Еще запомнился текст «Изумрудной скрижали» на английском языке, который я списал с разрешения Жени из его блокнота в свою тетрадь и выучил наизусть как мантру, над которой я медитировал долгие годы и продолжаю по сей день. Женя частенько повторял во время наших бесед: «В алхимии надо не бояться возвращаться к истокам снова и снова. Повторение — мать учения. Это одна из главных заповедей Нашего искусства». И еще: «Отделять тонкое от грубого нужно осторожно и с большим искусством» (это вообще Женина любимая максима, которую я слышал от него в течение всей жизни). И наконец, Ignotum per ignotius, obscurum per obscurius — Темное через еще более темное, непонятное через еще более непонятное.
Из наиболее часто упоминавшихся Женей в то время авторов были: Парацельс, Яков Бёме, Николай Кузанский, Космополит, Роберт Фладд, Ириней Филалет, Василий Валентин, Никола Фламель. Головин говорил, что бóльшую часть своей жизни он потратил на то, чтобы разобраться, ЧТО именно из герметических авторов нужно читать, а что можно отбросить. И теперь он точно знает, каких именно авторов и какие работы необходимо изучать в обязательном порядке. И читать нужно непременно в оригинале или, в крайнем случае, в хорошем добросовестном переводе на один из европейских языков: французский, немецкий или английский. Поэтому «языки нужно знать». Точка.
В этот же период Женя сочинил «свой первый опыт в танго», как он говорил, — песню «Бледно-зеленые цветы», посвященную «звезде моих очей» Марлен Дитрих. Эту песню он исполнял много раз. И некоторые другие: «Робинзон Крузо», «На лианах», «Эльдорадо», «Они и мы», «ЖЗЛ», «Куклы мадам Мандилипп». А слушали мы чаще всего Алешу и Юла. И под настроение Женя частенько доставал «Остров сокровищ» и зачитывал со своей неповторимой интонацией монолог Сильвера: «Мне пятьдесят лет, заметь… Пора уж, говоришь? Ну что ж, я и до этого пожил неплохо: мягко спал и вкусно ел, никогда ни в чем себе не отказывал. Только в море иногда приходилось туговато…»
И я уезжал в Корею…
Размолвка
Когда я вернулся окончательно в Москву весной 1984 года, я уже твердо знал, что ни в какую Корею я больше никогда не поеду. Надо было определяться с моими дальнейшими планами. Я поставил себе цель уйти из МИДа и создать свою собственную рок-группу. В этом моем решении Женя меня ни поддерживал, ни отговаривал. По-моему, в глубине души он считал, что я вряд ли на такое отважусь. Но осенью 1985 года я навсегда распрощался со своей дипломатической работой, написав заявление об уходе «по собственному желанию», и начал мыкаться в поисках подходящей работы, оставлявшей место для занятий моей любимой музыкой. Мне повезло наконец приткнуться в дом культуры Курчатовского института, в котором мне платили какие-то крохи, зато не мешали моим музыкальным движениям. В это время Женя и подкинул мне идею написать совместную программу о котах. Головин предложил несколько своих песен: «Драка белых котов», «Кот или кэт», «Третье имя кота». Я с пылким энтузиазмом кинулся в работу и написал «Улыбку Чеширского кота», «Романтическую ночь», «Рок, коты и мы». И вдруг неожиданно узнал, что те же самые песни в то же самое время Женя предложил другому музыканту, лидеру группы «Центр» Васе Шумову, с которым я познакомил Женю еще в 80-м году. Такой неожиданный ход я почел настоящим предательством и подлостью. Именно эти слова я сказал Головину в глаза во время нашей короткой встречи на пороге его квартиты на Вавилова и ушел с горьким чувством одиночества, разочарования и отчаяния.
Мы не виделись и не разговаривали несколько лет. За это время я успел создать свою группу «ВА-БАНКЪ», записать и выпустить несколько альбомов, сыграть в России и в Европе множество концертов и заставить поверить всех своих немногочисленных друзей и многочисленных врагов, что я пришел в музыку всерьез и надолго. Все эти годы я, конечно, думал о Головине, вел с ним нескончаемые разговоры о музыке и алхимии и даже вывел для себя формулу его «предательства»: Женя хотел выбить из-под меня «костыли», заставить меня самого сделать свои первые шаги на пути музыканта и «открывателя новых земель». И это ему в значительной мере удалось. Мне не на кого было рассчитывать в своих одиноких странствиях, меня никто не поддерживал. Я должен был или выстоять, или утонуть. А кто поддерживал самого Головина на его пути? Может, только так и выковывается настоящий бойцовский характер. Женя был и остался бойцом до самого конца. Я понял и простил его задолго до нашего примирения.
Сотрудничество
Не помню точно, как это произошло, но когда в 1991 году я начал вести на радио свою программу «Учитесь плавать», мы с Головиным уже не были «в контрах». Мой юношеский пыл по отношению к нему, разумеется, несколько поугас, да и сам Женя, по-моему, чувствовал, что тогда он слегка «перегнул палку»; во всяком случае, он дал мне это понять в свойственной ему ироничной манере, сказав как-то, что «тема предательства Иуды его всегда интересовала», но что он не рассчитывал своей игрой так больно меня ранить.
Может, так, а может, и нет, но его песня «Кармен-буги», которую я включил в наш первый совместный альбом «По направлению к танго», мне кажется, проливает некоторый свет на жизненную позицию Головина.
