Отбила. Увела. Располовинила, уменьшила. Там, в Космосе. А на Земле — наоборот, удвоила собою, а потом и размножила. Человека стало много, и он перестал быть штучным товаром. Он, задуманный в единственном числе, превратился в продукт массового производства.
— Ты хотел сделать его своей игрушкой!
— Неправда. Я хотел иметь друга. А ты — увела.
— Прости. И помилуй.
Простил и помиловал. Его тоже. Пусть остается с ней и с Навскидкой своим несчастным, вот уж кто игрушка, так игрушка — несерьезная вещь, бабская утеха, но не сразу народ в этом разобрался и долго Навскидку царил на земле в виде бога, ему ставились храмы и памятники, пелись гимны и сочинялись оды. Но постепенно настоящий Бог скинул Навскидку вниз, туда, где ему самое место — на полдороге от головы к пяткам, вниз, в деревню, в язычество, в смеховую народную культуру, туда, где весело, где пьют, танцуют и смеются, где дудят в дуду, звенят в цимбалы, кружатся в хороводе ряженые и крутятся под ногами мелкие бесы, как дворовые псы. Там и остался Навскидку — веселый парень. В Петрушке, в Пульчинелле, в Кашпереке, в частушке, в нескладухе, в лимерике. Там и зовут его полным именем, и не стыдно прокричать под гармошку:
Полюбила милку я,
Оказался без хуя,
А зачем мне без хуя,
Когда с хуем до хуя!
И бесстыжий Навскидку-Щекотун прокричит в ответ:
Ваше поле поцветастей,
Наше — колосистее!
Ваши девки посисястей,
Наши — по……е!
Все правильно расположилось на Земле — сверху Бог, а снизу, неумолимо торчащий туда, вверх — на прежнее место, несдающийся Навскидку. Он все спорит с Богом, кто для женщины главный бог. А Бог смотрит сверху и смешно ему высокое Навскидкино самомнение. Оттого и место для Навскидки нашлось в мире смеха и праздника.
Но есть одна тайна между Богом и женщиной: когда Бог соглашается поговорить с бросившим его человеком, поговорить по душам, как бывает у старых друзей, которых давно развела жизнь, Он спускается к человеку, не дожидаясь и не надеясь, что человек поднимется к нему сам. И часто Он спускается так низко, что может и в глупого Навскидку вдохнуть свою душу, и с ним вместе оказаться у женщины внутри. И так — говорить с ними обоими одновременно. Не знаю, кому и как часто дарована эта высшая радость, но многим женщинам довелось это испытать, и с тех пор они всегда надеются и ждут, что это повторится, и каждый раз, принимая в свое лоно Навскидку, верят, что он опять не один. Что не вдвоем они, а втроем. Менаж а труа…
Пару раз в неделю Лялька скидывала мальчишек родителям, своим или Антошиным, и приходила в мастёру на общих основаниях, как все остальные девушки. Она даже заходила в кафе "Рим", и Антон спускался к ней, покупал коньяк и мороженое, читал "Бессонницу"… да нет, вру, ну конечно, не читал! Но про коньяк и мороженое — чистая правда. Они любили вот так посидеть вместе в кафе. Как в старые додетские времена, которые не очень долго длились в их совместной жизни. Тогда они из кафе, можно сказать, не вылезали, то есть старались по мере сил и возможностей все свободное время справедливо распределять между койкой и кафе.
Антон тогда уже пришел из армии, но еще не поступил на скульптурный и временная работа его называлась чудовищно серьезно и даже несколько устрашающе: Контролер Вневедомственной Охраны. То есть они — Охрана, а он, блин, над ними Контролер! Круто. На самом деле он должен был сидеть в какой-то каптерке и утром выдавать по ведомости винтовки старушкам-вохровкам, а вечером оружие принимать и снова запирать. Весь день делать было нечего, и он потихонечку лепил всякие некрупные скульптурные произведения, а то еще штудировал учебник русского языка, он готовился к экзаменам и боялся сочинения. Всяких там запятых и деепричастных оборотов. Лялька уже училась в своей "Тряпке" — какому-то мифическому текстильному производству, тоже стараясь не перенапрягаться.
