«Мы заявляем о Радикальном Субъекте, абсолютном свидетеле нисхождения, который способен, растворяясь, не раствориться, нисходя, не исчезнуть, который готов оживлять место постоянного присутствия, «вот-бытия», и призывать и одновременно творить Последнего Бога», — утверждал Александр Дугин. Вслед за Хайдеггером он считал местом рождения Бога человеческий Дазайн, в котором и произойдет, если человек этого захочет, мистерия Последних Времен, явление Последнего бога.
Что выбирал Головин?
Если творение несовершенно, а божественная манифестация деградирует, если в войне миров побеждает Великая Мать — хранительница земли, если Бытие в своей манифестации нисходит до предельной нищеты, может быть, мы сами своими распадными снами, своей прохладной кровью ответственны за сдачу мира титаническим сыновьям Великой Матери?
Головин обрисовывал дионисийский проект. Мыслить и действовать строго аполлонически в современном мире он считал невозможным. Встав на путь аполлонизма, европейская цивилизация извратила солнечный принцип, превратив знание в схему, мир — в пустыню, человека — в идентификационный номер. Восстание против современного мира Е. В. осуществлял из факта «сегодня», «здесь и теперь», из точки вне всякой метафизики, из жизненного мира, из особой человеческой вибрации, которую Хайдеггер назвал Дазайном. Его ответ рождался из духа «ars regia», королевского искусства, которое начинает свое делание среди мрака падшего человеческого состояния, из первоматерии — самой незаметной и жалкой вещи, встречаемой везде и никем не замечаемой. Из наличного неблагородного материала Головин предполагал извлечь искру божественного света, скрытого бога, философский камень. Из первоматерии падшего человеческого естества через тонкие операции с грязными ингредиентами (разделение, конъюнкцию, распад, растворение, очищение, разогрев, возгонку, коагуляцию, очищение и т. д.) он провоцировал процесс преосуществления человека. Он считал, что у каждой души есть шанс соединиться с неразлучной с ней звездой.
Дионисийский ответ предполагает принципиальную превращаемость, перетекаемость вещей, их всеобщую связанность. В деградировавшей вселенной, искалеченной ложными кристаллизациями, торосами донного льда, претензиями «слепого махаона» «я» на свою центральность, ставка была сделана на диссолюции. «Режим воды» в несбалансированной вселенной был единственным шансом.
В опусе растворения Головиным использовались странные ингредиенты: «морская и пивная пена», «пена поцелуя», «фильмы Бертолуччи», «солнечный разврат», «простые аккорды», «Эйфелева башня», «качанье на качелях», «капризный виноград». Эти головинские метафоры, вошедшие в случайный ритмический резонанс, указывают на экстравагантность самого растворителя в последние времена. «Все мертво…» И потому возможно все?
Искусство навигации
Дионисизм как искусство навигации связан с правильным поворотом штурвала. Не следует нарываться на рифы, движение гибко и предполагает не прямолинейное преодоление, а огибание, обхождение препятствий. Это соответствует влажному пути в алхимии, женскому началу, двойственности. «Я ходил учиться к двум ведьмам», — говорил Головин.
Свой перевод «Гласных» Артюра Рембо мэтр совершенствовал на протяжении многих лет. В тайном еврейском имени Бога гласных нет. Они изъяты и скрыты. Имя Бога непроизносимо, интактно для человека еврейской традиции. В двоичной головинской оптике оно представляет собой сухую оболочку, саркофаг, высушенную хризалиду бабочки, которая улетела. Возможно, гласные у Головина — это дионисийская музыка, которая позволяет богам спеть свои имена и перейти в бытие, манифестироваться. Гласные — это посредники, позволяющие свету Единого воплотиться в тела, а телам облечься в свет Единого. В гласных зашифрована линия метанойи — вибрации преображения плоти в идею, несовершенного в красоту, белого шума в музыку, черного в белое, белого в красное, «синего запаха снега» в «молчанье звездных пропастей», никогда не окончательного, в напряженном сплетении утверждающих и отменяющих друг друга оппозиций.
