Смех Безжалостных: выпарена без остатка мутная влага сочувствия, выжжено до тла жирное сострадание…
— Мы безжалостны! Громкий шепот прозорливой Нимфетки. На умной мордочке — характерная бесстыдная улыбка, неизменно вызывающая бешенство у служителей культа и представителей власти. (В конце этого лета Оля разобьет голову майору милиции тяжелым антикварным телефонным аппаратом и поедет на два года в Белые Столбы на принудительное лечение.)
Безжалостны: вдумчиво и бесстрастно перекатываем во рту умное слово.
— Без жала сатаны! Оля в тихом экстазе.
— Мы завтра же расскажем это Жене! Что мы все — без жала сатаны!
Завтра… Снова возьмет за горло шершавая лапа повседневности, пусть!
Радости не радуются, скорби не скорбят!
Завтра беспощадная Женина логика сразит на лету нападки Белого Тигра.
— Да! Это было один раз, это было 10 раз, это было 100 раз! Но почему, гадина, ты думаешь, что это будет всегда?!
И смирится Ирина Николавна, ибо знает: Женина неистовая пьянка — как бесконечная мелодия Вагнера: она уводит, она же и приводит…
Но это будет завтра, а сейчас…
В холодильной камере
В кабаках, в переулках, в извивах,
В электрическом сне наяву…
Эжен любил двигаться легко и расслабленно: вихляясь, как змея, пронизывая пространство, словно рыба. (К этому стилю походки как нельзя более подходит фамилия Извицкий, которой Эжена наделил Юрий Витальевич Мамлеев в романе «Шатуны»). Стремительно и телоустремленно переплываем дорогу. Заметив гримасу отвращения (проехал вонючий грузовик), Эжен глубоко втягивает носом отравленный воздух:
— Дышать надо тем, что есть!
На выдохе изгоняя из тела последние мутные флюиды всего дневного, объединяюсь с ослепительной Жениной ночью. Мы становимся прозрачными, и никто не замечает, как мы дерзко ныряем в узкий люк трюма — подвального помещения гастронома, где у Жени завелся новый друг.
La-bas! Там, внизу — просторные и полупустые холодильные помещения. В одном из них — молодой парень с приятной безуминкой во взгляде. Поверх свитера и утепленных штанов на нем белый халат с пятнами запекшейся крови. Завидев нас, он опускает на пол топор и бодро поднимает руку в римском салюте. На длинных столах — замороженные туши, кости, свиные головы, ножи. Кроме нас троих в зале — никого. Мы с Эженом уже основательно продрогли, парень усмехается и хитро подмигивает.
— Сейчас согреемся!
Выставляется литровая бутыль ледяной водки, на закуску — строганина, присыпанная серой украинской солью. Эжен, в предвкушении первой бодрящей порции утреннего алкоголя, весел и возбужден. Все вокруг белое или розовое: столы, стены, холодильные камеры, халаты, что мы нацепили еще в коридоре, содрав с какой-то вешалки, мороженое мясо, онемевшие пальцы, вцепившиеся в граненые стаканы.
Эжен, глотнув водки, сладострастно вгрызается в снежно-седую пластинку строганины и движением кисти приглашает отведать изысканного яства.
Разговаривать без крика невозможно: разреженное пространство холодильника пронизано ровным низким гудением, от него экстазно закладывает уши и хочется запеть и разрыдаться. Испускаю давно уже рвавшийся из чрева сверхчеловеческий крик, когда Эжен, опустошив свой стакан, когтями впивается в шею.
— Громче, громче, громче!!!
Ледяная водка под ледяное мясо чудовищно трезвит и взвинчивает нервы до предела. Вот уже и наш друг начинает выть и рычать, а Эжен эротичным и жестоко-изысканным жестом срывает халат и вскакивает на стол…
Половецкие пляски!
