Теперь Аракчеев достиг высот власти. Если у кого-то еще и оставались сомнения насчет его исключительного положения, то события 1823 г. изменили их точку зрения. Один за другим старые друзья Александра уходили со сцены или лишались своего влияния. Князь Волконский ушел в отставку с должности главы штаба после спора с Аракчеевым о сметах армии. Князь Кочубей ушел в отставку, и его место министра внутренних дел занял барон Кампенгаузен, близкий друг Аракчеева. Другой протеже Аракчеева, Канкрин, был назначен министром финансов. Только генерал Дибич, заменивший Волконского, был против, но Александр проявил твердость в разговоре с Дибичом. «Аракчеев – необразованный человек, но он трудолюбив и предан мне, – сказал он генералу. – Постарайтесь ужиться с ним и стать друзьями. Вам придется часто работать с ним, поэтому окажите ему доверие и уважение»[147].
Происшедшие изменения были неблагоприятными для либералов. Аракчеев заметил, что он хотел заменить эффективностью и опытом известных болтунов, но его современники иначе отнеслись к новым министрам. «Во время последних лет правления Александра бессильная геронтократия дремала у руля государства, – писал в своих мемуарах Вигель. – Эти старики… казались не министрами, а призраками министров. Все дела исполняли их подчиненные, каждый в своем подразделении, без видимости союза. Только ненавистный Аракчеев держал всех настороже». Но, несмотря на победу реакционеров, последние годы жизни Александра были отмечены не столько деспотизмом, сколько недостатком твердого правления. Этот период впоследствии окрестили «аракчеевщиной», но в отсутствие указаний сверху Аракчеев не проводил политику всеобщих репрессий, которую приписывали ему его современники. Император потерял контроль над ситуацией, которую он понимал лишь наполовину, в то время как Аракчеев по-прежнему занимался военными поселениями.
Это было критическое время для трона и для России, а из-за отлучек Александра появилась необходимость, чтобы управлением занимался человек здравомыслящий, который сможет увидеть признаки ухудшения ситуации и вовремя принять энергичные меры – все равно, репрессивные, либеральные или и те и другие вместе. Никогда недостаточная образованность Аракчеева, незаинтересованность в идеях и его административная концепция управления не были большей помехой стране, чем сейчас. Он занимал ключевую позицию в государстве во время десятилетия, когда требовалось эффективное управление, но он не пытался консультировать императора в серьезных политических вопросах. Кочубей жаловался Сперанскому, что, «если бы только могло быть изменение в нашем управлении и граф Аракчеев мог бы без затруднений назвать себя премьер-министром, я, может быть, согласился бы остаться министром… Если представится случай, можешь сказать Аракчееву, как я хотел бы, чтобы он стал премьер-министром…» Многие думали, что главным занятием Аракчеева было способствовать все большей изоляции Александра от общества и от правительства. В действительности лишь один человек из ближайшего окружения императора оставался в оппозиции к Аракчееву – князь Александр Голицын, обер-прокурор Синода и министр просвещения и духовных дел; и в первый и единственный раз в жизни Аракчеев прибег к интриге, чтобы победить соперника.
Голицын был близким другом Александра. Они с детства знали друг друга. Голицын вел распутную жизнь в петербургском светском обществе, когда в 1803 г. Александр неожиданно назначил его обер-прокурором Синода. Эта должность совершенно не подходила молодому человеку с ограниченным образованием и ограниченными способностями, но это назначение привело и к худшему результату. Обязанности князя естественным образом привели его к тесному контакту с церковью, и в одночасье он стал убежденным христианином, жаждущим поделиться внезапно открывшейся ему верой с друзьями. У невежественного в области православия Голицына вера приняла форму сентиментальной, мистической набожности, которой он в конце концов заразил и Александра. Когда представитель квакеров Британского библейского общества прибыл в Санкт-Петербург в трагическом 1812 г., Голицын принял его с распростертыми объятиями и основал в столице филиал общества. Голицын стал президентом Русского библейского общества, которое вскоре было основано, и император, под влиянием Голицына проводивший по многу часов в молитвах и за чтением Библии, вскоре стал его членом. «Может быть, Всевышний благословит это смелое предприятие, – писал Александр Голицыну в январе 1813 г. – Я думаю, оно очень важно, и верю, что вы правы, когда говорите, что Святое Писание займет место пророков».
