— Понимаешь, Лексевна, — опустив седую голову, все больше поддаваясь волнению и стыдясь охватившей его, бывалого солдата, «чувствительной напасти», тихо говорил Макарыч, — что-то ломается во мне, нет уж той выдержки. Как худая поварешка стал: про фронтовые дела начну говорить, вспоминать о друзьях-однополчанах, так и течет из глаз в три ручья. — Он беспомощно разводил руками, глаза его влажнели, улыбка, как ни силился ее изобразить, не получалась. — Вот видишь, того и гляди — захлюпаю. Смотрю кино про войну, как увижу что-то знакомое, фронтовое — глаза застилает, в горле ком встает, не передохнуть. Но тут все вроде бы объяснимо: наши гибнут — жалко, если побеждают — радостно, а сердцу, наверное, одинаково трогательно. Но опять же, кино шибко берет за живое, чувства бередит. Песни фронтовые, Лексевна, не могу слушать. Как услышу: «Эх, дороги, пыль да туман…», или про землянку, про то, как убитые наши солдаты в белых журавлей превратились, как солдат горевал на могиле своей Прасковьи, так и готов — пла́чу. Ведь я случайно живым остался! Меня могло сто раз убить, а я только ранениями отделался. Впереди, позади, по сторонам ребята такие же, как я, гибли, а я остался… Почему? Зачем? Они хуже что ли меня?
— И ты не кремень, Макарыч, — участливо молвила Елена Алексеевна, — и не очерствелый вовсе.
— Я ведь, Лексевна, и на том свете побывал. Да, да, поверь, истинно говорю. Я сразу же ушел на фронт. Через год жене моей Наде прислали документ: «Ваш муж в бою за социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявив геройство и мужество, убит». А потом и на сына, Борьку моего пришла домой похоронка.
До сих пор думаю: а вдруг ошибка? Ведь я-то жив, хоть и схоронили меня на хуторе Котлованном. В День Победы — радость на сердце и боль: сыну бы шагать вместе с нами.
Одно я знал, Лексевна: «Вперед! Вперед!» Бежал, стрелял, падал, вскакивал, опять бежал. Неба чистого за всю войну не видел. Только в госпитале можно было отдышаться немного. Как вспомню теперь, не верится даже, что такое возможно человеку выдержать.
Помню, заняли мы немецкие траншеи, в них воды по колено. А немец шпарит из пулеметов. Бежим, с ходу — прыг в щель, радехоньки: живые и в укрытии. А один солдат увидел воду и замешкался — не хочется ему, вишь, ноги замочить, начал зыркать, искать, где посуше. Ему кричат: «Прыгай, траншея пристреляна!» Он никак не решается. И тут его — хлоп, он — кувырк носом в землю… — Макарыч, не таясь, достал носовой платок и поднес к глазам. — Как ржавая шайка стал, на помойку пора.
Затянулась пауза. Елена Алексеевна тоже про свою нелегкую жизнь подумала грустно. Всех сыновей забрала война, да и дочь недолго прожила после Победы.
Давным-давно, когда уголек в Караганде добывали обушком и вывозили саночники, и не было ни электричества, ни радио, ни школ и клубов, пришла на вахту наниматься тринадцатилетняя девчушка. В шахте погиб ее отец, и осталось их, детей, семеро, а она, Елена, старшая.
С того дня, когда однорукий надсмотрщик поставил девочку отбирать породу из выданного на-гора угля, и начался отсчет ее трудового стажа. Рабочий день — двенадцать часов, норма — большой деревянный ящик. Наполнишь его породой — получи полтинник, не успеешь, значит, ленилась, — долой двугривенный. Лют был смотритель.
Откуда только брались силы у девчонки? Споро выхватывала породные камни, швыряла в ящик, такой глубокий, что вроде бы в нем и дна не было. И вот что удивительно, всю свою трудовую жизнь, до переезда в Марьевку, перед войной, Елена Алексеевна занимала на шахте «самые почетные должности» — работала плитовой, столовой, лебедчицей и породу выбирала. Женсовет на шахте возглавляла, над новичками шефствовала: как живут, что едят, обуты ли, одеты? Все хлопоты, конечно, после смены. А работа была у нее тяжелая. Но запомнилась всем Елена Алексеевна веселой, боевой, неунывающей.