Записать альбом, раскрывающий тему танго в музыке и жизни, предложил, кстати, сам Головин. Это было уже после того, как я исполнил его песню «Эльдорадо» на альбоме «Живи, живое!» в 1994 году. Я позвонил ему тогда прямо со студии и попросил его разрешения исполнить эту песню. Он согласился не раздумывая и лишь спросил, помню ли я слова, а то он уже запамятовал. Вот так, прямо на студии, и родилась эта запись, без предварительной подготовки, без репетиций, без какого-либо заранее составленного плана. Много раз мы потом с Женей обсуждали феномен этой песни, как и почему та или иная песня становится любимой, уходит в народ. Женя говорил, что это никогда невозможно просчитать заранее, это всегда игра, дело случая, попадание в «больной нерв толпы». По-настоящему удачная, «долгоиграющая» песня — большая редкость даже для талантливого автора. У Высоцкого, к примеру, таких вершин Головин насчитывал около десяти. И это — очень высокий показатель. Примерно столько же или, может, чуть больше — у Вертинского. Мы говорим здесь об абсолютных песенных вершинах, таких как «Желтый Ангел» или «Прощальный ужин». Нужно написать десятки песен, чтобы в итоге остались одна-две, а если к концу творческой жизни их наберется десяток-полтора, то ты по-настоящему хорош и не зря делал свое дело.
То же и в литературе, поэзии, живописи, кино. Одна книга, но «мировая», такая, скажем, как «Дон Кихот» или «Моби Дик», один фильм, как «Семь самураев», одно стихотворение, как «Пьяный корабль», одна картина, как «Джоконда», — и все: ты «оседлал тигра». Работай, твори, но всегда думай о Вершине.
В альбом танго вошли Женины песни «Бледно-зеленые цветы», «Джонни» (продолжение знаменитой песни Вертинского), «Кармен-буги», «Аманда» (одна из моих самых любимых и одна из самых «алхимических» песен Головина), «Гамбург», «Талисман». Женя также предложил «Танго журналистов» (опус неизвестного автора 50-х годов, входивший в репертуар Аркадия Северного) и еще одну малоизвестную песню 20-х годов «Чичисбей», которая в альбоме называется «Всемирный успех 1929 года», потому что, по словам Жени, именно так было написано на когда-то виденной им партитуре этой песенки. Мы много говорили о культуре танго. Женю глубоко интересовала эта тема. Он написал в буклете к альбому: «Музыка и танец определяют структуру нашей жизни, организацию нашего тела во времени и пространстве, успех или неуспех завоевания окружающей среды. Когда мы говорим: культура менуэта, вальса, танго, рок-н-ролла, мы говорим о нашей позиции по отношению к внешнему миру. Более того, играем мы на простой либо на электро гитаре, пальцами либо медиатором — все это, в сущности и есть линия нашей жизни».
Самым великим исполнителем танго Женя считал Карлоса Гарделя, а из наших, конечно, Козина, Лещенко и Вертинского. «Танго — это воплощенная стихия огня, — говорил Головин, — для работы со стихиями музыкант-алхимик не может обойтись без танго».
Недавно на русском языке был издан роман современного испанского писателя Артуро Переса-Реверте «Танго старой гвардии», блестящая работа, которую, я уверен, Женя бы высоко оценил. А тогда мы с ним обсуждали один из первых романов этого писателя, «Учитель фехтования», о пожилом мастере клинка, который вступает в смертельную схватку со своей талантливой ученицей. На примере главного героя дона Хайме Астарлоа мы рассуждали, что такое мастер — музыкант, артист, художник, воин. В алхимии этот вопрос решается однозначно: мастер — это тот, кто осуществил Магистерий. А вот в других видах искусства все гораздо сложнее — в смысле оценки степени мастерства. Дон Хайме, безусловно, мастер. По мнению Головина, автору в этом романе удалось описать сам феномен мастерства, и в этом его большая заслуга.
В начале 90-х годов Женя окончательно переехал в Подмосковье, в поселок «Горки-10» по Рублевскому шоссе, где он жил с Леной Джемаль в маленькой двухкомнатной квартире на пятом этаже кирпичной хрущевки. В Москву Женя выбирался нечасто, поэтому я обычно ездил к ним в гости по предварительному звонку где-то раз в 2–3 недели, иногда реже. Мы садились за стол в большой комнате, пили чай, Лена всегда чем-то угощала. Потом уходила в другую комнату, занималась своими делами. Иногда Лены не было: она пела в хоре местного храма, а летом частенько уходила на огород — маленький участок земли недалеко от дома, через лесок. Она его очень любила и ухаживала за своими посадками. Лена была удивительный человек, уникальный, настоящая ведьма. Я ее знал еще со студенческих лет, но общались мы тогда всего несколько раз, в каких-то компаниях. Теперь я видел их вместе, дома, и поначалу это было как-то необычно. Лена весьма внимательно относилась к тому, как Женины песни звучат в моем исполнении, иногда очень деликатно высказывала свои замечания, но в целом, по-моему, одобряла.
Следующей нашей большой совместной работой стал альбом «Нижняя тундра» по одноименному рассказу Виктора Пелевина. Женя предложил для него песни «Путешествие в Китай», «Кукла-мандарин», «Агрессия созвучий», «Склиф», парафраз на Джона Донна «Компас» (в альбоме песня называется «Джон Донн 2000»). Рассказ Пелевина ему понравился, а вот от романа «Чапаев и Пустота» он был не в восторге. Головин говорил, что Пелевину лучше удается малая форма, и в этом нет ничего обидного для писателя (Э. По, О’Генри, Чехов). Я, конечно, Пелевину его слова не передавал, тем более что мне самому «Чапаев» очень даже нравился, но, видимо, головинское мнение озвучил кто-то другой, и Пелевин после выпуска альбома в 2000 году больше никогда не выходил со мной на связь. Даже после того, как я спустя несколько лет озвучил «Чапаева» (с ведома автора) как аудиокнигу. Поначалу, признаться, меня это несколько коробило, но потом я просто плюнул и забыл. Ну не хочет человек с тобой общаться, что с этим поделаешь… А ведь по ходу создания альбома мы с Виктором встречались, обсуждали разные темы. Он был очень заинтересован участием Жени, явно высказывал к нему интерес, расспрашивал о нем. Что там могло произойти, кто ему напел про нас всяко-разно, мне неизвестно. Конечно, есть у меня кое-какие соображения по поводу некоторых друзей-приятелей из Питера, но лучше я эти догадки оставлю при себе.