Библейские общества стали в послевоенные годы весьма популярны. Высочайшего покровительства в столице было достаточно, чтобы в провинции открылись многочисленные филиалы. Энтузиасты не только обсуждали пути и средства для распространения грамотности, чтобы поддержать широкое распространение чтения Святого Писания, но и открыто защищали возврат к изучению Библии как истинный путь к Богу. Эта деятельность вызывала серьезную тревогу у православной церкви, которая не без причины видела в новой ветви религии угрозу своей позиции. Нападки церкви на библейские общества становились все более ожесточенными. В известной речи, обращенной к Московскому библейскому обществу, митрополит Серафим заявил, что сатана повсюду сеет вольнодумие, безверие и разврат. «Чтобы еще более преуспеть в своем деле, он облекает свой адский мрак в форму идей просвещения и высокой духовности. А каковы плоды этой учености и просвещения? – громогласно заявлял Серафим. – Вольнодумие и неподчинение власти, установленной самим Господом во благо общества. Подстрекательство к бунту, мятеж, внутренний разлад, убийство, и кровь, и слезы, льющиеся рекой. Это мы можем видеть здесь, на земле. А в вечности? Там неугасимый огонь, стон и скрежет зубовный ждет рабов и последователей просвещения. Таковы плоды этого дьявольского учения и премудрости»[148].
Лидеров православия поддержали крайние националисты, такие, как Шишков и бывший помощник Сперанского Магницкий, которые решительно искореняли все западное влияние и одновременно занялись тщательной чисткой университетов, на что император, как правило, закрывал глаза. «Почему мы хотим изменить наши законы, наши обычаи и наш образ мыслей? – писал Шишков. – Откуда идут эти изменения? Они вдохновлены институтами тех стран, где превратные, возмутительные и дерзкие идеи и избыток учения под личиной свободы мыслей имеют власть и вызывают низкие страсти».
Поднималась волна протеста против библейских обществ, и Голицын, как их президент, оказывался все в большей изоляции. Аракчеев не упустил этого факта, но он знал, что нужен драматический удар, дабы поколебать доверие Александра к своему другу или, по крайней мере, убедить его, что от Голицына надо отказаться в интересах государства. В 1823 г. Аракчееву удалось заполучить оружие в виде эксцентричного монаха архимандрита Фотия.
Фотий, как позднее Распутин, был одним из тех обладающих актерским и гипнотическим даром персонажей, которых то и дело порождала православная церковь накануне приближающихся катаклизмов. После назначения учителем в Санкт-Петербургский кадетский корпус его мертвенно-бледное, истощенное лицо стало известно всему Санкт-Петербургу. Его подвиги воздержания были всем известны, и он не делал секрета ни в свете, ни где-либо еще из своей отчаянной борьбы с сексуальными демонами, которые часто навещали его в образе женщин.
Когда в старости Фотий диктовал свои мемуары, схватки с сатаной, происходившие у него в ранней юности, вернулись к нему. Так, он вспомнил, как однажды ночью он лежал на полу в доме своего отца рядом с молодой девушкой – дальней родственницей. Обоим не спалось. «Петр почувствовал, что она двигается ближе к нему. По ее дыханию он мог понять, что молодая девушка мало-помалу пододвигалась все ближе и ближе к его лицу, пока не прижалась к нему вся от головы до ног. Юноша чувствовал, что она горит страстью… плоть девушки, тихо лежавшей рядом с ним, горела огнем; она стонала так, как будто изнемогала от страсти… она молча пыталась воспламенить его»[149].
