Каждый в этой разноцветной компании — любопытном сброде маргинальных персонажей — лелеял мечту. В океане сатурналии пестовались субтильные амбиции. Философы лихорадочно устремлялись за гнозисом, нимфетки желали научиться искусству жизни, сотрудники НИИ планировали сразиться с фантомами абстрактного мышления, а слегка одурманенные писатели мнили обрести Свет и Небо. Но все попадали по адресу, и более того, в самый центр системы координат альтернативной географии, в сердце тех метафизических измерений, именований и ориентаций, что хранили в себе чаемые дары и таинства.
«Шатунами» назвал Юрий Мамлеев эту безумную, дрейфующую в поисках божества группу… Внешний мир совдепа какое-то время еще наседал и преследовал странных искателей чудесного, но затем сдавался и отступал, как «искалеченный труп».
Поворот флюгера
Чтобы избавиться от назойливой реальности, надо было лишь слегка повернуть стрелки компаса или стрелки часов. И тогда начинался сезон иной навигации, новой географии. Прочь от этого мира, ориентация — Север. Головин всегда вел корабль на Север, к северному полюсу вещей, в мир вертикального взлета.
Поход начинался «здесь и теперь», в аду, в мертвом холоде хищной цивилизации, в концентрическом круге осатанелых экскаваторов, «пятиконечных гвоздей», пролетарских заводов и смазочных масел. Только огненные очи ангелов, пылающий взгляд нездешних сущностей мог прозреть сквозь ад «дорогу белых птиц», в спасительное, трансформирующее, искупительное «там».
Прежде чем пойти на Север, не географический, а метафизический, то есть вертикально, в сторону божественного гнозиса, наитий и благодатных откровений, нужно было напрямую столкнуться с тем, во что превратилось это «здесь», — то есть с разнузданной, в отсутствие бога, человеческой материальной жизнью, то есть со «средоточием смерти», «концентрацией, беззвездной ночи до… неподвижной кристаллизации черного льда».
В этом падшем мире искалечено и подменено все. Север здесь вовсе не похож на север вертикали. Великая Мать настолько могущественна, что захватила даже символы Норда, и Север стал симулякром, «раскинувшейся, как женщина, злой Антарктидой».
Великая Мать осуществляет подмену всего, завладев материей одновременно в двух модусах — южном и северном, изобильном и лишенном. Мир холодных кристаллов, льды и торосы, сталактиты и застывшие фонтаны в горизонталях, «где погасло божественное сияние» — это иллюзорный полюс. «Каркасы и сломанные реи заблудившихся кораблей», «рассыпавшиеся в прах замерзшие бабочки» головинских стихов — это свидетельства ложных кристаллизаций, псевдомиров твердой соли. Они излучают безнадежность.
Головин считал, что эпидерму хищной материальной цивилизации можно растворить только ужасом содержаний подземных казематов Великой Богини. Человеку, с его отпавшей от «неба сперматических логосов» anima rationalis, следует для начала правильно осуществить растворение, войти в «режим воды». В этом состоял смысл малых мистерий Диониса.
Боги знают законы растворений: и в тайном учебнике алхимии у мэтра числились рецепты, как запустить процесс. И тогда начиналось время таяния снега, время растворения соли, нигредо.
Запрет на соль можно понять как запрет на ложную кристаллизацию, когда алхимическое растворение еще не проведено или не завершено… Ложная кристаллизация — это, в первую очередь, самонадеянный спесивый упырь, человек Нового времени, сделавший ставку на машины, инженеров, туризм, промышленные пейзажи, партбилеты и потребление. Фанаберия современного человека столь необъятна, что лечением не будет даже сброс его в тартар — возможно, он его даже не заметит.
Но для начала нужен побег из хищного лона Великой Матери. Евгений Всеволодович считал, что, живя под абсолютной доминацией Великих Матерей, мы в нашей обычной форме, в привычном своем облике — ее инфантильные рабы, заряженные материей, ее непоколебимой тяжестью, неистребимой земляной стихией. Вырваться из-под уз комфорта и потребления можно, но для этого надо разжечь внутренний огонь, найти обходные пути, тайные проходы, катакомбные приюты, солидарность детей света.