В таком медиатическом, обобщающем движении к целому и вокруг него Головин был шаманом, поэтом, иерофантом. Иерофантом синтеза, неутоленной односторонности, единства невозможного, сплетения несоединимого. Пьяный корабль был ретортой растворений и возгонок, сосудом бытийных сочетаний, возможных только в режиме двух начал — светового и хтонического.
Головин учил проживать мысль, лелеять эйдос. Плавание его Корабля впечатывало мысль в плоть, запредельное в человеческое, единое во многое. В лабиринте мифомании Головин переплавлял собственную жизнь в витиеватую, парадоксальную ткань ноотического облака, очень сходного с «прыжком летучих рыб» или «созвездием пылающих кораллов».
Александр Дугин однажды рассказал, как он понимает слова Юлиуса Эволы о «метафизическом действии», на которые он обратил внимание еще в юности, работая над переводом книги «Языческий империализм». Рассуждение весьма ревелятивное.
Представим, что нам нужно принять решение и действовать в некой важной жизненной ситуации. Мы подступаемся к ней, вооруженные полнотой представлений, опыта, знаний, интуиций, эмоций, мнений, советов наших ближних и дальних друзей и даже соображениями врагов. Создается образ ситуации, в которой все расставлено по полочкам и решение почти очевидно. Однако в данной точке нашего эксперимента следует остановиться и сделать реверсивный ход. Нам надо посмотреть на то, каким образом, с помощью каких средств и механизмов, исходя из какой перспективы, принимая какие исходные данные, нормы и ценности мы сделали заключение о ситуации. Если внимательно присмотреться к фону принятия решения, станет понятно, что само решение не так уж и очевидно: возникает мысль, что при применении иного «методологического аппарата» и при изначальном выборе другой системы координат (например, ценностной) решение будет другим. Так, подъем на иную высоту ландшафта открывает новую перспективу рассмотрения ситуации. Переход от феноменальной картинки к ее ноологическому видению (если мы в парадигме платонизма) разрушит предварительное решение, казавшееся поначалу весьма убедительным. Рефлексия способов принятия решения релятивизирует само решение.
Мы обнаруживаем себя подвешенными между двух обрывов над бездной. Если следовать советам хищных птиц из «Заратустры», остается расправить крылья. Крылья в данной ситуации будут означать воздушную дионисийскую практику: видеть одновременно решение и контекст решения, отменяющий это решение, как если бы мы в одно и то же время созерцали прекрасный цветок и внимательно вглядывались в сад или утренний рассвет, которые сделали его раскрытие возможным и которые своим великолепием его затмевают. Действовать при одновременном удержании в уме двух планов, двух картин, каждая из которых ставит под сомнение другую, — очень тонкая операция. Это и есть метафизическое действие. Так, по-видимому, удерживают мир в особом ноотическом напряжении высшие духовные сущности.
В пароксизме высоты этого синтеза мысль все же надеется реализоваться, вибрируя и переливаясь через собственный край, через свою границу, почти прекращая быть мыслью и обращаясь в жизнь, бытие, жест, поступок, судьбу, она перестает быть также мыслью личной и становится чем-то созвучным универсальной божественной мысли, пребывающей в нераздельности и неслиянности своих элементов, на границе знания и бытия, бытия и ничто.
Так, по всей видимости, мыслил себя и капитан Пьяного корабля в мистическом упоении полнотой своего высшего состояния, двигаясь в ту неведомую страну, что находится гораздо дальше того «там», где птицы разверзают ночь волнующими криками «Текеле-ли»… Так мыслят и проживают свою вечность ангелы, истинные люди, о которых редко говорил Головин, и боги, которых он также иногда упоминал…
«Упраздненный демиург» и дионисийский топос Евгения Головина
Александр Дугин, исследуя траектории платонических нисхождений, недавно рассказал о явившемся ему в грезе изящном геометрическом рисунке неоплатонической ойкумены: его можно представить в виде двух сомкнувшихся между собой вершин конусов или двух чаш — символизирующих «космос эстетикос» и «космос ноэтикос». Их основания уходят в бесконечность вверх и вниз[110]. Эту картина набросал в своем «Федоне» Платон, затем она была повторена в описании соотношения эстетического и ноотического миров у Плотина.