Уже в 1817 г. Фотий начал говорить, что готовился к изгнанию врагов из церкви. В 1820 г. он объявил о непримиримой атаке на членов Библейского общества в Казанском соборе в Санкт-Петербурге, за что его изгнали из столицы, но вскоре разрешили вернуться по просьбе хорошо известной в обществе графини Анны Орловой-Чесменской, необычайно богатой наследницы, которая, по слухам, имела состояние почти в 45 миллионов рублей и в тридцать лет была еще не замужем. Известная своей способностью скакать верхом, как кавалерийский офицер, и танцевать, как балерина, она отдавала столько же энергии своим религиозным штудиям и посвящала большую часть времени молитвам и благотворительности. Ее первая встреча с Фотием была типична для них обоих. Он вошел в комнату, где она встретила его «одетая в белое, как ангел», но он отвел взгляд и сел поодаль, отвернувшись. Графиня Орлова спросила его, как ей сохранить свою душевную чистоту, на что Фотий ответил, что главное для нее – сохранять свою телесную девственность, поскольку душа и тело неразделимы. После дальнейшего разговора на ту же тему они оба отправились в спальню графини Орловой, где Фотий освятил ее постель, и они преклонили колени в молитве. Покоренная, она с тех пор считала себя его мирской благодетельницей и духовной дочерью. Однако в Санкт-Петербурге ходили слухи, что этим не ограничилось. Рассказывали историю о хорошенькой актрисе одного из санкт-петербургских театров, которая попросила Фотия изгнать из нее злых духов. Он так страстно взялся за дело, что оказался в ситуации большого искушения, и графиня Орлова, которая была вне себя от отчаяния, предложила девушке половину своего состояния, чтобы та оставила его в покое. У Фотия был богатый репертуар актерских приемов. Когда Магницкий впервые увидел его в доме Орловой, Фотий встретил его с двумя восковыми свечами и, не говоря ни слова, повел к креслу. Несколько минут оба сидели в молчании. Потом Фотий вдруг схватил колокольчик и стал неистово звонить.
После объединения Фотия и Магницкого, который хотел унаследовать обязанности Голицына, и перемещения митрополита Серафима из Москвы в Санкт-Петербург в 1822 г. начала оформляться оппозиция Голицыну. Постепенно все, кто был заинтересован в опале Голицына, начали регулярно собираться в доме графини Орловой. Серафим, Магницкий и Фотий часто устраивали тайные совещания, хотя Аракчеев довольствовался лишь тем, что наблюдал за развитием событий. Голицын ничего не подозревал. На самом деле Фотий так потряс Аракчеева, что в июле 1822 г. он устроил ему приватную беседу с императором, в ходе которой монах начал яростно нападать на библейские общества. Однако это было безрезультатно, и через несколько месяцев Серафим сделал следующий шаг, спровоцировав сильную ссору с Голицыным в Синоде, закончившуюся тем, что князь схватил шляпу и в гневе вышел.
На срочно собравшемся военном совете, в котором участвовал Аракчеев, решили, что Серафиму пора потребовать от императора, чтобы тот прогнал Голицына. Однако это поручение не слишком обрадовало святого отца, и его пришлось уговаривать. Дважды он садился в экипаж и дважды выходил из него, прежде чем его удалось уговорить поехать в Зимний дворец; при этом за ним ехал Магницкий, следивший, чтобы тот благополучно добрался туда. В присутствии императора к Серафиму вернулась храбрость. Он положил свою рясу к ногам Александра и заявил, что не возьмет ее назад, пока Голицын не будет изгнан. Вооружившись гранками труда, написанного немецким пастором Госснером, украденными Магницким перед самой публикацией, Серафим подкрепил свою правоту тем аргументом, что в роли главного цензора Голицын позволял распространять атеистические идеи. Смущенный Александр попросил время, чтобы ознакомиться с работой Госснера, выбрав тактику выжидания.
Заговорщики, планы которых на этот раз не осуществились, разделились, и Фотий удалился в Юрьевский монастырь под Новгородом, настоятелем которого он был. Он продолжал писать послания императору, и Аракчеев делал так, чтобы они шли по назначению. «Бог показал мне путь спасения и сказал, что Аракчеев может за все поручиться и что он прав, – гласило одно из его посланий. – Это было показано мне во время видения». В другой раз Фотий заявлял: «Знай, великий царь, что Господь всегда мне все показывал и будет показывать впредь. Беда не случится, если вы прислушаетесь к Господу, который говорит с вами через меня»[150].