Однажды пятилетний ребенок одной из эзотерических знакомых Головина в квартире, где волхвовал мэтр, произвел бравурный инициатический эксперимент: собрав ботинки гостей, оставленные в прихожей, он отрешенно отправил их в духовку. Там они прошли инициацию в акте всесожжения. Юный жрец рассчитывал собрать волшебный урожай: грязные мужские ботинки, возможно, должны были превратиться в хрустальные туфельки, сапоги-скороходы или лапти-удальцы. И хотя газовая плита на коммунальной кухне несколько напоминала раскаленную утробу Великого Молоха — жертвенный алтарь хтонических богинь Древнего Карфагена, куда матери две тысячи лет назад бросали своих детей, — мистериальная ориентация юного ученика Е. В. была совсем иной: принесенные в жертву ботинки были скорее восстанием неофита против уз Великой Матери… (второе ювенильное восстание вылилось просто в прибивание гостевых ботинок к полу).
На этот раз творимую ребенком параллельную мистерию вакхические гости эзотерического убежища заметили слишком поздно — по запаху истлевшей кожи и клубам черного дыма, накрывшим квартиру… Гости расходились босиком…
В пропорциях отношений с Великими Богинями Головин был безупречно жесток и точен. Растворяясь и приглашая раствориться в безумии вод, Головин проявлял предельную аллертность по отношению к темным испарениям материи. Методично практиковавшееся им восстание против хтоники, материальности, культа вещей, всепоглощающей женственности было дионисийским. Дионис — женственный бог, который использует женские энергии, чтобы сразить автономию матриархального принципа. Под корень. Подобное побеждается подобным, женская природа — природой женственной, не чуждой стратегий космоса Великих Матерей. Известно, как Дионис воевал в Индии. Согласно мифу, его армию составляли участники и участницы экстатического пьянящего празднества, которые своими безумными энергиями, вакхическими флейтами, дробью тимпанов, плясками корибантов и менад навеяли ужас и разогнали вражескую армию, так и не доведя дело до решающего военного сражения. Дионис как соединитель неба и земли, духа и плоти знает, что идеи, дух, дух армии, духи вообще
Слушай, утопленник, слушай
Как известно, совдеп мистерий не признавал, как не признавал богов, героев, поэтов, теургов, иерофантов, демиургов и алхимиков, считая их попросту тунеядцами.
Но в тех особых местах, где собирались головинские вакханты, с началом мистерии все советские правила и декреты отменялись, социальное время угасало — начиналось время праздника, пляска флюгера в розе ветров, открывалась свобода, рождался новый ритм, сонмы причудливых видений, за сумбуром и гротеском вставал примордиальный хаос, меон, вместилище потаенных потенций, прикровенных возможностей, тишины, сна, смерти, жизни, полета.
«Пьяный корабль» Головина был местом, где не только учили искусству жизни, где в жизнь посвящали. Там лился терпкий напиток тонкого священнодействия, в которое каждый вновь прибывший участник становился посвящаемым. Бросив на неофита оценивающий взгляд, мэтр давал ему испытание, иногда вполне земное — отправиться за огненным зельем в советскую ночь закрытых магазинов. Иногда ему надо было вычислить формулу цветка или разорвать паутины внутреннего концлагеря.
Так начиналась мистерия. Последнее, что успевал заметить неофит: как будто в оранжевом дыму ему зачитывали последний приговор. Как будто из зеленого флакона ему наливали «ароматного яда». Портвейн ли это был, бокал черного рома или черного чая? В нем «черной жемчужиной солнце розовело в лазурной дали». Новообращаемый попадал в область растворения. Сажая в свой челн неофита и плывя в блистающем мраке волн, Головин предлагал ему утонуть.
После этого посвящаемому открывалось сразу все. Но что именно? Именно
Головин расплавлял ледяные тела, и лед исчезал, он замораживал холодом интонации и творил новые кристаллизации. И человеческому существу вдруг открывалось, что он вовсе не тот, за кого себя выдает, что достигнутая в жизни цель есть нелепость и недоразумение, что помимо его твердого Я, которое он так пестовал и лелеял, есть нечто, что бесконечно более ценно и бесконечно более высоко. Есть мир тонких форм и вечных правил, мир воздушных приговоров, огненных предчувствий, есть другая весна — «весна алхимии», где:
Индивидуальное «я» — убогая и никчемная поделка, претензии на смысл, полноту, успех, реализованность — эфемерно, ничтожно. А истинная реализация чего-то, что заменит это «я», впереди, в опьяняющей полноте, предчувствии времени черных жемчужин, должных быть коронованными, в вечном споре и последней интеграции со световым двойником.
