— Василий Иваныч, БЕЛЫЕ на том берегу пиво с раками пьют! — Дай-ка бинокль… Нет, Петька, это у них морды такие.
Не твое, мамаша, дело, Не твоя п-терпела, Не твой ЧЕРНЫЙ чемодан: Кому хочу, тому и дам!
— Ночью, сынок, я видел, как ты с овцой баловался в сарае! Ай-ай-ай! Мы с дядей Гургеном украли для тебя красивую девушку, большой выкуп заплатили, а ты не спишь со своей женой… Почему, что тебе мешает?! Ну, ладно, ладно… Не плачь сынок…
— Не могу я с ней… У нее сиськи, как у нашей мамы…
Я спросил пусирайтку:
— Ты зачем ткнула неприкасаемое? Ишь какую вонь развела! А она мне:
— Потому и ткнула, чтобы понять, на чем мы все улеглись и чем укрываемся!
Он сказал:
«Женщина созревает для грамотного, правильного секса лишь годам к 70–80…» Я слышал:
«Мужчина же, оказавшись в этих годах, впадает в забывчивость…»
Ночь. Муж стучится в дверь спальни жены.
Жена: «Что случилось, милый?»
Муж: «Я пришел, чтобы исполнить свой супружеский долг!»
Жена: «Но сегодня ты приходишь уже в четвертый раз…»
Муж: «Прости, дорогая!.. Проклятый склероз!!!»
Когда я кончу наконец Игру в Каш-каш со смертью хмурой, То сделает меня Творец Персидскою миниатюрой…
Вот в последний раз у берега закинули, Потянули, и Чужой закрыл лицо — Тело женское в сетях качалось, билося; На руке сияло золотом кольцо!
Эх, и дал он очередь — Уложил всю очередь…
Вова-Штихель
Я не старше тебя, скорей, даже младше…
Просто стою на тот свет давно…
Моя очередь подошла,
Тебе же — стоять и стоять…
Многие, правда, без очереди норовят…
…Остров, где
Пусть на твоих плоскогорьях я буду
И, как король, что в бессмертной балладе помянут, Брошу свой кубок с утеса в добычу акуле! Канет он в бездне, и с ним все желания канут… Ultima Thule.
Грамотный парень!
Выскочить (сбежать) из этого мира
или
остаться, заняв позицию отсутствия в мире
P.S.
Одна моя очень близкая знакомая (назовем ее Анабелль) работает в издательстве подпольного журнала «Вести Того Света». Недавно она поделилась со мной записью двухчасового интервью с покойным Женечкой Головиным. Отрывки из интервью, записанного в начале этого года, были опубликованы в журнале за февраль месяц. Анабелль разрешила мне легализовать несколько стихотворных строф Головина, приведенных в журнальной публикации, разумеется, со ссылкой на «ВТС». Вот эти строфы:
Между Там и Тут
к С. Г.
Когда себя не ощущаешь ни Там, ни Здесь, Ни Между, ни Внутри, Зачем дышать из Ниоткуда?
Тому, кто в теле видит только тлен
И образ Тени носит
Как костюм дырявый,
Со сладострастьем погружаясь в плен
Идей о бренности слюнявой,
Не лучше ль было и честней С Небытием снестись поближе И в эмбринозной чистоте своей Излиться в унитаз кровавой жижей?
И вожделенную «свободу» обрести,
Пустившись в путь –
К фекалиям идиллий?
Мабуть, хотелось,
Да не вышло, mon ami!
Кандальный звон Судьбы
Нарушил серенаду черных лилий.
Корабль-гроб под парусами снов
В свой срок приплыл с античного причала.
Зловонные отверзлись трюмы ртов,
И поглощенье оргазмирует сначала…
Серая лошадка
Женщина из сна
Наталия Черных
Евгений Головин как явление природы
Не могу определить, что такое для меня Евгений Головин — легенда или нечто абсолютно живое, не ограниченное пространством-временем, как любимый актер в любимом фильме. Гарри Купер… Однако стоп. Эссеист, начавший с того, что он не знает, как ему относиться к тому, о чем пишет, да еще и признающийся в собственной неопределенности — это кто? За кого он меня, читателя, считает? Проще всего согласиться, что легенда и нечто абсолютно живое — одно и то же. Но к Евгению Головину это вряд ли применимо. У меня такое ощущение, что я знала его лично, а это не так.