То ли подобный совет, то ли влияние Аракчеева подействовали на Александра, но он решил вновь встретиться с Фотием. В начале апреля 1824 г. Аракчеев послал в монастырь письмо, потребовав, чтобы монах немедленно приехал в Санкт-Петербург. В еще одной долгой беседе Фотий повторил те же обвинения и попросил прогнать Голицына. Император опять колебался. Но на этот раз Фотий все тщательно обдумал. По возвращении в дом графини Орловой он послал письмо ни о чем не подозревающему Голицыну и попросил приехать. Прибывшего князя встретил разъяренный Фотий, стоявший между иконой и открытой Библией и драматическим тоном требовавший, чтобы Голицын покаялся в своих грехах перед церковью. Пораженный и разъяренный, Голицын отказался. Тогда Фотий торжественно воскликнул: «Анафема! Будь ты проклят!»[151]
Когда графиня Орлова вернулась домой, то увидела Фотия, бегающего вокруг ее дома в припадке восторга. Скандальные вести облетели весь город, и эти слухи в значительной мере подтвердил митрополит Серафим. Министра духовных дел отлучили от церкви, и у Голицына не было выбора, кроме как уйти в отставку, сохранив за собой только смехотворную должность почтового министра. Александр вызвал Фотия к себе и дал волю своему гневу. Фотий пришел после разговора «в поту с головы до ног». Однако опасность миновала, и православная партия торжествовала. Министерство духовных дел вскоре было упразднено, и, хотя император отказался распустить библейские общества, их теперь крепко держала в руках церковь. Будто в насмешку их новым президентом назначили митрополита Серафима. Пастора Госснера выслали, а его книгу сожгли. Адмирала Шишкова назначили министром просвещения.
Аракчеев проявил определенное искусство, оставшись на заднем плане, когда руководил событиями, приведшими к этому скандалу. Александр был огорчен тем, что пришлось пожертвовать Голицыным, но в его поведении не было и намека на упрек Аракчееву. Но Аракчеев был явно очень сильно задействован в финальном акте. Фотий достаточно хорошо знал, кому он обязан своим успехом. Он снова вернулся в Юрьев монастырь и вскоре написал архимандриту: «Молюсь за Алексея Андреевича Аракчеева. Как святой Георгий, он боролся за святую веру и церковь. Пусть Бог хранит его!» Между тем Аракчеев помирил Александра и Фотия, и в следующем году император дважды встречался с Фотием.
Участие Аракчеева в интриге против соперника было очень характерно для него. Было видно, что он не остановится ни перед чем, чтобы сохранить или укрепить свое положение. Правда, Голицын не был для него серьезным соперником; его компетенция находилась в той области, которая не входила в интересы Аракчеева. Однако он ревновал к каждому, кому удавалось снискать расположение Александра. В 1822 г., когда император проявил особую любезность к генералу Киселеву после военного смотра, Аракчеев, впервые встретившись с генералом, саркастически сказал: «Император сказал мне, как он доволен вами, Павел Дмитриевич. Он так вами доволен, что я хотел бы поучиться у вашего превосходительства тому, как угодить его величеству. Позвольте мне сделать это во Второй армии. Было бы хорошо, если бы ваше превосходительство взяли меня к себе в адъютанты»[152].
Падение Голицына произвело в Санкт-Петербурге сенсацию; на Аракчеева стали смотреть с еще большим страхом и трепетом. Он уже был легендарной фигурой среди крестьян в поселениях, предметом бесчисленных стихов и историй[153]. Было что-то почти сверхъестественное в этой одинокой зловещей фигуре, которая с каждым днем пользовалась все большим влиянием на императора. «Я жалею лишь о том, что пройдет много времени, прежде чем император узнает обо всех жестоких и для честного человека недопустимых поступках, совершенных этим злодеем; непостижимая слепота императора по отношению к нему делает невозможным убедить в них императора», – писал Волконский, который после собственной отставки стал более нетерпимо относиться к Аракчееву. «Он внушал мне инстинктивный страх», – вспоминала великая княгиня Александра Федоровна, жена брата императора Николая, и такие чувства испытывали к Аракчееву многие. «Все боялись этого человека», – писала в своих мемуарах императрица Елизавета Алексеевна. Аракчеева называли Змеем Горынычем.
Все знали наизусть стихотворение Рылеева «Фаворит», опубликованное в 1820 г. Когда эти стихи появились в печати, один из современников писал: «Невозможно представить изумление и ужас людей в Санкт-Петербурге и ступор, в который были повергнуты многие из них. Все думали, что наказание грянет как гром, уничтожив дерзкого поэта и тех, кто его цитировал. Но портрет был слишком точен, чтобы фаворит увидел в этой сатире себя. Ему было стыдно признать правду, и тучи прошли стороной»[154].