А там, наверху, на поверхности мира и моря беспросветно-назойливый плач Ярославны…
Мы ведь с Эженом вышли совсем ненадолго, а дома-то ждет (и, увы, не дождется!) Ирина Николавна — Белый Тигр…
В конце концов, наша гульба все же растревожила обитателей сей обители. И предстал перед нами грозный и тучный главный мясник Холодного Дома: бесцветные глаза, ледяное недоверие. Он, дескать, ждет объяснений. Почти невозможно не рассмеяться ему в лицо. Дикий вопль Эжена («Я директор и доктор наук!») стал последней, на лету замерзающей каплей, переполнившей его терпение. Женин друг в наказанье отправлен на зачистку чьих-то шкур, и приходится убраться восвояси…
Наверху страшная жара, но нас, возвращенцев из нижнего мира, долго еще трясет от потустороннего холода. Потертые и потные прохожие, изнывающие от зноя, подозрительно на нас косятся. Превозмогая дрожь и лязгая зубами, Эжен резко вскидывает правую руку к солнцу:
— Апóлло! Аполло — это отрицание множественности!
После-словие
Нас было много на челне…
В ночной волшебной памяти тех лет зияют — скучным здешним светом — неизбежные провалы, местами с нее основательно содрана кожа…
Помню, как он настал: тот день, когда я увидел Евгения Всеволодовича впервые (1977 год, поздняя осень, вечер). Но сей уникальный момент — лишь вершина айсберга. А была и колоссальная подводная часть — подспудная работа приготовления. Повествования о Жениных похождениях и подвигах, его жесты и манеры, связанные с ним мифы и легенды, свидетельства очевидцев и участников, слова его песен и стихи — все это накапливалось и накаливалось… Чтобы в нужный момент сработало взрывное устройство встречи. Момент взрыва — и все. Конец, точка! И новое начало: обратный отсчет. Он начинался с точки, как еврейский оригинал Пятикнижия: с точки, напряженно застывшей — перед неминуемым стартом — в разомкнутой фигуре квадрата с выбитым левым ребром. Проснувшаяся жизнь училась жить заново, и жить наоборот…
Помню, как где-то в конце 70-х Гейдар мимоходом заметил, что лет этак через двести наследие Эжена будут скрупулезно изучать в каком-нибудь Оксфорде. Подождем, ведь торопиться уже некуда. Быть может, к этому времени припомнится что-то еще…
Как бы то ни было, посвящаю эти разрозненные обрывки воспоминаний темной памяти многих людей (как живых, так и еще мертвых), которым — долго ли, коротко ли — посчастливилось
Король умер, да здравствует Король!
Наталия Мелентьева
Молитва радуге
Евгений Головин: «осторожные экскурсии в безумие»
Пределы Меркурия
Кем был Евгений Головин? Кем был тот, кто смог сконцентрировать вокруг себя энергии столь высокого духовного свойства, столь мощные по силе, что вихри этого движения мы переживаем сегодня?
Из сонма ли он людей или даймонов, растений или ангелов, зверей или богов?
В Головине было все из перечисленного. Он никогда не возражал бы против смешанной миксантропической характеристики. Он завис между несколькими пунктами Бытия, пунктиром растянутый между самыми дальними его пределами. Он был настолько пластичен и метаморфичен, что искрился и переливался, как капля слезы, острый нож, факел в святилище, черный фонтан…
Его образ постоянно мигрировал, трансфигурировал: то девою мудрою он казался, то опьяненным битвой воином, то гибким сатиром, то древним шаманом, то Сократом. Он всегда ускользал, всегда был капризен нечеловеческим трансцендентным капризом, изменчивостью мирового ручья. Он как будто звал нас из каменного ада в весну преображения, в экстаз метанойи, в золотой ужас эпифании! И психически и телесно он являл собой метафору, открытость, изгиб.
Так подкрадывается пантера, движется ртуть, взрывается мина. Бросок сразу в три стороны — в сумерки бессознательного, в Иное, Бога, Неизреченное и в мерцающую, недовоплотившуюся бездну фантазии…
Головин был коаном. Можно ли представить коан не как гносеологический капкан, а как гибельный вортекс бытийного потока, текущего одновременно во все стороны?