Есть исключительные обстоятельства, властно меняющие акценты: да на нет и нет на да. Эти обстоятельства даются человеку, чтобы не думал, что он сильнее. Чего? Кого? Полагаю, что есть читатели, считающие себя сильнее всех и всего. Пусть считают. Не сомневаюсь, что они все могут и им ничего не нужно. А мне нравится встречаться с явлениями, превосходящими мои собственные силы. И нравится записывать впечатления от встречи с этими явлениями.
Каждый из нас — явление природы. Большего или меньшего масштаба, более высокого или низкого порядка, более интенсивное или менее интенсивное. Иерархия неизбежна. Каждый — нечто, что было задумано, когда земля едва была отделена от воды, а свет от тьмы. Каждого окружает сфера его личного пространства-времени, и именно она определяет зрительно-звуковой образ, часто совсем не похожий на то, что мы думаем о себе.
Нужна особого рода интуиция, чтобы пройти через протуберанцы — как к собеседнику, так и к себе самому.
Когда нарастающими волнами выходит информация: каков был человек, как он говорил, как выглядел, а к этому добавляются впечатления от записей голоса, видео, тексты — трудно удержать первое впечатление. Но в случае Евгения Всеволодовича Головина помню очень хорошо — улыбку. Асимметричная, но чистая и без едкого осадка улыбка. Какой у такого человека (бурного и нервного), по всем рассказам, быть не должно. Это было очень известное фото. Головин сидит у стола, видимо, во время беседы — и тут его поймал объектив. Сколько потом ни рассматривала фотографий — поражалась. Таких лиц сейчас нет и быть не может. А у него — есть. Это было чудо, пусть моего личного восприятия. Такие лица и головы были во времена Вольтера и энциклопедистов (а кто Головин?). Или вообще веке в семнадцатом (еще к этому времени вернусь). Но сейчас, в двадцать первом… Вопль о бесконечности развороченной — над пропастью встревоженного ада… Оказывается, лицо есть, а уж тем более — Головин.
Знакомство со стихами состоялось так. Приезжаю в гости. Ни сном ни духом, что именно в этой квартире последние недели провел Евгений Всеволодович, да и само имя мало что говорило. Юрий Мамлеев, рассказы и роман, Южинский кружок, эссеист, салоны подпольной Москвы… Приятель из Питера протягивает открытую книгу.
— Вот, издали. Посмотри.
Беру. Начинаю читать вслух… И где-то в самых высоких кронах что-то начинает шевелиться.
Потом поняла, что Головин — это мартовский ветер. Нечто неотвратимое, как танковая колонна, превращающее дороги в реки, сбивающее с ног (в прямом смысле: драться, говорят, Головин умел). Но во время хода этого ветра (он редко идет больше недели, и то не каждый год) вырастают новые уши и новые глаза. Становится заметным иной, если хотите — онтологический — порядок вещей, а окружающая действительность видится еще более абсурдной, чем всегда. Но это видение не раздражает. Наоборот, будто кто дал силы и средства придать этой действительности более эстетичный вид. Дальше: а если этой самой действительности вообще нет — как нет дорожки к метро между двумя домами? Там теперь — река. Значит, надо войти в реку.
Шаг в ничто. Я мало что об этом знаю, и дела мне нет как раздумывать — что значит сделать шаг в ничто и чем это чревато. Шаг был у Головина. Несколько шагов, слившихся в один. Порой их пытаются различать один от другого. Тогда им становится тесно в одном шаге, и это — тоже Головин. Его четкие определения — «дикт», «темный дикт», «люстр» — казались поначалу абсурдными, надуманными. Но Головин прекрасно понимал, что он живет в стране абсурда и в дикой реальности (говорят, бывает домашняя), независимо от страны. Так почему бы не поговорить на диком языке? Однако в этих словах живет необычный, но очень сильный импульс. Они освещают, не ослепляя, они достаточно непривычны для уха, чтобы не забыть об их глубине. Так, один из шагов Головина, неотделимых от его своеобразнейшей культурной походки, — создание своего языка, арго, сленга Головина. Даже когда он не вводит новые слова, его речь подразумевает, что новые слова есть — надо только уметь услышать. Эти слова, еще не упавшие с человеческого языка, как мандельштамовский спелый плод, есть связь звука, зрения и слова. Головин называет книгу «Веселая наука» — и в голове помимо воли начинают звучать флейты вагантов. Головин называет книгу «Серебряная рапсодия» — а вы уже сидите на никогда не бывшем концерте Скрябина и следите за ритуальной пляской цвета.