Дугин изложил ее, превратив в изящную интерпретацию дионисийской мистерии, абсолютно ревелятивной в случае Головина.
Плотин представлял космос двояко, как две взаимообратимые таксономии, сферы ноотическую и эстетическую (феноменальную), сопряженные переходом, зональным поясом в котором пребывает бог — зональный демиург. Геометрически это можно представить как две чаши, сомкнутые своими основаниями, как два конуса или две пирамиды, приставленные друг к другу своими вершинами, или как песочные часы. Этот зональный демиург — насельник верхнего ноэтического космоса, но непосредственно управляющий процессами умаления и возрастания бытия в рядах нижнего, эстетического космоса. Он — ноэтический распорядитель мира наличия из мира первообраза. Он — умный созерцатель умного созерцаемого ноэтической сферы. Он собирает вещи нижнего мира, возводя их по нитям усиления интенсивности бытия (особь-вид-род), от множества к немногому, к самому себе как единому управляющему всеми вещами, их видами и родами, представляющими собой невидимую сферу даймонов, ангелов, богов, которые возводятся к своим эйдетическим образцам и, восходя, концентрируются вокруг демиурга. Однако демиург, творец всего, в том числе и богов мира, есть ли он Бог-Творец, о котором ведется речь в Символе Веры? Дугин показывает, что нет. Демиург несамодостаточен, он творит не из себя, а из небесных образцов, из следующего уровня невидимости, который он созерцает. Гностики назвали небо ноэтической сферы «плеромой», полнотой. Топос верхней сферы напоминает воронку, перевернутую вниз вершиной пирамиду, у которой внизу, в точке соприкосновения с демиургом, умный мир приходит к простоте, к единству. При этом верхний регион плеромической полноты, трансцендентный демиургу (
Рассматривая эту чудесную двойную проодическую топику, Филон Александрийский, попробовавший одним из первых придать ей христологическое звучание, просто проигнорировал все, что располагалось над демиургом, рассмотрев идеи как мысли Бога и развоплотив демиурга в инструментальную структуру регуляционного типа.
Однако означенный зональный демиург, выведенный у Платона, в разных платонических вариациях может интерпретироваться различным образом. Он может строго выполнять посредническую роль созерцателя высших генадических измерений Неба и транслятора божественных энергий в видимый космос (то есть примириться с Высшим Богом и стать его ангелом) или сыграть роль злого начала — узурпатора, создателя плотного мира как подражания Плероме, как симулякра (как считали гностики), а далее объявить себя Первосущностью, закрыть, заслонить Небо, узурпируя его генадические функции. Неоплатоники плотиновского толка решали эту задачу по первой схеме, гностики — по второй. Ставило и решало ли эти вопросы христианское богословие в лице ранних, да и поздних отцов церкви, остается пока открытым вопросом.
Именно в такой ситуации смелая гипотеза Дугина дает нам очень неожиданный и продуктивный поворот рассмотрения головинской темы. Согласно этой гипотезе, демиурга можно рассмотреть двояко: как смыкателя (классический платонизм) или как размыкателя (гностицизм) двух миров, как транслятора Ума или как его ненавистника или даже оскопителя. Геометрия двух чаш или песочных часов позволяет увидеть обратность мира ноэтического, невидимого, тонкого и эстетического, видимого, плотного. То, что «здесь» вещи собираются, связываются в виды и роды и возводятся к Единому, «там», напротив, развязывается и распускается во множество, но только в ноотическом регистре. В верхней сфере расцветает плеромическое многообразие и сложность мира, состоящего из множества божественных генад, — ведь согласно «Пармениду» Платона Единого нет, его бытие всегда связано с двойственностью и множеством (хен полла). Вниз нисходит строгая простота, сворачивающаяся сверху вниз. Два мира — ноотический и эстетический, видимый и невидимый — симметричны относительно зонального пояса.