В кафе Антон развлекал Ляльку бесконечными рассказами о своем героическом армейском прошлом. Прошлое всего пару месяцев как прошло, и Антошины рассказы отличались свежестью и, как хотелось бы написать, "оригинальностью", но оригинальностью они не отличались, а как две капли воды походили на рассказы всех остальных геройских ребят — не закосивших, можно сказать, "Россию не продавших" и отдавших ей, в лице кретина-прапорщика, два года молодой жизни, в мирное время — совсем уж непонятно за каким хером. Рассказы о прорастании молодой жизни сквозь асфальт серых шинелей и особенно о приключениях вчистую замордованного в армии Навскидки можно слушать бесконечно, они никогда не наскучат, в кафе или прямо в койке, в перерыве, ты сидишь и смотришь в эти — черные ли, голубые, сейчас они не горят и не мерцают, потому как происходит не Соитие, а его предтеча — Соблазнение, и глаза втягивают тебя, и ты знаешь, что вот он — НАСТОЯЩИЙ ГЕРОЙ, из каждого рассказа ясно, что настоящий, и скоро этот Настоящий Герой поймает тебя сетью, вскинет на круп коня и понесет… Но перед этим надо все услышать о его геройстве. Сколько раз я сидела и слушала, и Лялька сидела и слушала, и Машенька… Нам такие нравились. Вот такие дураки, которые не закосили. Геройские, одним словом.
Ложечка позвякивала в чашечке с маленьким двойным, пятьдесят коньячку или большая пивка — отсвечивали янтарем, в оленьих Лялькиных глазах восторг сменялся скепсисом, скепсис вновь восторгом, а потом и скепсис, и восторг уступали место такой невыносимой влюбленности, что Лялькины глаза куда-то уплывали ("на лодочке кататься, не грести, а целоваться…") и Антон прерывал рассказ:
— Ну, ты слушаешь или что?
— Ой, слушаю, слушаю.
— Ну, слушай…
Глава вторая
Прощай, разлюбезная Катя…
— …Главное, не вписаться с самого начала. Если один раз вписался — все. Даже понять трудно — когда это начинается. А начинается сразу: ты только приехал, ничего не соображаешь после дороги-холода, суки-прапора, который матом орет. А в казарме тепло, свет, знаешь, уют какой-то, и вроде начальство ушло и вокруг солдаты-срочники, свои в общем.
Кто-нибудь подойдет и ласково так скажет: "Ты откуда? А…. слышь, парень, на вот, портяночки постирай…" И если ты сразу его на хер не пошлешь, если ты согласишься — все, вся казарма дальше будет крутить из тебя чего хочет.
— А если не согласишься?
— Тогда бить, конечно, начинают. Ну, побьют несколько раз, а потом в покое оставят.
— А разве не бывает, что "нашла коса на камень" и до смерти забьют — лишь бы сломать?
— Если ты с самого начала ни на что не соглашаешься, то на тебя не станут тратить силы, это слишком сложно — "нашла коса на камень", у них же нет сверхзадачи — бить, у них задача — подчинить, заставить слушаться, заставить работать на себя, ну и еще издеваться — для развлечения. А битье — это метод достижения послушания, но далеко не самый приятный — для бьющего тоже. Там всегда полно таких, которые поначалу без всякого битья, из одного страху вписываются. Один раз вписался — значит с тобой можно все. А когда вместо этого человека надо все бить да бить… Знаешь, даже когда много на одного, этот один все равно успевает кому-то по яйцам вмазать, кому-то нос разбить… Я так вообще на боксинг ходил — чтобы во дворе лучше драться, конечно, я успевал въебенить, пока они меня повалят.
— Много тебя били?
— Ну, били несколько раз. Первый месяц. Вообще-то почти весь месяц били.
— Очень больно?
— Да не очень…
— Ты группировался, да?
Лялька с удовольствием произнесла совершенно непонятное, но безусловно мужское слово "группировался".
— Нет… Да они не сильно бьют. Понимаешь, когда много человек фигачут одного — они мешают друг другу, каждый норовит ударить, толкаются, еще и друг другу попадают в суматохе, вообще это выглядит очень страшно, а на самом деле это все терпимо. Человек ломается — из трусости, не от боли. Это не то что тебя палач пытает — медленно и специальными методами. Ну, ходишь побитый, но и они тоже слегка тобой помеченные ходят.
