И когда я слышу: а тебе не жалко? Чеченских детей, русских солдат, матерей… Что ответить?
Молитва, пришедшая в нашу жизнь из старой воннегутовской книжки, гласит:
Дай мне силы менять то, что я могу изменить, мужество вынести то, чего я изменить не могу, и мудрость — отличить первое от второго.
Мудрость сообразить, что моего мнения никто не спрашивает, у меня есть. А мнения в связи с этим — нету. Нет у меня мнения. И нет гражданской позиции.
А что до жалости, то вот она, та самая старая песня, написанная мною в 1981 году и никогда не спетая:
Прощай, разлюбезная Катя,
Не плачь, не горюй обо мне.
Я — Богом забытый солдатик,
Лежу в басурманской земле
И выросли алые маки
Над бедной могилкой моей,
И плачут турецкие мамки
О смерти своих сыновей.
А их сыновья не вернутся
Из дальней российской земли,
Их горькие слезы прольются
На белые кости мои.
А ночью придет на могилу
Красавица Джаль-Муссаит,
И тоже заплачет о милом,
Что где-то в России зарыт.
В далекой стране, на кургане,
Под вой незнакомой пурги,
Лежат они, псы-басурмане,
И братья мои, и враги,
Отведавши пулю-дурилу,
Вкусивши кривого штыка…
Теперь нас земля помирила
И пухом покрыла тоска.
Найдешь, разлюбезная Катя,
Могилу его без креста,
Заплачь о забытом солдате,
Вот так и помянешь меня…
Глава третья
Солнцем полна голова
Афган медленно катился за бортом и постепенно все к нему привыкли.
В Москве ничего не взрывалось, и проще было делать вид, что войны нет.
А потом была Польша, и мы ждали, что МЫ ВОЙДЕМ.
Я ужасно люблю это российское интеллигентское МЫ.
Классический разговор с иностранцем в те годы:
— НАМ же нельзя верить! МЫ же бандиты! МЫ вошли в Афган, а завтра войдем в Польшу!
Так говорил нервный очкарик, взъерошенный бородач с гитарой, изящная выпускница тартуского университета, еврей со скрипочкой, отсидевшая старушка из рода князей Оболенских.
Правда, все рекорды уже во времена реформистской революции 80-х годов прошлого века (я никогда не буду пользоваться словом "перестройка" — это все равно что называть туалет "одно местечко") побил известный журналист Померанец.
Одна его передовица в модном в ту пору "Огоньке" начиналась таким вступлением:
"Да, везде есть религиозная и национальная рознь. Ольстер… (дальше шло еще несколько мест — забыла), НО ТОЛЬКО У НАС ТОЛПА МОЖЕТ СНАЧАЛА ДОЛГО ГОНЯТЬ ГОЛУЮ ДЕВУШКУ ПО ГОРОДУ, НАНОСЯ ЕЙ УДАРЫ БРИТВОЙ, А ПОТОМ СЖЕЧЬ ЭТУ ДЕВУШКУ НА КОСТРЕ".
Тут я, конечно, заинтересовалась — где ж это у нас толпа такое может. Неужто в Рязани? И вообще решила, что конец света уже недалек.
Выяснилось, что пишет он об очередной армянской резне в городе Сумгаите. Но в таких местах испокон веков было принято решать межнациональные и межрелигиозные проблемы именно в таком стиле. Пресловутая советская власть насильственно остановила, заморозила кусок мусульманского мира на сто лет, и когда сказали "Отомри!" — все для начала вернулось туда, в прошлое, в 1905 год. Началась агония насильственно замороженных проблем. Тамошних, чисто региональных кавказско-мусульманских проблем. И уж совсем непонятно — каким местом бедный московский муравей еврейского разлива Померанец идентифицирует со всем этим себя?
Смешно, правда? Но так МЫ говорили. И будем говорить. И слава Богу, что МЫ говорим так.
И понятны теперь, в сорок лет, непонятные когда-то строчки Окуджавы:
"А как первая война -
То ничья вина.
А вторая война -
Чья-нибудь вина.
А как третья война -
То моя вина,
А моя вина — она всем видна…"
В Польшу мы не вошли.