Конечно, Аракчеев знал о своей непопулярности. Как всегда, он отвечал презрением обществу, которое ненавидело и боялось его. Он никогда не говорил по-французски – на языке двора и аристократии, и одного только этого было достаточно, чтобы пренебрегать им. Кроме того, ходило множество рассказов о его вызывающем поведении в обществе. В одном случае он пришел в дом своего друга генерала Апрелева, чтобы поиграть в бостон – свою любимую карточную игру. Князь Лопухин, президент Государственного совета, обычно был его партнером, но в этот раз он прислал записку, сообщая, что нездоров и не сможет приехать. «Какая чепуха! – воскликнул Аракчеев. – Старик просто ленится. Пошлите за ним». Вскоре Лопухин приехал и сел за карточный стол. Но едва он взял карты в руки, как Аракчеев обратился к одному из гостей: «Не поиграете ли вместо меня? Мне сегодня что-то не хочется». И гордо вышел.
Так же он вел себя и в государственных делах. Сенатор Фишер вспоминал, как он видел Аракчеева в июле 1824 г., на вечере на террасе петергофского дворца. Элегантная толпа наблюдала за фейерверком, даваемым в честь вдовствующей императрицы Марии Федоровны. «Вся терраса была полна людей, и единственное свободное место было на балюстраде рядом с высоким стариком, одетым в помятую офицерскую фуражку и потертую военную шинель. Моя сестра мадам Вильерс была привлекательна. Генерал-адъютант в полном обмундировании, которого я не заметил за этим потрепанным стариком, взял меня за руку и остановил, сказав: «Не здесь». Но старик, взглянув на семнадцатилетнюю красавицу, сказал: «Оставьте их», и нас оставили наедине. Потом я заметил, что за человеком, одетым только в офицерскую фуражку и шинель, которого я видел в парке в тот вечер, стоял не один генерал, а три. Озадаченный, я посмотрел на этого человека более внимательно. У него было грубое, неприятное солдатское лицо с изогнутыми губами и сутулая спина. Он начал шутить гнусавым голосом. Не помню, что он говорил, но я шепнул сестре: «Идем» – и увел ее от этой привилегированной компании. Человек повернулся ко мне с циничной усмешкой, а генералы пристально посмотрели на меня с изумлением и замешательством. Это был Аракчеев, вице-император, если не более того. Император тоже был в парке в мундире при эполетах, и вся его свита была в придворных костюмах, в то время как Аракчеев был одет как денщик, вышедший из бани»[155].
В 1824 г. Аракчеев осуществил многие из своих замыслов, но этот год также принес ему горькое разочарование в карьере его сына. Шумский к этому времени стал для него источником постоянного беспокойства. Аракчеев сделал для него все, что мог; в 1822 г. молодого офицера назначили адъютантом императора, и Аракчеев часто брал его с собой, когда он должен был читать Александру бумаги, под предлогом, что он слишком близорук, чтобы читать их сам. Но Шумский продолжал сильно пить, и, когда Аракчеев присылал за ним, чтобы он тотчас же ехал к императору, его коллегам-офицерам приходилось выливать ему на голову несколько ведер холодной воды, чтобы протрезвить его. Тем не менее Аракчеев продолжал свою линию. Он привлекал Шумского к своей работе в поселениях, и, когда в марте 1824 г. было открыто поселение в Старой Руссе, Аракчеев писал императору: «Я посылаю вам мой рапорт, государь, с моим подопечным лейтенантом Шумским из конногвардейской артиллерии. Он лично присутствовал в каждом месте, где был прочитан указ. Он мне как сын, если Богу угодно, и я надеюсь, что он будет верным слугой императора»[156].
Однако всего через три месяца Шумский публично опозорился. В июле Александр посетил Грузино и затем приступил вместе с Аракчеевым к осмотру новгородской колонии, который к тому времени стал ежегодным. Шумский, посланный вперед, был уже навеселе, когда царский кортеж прибыл на смотр полка графа Аракчеева. Когда император на площади принимал рапорт у командира полка, Шумскому вдруг показалось, что он тоже должен отдать рапорт императору. Он направил лошадь вперед, но не успел сделать и десяти шагов, как тяжело плюхнулся на землю, сломав саблю и сильно повредив левый глаз. Император воскликнул с недовольством и возмущением: «Шумский, я тридцать лет верхом и ни разу не падал с лошади». На следующий день Аракчеев сказал Александру: «У меня есть жалоба. Ваш адъютант валяет дурака». – «Делайте с ним что хотите, граф», – ответил император в дурном настроении, и Аракчеев с позором отослал Шумского обратно в Грузино.