Далее самое интересное: интерпретация смерти бога у Ницше. Дугин предполагает, что фраза «Бог умер» означает у Ницше, что умер именно демиург. Можно сказать мягче — демиурга упразднили, отправили на отдых, в отставку, и зональный пояс расправился, перестал быть выделенной точкой, узким коридором, оселком, хранителем дистанции между «здесь» и «там».
Идея упразднения демиурга понравилась бы Головину чрезвычайно. Кажется, что он только и занимался упразднением демиурга как инстанции. Почему это так? Что происходит, когда упраздняется строгий цензор границы ноуменального и феноменального? Это можно представить себе так, будто бы отменили одно из заграждений между Небом и Землей, расширили коридоры транспортировки плеромического богатства вниз, будто бы отменили постепенность иерархии, этапность, регулярность, ступенность восхождений и нисхождений. Это значит, что кто-то очень важный в этом мире отменил непреложную запретительность прыжков, взлетов, эпифаний вне правил, как будто объявили праздник, в динамике и танцах которого оживился строгий, скучный мир феноменов, уставший от самого себя. Как будто струи небесных потоков божественных энергий низверглись, чтобы обласкать мир. Так низвергаются огненные языки пламени духа на Пятидесятнице в нашей православной церкви. Совсем не по правилам трансцендентного, недоступного Бога, но по благодати Бога милосердного. Это верхний световой меон расправил складки, оживил перешейки, перевязал рвущиеся нити эйдетических связок между верхом и низом.
Дугин предлагает гипотезу, которую Головин никогда не формулировал, но с которой он бы определенно согласился. Мы не будем очень настаивать, но, видимо, он примерял эту идею в праксисе мистерии. Наверное, именно ее он и практиковал. Речь идет о
«Этот мир есть вечный огонь, мерами разгорающийся и мерами угасающий» — так говорил великий посвященный Гераклит, который имел в виду, разумеется, огонь не как натуральную стихию, но огонь как огненный Логос, который вторгается в мир, чтобы насытить его ветшающую плоть огненной жизнью божественных энергий. Прямое вхождение в мир феноменов мира Плеромы есть абсолютный инициатический акт. В нарисованной Дугиным геометрической картине эта мистерия представляется обрушением верхнего кратера в нижний, потустороннего в посюстороннее. Представим, что две чашки, извернувшись, складываются друг в друга; два конуса скользят друг по другу стенками, не соприкасаясь ими. Два мира становятся в позицию сложного синхронного танца: как два партнера, напротив друг друга они повторяют на разных уровнях одни и те же движения, так что повтор каждого из партнеров вскрывает смысл предыдущего движения. Верхний мир, наложившись на нижний, неслиянно и без смешения, встроившись в невидимые промежутки между вещами, эйдетически питает вещи, сущности, существа — питает их светом, бытием, а значит, преображает и восхищает. Это происходит здесь и теперь.
Два мира — земной и небесный — оказываются в парадоксальной позиции противостояния и соприсутствия, нераздельности и неслиянности.
Недавно один православный священник зачислил Головина в «христиан церковного притвора». Христианство постигает Бога-Сына как нераздельное и неслиянное со-бытие двух природ, плотской и небесной, ведя тысячелетнюю борьбу с двумя крайностями — с дуализмом (Бог и мир) и монизмом (или единый Бог, или безбожный мир) и отыскивает истину в принципе
«Христос в центре, — формулирует Дугин идею христоцентричного христианства, — он своим рождением открывает Отца. К Отцу нет пути вне сына Христа. От Христа идут два луча — антропологический и теологический. Кто не знает Христа, не знает ни Бога, ни человека!»
Христо-дионисийство Вяч. Иванова, платоническое дионисийство Головина, христоцентричное христианство — может быть, здесь коренится наша надежда на живое, холистское, без лозунгов, абстракций и догм, открытое, экзистенциальное, онтологическое христианство?