Рядом с Головиным мы находились в присутствии богов, встречались с кем-то из пантеона Диониса или инкарнацией самого этого бога. Так подозревали все, кто столкнулся с Головиным: проскользнул мимо, сгинул в его бездне или претерпел потрясение, взрыв, крушение, трансформацию, восхищение — все, кто создал или уничтожил себя в сени его присутствия.
Переправа в зону неизреченного
Для друзей и почитателей Головина встречи с ним были сопряжены с тайной и риском: о них говорили шепотом, полунамеками, осторожно, торжественно, как о безумных вояжах Пьяного корабля, путешествиях в роскошь грезы, неистовых шествиях, опасных плаваниях в поисках тайного знания…
«Люди жаждут интереса, чудес и осторожных экскурсий в безумие», — считал Головин. Но для глубоких, азартных и чувствительных натур притягательность головинских плаваний объяснялась чем-то безмерно бóльшим. В них поднималась завеса над тайной жизни, ее горизонтальной и вертикальной полноты, над тайной ее пределов, тайной смерти, загадкой жертвы, жертвоприношения…
«Это черт знает что такое, это мистерии, настоящие дионисийские мистерии», — проносилось в сознании (или где-то рядом с сознанием) тех немногих избранных, которые пробирались внутрь головинского вакхического действа. И вслед за этим подозрением неофит попадал в волшебный мир сладостного безумия: во вкрадчивой пластике, нездешних интонациях, в ритмах поэзии, звуках гитары, песенных эскападах мэтра, в пластике его свиты грезились отзвуки древних посвящений, фигуры и тени магических вторжений, знаки теофаний, теургий и гоэтий. И новопосвящаемый, в обыкновенной своей жизни какой-нибудь научный сотрудник, литератор или просто аспирант, вдруг видел себя участником ослепительного сакрального действия, отменяющего все законы, границы, нормы и правила. Он попадал в атмосферу фанетии, в антураже которой, как утверждал Головин, только и возможно божественное присутствие.
Тогда «вялая плазма уличной толпы» вдруг вскипала силуэтами пьяных сатиров, восхищенных менад, резвых нимф, неистовых иерофантов и еще бог знает каких блуждающих форм — гномов, кабиров, саламандр, ундин или элементалей. Мир вспыхивал «жемчужными пенами» и отзывался «светло-зеленым эхом».
Головин был искусным демиургом таких Мистерий, а кто не верил в явления богов, тот почитал его таинственно проскользнувшим в мир позднего совдепа иерофантом, тайным жрецом древнего культа или великим учителем последних времен. Даже какой-нибудь случайный скептичный эксперт, поначалу квалифицировавший головинский магический театр как «обыкновенную пьянку в мегаломанических масштабах», при вхождении внутрь «мифодрамы» и личном общении с мэтром понимал, что он в зоне переправы в область неизреченного, в зоне головокружительной инициации.
Философия как мистерия
«Я возжелал раздуть искры… таящиеся в твоей душе… и возвести их ввысь посредством твоих собственных внутренних сил — к знанию, которое есть
Далее вспоминается платоновский «Федр», где Сократ проговаривает тайный смысл философии: «истинная философия — это мистерия», «истинные философы — это вакханты»[99].
Через тысячу лет после Сократа флорентийский реставратор платонизма Марсилио Фичино добавляет, что философия достойна существования лишь как «философия озарения», как посвятительная мистерия.
Мы чувствуем, что эти идеи составляли какую-то важную часть философского делания Евгения Головина: отсюда — туда, от феномена — к эйдосу, от рассудка — к неизреченному, к созерцанию, к безумию… Но чтобы приблизиться к смыслу этой стратегии, надо уйти с головой в стремительную платоническую Вселенную мэтра — Вселенную богов, эпифаний, войны, Полемоса.