А песня «Склиф» оказалась пророческой: спустя несколько лет сначала Женя попал в это заведение, а потом и я.
Моя часть этого альбома сочинялась долго и мучительно, но в результате он подарил мне две песни — «За гагарой с черным пером» и «Васю-Совесть», которые до сих пор являются украшением моего репертуара, а сам альбом, по мнению многих, остается лучшим во всей истории группы «ВА-БАНКЪ». Интересно, что рефреном песни «Путешествие в Китай» стала строфа из одноименного стихотворения Н. Гумилева, столь ценимого нами двумя и так часто цитировавшегося Женей в наших беседах.
«Плавать необходимо, а жить необязательно» — этот завет древних моряков вполне может быть отнесен и ко всем «искателям загадочных вещей»: именно так Головин перевел этот пассаж из знаменитого сонета А. Рембо «Гласные».
Еще не вышла «Нижняя тундра», а мы уже приступили к следующей совместной работе — «Ведьмы и стервы». Тут Женя предложил свои песни: «Сарабанда» («мой ответ А. Дюма. Я хотел немного реабилитировать Фернандо Мондего. По-моему, Эдмон Дантес слегка зазнался»), «Поездка в метро», «Брунгильда» («посвящена Леночке Джемаль»), «Леди Ван дер Лоо», «Куклы мадам Мандилип». Чуть позже Женя сделал перевод Тристана Корбьера «Крики слепого» — самое страшное произведение на альбоме. Творчество «главной ведьмы западного авангарда» великой Диаманды Галас представлено единственной за всю историю нашего сотрудничества совместной песней «Голос Диаманды» — наш ответ на ее знаменитую версию «Let My People Go». Женя сделал авторский перевод текста, который поет Диаманда Галас, а я наложил на него свою версию с учетом ритма и мелодии песни. В результате получилось совместное произведение, которое и звучит на альбоме. Так как никто никогда не видел оригинальную версию Головина, привожу ее тут полностью с автографа автора.
Let My People Go
Этот альбом, вольно или невольно, получился как посвящение Елене Джемаль, черному женскому космосу вообще. Название «Ведьмы и стервы» было предложено Женей, а я написал к альбому песни «Ведьма», «Мисс Мессалина», «Стервы», дописал «Эроманго» и переработал свою давнишнюю «Гагулу». Этот опус у нас вышел самым концептуальным, стилистически выверенным и музыкально близким к тому, что я определил бы как «попадание в яблочко». На этом этапе мы сблизились настолько, насколько вообще можно было сблизиться с таким человеком, как Евгений Головин.
Дружба
Внешне как будто бы ничего не изменилось: я по-прежнему приезжал к ним в гости, мы садились за стол, беседовали, иногда в теплое время выходили вдвоем немного прогуляться. Но в нашем общении изменилась степень доверия. Женя ведь всегда был человеком весьма замкнутым, не позволявшим по отношению к себе никакой фамильярности и панибратства. Аристократическая отстраненность и ироничность — вот, пожалуй, наиболее отличительные особенности его манеры общаться. Я говорю сейчас только о «трезвом» общении, а ведь таким оно неизменно у нас и было последние лет 15. Все Женины загулы (а они по-прежнему продолжались, правда, все реже и реже) проходили уже без меня. Я видел только трезвого Женю, и общались мы почти всегда или вдвоем, или в присутствии Лены Джемаль. Главными темами по-прежнему были музыка, литература, алхимия. Я счастлив, что благодаря усилиям А. Дугина, С. Жигалкина, Ю. Аранова и некоторых других друзей все значимые мысли Головина нашли отражение в его изданных книгах. Я же своими воспоминаниями лишь стремлюсь дополнить его образ какими-то штрихами, быть может, неизвестными его друзьям и почитателям.
Женя всегда говорил спокойно, взвешенно, тихо, четко формулируя мысль. Максимально приближены к его живой речи тексты лекций Нового Университета, вошедшие в книгу «Приближение к Снежной Королеве». После выхода книги Женя сетовал, что не дал себе труда поработать как следует над редактурой своих выступлений при подготовке их в печать. Это верно. Зато теперь любой читатель может понять, как строил свою речь Евгений Головин. А как хорошо, что сохранился живой голос мастера на двойном аудиоальбоме «Беседы о поэзии»! Уникальность личности герметического философа и поэта отразилась в этом магическом голосе.
Последней нашей большой совместной работой стал альбом «Денди Диана», выпущенный в 2004 году. Здесь представлен музыкальный взгляд на мужской космос и поиск «нашей Дианы». В некотором роде это ответ на «Ведьмы и стервы», вышедшие за 2 года до этого. Снова Женины песни сплетаются с моими в единую ткань повествования. Мастер предлагает свои «Цветы», «Ах!», «Драка», «Тугуан Ту Пег», «Парагвай» и снова «Компас» Джона Донна из «Нижней тундры», но в новой аранжировке — теперь как признание в дружбе, выстраданной и отвоеванной у времени.
Я добавил свои «Бонго», «Кто спит на вахте у руля» (на стихи А. Грина), «Хорош!», «Ananke», «Песни», «Я нюхаю цветы» и «Девочка-малютка».