Хлопок одной ладони
Современные психологи-юнгианцы отмечают, что в мировоззрении и душе современного западного человека конфликтуют два антагонистических концептуальных блока: два конфликтующих полюса — монотеизм с идеей единого незримого Бога и политеизм с идеей множества богов. Монотеизм оставляет психический мир человека наедине с множеством образных пустот и чувством вины, политеизм расцвечивает его воображение самыми яркими картинами, но безысходно размещает его в неудовлетворительной множественности феноменального.
Евгений Головин магическим движением напомнил о единой двойственности и двойственном единстве… Он намекнул, что сквозь лики здешнего в нас внимательно вглядываются обитатели нездешнего, что вещи и существа отсвечивают незримыми эйдосами. Он поведал, что «часть, принимающая себя за целое, ничего не может знать о принципе собственного бытия», что все «досконально знакомое, заученное наизусть всегда готово преподнести сюрприз», что «пограничные состояния чувств превращают вещь, ощущение, жест в другую вещь, другое ощущение, другой жест».
Он рассказал об атмосфере мерцающих, текучих и деликатных метафор, о зыбкой экзистенции, прошептал об «отрешенной очарованности глаз», легким кивком указал на «Диониса — властелина очарованного мира» и иронично и чуть легкомысленно преподал курс мистерий как практики богоподражаний и упражнений в богобытии.
Нам ли было адресовано это философическо-мистериальное изобилие? Нам, по крайней мере, он намекнул на секрет одного дзенского коана о хлопке одной ладони. Хлопок одной ладони — это мы сами. В нас сокрыто все. Мы — это хлопок, взрыв, точка откровения, возвращения, встречи с иным, обожения. Если кому-то это неочевидно, он может представить хлопок одной ладони как пощечину самому себе. «Pour se reveiller», как говорил незабвенный Жан Парвулеско.
Евгений Головин: уточнение декомпозиции
Мы встретились впервые с Евгением Всеволодовичем в небольшой компании московских эзотериков в середине 80-х годов. Евгений Всеволодович пригласил меня на танец. Звучала песня Алеши Димитриевича, совершенно не приспособленная для танцев.
Мы танцевали, может быть, вальс или несколько редуцированное танго, но это был вычурный и изящный философский танец. «Вы читали философию декомпозиции Сиорана?» — спросил меня Евгений Всеволодович. Разговор завязался вокруг «декомпозиции». Эти две вещи — танец и декомпозиция — остались в моем воображении как две метафизические точки на философском горизонте. Я думаю, что эти две темы символичны и что жизнь и поэзия Головина осенены этими символами.
Что такое декомпозиция? Это разрушение, разложение, разборка некоторой композиции, сложной конструкции на составные части, на элементы; если более глобально — то слом устройства мироздания, его деконфигурация, лишение формы. Это также разборка структур, пристальное разделение и различение компонентов. (Следующим в логической цепи категорий должно идти понятие «диссолюции», «растворения».)
И что такое танец? Это траектория движения, это последовательность фигур, поз, положений. Это пути, тропы. Кого? Миров, богов, героев, стихий, образов, понятий. В мире традиции были созидающие и разрушающие танцы Богов. Танцы композиции и декомпозиции. Танцы праздников. Танец рассматривался как язык, тайный, сокрытый язык творения и растворения. Танцем считался и поэтический размер, троп. Но прежде всего танец был жизнью, ее неистовым припадком и мерным ритмом. Он был литургией, творением целостности жизни, поддержанием небесной красоты в плотном мире, вплетением прекрасного в жизненный поток. Танец зажигал огни на алтаре вездесущего бога, был непрекращающимся гимном Ему. Танец должен был напомнить телу о необходимости приуготовления к тому, чтобы озариться красотой, преобразиться и служить тому, кто требовал себе служения. Мы знаем опасный танец Шивы Натараджи…
Бог Дионис был тоже танцующим Богом.
Чтобы свидетельствовать о декомпозиции, надо быть знатоком композиции, мастером композиции.
Евгений Всеволодович был платоником. Платонический космос, мир блистательных античных богов, был его кредо, его аргументом, его убежищем, его спасением. «Сверху вниз идет созидающий божественный свет и постепенно рассеивается в ночи, в хаосе. Сверху вниз идет сперматический логос, рождая интеллект, душу и тело. Концепция ясная и четкая», — писал мэтр.