Мифомания: войны богов
«Закон мира сего in bello, non in pace… Война, скрытая или явная, без всякого мирного урегулирования»[100]. Война, в которую был вовлечен мэтр, звенит в ритме атмосферы текучих метафор его текстов. В мирах его книг и песен воюют вещи, пейзажи, люди, боги. Перманентный «infghting» (как «insighting»).
Александр Дугин, размышляя над тезами учителя, написал несколько поразительных по интуиции книг о войнах Ума в истории цивилизаций («В поисках темного Логоса» и пятитомную «Ноомахию»). В них утверждается, что мысль философская рождается на «территориях» богов и их мифов, в пространствах их войн, а Логосы, произрастая из разных мифокомплексов, никогда не бывают одинаковыми. Три разновидности мифа — аполлонический, кибелический, дионисийский — порождают три различных вида Логоса и соответствующие им философские системы, картины мира, культурные парадигмы, смысловые иерархии и топосы, с разнородными понятийными структурами, с разнообразными представлениями об истине, лжи, центре, периферии, вертикали, горизонтали, начале, конце, бытии, ничто и т. д. Эти Логосы разворачиваются в диалоги, оппозиции, междоусобицы и конфронтации. При этом главным законом их отношений является война.
Головин жил в очень воинственной вселенной, под сенью мифов о древних богах с их схватками и распрями. Мэтр был пленен Мифом. Он страдал Мифоманией. Мифом он испытывал, минировал современный мир, намекая на его мрачный секрет, на его черную драму.
Но главное — Головин знал тайну главной катастрофы нашего времени. Ее суть состоит в искажении пропорций умных логосов, в разрушении аполлонического мифа, мужского логоса, в уходе с человеческого горизонта светлых олимпийских богов и воцарении на нем армии титанических сил Великих Матерей. В Ноомахии один из Великих Логосов пережил свое поражение, свое Ватерлоо.
Если античность высоко хранила солнечного Аполлона — бога Неба, Чистого Света, просветленной индивидуальности, меры, мужского начала, сиятельнейшего диакретического разума, то в современном мире аполлонический миф растоптан, Солнечный бог удалился, светлый разум трансформировался в жесткую рассудочную проекцию, в волю к власти, в иссушающую схему рассудка. Материя торжествует. Мир захвачен ее агентами — титанами, существами хтонической преисподней, передавшими обширные регионы Земли под протекторат Великих Матерей.
Лики умной войны
Присмотримся к богам, точнее, к тем ноотическим сущностям, которые задействованы в войнах Ума и повестями о которых в глубине своей являются тексты Головина.
Аполлон, златокудрый бог света, представитель сияющего небесного свода, Царствия Небесного, Единого (он — бог хеномании, хенологии). Его сфера — «красотолюбие», «филокалия» (что на русский язык передали словом «добротолюбие»). Множественное (индивидуальное) открывается ему в строгой отчерченности светлым лучом, в диакресисе, разделении, и оно без остатка возводимо к Единому Первоистоку. Для того из многого, что не желает следовать прямыми путями возвращения, начертанными светлым богом, заготовлены золотые стрелы. Аполлон вскрывает в вещах чистый эйдетический Свет Солнца в его абсолютном полдне. Он далек от материи и человека и творит мир как мыслительную структуру, а не вещь. Когда этот бог проходит по касательной земного мира, он не видит и не замечает того, что у Платона звалось «хорой», а у Аристотеля — «гюле». Если же ему приходится приближаться к бездне материи, то он с брезгливостью отступает, так как не собирается поднимать ее темной завесы. Аполлон оставляет тайну Изиды интактной. Он несет Свет, не заботясь о его земной судьбе, об эйдетическом насыщении и преображении человеческого пространства. Аполлон — это чистый дух, единый, недуальный, непротиворечивый, надменный дух Света и Неба. Его символ — дуб, растущий сверху вниз, корнями в небо, и ветками и листьями, не достающими до Земли.
Аполлонический мир выглядит чистым и неповрежденным — но, может быть, в ущерб целостности, полноте жизни?