Назначили какого-то временного премьера Каню и поляки привезли смешную пословицу:
"Лучше Каня со своим аппаратом, чем Ваня со своим автоматом".
А пока ждали, что войдем, на кухнях пару недель было по-честному страшно.
Ясно было, что мир сдаст в очередной раз эту злополучную Польшу, сдаст, не поперхнется, и еще наглее станет НАШ колосс на глиняных ногах.
Я говорила тогда:
— Вот, войдем, честное слово, сразу побегу в "Европейскую", брошусь на шею первому же финскому лесорубу: "Увози!"
(В ту пору уже никакая тель-авивская тетя или бердичевская бабушка не считалась основанием для перемещения с Востока на Запад, и шея финского лесоруба — единственное, что оставалось в наличии).
Не вошли, одним словом. В Польшу.
А к Афгану привыкли и катилось Безвременье — мирное, сладкое, как последний сон перед пробуждением, когда можно поспать еще часок.
Ах, какие чудные начинаются сны, именно в это время.
Такой и была наша юность — сон перед рассветом.
Да что там говорить — чистый мусульманский рай с той фарфоровой тарелочки!
— Так сколько баб там положено, что они сказали?
— Да они ничего толком сами не знают. То ли семь, то ли семьдесят.
— По-моему больше четырех баб и незачем за один раз.
— Две! Две бабы должно быть. Четыре — это уже мусор, замусоренность ситуации. Ну, как в драке: трое могут драться красиво, но не пятеро. Пятеро — это уже мусорная свара, а не драка. Так же и в койке.
Ойгоев произнес это с полной уверенностью и знанием предмета.
Они с Антошей сидели, как обычно, в кафе "Рим" и коротали сладкое Безвременье за рюмочкой и неторопливой мужской беседой.
— А ты откуда знаешь? У тебя чего, было такое?
— Было пару раз. Это — кайф. Две девки, когда они при этом взаимодействуют друг с другом, это колоссальный кайф.
— А когда это ты? Ты же вроде с Машкой…
— Да я же до Машки тоже жил. И был между прочим с хипами какое-то время. Ну потом ушел из-за наркоты. Наркоман все же пьянице не товарищ. Весь приход другой. Я ведь и в траву как-то не особо въехал — не тащит и все. А с сексом — конечно, у них все здорово было. Групповухи…
— Ну вот! А я где был в это время?
— Ты, Захарыч, в это время геройски отбывал срочную.
— Бля… Вышел и женился сразу на Ляльке. Жизни, можно сказать, не видал… Вот я и думаю — если бы можно было трахаться с Лялькой и с еще какой-нибудь, вместе? Во-первых, кайфу в два раза больше, а во-вторых, это бы за измену не засчитывалось. И Ляльке бы тоже по кайфу. Ну вот ты — верный муж, а чего ты к Машке какую-нибудь классную девку не приведешь? У тебя Машка чего, не впишется в такое?
— Впишется, наверное. Ты знаешь, в такое почти любая баба впишется. Если это ее подружка… Они ведь, бабы, они часто друг другу нравятся. Чисто физически. Они могут спать в обнимку. Два мужика ведь не будут спать в обнимку, если они не пидары, а бабы — запросто могут.
— То есть, они все лесбухи…
— Ну, скажем, склонны…
— Так что ж мы все не живем каждый с двумя бабами? Тут, у нас, в стране ста войн и семидесяти революций, где по статистике на девять девчонок восемь ребят? Мы с тобой — просто преступники, Ойгоич!
— Ну смотри, взял ты бабу, привел ее к жене в койку. Начали жить втроем.
Это значит, вроде у тебя две жены, да? А содержать ты вторую жену сможешь?
— Слушай, это не обязательно! Ты в Зеленогорске-Сестрорецке на пляже был? Там такие сладкие желтые дыньки по песочку перекатываются! "Глазунья с грудинкой" называются. Юля Белинская, Юля Рувинская, Юля Дубинская, Юля Городецкая, Юля Каменецкая и Любочка Куни. Мы с Лялькой однажды в Пярну поехали, так Лялька у меня на второй день не выдержала, с еврейского пляжа на эстонский сбежала, не могу, говорит слушать их разговоры — все каратики да каратики, а чего за каратики такие — непонятно.