Чтобы заметить, как живой платонический космос отрывается от своего эйдетического первоистока, как нарушается грациозная гармония, связанность и взаимная энергетическая подпитка горнего (эйдетического) и дольнего (эстетического, чувственного) миров, надо быть напряженным свидетелем размыкания композиции. «
Платонический мир был очень флюиден, полон метаморфоз, жив, многомерен, объемен, континуален. В нем смерть являлась путешествием на звезды, и материальное тело занимало периферийную позицию, в нем были только пунктиры трансформаций, превращений богов, элементов, душ, идей. Это был особый мир метаморфоз, стихий, Богов, сущностей, живых понятий. В нем боги танцевали, и хаос еще рождал танцующую звезду. Это был космический танец холоса, целостности.
Именно этот мир современность подвергла декомпозиции. Сначала он раздвоился, небо отодвинулось от земли, логос утратил открытость. Затем материальный мир стал доминирующим, двоичная система мышления — «да и нет», «А и не А» — отменила открытый, превращающийся, никогда не тождественный себе Логос, обращенный к своему гиперапофатическому истоку. Все живые понятия обесценились. Многомерное пространство стало пространством линий и плоскостей.
Пустыня
В мире, где утрачена вертикальная стройность, где уток, тянущий горизонтальную нить, не находит опоры в виде вертикальной нисходящей золотой нити эйдетических логосов, остается только горизонтальная поверхность пустыни. Пустыня растет.
раскаленный ветер Флориды превращает ваши руки и ноги в сухие и ломкие сучья…
Последние времена — это времена тяжести земли, иссушенного рассудка, форм, утративших жизнь, связь с небом и распадающихся в труху. В мире тяжести и гравитации остались лишь крошки человечества, мусор свалки.
вспоминает потерянный парадиз своей формы
Когда в механический стерильный мир врезаются отдельные одаренные души, несущие в себе последние воспоминания о парадизе форм, о метаморфозах, — в своем крике, в болезненном сдвиге, в своем ужасе, — они на какое-то мгновение вспарывают абсолютную землю и рассеивают песок пустыни. Такие души, несущие свой ритм, свой танец, свою рифму иных стихий, иных слоев бытия, — на вес золота. Может быть, «эти души выплюнут последние розовые звезды в мир машинного масла и стереотипных жестов»?
Но в разрывном ритме этих избранных — лишь фрагменты, стаккато, пуантилизм. В пространстве предельного оскудения божественными логосами они посылают свой призыв к любому инобытию, к любому «там», к любому сну, к любому небу («Небо — определенно вверху», — заметил Артюр Рембо несколько неуверенно) и получают в ответ удар ада, гранитное инферно. В мире плоскости, в пустыне, расчерченной на квадраты, любое вторжение как глоток воды. Дождевая она или болотная — это решится позднее.
Иллюзии нижних сфер
В платонической концентрической Вселенной Великое неизреченное, гиперапофатическое Единое каким-то тайным браком связано с апофатическим снизу, с тем, что Платон называл «хорой». Когда в прекрасные времена миры были гармоничны и все контролировалось божественными энергиями «проодеса» и «эпистрофе», нисхождения и восхождения, все пропорции соблюдались, и нижнее подобие Единого знало свое место. Но когда миры и проходы между ними разрушены, все начинает функционировать незаконно, частично, локально. Не только чувственный мир обособляется от мира идей, но и фрагменты этого чувственного, эстетического мира автономизируются и начинают функционировать по странным законам, то впадая в буйность, то замирая. Мир, как сломанная игрушка, вспыхивает и искрится.
«Что вверху, то и внизу» — великая герметическая формула — превращается в свою пародию: «Что внизу, то и вверху». Низ, материя становятся преимущественной сферой интереса, потому что боги отвернулись, проходы вверх закрылись, взгляд не поднимается выше горизонта. А ум ищет ответа: «Зачем эти скудные времена? Может быть, именно в них содержится последний инициатический смысл, может, в адском низу спит тайное сокровище?»