«Мы живем на женской планете, где мужские роли весьма незначительны», — утверждал Головин. Царство Великих Матерей открывает иную перспективу на материю и телесность. Кибела, Кирка или Персефона знают и чтят другое единое — субстанцию, материю, вещность как таковую, как подкладку множества индивидуальных вещей. Великая Мать ответственна за плотное тело индивидуума и коллективное тело рода: вместе со своими детьми-титанами в бесконечном труде она выковывает железную мощь Земли. Она посягает на Аполлона, захватывает и переваривает в себе мужское начало, выплевывая его обратно в виде оскопленных ею же куретов, превращаемых в ее гипохтоническую армию.
Символ Великой Матери — дерево с корнями, уходящими глубоко в землю. Оно растет из единого нижнего центра и разветвляется на множество ветвей, побегов и ростков. Поборница партеногенеза, Великая Мать корнями уходящего в вечную Ночь генеалогического древа наполняет человеческое бытие темными токами субтильной крови. Она обосновывает свое темное единство оргазмическими фасцинациями продолжения рода, экстазами всплеска родовых сил и энергий. Она хранит тайну пола, настаивая на том, что его источником является великий темный огонь, возжигаемый ею в скрещениях ветвей фамильных генеалогий. Кибела дарит человеку мощь и силу глубинных пределов Земли, творит черную мистерию магического воскрешение рода. Но подарок черного экстаза Великой Матери человеку и есть ее уловка, ее обман, узурпирующий эйдос человека. Насыщаясь энергией Земли, индивидуум оказывается уловленным материей, забирающей его в плен, и забывает об энергиях Неба. Здесь человек застывает перед судьбоносным выбором: или принять гипноз Великой Матери, или восстать — радикально, бескомпромиссно, аполлонически, как гностики.
Есть, правда, и третий выбор, о котором Головин знал не понаслышке и не только теоретически.
Топос человека
В иерархии совдеповских креатур, которую выстраивал Головин, в самом низу располагалась советская интеллигенция без внутреннего бытия — шляпня и инженерье; чуть выше — злые тролли, вроде домохозяек, урлы и алкашей; на третьей, более высокой ступени в списке значились духи и гоблины, почему-то воплотившиеся в сотрудников спецслужб; еще выше размещались извращенные ангелы — воспаленные метафизические души московского шизоидного подполья. На вопрос, кто следует выше обозначенных сущностей, Головин отвечал: «Разумеется, люди».
Люди изначально были приписаны к очень высокому эону. Но они пали.
Война Великих Матерей и титанов была выиграна
В наказанье современное человечество растворилось в мире Кибелы, «отправилось в земные глубины, сокровенные обиталища матерей». В них автохтонная материя, без Неба и небесных логосов, в монологе партеногенеза порождает слабоголовых детей. На территориях, завоеванных титанами, властвует адский хаос — не древний кипящий потенциальный «μήδν» (меон), но разруха и гибельная свалка ничтожащего «ούχόν»(укон). Человек презрел или забыл свое небесное поручение, свою миссию «возвращаться», восходить, преображаться. Перспектива не вдохновляющая:
В черных мистериях Гекаты куется «убийственный аналитический дух», «кастрируется мужское начало», клонируются титаны. Там, где «сетью геометрий улавливается микрокосм» и правит механическая наука, индивидуум превратился в Голема, променяв священное знание о своей божественной природе на записку с набором практичных формул. Человек отказался от вмененного ему обожения и растрачивает свои сакральные силы во сне вечной зимы.
Но и в нижней точке истории, где находимся мы, платоник способен прозреть силуэт поворота вспять, отблеск революции, реставрации парадиза. Головин делал ставку не на аполлонического или гностического пневматика, который в своем восстании против мира и устремлении в Плерому отбрасывает тело, презревает и уничтожает феноменальный мир. Тайной картой Головина был не призыв к трансцендентному богу, но принцип сакральной имманентности, феноменологической сакральности. Им владела ревеляция о двойном статусе человека, совмещающего в себе «полноту» «этого», здешнего, множественного, имманентного и еще большую полноту «того», Плеромы Трансцендентного. Головин возвещал о тайне синергийного брака светлого мужского аполлонического принципа и творящей тьмы женской Ночи. В точке этого синтеза человеку был оставлен шанс принять на себя двойные полномочия — человека-бога.