Помню, в тот период мы много говорили о романе Никоса Казандзакиса «Грек Зорба», о дружбе главного героя, молодого писателя, с Алексисом Зорбой и перипетиях их совместной жизни на острове Крит. Жене очень нравился фильм 1964 года, где Зорбу потрясающе воплотил на экране Энтони Куинн. А в 2003 году вышел русский перевод романа, я его взахлеб прочитал и дал Жене. Мы и раньше обменивались книгами или дарили их друг другу. Женя всегда был очень щедр на такие подарки. Я старался ему ответить тем же, выискивая во время своих заграничных поездок интересовавшие его книги. Так, в Париже мне удалось купить для Жени «Алхимию» Э. Канселье и собрание сочинений Гофмана, издания начала прошлого века, а в Риме в одной букинистической лавочке — редчайший экземпляр первого издания «Нового собрания химических философов» Клода д’Иже с карандашными пометками какого-то безвестного любителя тайных наук.
А среди подарков моего друга почетное место занимает английский перевод «Тайны готических соборов» Фулканелли. К этой работе и к личности ее загадочного автора мы возвращались снова и снова все последние годы. Головин считал, что Фулканелли, кто бы ни скрывался за этим псевдонимом, — это Адепт Королевского искусства, один из величайших мастеров, быть может, пока последний в этом ряду.
Кажущаяся легкость и простота его изложения — всего лишь маска, за которой скрываются знания истинного посвященного. Его ученик Эжен Канселье, до последних дней своей земной жизни свято хранивший тайну своего учителя, — фигура, конечно, меньшего масштаба, но и к нему Женя относился с величайшим вниманием и пиететом, говоря, что о таких людях «никогда ничего нельзя знать наверняка».
Как-то в машине, когда мы вдвоем возвращались из города в «Горки-10», Женя неожиданно сказал: «Пусть хоть все нынешние высоколобые ученые мужи будут в один голос твердить, что алхимия — это сказка, я все равно лучше буду верить в эту сказку, чем в тот проклятый позитивистский бред, который у них называется современной наукой». Сказка длиною в жизнь — вот один из аспектов экзистенции Головина. По моему глубочайшему убеждению, к концу своего земного пути Женя осуществил «Opus в черном», т. е. преодолел самый многотрудный этап алхимической работы, воплотив в себе, по словам Клода д’Иже, «и первовещество и очаг для выполнения великого Делания». И мне этого достаточно, чтобы до конца быть его учеником.
Самым тяжелым ударом судьбы в последние годы стала для Жени смерть Лены Джемаль в начале января 2005 года. Внезапная и беспощадная. Ничто не смогло предотвратить ужасный конец — ни бешеная энергия преданной Жени Дебрянской, ни деятельное участие Лены Головиной, ни помощь многих друзей — все напрасно. И вот Лены не стало. Женя не пошел на похороны, остался дома. Когда мы вернулись, он сказал: «У меня такое чувство, что я лежу в земле, рядом с ней». Это было страшно.
Жене оставалось жить пять лет. Через некоторое время он переехал в квартиру своей первой жены в Орехово. Из Америки вернулась Ирина Николаевна, присутствие которой было просто жизненно необходимо для Головина. Женя по-прежнему много работал, но физически он стал гораздо слабее. Подозреваю, что он перенес инсульт, хотя он никогда не распространялся на тему своих болячек. Женя всегда говорил негромко, но сейчас его речь стала совсем тихой, и он то и дело спрашивал, разборчиво ли он говорит. Да, говорил он вполне разборчиво, а мыслил вообще блестяще, еще лучше, чем раньше, если можно так сказать. В эти годы им были написаны такие глубокие работы, как «Веселая наука. Протоколы совещаний», «Серебряная рапсодия», которую он мне подарил с надписью «Дорогому Сане в благодарность, что живет здесь», и «Мифомания», выход которой совпал с уходом учителя.
В год смерти Лены Джемаль я написал посвященную ей песню «Королева Двора Чудес», которая сначала Жене не понравилась, но впоследствии была им принята и одобрена и включена мной в альбом «Город Х» вместе с Жениными песнями «Драка», «Топот диких коней» и «Таверна Парадиз».
И я пою про Королеву мою, Королеву Двора Чудес… Никогда мир не видел странней Королевы прекрасной моей…
Когда Женя работал над «Мифоманией», он говорил мне, что пишет исключительно по памяти, не заглядывая в источники, а также что он совершенно забыл все языки и больше уже ничего не читает, кроме «Парижских тайн». Каждый день он с величайшим трудом заставляет себя просыпаться и садиться к письменному столу. Поработает минут двадцать и делает перерыв. Но работает все равно ежедневно. И еще он очень тепло отзывался о Полине Болотовой, которая к нему часто приезжала и помогала ему, ходила с ним на прогулки, всячески его подбадривала. В числе немногих до конца верных друзей я не могу не упомянуть и Сергея Жигалкина, который всегда был готов прийти на помощь и принимал деятельное участие в издании Жениных работ, а также Александра Дугина, который сделал великолепный сайт Евгения Головина.
В 2008 году я написал свое посвящение моему другу и учителю — песню «Корабли не тонут», которую Женя оценил как одну из лучших моих песен. Незадолго до смерти Лена подарила мне сшитое ее руками очень красивое одеяло, сказав мне, что оно называется «Корабли не тонут, они выкидывают флаги». Эти слова и легли в основу песни, посвященной Головину. «Знаешь, Саня, — говорил мне Женя незадолго до смерти, — у меня такое состояние, как будто я лег в дрейф, как тот самый корабль Рембо. Да, я в дрейфе. И с этим ничего нельзя поделать. Я каждый день просыпаюсь и думаю, почему я еще живу, почему Бог все никак меня не забирает»…
О смерти Жени я узнал по телефону от его дочки Лены, когда был на гастролях в Омане. В траурном зале крематория за несколько секунд до того, как гроб с телом ушел вниз, я заметил на полу латунное кольцо от крышки гроба, которое сорвалось и упало недалеко от моих ног. Я его поднял и сохранил. Оно дает мне силу на каждом моем выступлении и помогает держаться того курса, который завещал еще в пору моей ранней юности мой друг и учитель Евгений Всеволодович Головин.