И тогда странные сущности наполняют мир.
Как сказал Рене Генон, яйцо мира давно закрыто сверху. И открыто снизу. Оттуда, из нижних сфер, приходит иллюзия, эротический удар, маска, новая сущность, которая несет в себе сок жизни, ее наглую злую суть. И прекрасная дама, вызванная поэ том из небытия, под утро обнажает свои желтые, как старинный фолиант, зубы и впивается в сердце — и три когтя оставляют нежный кровавый след на коже героя.
(Кстати, здесь гостья подозрительно напоминает античного бога Диониса в одной его истории с Ариадной.)
Капли божественной психеи, чудом уцелевшие в ночи пустыни, льнут к любым вторжениям нижнего мира, к любым его каплям, дающим жизнь или смерть, дающим обетование, что где-то есть полет, что где-то есть любовь.
Грезы о воде и дальний предел невозможного
Небо закрыто, остается только жажда и обретение воды, чтобы пить, плыть, плавать. Но и воду надо уметь добывать. Раньше дожди вызывали цари. И если они не преуспевали в этом, их убивали. Евгений Всеволодович, наверное, был той царственной фигурой, которая умела грезить о воде и вызывать потоки милосердного дождя, потоки небесных водопадов. Однажды Головин сказал, что он работает только с землей и водой. Вода — как то, что является горизонтом абсолюта земли. Он был королем «режима воды». Он намечал и курировал переход от земли к воде, от нижнего среза космоса к среднему. «Le Bateaux Ivre» — как девиз этого труднейшего перехода от гравитационного, плотного состояния к безумию хаоса, подвижного, легкого, необязательного, чреватого.
Водный поток, грезы воды, режим воды — это последнее в этом мире прибежище жизни, движения, превращения, игры, это последняя возможность растворения застывших форм, сухих остатков культуры, это, возможно, та загадочная смесь растворения, которая покроет и уничтожит свалки твердого мусора. Далее судьба декомпозиции или уже диссолюции есть тайна: приведет ли она к великому
Олег Фомин-Шахов
Вечный послеполуденный отдых Фавна
Его нельзя было не любить. Думаю, Бог его тоже любил особенно, не так, как он любит прочих чад своих. Именно поэтому Женя так долго и тяжело умирал. Так же долго и страшно уходила Лена, с которой он прожил столько лет. Говорят — последствия от «Корабля дураков», где Евгения Всеволодовича звали не иначе как Женя-Адмирал.
Очищение через страдание — это логика христианская, конечно. Хотя столь любимая Женей фигура языческого мира — Дионис — тоже бог страдающий, и культ его основан на страсти.
Головин был последовательным язычником и отрицателем не только христианства, но и Христа. В этом нужно полностью отдавать себе отчет. Как-то я после очередной его антихристианской эскапады примирительно буркнул что-то навроде: «Но ведь в конечном итоге и Аполлон — солнце, и Христос — Солнце Правды. Это была трансформация мифа». Женя страшно разозлился и яростно прошептал: «Никогда… слышишь, никогда больше не упоминай в одной фразе Аполло и этого…»
Тем не менее Бог его любил больше других. Он вообще любит тех, кто не сеет и не жнет, как птицы небесные. Смею предположить, что сам Бог не христианин и понятие «ересь» для Него тоже очень относительное. Женя жил легко и беззаботно, как птицы, как дети. Без паспорта, в полнейшем социальном нигилизме, который тем не менее никогда не превращался в интеллигентскую истерику. Вспоминаются слова его песни (которую в числе прочего пел Василий Шумов):
Песню эту Женя продал, кажется, за $500, как и множество других своих песен, исполнявшихся «Ва-Банком», Бутусовым, тем же «Центром». Это и было одним из его средств к существованию.