Личная жизнь как не заладилась сразу, так и пошло. Отца придавило в забое. А вскоре в неурочное время взвыла сирена. Бежали к стволу женщины, оцепенело ждали: кого вынесут, чьего мужика? Вынесли коногона Ивана, мужа Елены Алексеевны. Богатырского был сложения, весельчак и острослов.
В партию Елена Алексеевна Ярова вступила на шахте. Первые политклассы еще девчонкой среди рабочих Караганды проходила. Как-то гнались колчаковцы за Егором Абакумовым, большевиком. Елена в ту пору как раз у ствола дежурила — быстренько его в клеть, и самый полный вниз, а там, попробуй найди. После Абакумов первым красным директором шахты стал, а затем и в наркомат перешел. Как-то на слете стахановцев увидел Елену Алексеевну, кинулся к ней, привел в президиум: «Здесь твое место».
— Как же, наезжала к нему в Москву, — рассказывала Елена Алексеевна, — технику для шахты просила. Не отказывал, всегда помогал.
То было время рекордов Алексея Стаханова и Никиты Изотова, громкой славы женской бригады Паши Ангелиной, машиниста депо станции Славянская Петра Кривоноса, мариупольского сталевара Макара Мазая… Из гущи народной на пьедестал почета и славы поднимались неизвестные ранее люди. Елена Ярова, одна из первых в стране женщин-шахтеров, не была обойдена славой. Но главной ее гордостью были дети, им отдавала все свое сердце.
— Соскочил ты со своей зарубки, Макарыч, — понимающе и сочувственно вздохнула Лексевна, радуясь тому, что размягчился неприступный бывший председатель сельисполкома.
Момент она считала самым подходящим, чтобы спросить о своем, главном.
— Почему, Макарыч, ты не разрешил мне ту землицу привезти, где Володенька мой похоронен?
— Да ведь о тебе же заботился. Выдержишь ли? И дорога не ближняя.
— Как видишь, выдержала. И опять вот собираюсь. Теперь уж на могилку Дмитрия.
Тепло, душевно расстались старые собеседники, молча простив друг другу невольные обоюдные обиды.
…На знаменитом тракторном заводе Елену Алексеевну встретили с почетом.
Утомилась Елена Алексеевна за долгую дорогу, но от отдыха наотрез отказалась. Ей не терпелось встретиться с ребятами из цеха, где когда-то, до военного лихолетья, работал Дима.
— Пойдемте, Елена Алексеевна, к ребятам, с которыми сейчас трудится ваш сын, — осторожно взял под руку почетную гостью кудрявый широкоплечий парень, комсорг Гена Гудков.
Они вошли в широкий длинный коридор одного из корпусов завода… Елена Алексеевна подумала, что в музей ее привели. На стене фотографий — не перечесть. С волнением, щуря глаза, она вглядывалась в них. Снимки запечатлели железные балки, завитушки тяжелых рельсов, кирпичные завалы, развороченные крыши.
На другой стене, противоположной — фотографии заново отстроенного завода. И всякие слова тут были излишними. Еще большее волнение охватило Елену Алексеевну.
Гена Гудков поманил пальцем парня-крепыша. Тот приосанился, поправил шевелюру, представился:
— Бригадир сборщиков — Сергей Ефремов.
Два года назад сообщение местной газеты взбудоражило бригаду коммунистического труда Сергея Ефремова. В небольшой заметке говорилось о том, что недалеко от Волгограда найдены останки лейтенанта Дмитрия Ярова, ушедшего на фронт добровольцем со Сталинградского тракторного.
— Парень должен быть в нашей бригаде, — сказал ребятам тогда Сергей Ефремов. — Погиб он за нас с вами. Будь он живым, сейчас работал бы на заводе.
— Издалека больно начал, — перебил оратора Иван Петренко, — выкладывай яснее, по-рабочему.
— Тогда слушайте: зачисляем Дмитрия Ярова в свою бригаду.
— Это здорово, братцы! — вскочил Петренко. — Он как бы вместе с нами будет работать. Раскинем его норму на каждого!
— Правильно!
— Ребята, нам нужно разыскать его родителей, пусть знают, что их сын в рабочем строю!
— Верно! Давайте напишем письмо.
— И вышлем заметку из газеты.
— Сергей свяжется с редакцией, чтобы узнать адрес родственников летчика. А Петренко пусть в отделе кадров узнает все, что известно о Ярове. Согласны?