Гейдар Джемаль
«Черный люстр»
Евгений Головин был, без всякого сомнения, центральной фигурой московского интеллектуального андеграунда на протяжении, возможно, тридцати лет (60-е, 70-е, 80-е). Больше того, можно с уверенностью утверждать, что если бы не было Головина, не было бы и самого феномена этого андеграунда, ибо все, что его составляло, расплылось бы в некую не очень внятную банальность. И это вопреки тому, что помимо Головина в этом андеграунде был ряд других сильных фигур: Юрий Мамлеев, недавно умерший Владимир Степанов, да и россыпь звездочек меньшей величины… однако все они сияли, создавали единое пульсирующее фантастическое пространство, потому что в цент ре всего стояло это особое присутствие. Можно ли говорить о том, что в лице Головина мы имеем дело с выходом за границы человеческого интеллектуализма в ту сферу, о которой традицио налисты начинают говорить осторожно и понизив голос? Большой вопрос! По крайней мере, сама грань между человеческим и тем, что следует после этого, была в случае Головина достигнута. Перейдена ли? Не знаю, до сих пор не могу однозначно и окончательно ответить. Думаю, что в какой-то мере — да!
Впервые о Головине я узнал от Юрия Витальевича Мамлеева. Мы с ним очень сблизились к 68-му году после нескольких месяцев знакомства — а познакомился я с ним всего лишь через несколько дней после того, как мне исполнилось 20 лет. Кажется, это было 11 ноября 1967 года — в тот вечер, когда я пришел в коммунальную квартиру на Большой Полянке слушать, как Мамлеев читает свои рассказы.
Юрий Витальевич был старше меня лет на 18, и поэтому отношения между нами всегда были на «вы», что не мешало глубокой непосредственной дружбе. В 68-м, когда я начал жить на улице Рылеева (в ныне уже снесенном доме), Мамлеев был у меня почти ежедневным гостем. Бóльшую часть времени в тот период мы проводили в спорах, разумеется, о самом главном. Я тогда считал себя гегельянцем и настаивал на правоте абсолютного панлогизма. Мамлеев же пытался доказать мне, что есть сферы реальности, которые находятся совершенно вне гегелевской абсолютной идеи, вне вообще какого бы то ни было инструмента осмысления или описания.
Не буду останавливаться на том, как и в какой момент я принял эту позицию — речь не об этом. Просто среди наших жарких споров как-то всплыло имя до того момента неизвестного мне Головина. Мамлеев вряд ли был самым точным из передатчиков чего бы то ни было. Он был для этого слишком творческой личностью, все приобретало в его пересказе специфику его видения, иногда меняясь до неузнаваемости. В том разговоре Юра сказал, что есть человек, являющийся адептом Рене Генона, и начал пересказывать мне доктрину французского традиционалиста, как он ее услышал и воспринял от Головина.
Так что впервые Женя вошел в мою жизнь одновременно с французским традиционализмом.
Реальная же встреча произошла несколько позже. Мамлеев не любил сдавать свои козыри, припрятанные в рукаве. У него их было два: Головин и Валя Провоторов. Последний был фигурой для нашего писателя гораздо более близкой и значимой. Настолько, что встречи с Провоторовым я так и не удостоился. Может быть, Мамлеев не допустил бы меня и до Головина, потчуя фантастическими пересказами услышанного от него, но тут сам Женя по некоторым своим причинам настоял на нашей встрече.
Встреча эта состоялась в крошечной мамлеевской квартирке гостиничного типа на проспекте Карбышева. Я пришел туда и обнаружил в гостях у Мамлеева рыжеватого человека, похожего на Сократа, находящегося в бегах. Первая моя мысль была, что именно так бы выглядел великий учитель Платона, если бы решил не пить цикуту, а ушел бы в подполье, при этом ожидая все время разоблачения и ареста. От Головина исходила нервная энергия, замешанная на глубоком внутреннем дискомфорте. Истоки этого дискомфорта мне трудно было себе представить, но совершенно определенно Головин остро переживал состояние глубокого диссонанса с внешним миром.
В ту нашу встречу разговор почему-то сосредоточился на Канте. Как всегда в контактах тех, кто принадлежал московскому интеллектуальному андеграунду, тема сама по себе была не важна. Любые темы были не более чем паролями или маяками, направлявшими родственные души друг к другу. То, что мы находились в глубоком сродстве, я ощутил практически сразу. Первые наши контакты продолжались некоторое время при участии Мамлеева, но очень скоро стало понятно, что Мамлеев был третьим лишним. Его художественное мироощущение, свободная игра ассоциаций и свойственный людям искусства эгоцентризм мешали тому пространству, которое возникло в нашем с Женей общении.
Одной из вех в развитии наших ранних контактов был момент, когда Головин подарил мне книгу Генона «Спиритическое заблуждение» на французском языке. Надо понимать, какой редкостью и ценностью были в тогдашнем (1969) СССР иностранные книги такого уровня и направления. Книжка была старая, потертая, изданная во Франции чуть ли не сразу после войны, от нее шел абсолютно наркотический аромат старой пожелтевшей книжной бумаги. Шрифт был крупный и жирный.
Главным уточнением к этой истории будет то, что на тот момент я не знал французского языка. Английским владел свободно, а вот французского не знал. Некоторое время наличие этой книги в моей собственности грело меня своим иррациональным присутствием. Головин подарил мне ее, зная, что я не читаю на этом языке.
…В какой-то вечер, находясь внутренне в совершенно особом состоянии, я взял эту книгу и открыл ее в самом начале на предисловии. С ощущением, близким к ужасу, я обнаружил, что понимаю все. Я просто читал на доселе неизвестном мне языке.