Несли деньги и на подпольные — сначала, — а затем и публичные лекции, где он запросто, читая какое-нибудь свое эссе по бумажке, мог заявить: «Что-то я не пойму, что здесь за херня написана…» Все жаждали общения с ним. Всякий хотел с ним выпить. Один его почитатель даже продал квартиру, чтобы купить на все деньги водки, поить Женю и общаться с ним. Многие мечтали быть его учениками или считали себя таковыми. Например, я. Не уверен, что сам Женя был того же мнения.
Отшивал учеников он довольно остроумно. Однажды, уходя бульваром от очередного назойливого «прыщавого че гевары», он увидел большую толпу гопников, подскочил к самому крепкому из них, засветил в табло и покатился в кусты с таким видом, будто его как минимум в ответ покалечили. Остается только догадываться, что сталось с «учеником».
Когда я еще в 90-е попросил его написать предисловие к моему сборнику новелл «Лунные каникулы», Женя согласился нехотя. Прошел месяц, все лето, полгода. Пытаюсь узнать, что происходит. И вот как-то раз напарываюсь на Лену:
— А Евгения Всеволодовича можно?
— А зачем он вам, Олег?
— Ну, я попросил его предисловие написать к моей книге…
— Евгений Всеволодович сейчас не может подойти. А вашей книгой я печь разожгла.
Я совершенно тогда опешил от такой прямолинейности.
— Я могу вам еще принести.
— Спасибо, у нас уже бумага для растопки есть.
Лена очень берегла Женю. Думаю, этот урок был преподнесен мне с его подачи. Впоследствии я стал писать художку гораздо лучше, а потом и вовсе перестал.
Женя терпеть не мог публичности. Когда на очередной из лекций в библиотеке номер 27 на Спортивной выяснилось, что его будет снимать камера, он на глазах у всех спокойно встал и пошел к выходу, а оттуда — вверх по улице в сторону метро. Дугин пулей выскочил за ним. Совершенно неправдоподобная картина. Женя тем не менее продолжал уходить, что-то вяло объясняя Дугину на ходу. Мне настолько хотелось понять психологическую подоплеку ситуации, что я бросился вслед за ними на улицу. Женя уже довольно далеко ушел, а Дугин что-то горячо доказывал ему. В конце концов Женю удалось вернуть. И это была одна из его лучших лекций! Кажется, «Приближение к Снежной Королеве».
В другой раз с камерой к Головину подскочил Малерок. Он в то время еще был красно-коричневым сионистом, учился во ВГИКе и снимал интервью с Дугиным, его окружением и НБ. Малер пропищал (у него тогда ломался голос):
— Евгений Всеволодович, я хочу взять у вас интервью…
— Да? А зачем?
— Ну, я делаю интервью со всеми людьми, кто с нами связан.
— Интересно, а как я с вами связан? Жене поразительным образом удавалось сочетать в себе трикстера и джентльмена.
Важно понимать, что главное в Головине — не его маго-герметические штудии, не литературоведческая эрудиция, не даже песни. Многие, кто знает Головина в качестве «литературной единицы» или даже «алхимика», глубоко ошибаются. Ценен он сам. Неверно представлять его и как гуру целого поколения. Головин — не гуру и никогда не стремился им быть. Главное в том, что он БЫЛ и он ЕСТЬ. Головин — одно из воплощений какого-то древнего полубожества-трикстера — не то самого Пана, не то фавна, не то североамериканского ворона Вакджункаги, одна из инкарнаций Диониса и вытекающих из него божеств. Читайте Вячеслава Иванова «Дионис и прадионисийство», и что-то тогда станет яснее. Что важно в Головине — его выходки, напоминающие Ходжу Насреддина. Даже если бы он не написал ни строчки, он все равно остался бы Головиным.
Он любил шутовские посвящения.
Как-то раз, сидя с гитарой на кухне Кати Ткачук, он с характерным придыханием спросил меня (мы тогда еще были «на вы»):
— Олег, хотите, чтобы я вас посвятил в гестапо?
— Ну конечно же! Только больше я хотел бы, чтобы вы посвятили меня в СС.
— Ну конечно, как можно состоять в гестапо и не состоять в СС? Так вас посвятить?
— Обязательно!