В ответ раздались одобрительные голоса.
— Давайте в воинскую часть напишем, что погибший летчик Дмитрий Иванович Яров в прославленную бригаду принят…
В одном из светлых пролетов сборочного цеха ребята оборудовали небольшой стенд с портретом Дмитрия Ярова. И Елена Алексеевна пристально, изучающе всматривалась в его черты.
— Подай мне, сынок, в руки портрет-то.
Сергей снял его со стены, бережно поднес Елене Алексеевне. Она протерла стекло, ближе поднесла к глазам.
— Вот и свиделись мы с тобой, сыночек. Через сколько годов горя и слез. В почете ты и в уважении, не забыли люди добрые тебя, чтут, вроде бы ты вместе с ними, в самой что ни на есть лучшей бригаде. — Она поднесла к губам портрет и поцеловала холодное стекло, потом прислонилась к нему щекой, словно слушая биение сердца в сыновней груди.
Сергей попросил присесть Елену Алексеевну. Сам устроился рядом. Чем помочь ей в такую минуту, как ободрить? И он стал взволнованно, сбивчиво говорить о бригаде, о себе, о заводе.
— Знаете, Елена Алексеевна, — рассказывал Сергей, — о чем бы мы ни говорили, что бы ни делали, всегда спрашиваем себя: а как бы сделал и поступил он?
Когда Сергей, казалось бы, все уже рассказал о себе, о заводе, о городе, Елена Алексеевна спросила, можно ли побывать на том месте, где собираются матери павших на войне.
— Это площадь Скорби, — сказал Сергей. — Если хотите, я вас провожу.
На площади Скорби Елена Алексеевна увидела седых женщин, все больше одетых в черное. Безмолвно стоят они перед погрузившейся в безграничную скорбь фигурой женщины-матери, и в облике воина, обнятого ею, каждая видит своего сына, не вернувшегося домой. И водная гладь, над которой возвышается скульптура скорбящей матери, представляется в такие минуты слезами этих женщин, всех матерей, у которых война отняла сыновей.
В окружении заводских ребят Елена Алексеевна поднималась по широкой лестнице, ведущей к вершине Мамаева кургана. Люди шли неспешно, сосредоточенно, углубившись в думы о величии народного подвига. Они останавливались у многофигурных скульптурных композиций, вчитывались в мраморные списки участников обороны города. И, наконец, поднимались к подножию венчающей Мамаев курган гигантской фигуры Матери-Родины. Эта величественная скульптура видна и с площади Павших борцов, что в центре Волгограда. Здесь на 26-метровую высоту взметнулся гранитный обелиск в память о стойких защитниках Красного Царицына, зверски замученных белогвардейскими палачами в 1919 году. А рядом с могилой защитников Царицына покоятся солдаты и офицеры 62-й и 64-й армий, павшие смертью храбрых в дни великой Сталинградской битвы.
Как объяснил Елене Алексеевне Сергей, здесь, у Вечного огня, на площади Павших борцов несет вахту комсомольско-пионерский пост номер один. В любую погоду с 9 до 21 часа, сменяясь через определенное время, стоят на часах у обелиска старшеклассники. Торжественный ритуал смены почетного караула идет по своему строгому уставному регламенту и порядку.
Во все времена года на гранитный пьедестал у пылающего факела ложатся живые цветы — дань глубокого уважения павшим. Сюда же лег букет Елены Алексеевны.
На следующий день Елена Алексеевна побывала на знаменитом Солдатском поле.
То, что узнала Елена Алексеевна об этом месте, поразило ее воображение и никак не вязалось с представлениями о поле обыкновенном, которое пашут без страха, удобряют, засевают, а потом собирают урожай. Словом, поле должно жить своей жизнью, хорошо известной крестьянам. А Солдатское поле? Страшное это поле. Поле гнева. Поле скорби. Поле памяти.
Долгие годы после войны было оно неприкосновенным. Сколько ни пытались распахать — все тщетно: слишком уж начинено оно было минами и снарядами.
Но пробил час, и поле разминировали. Саперы извлекли из земли множество взрывоопасных предметов, собрали горы металлолома. Поле вспахали.
Поднимали эту «целину» механизаторы, приехавшие в Волгоград на слет со всей страны, и молодежь из братских социалистических стран. Первую борозду проложила знаменитая трактористка из Калачевского района Маша Пронина в паре с Диттер Зайдлер из ГДР.