На другой день первой моей мыслью было то, что я стал жертвой какой-то ментальной аберрации, впал в состояние прелести, которое, несомненно, не может повториться. «Вот сейчас я возьму эту книгу в руки, открою, как не раз бывало раньше, и встану перед глухой стеной чужого мне языка», — думал я. Не без трепета я открыл Генона там, где открывал его вчера… и испытал, пожалуй, не меньший шок, чем в первый раз, обнаружив, что то, что мне было понятно минувшим вечером, остается таким же понятным и прозрачным. Это было реальное чудо, которое я пережил непосредственно. Словно нечто внутри меня изменилось и незнакомый мне прежде язык вдруг стал моим. Практически с этого момента с минимальным дальнейшим усилием я стал читать и говорить по-французски. Более того, через некоторое время я даже стал сочинять на этом языке стихи!
Я не могу объяснить этот исключительный опыт вне контекста головинского феномена. Единственное слово, которое подходит для обозначения этого феномена — это «присутствие». Головин представлял собой некое концентрированное сгущение на тонком уровне, которое нарушало нормальную гомогенность мира. В каком-то смысле он был «точкой», в которой мир кончался. Не только мир как пространство, но и мир как культурная матрица, разделяемая сообществом людей. Предчувствие того, что матрицу можно взорвать, которое я испытал впервые, слушая мамлеевские рассказы в холодный ноябрьский вечер 67-го года, сполна реализовалось в общении с Головиным, в испытании на себе прямого воздействия его присутствия в этом мире.
Общение с ним было фантастически стимулирующим. Тот прорыв в новое сознание, который я пережил еще до нашего знакомства, когда от защиты Гегеля в спорах с Мамлеевым я внезапно перешел к совершенно иной, антигегелевской онтологии, продолжал развиваться в моем последующем созерцании. В какой-то момент я зафиксировал на бумаге некий гностический визион, связанный с темой концентров. В тот период мы с Женей уже активно ходили друг к другу в гости. Он ко мне на улицу Рылеева (ныне Гагаринский переулок), я к нему на Дмитрия Ульянова. Придя к нему в очередной раз, я выбрал, как мне показалось, удачный момент и изложил ему свой концепт. Однако вместо позитивной реакции я вдруг увидел, что Головин с трудом сдерживает раздражение, даже ярость.
«Такие видения надо заслужить. К ним надо ползти через боль и лишения, через тщету», — с силой выговорил он. Я был шокирован и обижен. Я же знал про себя, что это не игра в метафизику, не интеллектуальная спекуляция. Для меня в этих визионах была вся жизнь. Реакция Жени показалась мне в высшей степени несправедливой. С этим чувством обиды я и ушел от него тогда.
В последующем мы не касались этого эпизода, как будто ничего и не было. Однако я был уже намного осторожнее и воздерживался от экспозиции собственных мыслей. По правде сказать, меня в гораздо большей степени интересовало то, что давал Головин.
Я не напрасно упомянул о странном сходстве Головина с известным изображением Сократа. Это сходство было не только внешним. В Головине было специфическое присутствие, связанное с «радикальным учительством», за которое такие учителя платят жизнью. Под «радикальным учительством» я имею в виду систематическое разрушение всех и всяческих матриц. По моим наблюдениям, к Головину тянулись люди (по большей части молодые, но необязательно), которые переживали свою встроенность в социум как бремя. Некоторые из них были прирожденными маргиналами, некоторые колебались на грани, но все они искали противоядия от Системы, от общепринятой шкалы ценностей, оружия против грозящего поглотить их мира. За этим они шли к Головину, и он давал им это противоядие. Или, как говорил он сам, отравлял их так, что они уже на весь остаток своей жизни не годились больше для Системы, и она отвергала их, даже если позднее они пытались в Систему вернуться. Это, несомненно, сократический тип учительства, «радикальное учительство», которое в пределе способно породить новый тип сознания. Из такого типа учительства (фигурально выражаясь, «из тоги» Сократа) вышел Платон, который определил последующие две с лишним тысячи лет европейского (и не только) разума.
Головин такой путь, порождающий «Платонов», не прошел. Его работа с теми, кто к нему приходил, была слишком неструктурированна, слишком спонтанна… С другой стороны, разрушая матрицы, он концентрировался только на негативной ночной стороне тайны: на ее ускользающей, заведомо не данной никому природе. Тот, кто шел за Головиным ради самого Головина, в конце пути должен был принять и то, что сам он «тварь дрожащая» и «никаких прав не имеет»!
Однако, возможно, именно этот момент таинственного и разрушительного присутствия, которое исходило от Евгения Всеволодовича, был тем предельным испытанием, тем ситом, через которое предлагалось пройти. Женя был той фигурой, которую в индийской традиции называют «упа-гуру», источник посвящения, который при этом сам сознательно не вовлечен в передачу инициации. Тот, кто получает благодать от упа-гуру, обязан в конечном счете самому себе. Потому что для другого, стоявшего рядом, то же самое послание оборачивается разочарованием и пустотой.
…Женины песни опять-таки впервые я услышал в, так сказать, исполнении Юрия Мамлеева. Еще когда Мамлеев лишь дразнил меня существованием этой загадочной фигуры, он время от времени вдруг начинал напевать какие-то тексты — как потом оказалось, самых ранних головинских песен.
Насколько я помню, Мамлеев говорил, что эти строки принадлежат шестнадцатилетнему Жене. При этом он обязательно подчеркивал, что Головин пережил разочарование в себе как в поэ те, и поэтому обратился к песне: это, дескать, убежище для него, поскольку он не решил те поэтические задачи, которые перед собой ставил… «А какие задачи?» — интересовался я. Женя, отвечал Мамлеев, ориентировался на планку, установленную великими французскими поэтами, в первую очередь Рембо и Малларме. К сожалению, он обнаружил, что невозможно подняться на эту головокружительную высоту, работая в русскоязычном пространстве. Почему? Да потому, что русский язык силлабический, т. е. делится на ритмические слоги, а французский — тонический…
Тут ни я, ни Женя не виноваты: я — потому что точно пересказываю то, что слышал от Мамлеева, Женя — потому что никогда этой чуши не говорил. Кроме того, Женя работал не только в бардизме, но и в поэзии как таковой и оставил много стихов вопреки уверениям Мамлеева, что он бросил их писать в самом начале своего «поприща».