Кем был отравлен, поражен и сожжен неофит? С кем он вступил в зеркальный диалог? Кто кого проворонил и проиграл? Разве он — это не то же самое Я, только лучше и совершенней, светлее и основательнее? Разве это не световой человек, эйдетический двойник самого героя из околобанального мира?
В плавании Пьяного корабля романтика отречения, свободы и восхождения, платонического эпистрофе, окутывалась темой великого делания, облаком алхимической работы, opus magnum. Евгений Всеволодович, как совершенный парагон, творил алхимические метаморфозы с собой, с другими, точнее, он их магически призывал и инициировал, он их наколдовывал, изымал из тонких миров и дарил инициантам, вырезая знак «алхимии на вдумчивых лбах». Он растворял соль интонацией, он фиксировал сокрытые границы ложных кристаллизаций неожиданным злым вопросом. Его вздернутая бровь, его намешливый взгляд — «голубоглазый взрыв», улыбка в самую глубь эго приговаривали и обезглавливали.
Аквариумы злобных рыб и крокодилов он разбивал. Он задавал вопросы, от которых ночью рождалась зыбкая дрожь в костях и внутренних органах — о начале, конце, рождении, смерти, сне, бодрствовании, спасении. «Кто ты? Исполнил ли свое предназначение? Взошел ли ты по лестнице добродетелей-страданий, совершенств-пороков, веры-знания? Знаешь ли ты, что мир сотворен сверху вниз, от недвижного единого центра к подвижной периферии множеств, создан из ничто, за которым вверх только хаос? Он есть все, он есть выше единого. И сверху вниз течет божественный свет, идут силы ума, нуса, расплетающегося на силы логоса, а те низвергаются вниз и оживляют плоть. Мир живет в постоянной подвижности, нет границы между сном и явью, смертью и жизнью. У „эго“ нет идеи и формы, его стихия — беззаконие и безумие. Человек — это транзитное существо в пунктирных мирах, набросок, или, по-ницшеански, стрела тоски, брошенная на тот берег».
Это звучало у Головина очень убедительно. Он ставил диагноз и выносил приговор.
Обезглавленными, с оспоренным разумом, вошли мы в войну вещей-богов-умов. Отсечение рассудка не есть потеря, поскольку обычный человек, с кем производится эта холодная операция, вовсе не представляет собой целостности, а есть совокупность разобщенных единиц, многих малых «я», нуждающаяся в новом неожиданном, но точном синтезе.
Головин предлагал сбросить все частные определенности, все случайные черты, которые мы мним нашим центром. На пути растворения можно погибнуть. Движение от частного к целому, от индивидуального к единому не гарантировано: это нечто вроде побега из тюрьмы материи. В Традиции это взращивание в себе духовного существа, движение от малого зерна света к световому человеку, нашему двойнику, универсальному человеку.
Главное, что для Головина это не было далекой перспективой. Да, следовало выбраться из «тумана долин Цирцеи и Прозерпины», растворить «механический кошмар индустриальной панорамы», возможно, претерпеть караблекрушение… Но все надо было сделать сразу, мгновенно, в экзальтации, в зове, призыве ноотического вторжения. Головин учил не просто о последовательном преодолении привычек, человеческих привязанностей и цепей. Он предлагал преодолеть сердцевину своего эмпирического я — Самость, Selbst как тот метафизический центр, из которого происходили индивидуальность, личность, персона. И сделать это надо было здесь и теперь. В экстатическом броске. Главная головинская теза заключалась не только в том, что ни вещи, ни человек не являются неизменными сущностями, фиксированными природами, вообще какими-либо определенностями и что они текучи, подвижны, транзиторны, коэкзистентны, но в том, что мы всегда живем на границах, на пределах ноотического мира, в излучениях небесных, нечеловеческих эманаций и простраций, ведущих вверх, к небесам. Иногда эти эманации могут вести и вниз — куда-то к разъяренным котам, дочерям потоков, сомнительным нуминозным креатурам (мы растянуты между Небом и адом). Но это всегда определенно «вон из
Мгновенный блистающий мир, великолепный жестокий Робинзон Крузо. Эфемерная на двадцать секунд вспышка «я». «Вакханалия воображения, ведущая в гениальность и безумие»[109].
Может быть, для того, чтобы быстрее взлететь?