Каждый интернациональный экипаж, приступая к делу, сначала водружал лемех на узкое бетонное возвышение — пьедестал на границе между Солдатским полем и сооруженным рядом на площади неброским монументом девочки с цветком в руке. Эта межа из лемехов, как бы отсекавшая смерть от жизни, войну от созидательного труда, — выразительный символ дани подвигам советских солдат.
И уже на следующий год Солдатское поле уродило пшеницу. Пакеты с нею как реликвию разослали участникам создания мемориала, в том числе и гостям из стран социалистического содружества. Каждую весну с тех пор на Солдатское поле приезжают комсомольцы, чтобы вспахать его и засеять, а осенью — чтобы собрать урожай.
В сопровождении ребят из бригады, в которую зачислен Дмитрий Яров, Алексеевна прошлась по аллее Героев, улице Мира, побывала там, где находятся знаменитый дом Павлова, изрешеченная пулями и снарядами мельница, где проходила линия фронта, отмеченная ныне вознесенными на пьедестал танковыми башнями, прибыли они наконец и в Вишневую балку.
Машина остановилась, и Елена Алексеевна с Сергеем пошли по улице. По ее обочинам — сплошные вишни. Асфальтовая дорожка, по бокам обсаженная цветами, ведет к подъезду Дома боевой и трудовой славы.
— Здесь посажено четыреста двадцать роз, — пояснил Сергей. — По числу погибших на фронтах жителей села.
Розы святой памяти! За ними в Доме славы заботливо ухаживают и родственники погибших фронтовиков, и пионеры. Дом этот построен без государственных капиталовложений, силами общественности, с помощью колхозов и городских предприятий, поскольку Вишневая балка, ранее бывшая сельским населенным пунктом, теперь оказалась у самой черты города и стала одним из его микрорайонов.
Елена Алексеевна с печальным любопытством листала альбом, вглядывалась, щуря глаза, в фотографии летчиков, пожелтевшие от времени, пробитые осколками и пулями. Это все, что осталось от парней, надевших военную форму накануне или в начале войны. Старческими руками она гладила фотографии, словно пытаясь очистить их от желтых пятен, мешавших рассмотреть лица, вчитывалась в подписи, сделанные четким ученическим почерком. Были и безымянные воины. Фото нашли, а кому оно принадлежит, еще неизвестно. Многие отосланы родным, знакомым или в воинскую часть, где служил пилот. Но большинство из без вести пропавших летчиков стараниями разведчиков тайн войны нашли своих пап и мам, братьев и сестер, своих жен и детей, своих однополчан, для которых они уже не были бесследно исчезнувшими, канувшими в бездну неизвестности.
— А вот и ваш сын, Елена Алексеевна, — указал Сергей на пожелтевшую фотографию.
— Откуда она у вас? — тихо спросила мать.
Сергей понял, что от подробностей гибели Дмитрия Ярова не уйти.
— У летчиков нет могилы, — начал он, бережно подыскивая слова, — лежат они в земле. Не в гробах, украшенных венками, а в исковерканных кабинах.
Елена Алексеевна грустно слушала, вглядываясь в фотографию своего Дмитрия, вспоминала, как получила извещение о том, что он пропал без вести.
Тогда была война, летчики гибли в бою, и часто тот, кто видел их смерть, и сам не возвращался на свой аэродром. До поисков ли было? Исчезали воины, как в бездне. Небо — что тебе синий океан, свалится оттуда клочок, мелькнет молнией и врежется в землю.
— Ты, сынок, обо всем скажи, что знаешь про Диму, не утаивай. Боли в моем сердце накопилось много, от каждого погибшего сыночка, — она показала рукой на грудь, — все осталось. Пусть уж несет оно свой тяжкий крест.
— Специалисты осмотрели останки самолета, определили, что это был штурмовик Ил-16. Фашистские пилоты называли эту машину «черной смертью». По номеру мотора самолета эксперты установили часть, эскадрилью и фамилии погибших летчиков, одним из которых был и ваш сын. Нашли и тех, кто воевал с ним и помнят тот, его последний бой.