При этом ты все время на губе. На губе я, наверное, в первый год провел девять десятых всего армейского времени. Я потом уже художником устроился, а первый год — на общих, у них там уже был парень, художник…
… У солдата главные две мечты — напиться и потрахаться. И всяк, знаешь, смекалку проявляет, чтобы эти мечты реализовывать. Ну, в силу своего интеллекта. Я, например, уже когда художником работал, водку хранил в бюсте вождя.
— Какого вождя?
— Вождь у нас, с момента падения культа личности, один, стыдно, девушка, не знать его имени!
…Бюст стоял прямо у входа в ленинскую комнату, ну это место, где политзанятия проводят, он был гипсовый, внутри пустой, и туда помещалась как раз три пол-литры. Я его приподнимал, ставил бутылки, и порядок. Главное, вид у него сразу становился какой-то осмысленный… Парень хранил тайну вклада не хуже швейцарского банка, если там шмон, например — всегда можно было на Ильича положиться.
Шмонами всегда руководил начштаба, "таракан" звали — у него усы были черные и вверх торчали. Он мне всегда говорил: "Я знаю, Белозер, что военную тайну вы врагу не продадите. Вы ее так расскажете!" Считал себя охуительно остроумным…
… Однажды нас прямо с губы под конвоем повезли разгружать вагон с вином. Выстроили в конвеер. Вокруг конвой с автоматами.
Часа три поработали — перерыв. Тут ребята мне говорят: "Глянь под вагон". Я глянул, а там вся земля в бутылках, как-то они умудрились из этого конвеера каждую третью бутылку туда откидывать.
Прыгнули мы все под вагон и вперед!
При этом знаешь, что у тебя есть десять минут, пока перерыв не кончится, чтобы ужраться вусмерть и откинуться от этой службы хоть на некоторое время.
Значит, надо успеть выпить как можно больше.
Кислое белое вино, кажется молдавское — гадость страшная.
А мы — с голоду, с недосыпу — пьешь бутылку за бутылкой, тошнит, а все равно пьешь. Я, наверное, бутылок пять выпил. И все так.
И все успели отрубиться.
А конвой хватился, что нас нет, потом поняли, что мы под вагоном, и тоже туда прыгнули. Видят, все лежат уже готовенькие. А вокруг еще куча бутылок осталась. А они-то тоже солдаты! Им же тоже ужраться и забыться хочется!
Стали пить и тоже рядом с нами свалились. А тетка, там была тетка, ответственная за этот вагон, видит, уже ни нас, ни конвоя — никого нет. Заглянула под вагон — все поняла, вызвала другой конвой и самосвал. Всех нас вместе с тем первым конвоем погрузили бревнами на самосвал и повезли — обратно на губу…
…Самоволки — это целая наука. Там было женское общежитие "Пролетарка" — вся основная солдатская любовь крутилась вокруг этого места.
У нас был прапорщик Фитько — он делал аборты девушкам из "Пролетарки" на таком сроке, когда уже никто не соглашался.
При помощи катапульты. Он был за катапульту ответственный.
Это, знаешь, такой стул, тебя в него сажают, он на кнопку нажимает — и ты взлетаешь вверх. Девушки приходили, садились в этот стул, он их подкидывал — ну, все и вылетало, конечно.
Мне их ужасно жалко было. Кажется, они ему еще и платили за это. Помню, Новаш, друг мой, пропал однажды, так меня специально старшина заставил идти искать его. А искать всем известно было где — в "Пролетарке" этой самой. Приходим и видим его в окне, прямо на первом этаже: свет горит и Новаш бабу ебет. Увидел старшину и говорит: "Минутку!"
Представляешь? Ему в этот момент все пофиг было — так хотелось успеть. А старшина, сволочь, говорит мне: "Тяни его за ноги!"
Стали мы его за ноги тянуть, тянем, а он упирается и от бабы не отлипает. Потом стянули все-таки.
— Успел?
— Кажется, успел… Ну уж до этого он точно успел. И не один раз. Ты не переживай, мы там нормально успевали, если уж дорвешься, то много раз успеваешь.
— У тебя тоже девушка в "Пролетарке" была?
