачты — с открытыми глазами, держа в ладонях баранью голову. Мы оба смотрели за горизонт. Восходящее солнце зорко-зорко всматривалось в наши параллельно остановившиеся глаза, проникая в них всё глубже, дальше, рушась мощным потоком сквозь четыре звезды в бездонную тихую тьму.

2004

Точка росы

Самые странные облака — в Сан-Франциско. Из-за разницы температур холодного течения, льнущего к тихоокеанскому побережью, и тёплых воздушных масс над континентом, стелющихся над прогретым мелким заливом, густые молочные реки устремляются утром и вечером к береговой кромке. В самом городе, стоящем на множестве холмов, низины, ложбины, улицы и тупики заполняются густой пеленой. Где-то вверху глохнут фонари и зажжённые окна. Туман тучнеет и, постепенно нагреваясь, превращается в облако: великий слепец поднимается, всматривается бельмами в верхние этажи, оставляя проходимыми переулки. Машины опускаются по авеню Калифорния в озеро тумана и на склоне другого холма выныривают, чтобы снова зарыться у светофора рубинами стоп-огней.

Точка росы — температура воздуха, при которой начинает конденсироваться роса, — царит над городом. Когда облако уходит в полёт — с вершины холма это ни с чем не сравнимое зрелище. Гигантский, размером с сотню парфенонов, дряблый дирижабль с подсвеченным жемчужным подбрюшьем понемногу оставляет внизу центр города. Тёмный пирамидальный силуэт небоскрёба Трансамериканской корпорации чудится швартовной мачтой. Происходит это уже в полной тишине — в поздний час, когда светофоры отключены и мигают и лишь жёлтые такси с рекламными гребнями, как у игуан, обшаривая фарами обочины, ныряют по холмам.

Есть тайна у этого города. Какая-то древняя заклятость, сохранившаяся ещё со времён, когда здесь обитали индейские племена. Наверняка на вершинах лесистых тогда холмов, с которых открывалась долина океанского размашистого прибоя, они содержали при сторожевых сигнальных кострах тотемные алтари, к которым привязывали прекрасных пленниц. И верили, что душа жертвы уносится вместе с туманом к божеству облаков, представляли, как где-то далеко вверху среди звёзд обитают все хранящиеся в нём, облаке, образы и обличья.

Никогда не знаешь, что могут выдумать варвары.

По дороге я часто сворачивал к причалам, надеясь ещё застать припозднившихся рыбаков, достающих из лодок разнообразный улов: серебряные слитки тунца, лежавшие плашмя поверх сетей, и крабов, иногда копошившихся в ловушках…

Я приходил к ней в то самое время, когда облако поднималось до верхних этажей небоскрёбов и готово было ползти в сторону Беркли, чтобы, настигнув россыпь домишек, университетскую башню, а следом — прогретых наделов континента, — растаять.

Она была хрупкой, вечно мёрзнущей девочкой. Она боялась сырости и мечтала летом перебраться в тёплый Сан-Диего, к школьной подруге, получавшей там в университете степень по биологии.

Я почти ничего не знал о её жизни, понимая, что знать особенно нечего, но не поэтому всё время, что мы проводили вместе, большей частью молчал. Это были очень странные ощущения, ибо любовные дела, как правило, многословны.

Так мне вышибало пробки, что я едва умел сдёрнуть себя с неё или отстраниться, чтобы дождаться, когда, очнувшись, она протянет руку и вырубит меня окончательно несколькими хищными движениями.

Однажды мы услышали странный душераздирающий звук за стеной. Жила она в дешёвом отеле, в старом, одном из немногих выживших после землетрясения и пожара 1905 года, здании, — тогда чуть ли не весь город был отстроен заново. Винтовая узкая лестница с этажа на этаж, стёртое малиновое сукно дорожек, пыль и истончённые отполированные ладонями перила. Хриплый предсмертный крик, какой-то булькающий ужасающий звук выбросил нас в реальность.

«У соседа астма», — сказала она. Я натянул джинсы, вышел наружу и шагнул к приоткрытой двери в соседний номер. За ней, привалившись к косяку, стоял человек с кислородным баллоном в руке, другой он прижимал к подбородку маску. Когда он отнял её, чтобы что-то сказать, я заметил родинку, большие губы, дублёную кожу, высокие скулы; лицо человека лет пятидесяти. Через мгновение я понял, что это слепец: тёмные очки, неосвещённая комната, за пространством которой жемчужный туман, шевелясь, льнул к окну. Человек гортанно хрипел и не отвечал на мои вопросы, а затем сполз на пол.