…Женино песенное творчество очень специфично: оно нуждается в его физическом исполнении, в его присутствии. Это как бы эманация того, что один из участников окологоловинского круга называл «черный люстр». И действительно, когда слышишь Женины тексты, которые исполняют даже такие сильные мэтры, как Бутусов или Скляр, понимаешь, что 90 % эффекта было связано с личностью исполнявшего их автора.
А эффект был сокрушительный! От некоторых текстов, напетых под гитару неповторимым, очень тихим и очень зловещим Жениным полушепотом, по спине бежали мурашки.
Я думаю, что Женины тексты в его исполнении были самым главным инструментом десоциализации слушателей, разрушения внутри их психики связей и опор со сферой «суперэго», которая образовывалась в них усилиями семьи, детского сада, школы и всей советской машины промывки мозгов. При этом важно отметить, что десоциализация по-головински была тотальной. Головинское разрушительное послание не различало в своей агрессии между американской, советской или, к примеру, папуасской матрицей. Это было «философствование молотом» с помощью песенного текста и гитары…
Женя был очень хитер в своей роли нового Сократа. Нам сегодня трудно сказать, был ли упоминавшийся выше «черный люстр» у Сократа исторического. В конце концов, за что-то же его приговорили к смерти!
Но из того образа, который нам оставил его ученик Платон, становится понятно, что оружием того греческого учителя была именно логика. Сократ вел сложные беседы, выстраивая логические ловушки и поражая учеников очевидностью интеллектуального дискурса.
Женю этот подход совершенно не устраивал. Логика (или ее сгнивший труп) пропитала психику и умственные рефлексы десятков поколений наших предков. Это было нечто, что требовалось сломать в первую очередь. Сила Жени была в том, что он ломал логику и выводил человека в иррационал через крайне изощренный интеллектуализм.
Оружием дерационализации, деконструкции всех логических ожиданий в Женином дискурсе была избыточная и экзотическая эрудиция. В этом заключалась его лукавая хитрость: он исходил из того, что на советского юношу эрудиция действует безотказно. В стране, где любая интересная книжка находилась в спецхране, где даже популярную и вполне разрешенную литературу добывали с невероятными унижениями, выскребая последние деньги из карманов, где люди портили зрение, читая ночами десятую машинописную копию запретных авторов, обладать знаниями о Фулканелли и Парацельсе, цитировать на старонемецком Ангелиуса Силезиуса и Бёмэ, пройти в оригинале Генона и его школу — это было все! Человек, который владел ключами от эрудиции такого порядка, который просто-напросто носил весь книжный спецхран СССР в собственной голове, мог пинком свергать любых идолов, разбивать вдребезги самые дорогие иллюзии и самые устойчивые стереотипы. Против ссылки на Парацельса или Фичино ничто не могло устоять.
Речь, конечно, идет не о гражданах нашей страны вообще, а только о том особом круге, который формировался вокруг условного «Южинского». (Физически сам этот адрес, связанный с первой половиной жизни Юрия Мамлеева, перестал существовать в 1967-м, но виртуально он пережил деревянный домишко в Южинском переулке по крайней мере лет на 15.)
Итак, эрудиция… У Жени, конечно, были исключительные в тогдашних условиях возможности читать самую закрытую литературу благодаря его жене, Ирине Николаевне Колташевой. Она была не только видным ученым-славистом, но еще и парторгом издательства «Прогресс», т. е. номенклатурным работником среднего звена. Такой статус открывал книжные сейфы даже с архивами Аненербе, вывезенными из руин поверженного Райха. Женя, а впоследствии в какой-то мере и я пользовались партийно-номенклатурным могуществом Ирины Николаевны максимально.
Однако и тут все не так просто. Женя не был бы Женей — т. е. джокером, Локи и всем подобным из того же ряда, если бы он не играл с эрудицией (а стало быть и с теми, кто на эту эрудицию молился) как кошка с мышью. В конце концов, культ «недоступного знания» был еще одним идолом, который требовалось повергнуть. Но не открыто — Женя не собирался дискредитировать собственное самое эффективное оружие, — а в недосягаемом для окружающих пространстве. Там, где Женя издевался над этой своей эрудицией, с невозмутимым видом сочиняя на старонемецком или старофранцузском никогда не существовавшие инкунабулы, якобы написанные никогда не существовавшими средневековыми мейстерами.
Да не только средневековыми. Головин считался главным и чуть ли не единственным экспертом по современному (на тот момент) шведскому авангарду. И вот он пишет в «Воплях» («Вопросы литературы») статью, в которой разбирает творчество пяти молодых шведских поэтов. Он цитирует этих поэтов в оригинале, дает перевод, комментирует самые неожиданные и глубокие подразумевания, связанные с неисследимыми корнями скандинавских традиций… Фокус в том, что из этих пяти молодых мэтров трое были реальными, а двоих Женя создал из небытия. Эти два шведа никогда не существовали в реальности, и приведенные Головиным шведские стихи были сочинены им самим. Советские литературоведы напечатали статью с почтительными реверансами, а подлог был обнаружен шведскими славистами, знавшими русский язык и прочитавшими эту статью несколько позднее. Причем шведы говорили, что сочиненные Головиным на их родном языке стихи были гораздо интереснее, чем то, что понаписали их реально существовавшие соотечественники.
Другим широко известным скандальным примером того, как Головин работал с книжным знанием, стала публикация сборника Рильке, которую он подготовил к печати и снабдил своим послесловием и комментариями. В приложении к сборнику среди прочего были напечатаны два письма поэта, совершенно не известные литературоведению — в немецком оригинале и переводе по-русски. Появление этих текстов произвело фурор. Подделка была столь искусна, что в первый момент специалисты приняли ее за чистую монету и лишь требовали указать источник. Потом, конечно, ситуация прояснилась. Подобные эскапады не способствовали хорошим отношениям Головина с официальным академическим миром, однако ему, как легко догадаться, было плевать и на этот мир, и на отношения с ним.