— В "Пролетарке" были, конечно. Но потом, когда я художником стал, у меня уже в городе девушка была. Домашняя. Ее мама меня страшно уважала. Я сначала придумал такой метод в самоволку идти: одеваешь рваный фартук, берешь швабру и ведро и в таком виде идешь себе в город. Мимо конвоя, мимо всех — никто не останавливает, все убеждены, что в таком виде ты по наряду работать идешь. Так со шваброй и ведром выходил из части, садился в трамвай и приезжал к девушке.
А потом новый метод появился: мне приятель ключ от кладовой с офицерским обмундированием достал. Мама эта уже привыкла, что к дочке такое чучело со шваброй приезжает, а тут она открывает дверь, а там я — офицер во всем новеньком, с иголочки, роскошный! Она прямо обомлела. Я ее поразил этой метаморфозой.
— У тебя получается не армия, а курорт какой-то… вино, девушки…
Лялька осталась немного разочарованной. У Вихрева и прочих армия выходила гораздо более жестокой. Антон дембельнулся в 1980-м. В том году как раз и кончилась ИГРА в героизм, у таких бодрых петушков, как он. Потому что началась настоящая война. Слава богу, на этот раз не оборонительная, а чисто захватническая.
В очередной раз наши мальчики головы подняли… и, не обнаружив мессершмидтов в небе Родины, а также врагов на подступах к родной хате, на эту войну идти не захотели. НАШИ мальчики — Антоши-Илюши — в армию уж больше не ходили, а ходили все больше в дурку. И армейские рассказы сменили истории об остроумных методах попадания в дурку и всякие ужасы о пребывании там.
Из моей лично квартиры туда отправились человек пять. Это был удобный вариант: квартира на первом этаже, плюс наличие у меня актерского таланта. Все было четко продумано заранее.
В ванной развинчивали шурупы на задвижке так, что она висела еле-еле. Потом юный призывник садился в горячую воду с бритвой в руке. Запирал задвижку. Потом я звонила в дурку и в истерике кричала:
— Приезжайте скорей! Он только что узнал, что я ему изменила! Он заперся в ванной! Он покончит с собой!!!
Дальше — смотрела в окно, и когда скорая въезжала во двор, кричала бедному зайцу:
— Приехали!
И он — самым натуральным образом резал вены. Санитары входили, я опять кричала:
— Ломайте, ломайте дверь!!!
Санитары вышибали дверь могучими плечами и видели все что положено — красную от крови воду и обескровленного бледного Отеллу-пацифиста. Они его хватали, вязали (в смысле перевязывали) и на носилках тащили в дурку.
Правила, как я выяснила позже, во всем мире одинаковые: за попытку самоубийства — три недели, обязательный срок.
Санитары, кажется, пару раз попались одни и те же, но в любом случае, они прекрасно знали, что все это спектакль.
И врачи тоже, но у врачей была даже негласная установка на этот счет: если человек "косит дурку" — делать вид, что веришь, и брать в дурку вместо армии.
Только их очень часто и не думали выпускать через три недели, а держали и полгода иногда. Кололи аминазином.
Бедный Навскидка после дурки долго приходил в себя.
А все равно психушку-мучительницу предыдушего поколения наши мальчики превратили в дурку-спасительницу.
НАШИ МАЛЬЧИКИ… Художники-поэты, фраера… Кого-то из них вообще забыли выпустить из дурки, кто-то потом вышел в окно, но ТАМ их почти не было.
А которые не наши, а попроще — те самые Леньки Королевы, они туда попадали, и трудно было не заметить афганскую войну, если время от времени твои одноклассники приезжали домой в цинковых ящиках. Там, в Афгане, примерно через через неделю каждый уже точно знал, за что воюет: за друга Васю, отправленного вчера домой в цинковом ящике.
Цинковые ящики были плотно запаяны, но так и не спасли этих ребят от вурдалаков, которые впоследствии превратили их бесполезно ушедшую в землю кровь в хорошее красное вино, а бесполезно ушедшее в землю семя в судак под белым соусом.
Кому нужен солдат? Девушке да пидарасу. Для любви и ласки. А всем прочим — совершенно пофиг.
Я сочинила тогда песню и никогда ее не пела. В ней было что-то странное — вроде как неправда. Там выходило, что мы воюем у них, а они у нас, и все удивлялись, как такая странная идея пришла мне в голову? Мы у них, понятно, но они-то у нас — откуда?
Да, в афганской войне было все понятно каждому. А нынче — все всем непонятно.