К концу года уныние Александра усилилось. Сознавая растущее недовольство в стране и разочарование в нем, он все чаще вспоминал большие надежды начала своего правления. Хотя везде говорили о заговорах, казалось, что он не способен ничего предпринять. Двумя годами раньше он наконец подписал указ о роспуске масонских лож и всех тайных обществ, но эта мера ничего не дала, и эти организации по-прежнему процветали. Говорят, когда командир гвардейских корпусов Васильчиков подал ему список членов одного из нелегальных обществ, Александр заметил: «Вы служите мне с начала моего правления и знаете, что я разделял и поощрял эти иллюзии и заблуждения. – Он помолчал и добавил: – Я не имею права быть жестоким»[157].
В июне Александр был сильно потрясен смертью своей внебрачной дочери Софии Нарышкиной, которую воспринял как знак небес. В конце года в Петербурге было сильное наводнение; две трети города оказалось под водой, в некоторых местах глубина достигала 18 футов, и много людей погибло. Когда Александр приехал на место бедствия, кто-то из толпы выкрикнул: «Бог наказывает нас за наши грехи». – «Нет, за мои», – грустно ответил император. Точно поняв настроение своего хозяина, Аракчеев написал ему елейное письмо из Грузина: «Я не мог уснуть всю ночь, потому что знал, как сильно страдает ваше величество из-за вчерашней неудачи. Но конечно, Бог посылает подобные неудачи, чтобы те, кого он избрал, могли показать свое сострадание и заботу о страждущих. Ваше величество, несомненно, так и поступает в этом случае. Деньги нужны, чтобы помогать бедным, а не богатым. Ваши подданные должны помочь вам, и поэтому я осмеливаюсь послать вам свои соображения. Ваши мудрые распоряжения и мои скромные труды создали необычайно большой капитал для военных поселений. Я никогда не просил, чтобы мои расходы были взяты из них; теперь я прошу как личной награды, чтобы миллион рублей из этого капитала был направлен на помощь бедным». Александр ответил: «Наши мысли полностью совпадают. Ваше письмо было для меня несказанным утешением… Приезжайте завтра и все устроите»[158].
Однако императора ждали еще более серьезные события. В июне 1825 г. Александр вернулся из короткой поездки в Польшу, и ему доложили, что в армии, располагающейся на юге России, активнее, чем раньше, расширяются тайные общества. Эти сведения пришли от лейтенанта Шервуда, молодого офицера английского происхождения, служившего в штабе Херсонского военного поселения. Шервуда стали все больше тревожить бунтарские разговоры среди офицеров на юге, и он написал письмо императору, которое доверил сэру Джеймсу Вили. В результате Аракчеев вызвал Шервуда в Грузино, но, так как причины заговора, по его мнению, заключались в недостатках военных поселений, офицер тактично отказался говорить. Аракчеев послал его к императору, который долго с ним беседовал. Когда он закончил, Александр устало спросил: «Чего хотят эти люди? Разве им действительно так плохо?»[159]
Интерпретация Шервуда действий Южного общества как бунта в военных поселениях была совершенно ошибочна, но он задел одно из самых чувствительных мест императора. Александр попросил Шервуда написать обо всем и отправил его в Грузино ждать, пока его донесение будет рассмотрено. Там офицер каждый день завтракал с Настасьей Минкиной и обедал с Аракчеевым, который наливал ему вина и просил разговаривать по-английски с Шумским. Наконец из столицы пришли указания. Шервуду дали год отпуска и просили выяснить подробности заговора. В конце июля он выехал на юг, договорившись с Аракчеевым, что пришлет надежного посланника, чтобы встретиться с ним и получить его первый рапорт на почтовой станции в городе Карачеве 20 сентября. «Смотрите, Шервуд, не ударьте в грязь лицом», – сказал Аракчеев офицеру на прощание.
Аракчеева рассказ Шервуда не очень беспокоил. Возможно, он слышал много подобных историй раньше, и молодой офицер не был для него свидетелем, заслуживавшим доверия. В самом деле, Аракчеев был в необычайно хорошем расположении духа. «Я убедился, что Бог любит меня, – сказал он генералу Маевскому летом. – Я не могу думать ни о чем, что может сделать меня несчастным. Мое Грузино и этот сад каждый миг приносят мне радость».
Глава 8
ТРАГЕДИЯ НА ВОЛХОВЕ
Господи, будь милосерд к тем, кто ненавидит меня и оскорбляет меня. Сделай так, чтобы никто из них не пострадал из-за меня ни в этой жизни, ни в будущей, но покажи им Твое милосердие и даруй им процветание.