Я зажёг зачем-то свет, кинулся вниз к портье, он вызвал скорую, и пока не прибыли фельдшеры, я стоял на коленях, одной рукой прижимая к его рту маску, другой надавливая судорожно на грудь. Как вдруг мой взгляд упал на журнальный столик — на стопку пухлых книг Брайля, на женскую голову из пластилина цвета сепии, стоявшую на блюде. Нельзя было в этом скульптурном лице не узнать ту, что осталась в постели за стеной.

Я услышал шаги на лестнице и поспешно встал, протянул руку, чтобы ощутить то, что некогда ощущали пальцы слепца, лежавшего сейчас на полу, что ощущал не так давно мой скользящий внимательный язык.

Больше я никогда ту девочку не видел.

2014

III. ГОРЛО АШУЛУКА

Штурм

1

Каспийский фламинго питается мелкой, как блоха, креветкой и соляной мухой — единственной живностью на кипячёном мелководье. Россыпь креветок копошится под лупой хрусталика в янтарной массе песчинок, ресничек, словно бы сплавленных мельтешением рачков в мутное стекло. Стелются позёмкой тучи мушек, птицы их заводняют, цедят, снимают, как скребком, близоруко склоняясь и припадая набок крутым, крупным, как мачете, клювом. Они ходят, вышагивают, мотаясь, как косари, уточняюще поводя головой, словно гантелей миноискателя на шее-рукоятке. Чавканье, и стук, и гоготанье вблизи преломляют суставчато скользящую грациозность зрения.

Всё долгое раскатистое пространство — обнажённые сошедшей водой бугры, подушки засохших водорослей, стволы и ветки топляков — покрыто солью, как снегом. Едкая соль отваживает хищников. Потому фламинго на обсохших раскатах свободно строят гнезда — конусы из ила и песка.

На закате соль мерцает и плывёт — по мере снижения солнца. Птицы раскрывают объятия воздуху.

К гнездовью подобрался шакал и прыгал теперь на соли, то забегая вперёд, то возвращаясь, подёргивал то одной, то другой лапой, снова вёл мордой, вставал на задние, чтобы передние не жгло, едва сдерживался, чтобы не заскулить, и оттого казалось, будто он морщится. Спохватывался и снова бежал к птицам, кидался вдруг в сторону — в лужу, но горячая рапа ожигала конечности — и шакал, закусив язык, переходил на подскок.

Фёдора забавляла эта пляска.

Он снял предохранитель и, когда шакал, наконец одурев от боли, кинулся во весь опор на гнездовье, шевельнул стволом и вложил между торопкими ушами в крестовину.

Чекалка пригнул башку, кувырнулся, подскочил, рванулся ещё — зачертил по песку.

Тронутое выстрелом полотнище стаи тут и там поднялось, качнувшись, вспыхнув, пойдя над корявой мутью залива пятнами неба, горбами крыльев, всколыхнуло тростники, отозвавшиеся штормом, вздохом, речью.

Фёдор перезарядил — и снова прильнул к прицелу. Жар-гуси — так в Гиркане звали фламинго — уже прилично отжировали рачком. С апреля грязное оперенье их преобразилось: подбрюшье обелилось, маховые перья стемнели перламутровым пурпуром, — и, подымая крыльями воздух, телесная волна, как полость летучей раковины, раскрывалась в прицеле.

Рачок, оставаясь в пересыхающих лужицах, дох в нагретой воде, краснел остистой дужкой, и телескоп, обернувшись микроскопом, вынув на свет пигмент оперенья, оправлял окуляр над ресничным крылышком птицы.

Фёдор не сознавал себя следопытом или охотником, как не сознают себя птицы и звери. У него не было никакого бесполезного знания о том, что его окружало. Он мог без причуды отождествить свои глаза с заливом. Поверить, что глаза ему разлил окоём и что резкость зрения есть качество не тела, а близлежащего мира.

Фёдор качнул стволом и повёл по верху тростников, лучившихся перистыми метёлками. Кое-где, хоронясь на присаде под венчиками, покачивались переливом ультрамарина зимородки. Головастые, красногрудые, косясь одним глазом из-под сильного клюва, они выслеживали мигающие блёстки мальков или стрекозиных наяд, сонными чудовищами выползавших из воды на стебли.

Уймище тростника шелестящей прорвой наваливалось на охотника: стихия, населённая дикими котами, выдрами, ондатрами, стаями камышовых курочек, смело охаживавших водяных ужей (зажав в клюве, будто червяков, они лупили ими по земле), пускала воду по колено к самой тропе, наполняя плеши по мере продвижения.

Находиться на краю тростников — всё равно что на краю мира. Внешнее их пространство подобно близкой тайне: тростниковая тьма Чермного моря, поглощавшая козла отпущения. Некогда моряна согнала море с этой тьмы, дав проход Времени.



Поделиться книгой:

На главную
Назад