Pantomimus regiis: драматический агон
Сквозь мираж времени я вспоминаю свои личные встречи с неистовой командой Пьяного корабля, источающей легкий аромат умопомешательства и тайного одержания. Как всегда, начавшись с тайных зовов, вибраций, телефонных перезвонов, неистовая процессия захватывала улицу. С бутылкой портвейна, в неистовом аллюре, блестя глазами и вовлекая в свой лихорадочный бег прохожих, ватага гуляк в каком-то инфернальном веселье перемещалась по московским бульварам и закоулкам к месту встречи с мэтром. Веселым, собственно, был их непрерывный воинственно-иронический диалог с окружающей т. н. «реальностью», которую они за таковую не почитали, ни в грош не ставили и мрачно высмеивали самым немилосердным образом.
Компания была, прямо скажем, стремная. Таких в метро не пускали, в такси не сажали (проход в метро во время городских дионисий был истинным квестом). Сорвать флаг с какого-нибудь совучреждения, дать в морду спортивного вида молодцу — «просто для агрессии», чтобы научить его головинской норме, что «внешний мир нужно воспринимать как удар», — было самым легким испытанием. Последствия экстравагантных эскапад могли быть самыми драматическими, но все как-то сходило с рук. Дионисийская инспирация культивировала в адепте необыкновенную легкость, гибкость, текучесть, бесплотность, нефиксированность — он становился зыбкой тенью на эквилибриуме мирового становления, чем-то вроде «неточного движения возможного» (по выражению Дугина), которое ставит человека воистину на «shaky ground» вселенского потока. Мыслить себя как точку, как индивидуальность — значит получить точно по морде; если же ты двигаешься в целостном потоке, в вертикальной ориентации Север, то удар извне пройдет мимо: взыскуемое целое, целостное, Единое, уходящее своей вершиной в апофатическое ничто, дает спасительный шифт в самых мерзких ситуациях, которые готовят нам черные стражи Земли.
Тогда, в брежневской или андроповской Москве, эта группа вакхантов выглядела опасно, агрессивно, феерично, безумно. Но так она виделась посторонним, со стороны серых улиц, банальных дней советских 80-х. Войдя внутрь нее, вы погружались в восторг безрассудного восхищения неясной этиологии — как в шелковый поток, в весну оранжевых листьев, в полет скорпионов, в блеск волчьих глаз. Я помню, как, вернувшись домой после первой встречи с компанией, я сказала родителям: «Я искала „
Облако одержимых, с фиолетовым блеском в зрачках ангелов, объявлявших своим соборным «нет» смерть мерзкому изворотливому «червю в восковом яблоке», в которого превратился человек. Были ли они, как тогда казалось, ангельским воинством принудительной деификации мира?
В некоторых ситуациях эти шествия были похожи на «комос» (отсюда «комодия» или «комедия») — происходившую сразу после театральных действ дионисийских мистерий веселую аттическую процессию хорегов, опьяненных вином, распевающих песни, танцующих дикую и чувственную сиккиниду и ведущих меж собой разгульные разговоры во славу производительных сил природы.
Итак, головинские адепты летели сквозь город, подхватывали на каком-то повороте самого мэтра и затаивалась где-нибудь в тихом московском дворике или на знакомой московской квартире. Принимая в себя толпу опьяненных адептов, эти квартиры, комнаты в сталинских коммуналках, безразмерные мастерские художников в зависимости от настроения могли превращаться либо в особые магические заныры, что-то вроде мест почитания богов — теменосов, пространств пестования тайных внутренних состояний, либо в театральные сцены. Иногда на этих квартирах разворачивались действия, сопоставимые с драматическими постановками древнегреческого театра — с выходами хора, с дифирамбами Дионису — песнями или диалогами хора с его предводителем. Описание подобных московских праздников, которые нередко затягивались на несколько дней, представляется почти невозможным. Здесь лучше обратиться к рассказам древних: «В старину, — писал Плутарх, — празднование дионисий проводилось в обстановке всенародного веселья: амфора вина, ветка виноградной лозы, кто-нибудь приводил козленка, другой нес корзину фиг, в завершение шествия фалл…»
Неизъяснимость описания центрального действия головинской дионисии все время отбрасывает сознание в «до» и «после» события. Оно остается за завесой. Может быть, эта метафора мэтра откроет одно из мгновений мистерии:
Может быть, кто-нибудь еще расскажет об этих центральных событиях головинской мистерии.