В начале сентября 1825 г. к Аракчееву в Грузино приехал командующий Второй армией генерал Витгенштейн, с которым он совершил поездку в новгородские поселения. Ранним утром в воскресенье 6 сентября маленький кортеж, в который входили глава штаба императора генерал Дибич, личный врач Аракчеева доктор Даллер и Шумский, отправился в полк графа Аракчеева.
Летом 1825 г. обстановка в Грузине стала очень напряженной. Настасья Минкина была, как всегда, предана Аракчееву, но ее обращение с крепостными с каждым месяцем становилось все более нервным и жестоким; в первую очередь от этого страдали ее личные слуги, которых она во время частых отъездов Аракчеева жестоко наказывала за малейшую провинность. Может, Аракчеев и догадывался о ее поведении, но никогда не спрашивал об этом.
Три служанки Настасьи – Прасковья, Татьяна и Федосья – часто становились жертвами тяжелой руки хозяйки. Она завидовала их молодости и миловидности, особенно Прасковье, хорошенькой семнадцатилетней девушке, которую она изводила при каждой возможности. Два года назад Прасковья подговорила своего брата Василия Антонова, работавшего на кухне, подложить в пищу Настасье ядовитую траву; Настасья заболела, но быстро поправилась. Служанки предпринимали другие столь же безуспешные действия, например клали под матрас Настасьи определенные травы, пытаясь смягчить ее характер. Их главной сообщницей была жена крепостного – управляющего грузинским банком, Дарья Константинова, пожилая женщина, которая прежде провинилась перед Настасьей и в результате была послана на некоторое время на работу в прачечную приюта для осиротевших детей военных в Санкт-Петербург. У Дарьи Константиновой было множество предложений, как избавить Грузино от Настасьи. Когда в августе дворецкий покончил с собой после того, как Настасья пригрозила пожаловаться на него Аракчееву за беспорядок, который она обнаружила в погребе, Дарья Константинова предложила Василию Антонову 500 рублей за убийство хозяйки. Антонов колебался; в одном случае он говорил, что примет предложение, убежит и поступит в армию, в другом – готов был согласиться при условии, что его сестра впоследствии объявит убийцей себя[160]. После того как Аракчеев в воскресенье уехал в новгородские поселения, Настасья была в дурном настроении. На следующий день она дважды ударила Прасковью и посадила двух других служанок под домашний арест. Во вторник Шумский вернулся в Грузино и обнаружил, что его мать необычайно угрюма и раздражена. Он провел с ней среду, но ему нездоровилось, и в конце дня он ушел в свою спальню, в другой части дома, оставив Настасью одну в розовом флигеле, который находился в конце одного из крыльев дома, где спали Прасковья и еще одна служанка.
В четверг Настасья проснулась в пять часов утра. Она позвала Прасковью и попросила проверить, не начались ли работы в саду. Прасковья отправила в сад свою компаньонку и, вернувшись к хозяйке с чистым платьем, обнаружила, что Настасья снова заснула. Ее тело все еще болело от побоев; она решила, что наступил подходящий момент. Она побежала через двор в кухню и умоляла Антонова, который был в бешенстве после наказания сестры, действовать немедленно, обещая взять вину на себя. Антонов взял большой нож и последовал за ней во флигель. Разувшись, он прокрался в комнату Настасьи. Собачка, которая находилась там, залаяла, но Прасковья быстро ее унесла. Антонов нанес удар Настасье, но не попал по горлу и сильно ранил ее в щеку. Она тут же проснулась и упала на пол, зовя на помощь. Последовала ожесточенная борьба, во время которой Настасья потеряла два пальца, пытаясь схватить нож. Антонов бил ее по лицу и по шее снова и снова до тех пор, пока она не перестала сопротивляться. Потом он убежал от изувеченного тела, в спешке оставив нож.
По-видимому, никто не слышал криков Настасьи, хотя люди уже встали и в окна еще не были вставлены двойные зимние рамы. Возможно, внимание привлекли истеричные рыдания Прасковьи, и все узнали о преступлении. Хотя возвращения Аракчеева ждали этим вечером, было ясно, что надо немедленно сообщить ему о случившемся. Шишкина, управляющего имением, отправили в новгородское поселение, которое находилось километрах в тридцати, с письмом, где говорилось, что Настасья безнадежно больна и он должен немедленно вернуться.