Последний для летчика Дмитрия Ярова день начался с рассветом. В начале воздушного боя советских штурмовиков было двенадцать. Фашистов на одного больше. «Лишнему» не повезло. Его сбили в первой же атаке. Пушечная трасса прошла через фонарь кабины, и «мессер», не загоревшись, пошел вниз. Потом закрутилось такое, что только успевай поворачиваться. В шлемофонах сплошной треск, свист. С обеих сторон работали станции наведения. Потоком шли приказы, предупреждения, советы. В этой кутерьме Яров пытался тщетно уследить за ребятами, но, пожалуй, это было лишним — рядом дрался тертый народ — «старики», повидавшие и не такие виды. По-настоящему беспокоил его только ведомый Ваня Гарун. Летный стаж парня не превышал еще и десяти боевых вылетов.
— Ваня, прикрой, атакую! — крикнул Яров, «вцепившись» в хвост выходящего из пике «мессера». Дистанция быстро сокращалась, и Дмитрий, по старой охотничьей привычке, придержав дыхание, нажал кнопку. Это чувство знакомо хорошим стрелкам. Кажется, что, прицеливаясь, сливаешься с ружьем в одно целое и еще до того, как раздался выстрел, уже знаешь, что попал.
Дымная трасса соединила самолеты. Яров увидел, как от тощего «мессера» полетели куски и он развалился на глазах, словно плохо склеенная игрушка. «Третий», — сказал Яров вслух.
— «Двадцать третий! На хвосте «мессер»! — грохнуло в шлемофонах. Яров резко ушел вверх. Мессершмитт-109 заходил для повторной атаки. Чуть выше висел второй, готовясь срубить Ил-16 на выходе. «Ваня, прикрой», — крикнул Дмитрий и тут же понял — Вани рядом нет. «Сбили!» — мелькнуло в голове. «Двадцать третий, держись» — гремело с земли. — «Яки» на подходе!»
Чуть выше возникло звено стремительных и юрких «яков». Их ведущий, стремительно положив машину на крыло, атаковал висевшего над головой Ярова «мессера». Только тогда Яров смог оглядеться. И увидел караван вражеских бомбардировщиков. Они в десяти километрах восточнее крались к цели. Потом ребята вспомнили, что Яров пытался увести их за собой, но никто его не понял, и он ушел один.
Яров расстрелял ведущего «мессера» в упор. Остальные шарахнулись в стороны, но потом поняли, что он один, успокоились, вновь собрались и начали поливать его из пушек и пулеметов. Яров увидел снова слева еще один «мессер», доложил своим по радио, и тут же добавил, что с другой стороны его атакует второй, а стрелок почему-то замолчал и не стреляет. От первого «мессера» Яров, сманеврировав, ушел, но второго не миновал, тот подошел почти вплотную.
В невообразимом клубке ревущих машин и огненных трасс Дмитрий не только упреждал удары, но и сам их наносил. Вражеским асам не удавалось вести прицельный огонь по краснозвездному смельчаку — они то и дело шарахались по сторонам, уходя от огня его пулеметов. Но вскоре у храбреца, видимо, кончились боеприпасы, и он, круто укоротив траекторию полета, пошел на таран. Но в момент сближения крылатых машин, когда оставалось преодолеть буквально несколько метров (а может, они были преодолены), на него спикировал истребитель, очереди врага ударили по штурмовику. Он свалился на крыло…
Останки героев похоронили под ружейные залпы.
— Спасибо тебе, сынок, и твоим друзьям спасибо, — всхлипнула Елена Алексеевна, слушавшая рассказ Сергея с большим вниманием. — Спасибо за то, что память о нем храните.
У Елены Алексеевны оборвалась многолетняя надежда на то, что Дмитрий, может быть, жив. Впрочем, никто из нас никогда не умел и никогда не научится до конца верить в смерть близких людей, даже если они умирают в нашем присутствии. Но как же тяжко смотреть на могилу, на памятник с датой гибели сына. Одно облегчение, что горечь утраты, тяжесть потери, которую до сих пор Елена Алексеевна несла на своих плечах, теперь искренне разделили с ней другие, добрые, отзывчивые люди.
ФАКЕЛ БЕССМЕРТИЯ
Они пили чай, заваренный сушеной малиной, и молчали. По озабоченному виду Еремеича Петр улавливал в его настроении скованность и подавленность от тяжкого груза одному ему известной тайны.