«Прыгайте вниз головой!»
К 1980-м годам жизнь в совдепии настолько духовно и интеллектуально обветшала и обмелела, что спасением считались любые (интеллектуальные) ветра и водовороты.
По высоким правилам платонической судьбы человек был задуман и воплощен как один из центральных участников вселенской литургии — общего служения духовных существ Единому, Уму, космосу. В ходе деградации вселенной божественный масштаб человека минимизировался и предстал пред самим собой ничтожным обломком и смиренным рабом. Это смущало Головина, но не слишком:
И перед вами, как злая прихоть, Взорвется знаний трухлявый гриб. Учитесь плавать, учитесь прыгать На перламутре летучих рыб.
Для начала Е. В. провоцировал аннигиляцию рассудка, взрыв застывших индивидуальных форм, оболочек и «ветхих кристаллизаций». Это касалось человека, декомпозиции его привычного, фиксированного Я, которое смещалось в ницшеанские измерения «über». Речь шла о практике мгновенного преображения Я и его световой перспективы, открывшегося в «здесь и сейчас» мертвой совдепии, в «сонном пятне ее неизвестно чего». Мэтр задавал параметры метанойи в принятии внутрь яда высшего трансцендентного, разлитого в конкретном опыте чувственной материи без эйдосов.
Головин не просто практиковал ингибиции банального, обыденного, общепринятого, морально-добродетельного. Он создал шкалу особых субтильных состояний, динамических практик, растворений и озарений, в которых возможны были мистерии, в которых
Парадокс Диониса
Головин был адептом и блюстителем великой неоплатонической традиции, ее посвятительно-мистериальной стороны. Мы обозначили бы его позицию как «драматический платонизм», связывающий Единое и многое в живой динамике двух полюсов мироздания, в танце оппозиций Неба и Земли, все сложные опосредования между которыми в мирах богов брал на себя медиум и медиатор, подвижный и гибкий Дионис.
Как бог Гермес, великий психопомп, водитель мертвых душ в миры Гадеса, Дионис растворял границы индивидуальной души и вел ее в области, перед которыми Аполлон в ужасе останавливался — в скрытую, тайную первооснову вещей, в глубину Земли, материальной субстанции, в Землю, в женственную Ночь, во владения Великой Матери — прямо в центр Ада. Как раненый Король-рыбак, потерявший, по легенде, силы Логоса и чья страна превращалась в пустыню из-за его немощи, Дионис нисходил в толщу космической периферии, нырял в Ночь, чтобы преобразовать ее энергию в энергию воскресения.
Так Дионис становится строителем мостов и переправ, богом двойственности, сопряжений, сочетаний и интеграций. Он соединяет и связывает в единство крайние оппозиции — жизнь и смерть, движение и неподвижность, изобилие и лишенность, меж которыми в других случаях возможны лишь война и «усталые перемирия и компромиссы»[101].
В отличие от других бессмертных, Дионис — бог недостатка, нисхождения, умаления, кенозиса, смерти. Он — бог лишь наполовину: одновременно торжествующий и претерпевающий, впадающий во множественность, растерзанный на части титанами, смертный и воскресающий. Но телесность, страдательность, множественность, ущербность, падение в хаос для этого бога оборачиваются полнотой, опьяненным единством, целостностью. Он — единственный из олимпийцев, принятый Кибелой, прошедший неистовый мрак кибелической ночи и оставшийся незатронутым ею. Он вплетает дух в тело, олимпийское спокойствие Вечного Света в мрачную динамику хаоса, жизнь в смерть, многое в единое, «это» в «то», рассудок в безумие. В нем вхождение в смерть парадоксально дополняет божественную полноту до Сверхполноты.