«На Середине Мира» решила разместить (вначале был только литературно-исторический импульс) материалы о ЕГ. Выяснилось, что есть неплохо организованный официальный сайт, там сравнительно полное собрание эссе, и повторяться не хотелось. Тогда почти случайно (а может, и нет) в доме возникла небольшая, в ладонь, ультрамариновая книга стихов — «Туманы черных лилий». Мне подарили ее давно, со странным напутствием: это для тебя. И вот момент настал. Читаю, перепечатываю от руки стихи (это ритуал) и… понимаю, что эссеистика мне уже не нужна. Все, что великий Головин выразил в своих блистательных фрагментах, уже было в стихах. Там, где сыпались блестки абзацев, достаточно лучика строки, а то и тропа!
Конечно, не так. Эссеистика Головина неотделима от его стихов — это единый организм. И эссеистика развивает младенчески скрученные в стихах ростки гения.
Теперь отношение к стихам, конечно, переменилось. Почему конечно — потому что отношение к стихам всегда меняется, и чем сильнее привязанность к стихам, тем больнее перемена. В некоторой среде любят называть трех поэтов второй половины двадцатого века, необратимо повлиявших на поэтический язык двадцать первого: Игорь Холин, Всеволод Некрасов, Геннадий Айги. Холин показал, что красота есть, а уродство — всего лишь ее тень. Всеволод Некрасов сумел записать божественный шепот скупым словесным кодом, и это была высшая математика поэзии. Геннадий Айги явил воскресение слова, кажется, безвозвратно почившего в недрах хрустальной фразы. Стихи Головина, по счастью, не стали картой в геополитической литературной игре. Но каждый раз, даже остыв к ним, но перечитывая, поражаюсь тому, как ясно он видел стихи, которые пишут сейчас, — в шестидесятые. Его стихи — записки о ходе эксперимента, который он ставил над собой. Иногда кажется, что мои знакомые литераторы и я тоже — результаты этого эксперимента. И тем более ценно, что тексты Головина оказались вне раковины общелитературной тоски, с лихвой доставшейся и Холину, и Некрасову, и Айги. Сомневаюсь, что кто-то из них улыбнулся бы, читая, какие блюда из них теперь готовят. А вот Головин улыбнулся бы, и даже вижу — как.
Лично знать Евгения Головина мне не довелось. Потому чувствовала себя нелепо, когда оказывалась в кругу людей, его давно и хорошо знавших. Но возможно, что именно эта перепонка пространства-времени позволила мне увидеть несколько черт, заметных только на значительном расстоянии. Как слышала, одно из свойств гениального поэта — ничего слишком. Гений может быть чрезмерен в быту, но это для него самого не важно и не особенно им самим замечается. Но в его словесном мозгу есть такой идеальный словесный гипофиз, чуткий, как старинные аптечные весы. Все, что в стихах, — проходит через эти весы. У гения — идеальная словесная координация. Именно она и нужна для того, чтобы выполнять танцы на шесте вниз головой или лезть на шестой этаж по отвесной стене (в поэзии). У Головина эта идеальная координация была. Его оксюморонные тропы не разрушаются. Одно слово уравновешивает другое, не претендуя ограничить свободу его движения. Рациональное не только уравновешивает чувственное — оно выявляет его подлинность. А чувственное вскрывает иррациональные корни в рациональном. У Головина в стихах работает все: звук, слово, троп, разбивка на строки, синтаксис и пунктуация. В этих стихах есть даже нелепость — но нет ни апатии, ни безразличия, а это признаки бросового текста.
Именно идеальная координация помогла Головину найти труды Рене Генона, перевести, изучить и освоить их, понять, что никакого традиционализма в современности быть не может — и тут же осознать обреченность на традиционализм. Порой создается впечатление, что Головин рассматривал все происходящее с огромного расстояния, как в фантастическом фильме, почти бесстрастно, но внимательно наблюдал… А потом вдруг вмешивался — и возникал его личный «дикт». Этот «дикт» — как живая бурно размножающаяся клетка, изменяющая в короткое время всю среду, в которой оказалась. Была мука — стало тесто, а потом — и хлеб.