Головин разрушал. Это давалось ему легко в том смысле, что все окружающие воспринимали исходящую от него деконструкцию как вполне положительное и созидательное творчество. Такова была магия его присутствия, что какого бы пса он ни пнул по дороге, этот пес увязывался за ним так, как будто бы получил от Жени лакомую косточку. Несомненно, его магизм был не метафорой, а действительно сверхнатуральной экзистенцией, которая в какие-то особые моменты проявлялась в виде паранормальных хэппенингов.
…Однажды, находясь в одном из своих так называемых «плаваний» (загулов, напоминающих типологически то, как описывает Ф. М. Достоевский гульбу Парфена Рогожина с толпой своих прихлебателей в «Идиоте»), Женя, возглавляя свиту из пары десятков своих фанатов, ворвался поздно вечером в какое-то заброшенное, полуразрушенное и приготовленное на снос здание. Он бежал впереди остальных по лестнице мимо проемов и перекрытий, и ему светили только исчезающе тусклые московские звезды сквозь наполовину снесенную крышу. На третьем этаже было совсем темно, и в какой-то момент над его головой вдруг на кратчайшую долю секунды вспыхнула лампочка, почему-то синим светом… В этот момент Головин увидел, что лестница перед ним обвалена и его нога занесена над пропастью в три этажа глубиной. Еще движение — и он слетел бы в пустоту!
В этот момент невероятный энергетический драйв, который им владел, рассеялся. Женя убрал ногу назад и очень спокойно спустился вниз мимо растерявшихся спутников, которые только что мчались за ним, как стая борзых за оленем. Выйдя из этого дома, он сказал свите, что «плавание» закончилось, и тут же уехал домой. Потом он говорил, что только в такси отчетливо подумал о том, что это здание было обесточено. Да и вообще, откуда в обычном здании взяться именно синей лампочке? Под конец он стал сомневаться, не вспыхнула ли она на самом деле только в его мозгу. Тем не менее лестница действительно была разрушена, и ему оставалось всего лишь несколько сантиметров до того, чтобы проверить, не подхватят ли его ангелы…
Именно такие эпизоды позволяют предположить, что Головин был магическим самородком. Сам он говорил, что в такие моменты он ясно понимал как бы изнутри ту темную энергию, которая вела таких людей как, например, Распутин. Острота же его личности заключалась не в том, что он при известных обстоятельствах мог бы стать колдуном, а в том, что он был рафинированным интеллектуалом с врожденным даром паранормального.
Головинское послание было сосредоточено на антигуманизме. Но при этом парадоксальным образом сам он не был брутальным антигуманистом в вульгарном понимании этого слова. Женя беспокоился о физическом состоянии близких ему людей, и иногда это удивляло и трогало своей неожиданностью. В нормальном состоянии от Головина исходил глубокий холод, и ожидалось, что к тем, кто так или иначе пострадал в его присутствии, на его глазах, он будет относиться примерно так же, как патриций к незадачливому гладиатору. Но нет! Неоднократно оказывалось, что Женя был хороший и заботливый товарищ, а холод его имел метафизическую, а не бытовую природу.
Притом этот холод, который в общении с ним ощущался как самая шокирующая черта его личности, был
Владимир Рынкевич
Потомки Мульду
Потомки Мульду
Блюдите убо, κа́κο опа́сно хо́дите.
Улицы мутных лиц. В поволоке тумана тусклым пятном ссального света пухнет уродина кинотеатра. Идет что-то затертое про воров и мушкетеров. Сильно нетрезвый Эжен позволяет (Оле-Нимфетке и мне) вести себя под руки. Неспешное шествие нашего кортежа. Островок сакрального, обтекаемый полуживым человеческим месивом. Мэтра ощутимо окружает аура снисходительной неблагожелательности. Но от нее никто еще не пострадал. Пока…
Сохраняя полное присутствие Духа Вина, заплываем в буфет: уютно засаленные стены, пивной галдеж, клубы табачного дыма. Эжен по-хозяйски придирчиво оценивает место стоянки.
— Бросаем якорь!
За высокими столиками можно подкрепиться только стоя. Злопыхательная табличка жирным шрифтом: «Приносить и распивать спиртные напитки категорически запрещается!» Прикупая воблу и пиво, нагло извлекаем спасительный портвейн: перед сеансом необходимо догнаться. Жирной базластой буфетчице («Вам тут не распивочная!») в одиночку с нами не сладить, ей на подмогу верхом на метле спешит замызганная уборщица…
Под насмешливо-одобрительным Жениным взглядом окружаю наш столик непроницаемым магическим кольцом, поливая пивом из бутылки прямо на пол, и отчетливо произношу древнерусские матерные заклинания. Подключается Катэр (Алек Медведев): ядовито-вежливым тоном он обещает распалившимся бабам сиюминутный хоральный секс и недвусмысленно достает из широких штанин. Это их немного отрезвляет, но тут за девушек вступается Нимфетка и объясняет, что приближение восемьдесят восьмого марта женский персонал кинотеатра дружно встречает коллективной предпраздничной менструацией…
Полупьяной публике (рабочий район, вечерний сеанс, суббота) наши безобразия по барабану, коль скоро они носят сугубо безличный характер: алчных пронырливых тварей, занятых в сфере обслуживания (равно как и работников метлы) подгулявший пролетариат за людей не считает.
В атмосфере заведения царит мерный, приятно дурманящий гул. На определенной стадии алкогольной эйфории в хаосе звуков можно различить устойчивые смысловые констелляции: vox populi vox Dei.