Ожидание же встречи с Головиным провоцировало бурную экзальтацию субтильной души: тогда мне казалось, что я сама превращаюсь в менаду среди бегущей сквозь город-лес стаи волков — с бешеной смелостью, в неизъяснимой грации, предвкушении войны и роскошной «светлой драки», разумеется ритуальной. В ней добывался священный огонь растворения.
Драка как триумф агрессии, выход за пределы сегодня, как праздник, вторым полюсом которого является смерть, как прикосновение свободы, снятие последних табу… «Драка — это иррациональное искусство», — говорил Головин.
Я помню их сильные уверенные движения, мягкую сдержанность, гибкий веселый жестюэль. Стаканы, бутылки, стекло. Пластику лесных зверей, какие-то кафе, брызги в глазах буфетчиц, улыбки уличных алкашей. Великолепная гвардия головинских учеников и прихвостней, влекомая к центру своего притяжения в нетерпеливом предвкушении взрыва энергии и полноты, чуда превращений, пламени освобождения. Чем это было не шествие вакхантов и сатиров дионисийской процессии? Чем не демарш преисполненных силой приближенных могущественного бога?
Но прежде всего это была война — с теми, кто назывались «они», с их «клейкой паутиной факта», производством стали, их партбилетами, «ценами на рыбу» и «ценами на нефть».
Головинская гвардия демонстрировала полное превосходство своего тайного знания, своего образа мира, наполненного сакральными смыслами и волей к мифу, перед миром расслабленного Совдепа, отдавшегося на милость Великих богинь Ночи, хтонических Богинь-Матерей.
В 80-е годы мне удалось рассмотреть эту армию довольно близко. Приведу здесь один эпизод. Это был один из перестроечных годов, когда в тихо рушащемся Совдепе открывались причудливые тропинки свобод, снимались ограничения. Тогда вдруг расцвело безмолвное искусство пантомимы, В бессловесном движении — там, где нет фиксаций, слова, имени, а жест неуловим и еще более, чем слово, многозначен и необязателен, — протест казался радикальным и безопасным одновременно. Предперестроечная стихия освоила пантомиму как тот ценный жанр искусства, в котором смелость и осторожность, протест и конформизм могли беззвучно слиться.
Позднесоветская интеллигенция всегда была бессловесной и бессмысленной, обладая при этом каким-то гадким черным иммунитетом к любому пассионарному всплеску, восстанию, борьбе. Сквозь тело пантомимы она вознамерилась выплеснуть часть накопившегося яда раздражения и усталости, но без особых издержек. Мастерские и ателье пантомимы тогда открывались во многих городах: проводились съезды и конгрессы (пока полулегально, но с перспективой), мимы примеряли протестные ухмылки. Но тупая человеческая замороженность в логове Великих Матерей заковала музыку истинного искусства в лед.
И вот мистерия растворения, исполненная учениками Головина на удаленной от мэтра площадке. Эпизод войны маленького войска, напоминающего миниатюрную армию Диониса в индийском походе, войны интеллектуальной, убедительной. В своем хаотическом движении головинская процессия, наверное, не случайно попадает в какой-то клуб в центре города, где полупротестная публика целомудренно внимает пантомиме. Нечто вроде Всесоюзного конкурса. На сцене — некое цветочное действо любовной утопии: тела встречаются, переплетаются, прощаются, устремляются. Пантомима вербально нема, но движения точно транслируют банальности дискурса минимального гуманизма. Со сцены звучит примерно следующее:
«Индивидуум — это гордо. Каждый свободен. Жизнь прекрасна. Долой тоталитаризм, кровавых диктаторов, закрытое общество. Мы хотим света, открытости, свободы, трансгрессии. Мы хотим опасности, но свободы. Мы готовы встретиться со смертью, чтобы жить полнокровно». Банальный освободительный либерально-мещанский набор преддверия перестройки. За этим, впрочем, считывалось другое: «Хочется заграницы, модных вещей, больших денег, квартир, картин, трансгрессии, свободной любви, пьедесталов, звездности и славы. Можно немного смерти, но от любви, знаете ли, как у французов…»
Встреча спектакля с существами из дионисийской процессии закончилась неудачно, несколько по-лотреамоновски для первого. Кто-то из вакхов дерзко поднялся на сцену. Теперь на сцене царил человек в черном подряснике (бывший питерский семинарист, изгнанный с последнего курса за пропаганду православия среди хиппи). Умопомрачительно красивыми и строгими движениями он стал мерно двигаться по контуру большого квадрата, сжимая его периметр и превращая символическую фигуру элемента земли в странный меандр, или нет, в лабиринт, закручивающийся к центру. В этом центре как раз извивалась пара, продолжающая свой васильковый диалог. Несколько агрессивных проходов со вскинутой в фаллическом жесте рукой, танец лепестков черных жестких объятий в центре — и любовники в испуге разбегаются. Завершающий жест руны Хагель. Зал в недоумении. Гробовое молчание. Что это, перипетии сценария? Футуристический выплеск режиссера?