Вначале, когда он узнал правду — почему на обелиске, под которым захоронены морские пехотинцы, не значится фамилия его земляка, воспитанника и любимца — Владимира, Еремеич рассудил просто: «Не скажу Лексевне, не выдержит она тяжелой вести, как услышит о страшной смерти Владимира, горе подкосит ее». Потому и молчал.
— Тяжкий грех на свою душу взял, Иваныч, — прервал молчание Еремеич. — Ума не приложу, как мне теперь все разъяснить Лексевне. А молчать больше не могу. Сын ее не канул в неизвестность, а погиб как герой. Я, старый пень, все напутал. А теперь, видно, пора этот клубок разматывать. Не ровен час, в плаванье вечное отправлюсь, тогда Лексевна правды не узнает.
Еремеич налил из старинного самовара кипятку в чашки и, обжигая губы, отхлебнул. Петр молчал, знал, что собеседник, молчун по натуре, если уж заговорил, то все расскажет.
— Понимаешь, — снова раздумчиво начал старик, — какое тут получилось чудо, ну, как в сказке — ни пером описать, ни словом сказать. Приехал в наше село Тагир Шарденов. Помнишь, военным комиссаром нашего района был после войны? Он Лексевне сказал о месте братской могилы, где лежит, мол, Владимир. Выступил в нашем клубе, рассказал, как воевали наши земляки. Говорил и о Владимире. Последние слова Тагира хорошо помню. «В том бою, — сказал Тагир, — меня тяжело ранило. Я потерял сознание. Когда очнулся, увидел рядом с собой недобитый немецкий танк. Как сквозь туман помню, быстро бежит Владимир, все на нем горит. Он забирается на фашистский танк. И тут меня оглушил сильный взрыв. Так погиб Владимир Яров. О судьбе своих боевых товарищей я долго ничего не знал. Когда стал военкомом, начал поиск однополчан. Все, что мне известно о ваших земляках, моих боевых товарищах, рассказал вам, как мог».
В тот вечер на встречу с бывшим военкомом пришла и Елена Алексеевна. Она внимательно слушала Тагира Шарденова, старалась не пропустить ни слова. Марьевцы, потерявшие родственников на войне, спрашивали Шарденова, не знает ли что он об их судьбе. А потом на сцену вдруг поднялась Елена Алексеевна, поклонилась военкому, поцеловала его по-матерински и сквозь слезы стала говорить:
— А меня попрекали некоторые сынком моим: был, мол, он у тебя тихоней и неслышно ушел со свету белого неизвестно куда. Наши хоть мертвы, говорили мне, да все не безадресные, а твой, может, где шатается по белу свету. Вот все и прояснилось, спасибо добрым людям.
И все-таки оставалось неясным, почему Владимир Яров оказался в списках без вести пропавших.
— Эта тайна, — продолжал Еремеич, — раскрылась позже.
Он передохнул, видно, собирался с мыслями о самом главном, свернул козью ножку и густо задымил самосадом, кряхтя, встал, прошел в уголок комнаты, открыл сундучок, достал оттуда письмо.
— Ты помнишь, Иваныч, Лексевна годов семь тому назад наведывалась в ту приморскую деревушку. Зашла в сельсовет, сказала, с какой материнской болью приехала. Председатель тамошнего сельсовета, да с ним пионеры-школьники, проводили ее к братской могиле.
В деревне Черноморка, где совершили подвиг десантники, высится стена-барельеф павшим героям. Она установлена на братской могиле, усыпанной свежими цветами. В окружении пионеров-следопытов Елена Алексеевна тихо подошла к большой бело-мраморной плите, прочитала золотом горящие слова: «Никто не забыт, и ничто не забыто». «А Володенька мой, видно, забыт, фамилии его нигде не значится».
Растерялась Лексевна совсем. Как же так, говорит, может, пропустили фамилию-то. А тут девчушка бойко молвила: «Один матрос сам себя поджег и клубком пламени прыгнул на немецкий танк, спалил его и сам сгорел. Может, то ваш сын?»
Верила этому Лексевна и не верила.
«Почему же фамилия нигде не обозначена? — повторяла мать. Ребята молчали, не зная, что ответить.
С этой тяжкой ношею на сердце и вернулась она в Марьевку. Долго маялась, никому про свою печаль не говорила, да и к ней с расспросами никто не приставал.
— А теперь, Иваныч, прочитай вот письмо, — Еремеич порылся в сундучке и подал небольшой ветхий листок бумаги.