— Нет, это война, — провозглашает второй вакхант, резво вспрыгнувший на сцену. — Это война миров, гносеологий, людских типов, богов, ангелов, зверей. Это война человека с самим собой. Со своей механикой за свою душу, битва со своей душой за Дух. Человек — извлекатель смыслов, он — творец, он — бог.
Спектакль разрушен, то есть приведен к своей высшей точке, к своему высшему смыслу.
Легкий шелест недоумения в зале. Крики: «Безобразие! Вы испортили представление! Милицию! Вон!»
Третий вакхант подхватывает тему, разражаясь краткой ницшеанской речью о том, как пантомима должна стать пластическим протохаосом, а человек, пройдя три превращения духа, должен стать играющим младенцем, танцующей звездой.
Мне казалось тогда, что зазвучала восхитительная небесная музыка и звезды начали падать прямо в зал.
Под жидкие аплодисменты и шквальный свинский вой так называемой приличной публики «короли вакхического парадиза», даймоны звездных сфер расправили свои крылья и взмыли в темное небо. Так, по крайней мере, это виделось мне. Далее их путь лежал на Север. «В Питер! Нет! Лучше в гости к одному юному русскому метафизику! А затем к Жене, к Женечке!»
Приблизительно так слабо артикулированный кибелический дискурс диссидентского театра пантомимы был растворен и преображен в мистерию звездных сфер.
«Ревнивая страсть к божеству»
Искательство андрогинии, совершенного человека, «ревнивая страсть к божеству» было лишь начальным условием вхождения в московскую эзотерическую тусовку, где Головин был одной из центральных фигур.
Первоначально Бог и человек были едины. Человек пал, его задача — возвращение. Королевское искусство, владеющее творческим способом трансмутации, возгонки, восхищения души через ее очищение, растворение и новую кристаллизацию, здесь было очень уместно. Сущность и цель великой работы — реинтеграция в божественный архетип: «ведь блаженнейшие души имеют исток и цель в царском блеске Зевса». Другое дело: возможна ли операция целиком?
Как в обволакивающих объятиях Кирки решить предельно смелую задачу: возвратиться к центру, Небу, духовному парадизу? Как из ада Кибелы грезить о теоморфности, богоформности человека? Оттолкнуться от низа и взлететь, оставшись интактным по отношению к низу? Или воспользоваться кипящими темными силами Великих Матерей?
У традиционалистов последних времен есть одно правило, заповеданное Юлиусом Эволой, — «стоять среди развалин, не сдаваясь» до конца («anima stante non cadente»). Эвола предлагал адепту «оседлать тигра», то есть воспользоваться всеми темными (техническими и иными) преимуществами, полученными современным миром в ответ на согласие на нисхождение в темные регионы мрака. Соскользнуть вниз вместе с извращенным миром, оседлав и использовав силовые энергетические потоки распада; ухватиться за холку быстрого и яростного зверя, способного вывести к той точке, откуда открываются очертания возможного восхождения?.. Все так. Но где искать опор, ориентиров, верификаций, проводников навигации?
Вслед за Ницше и Эволой Головин видел, что в современном мире цепи традиционных посвящений прерваны и искатель инициации оставлен наедине с пустыми небесами и мертвой натурой. Этот потенциальный посвященный, особый «дифференцированный» человек, решая для себя проблему, «как жить» в обезбоженном мире, на границе темного «ничто» Великой Матери (материи) и оставленных богами небес, должен выбирать решение из представленных или создавать его самому.
«Бог умер, должен прийти сверхчеловек» — таким был ответ на вызов современности Фридриха Ницше.
«Боги отвернулись и ушли. Осталось рискованное место Dasein, человеческое бытие, в которое может прийти (но может и не прийти) Последний Бог», — пророчествовал Хайдеггер.