Это было плохое утро для полка графа. Аракчеев, недовольный затягиванием строительных работ, посадил на гауптвахту инженера капитана Шишкова и нескольких младших офицеров и вышел с ключами в кармане. В этот момент прибыл Шишкин со своими известиями, с которыми сначала познакомил доктора Даллера. Даллер обратился к полковому командиру фон Фрикену, который, побледнев, побежал за Аракчеевым и протянул ему письмо. Шок был немедленным. Лицо Аракчеева, искаженное горем, выдало его предчувствие катастрофы; он тут же приказал подготовить экипаж и вместе с фон Фрикеном и доктором выехал в Грузино.
Вдали уже показались башни Грузина, когда мчащийся экипаж Аракчеева встретил одного из людей из поместья, капитана Кафку. Аракчеев приказал остановиться и крикнул: «Что Настасья Федоровна?» Не догадываясь, что он еще не знает всей правды, Кафка ответил: «Ее нельзя было спасти, ваша светлость. Ее голова держалась только на коже». Аракчеев застыл, потом с жутким криком выскочил из экипажа. Ударяя себя в грудь, он дико закричал: «Вы убили ее, так убейте же и меня, убейте, убейте меня скорее!» Его спутники увидели, как человек, державший в страхе всю Россию, внезапно превратился в жалкое существо, и не знали, что делать. Наконец они с трудом усадили его в экипаж и поспешили к дому. По прибытии Аракчеев бросился в комнату Настасьи, где с рыданиями упал на ее тело.
Фон Фрикен немедленно арестовал всех слуг. Аракчеев продолжал неподвижно лежать в залитой кровью комнате Настасьи, пока Даллер готовил тело к погребению с помощью двух слуг, в том числе и виновного Антонова, который, несомненно, решил держаться вызывающе, рассчитывая, что сестра сдержит обещание и возьмет на себя вину. Между тем Фотий, вызванный Шумским, спешил из Юрьева монастыря, чтобы утешить Аракчеева и руководить похоронами. Священник Грузина уже сделал запрос церковным властям Новгорода, можно ли, учитывая обстоятельства жизни и смерти Настасьи, похоронить ее в церкви. По прибытии Фотий сказал Аракчееву, что этому нет препятствий, но Аракчеев, разгневанный, что такой вопрос мог возникнуть, вскочил и воскликнул: «Если для этого священника не найдется камеры в Сибири, то нет для него больше места на земле!»[161]
Аракчеев продолжал демонстрировать весьма экстравагантные проявления скорби. Он отказывался есть и бриться и носил на шее носовой платок, смоченный кровью Настасьи. Когда ее гроб опустили в могилу рядом с той, которую он несколько лет назад приготовил для себя, он побежал вперед и наклонился над могилой с криком: «Убейте меня, злодеи! Вы лишили меня единственного друга. Теперь я потерял все». На следующий день он написал письмо императору: «Горе, которое поглотило меня, потеря верной подруги, которая жила в моем доме двадцать пять лет, так подорвало мое здоровье и рассудок, что я хочу только умереть, и я не в состоянии заниматься государственными делами. Прощайте, государь, не забывайте вашего бывшего слугу. Мою подругу ночью зарезали слуги, и я не знаю, где преклонить свою сиротскую голову, но я уеду отсюда прочь». В то же время он совершил противозаконный шаг, передав свои военные обязанности члену своего штаба в поселениях, а свои гражданские обязанности – государственному секретарю Муравьеву.
Александр был на юге в Таганроге – маленьком городке на Азовском море, куда поехал вместе со своей женой, ухудшившееся здоровье которой требовало проводить осенние и зимние месяцы в теплом климате. Генерал Дибич поспешил к нему с известиями о трагедии. Александр немедленно решил, что убийство Настасьи было совершено не из ненависти к ней, а как часть какого-то заговора, чтобы сместить Аракчеева с поста. Узнав, что Аракчеев сам передал командование поселениями, император был недоволен. Однако Дибич позднее докладывал: «Он сказал мне, что простил Аракчеева, принимая в расчет его болезнь. Конечно, никто больше не может совершить незаконный шаг без порицания, но этот человек – исключение из общего правила».
На самом деле Александра глубоко расстроило несчастье Аракчеева. Он поручил Клейнмихелю, который, как он знал, был эффективным деятелем и в то же время близким другом Аракчеева, расследовать это дело на месте и написал Аракчееву письмо 22 сентября, в котором сочетались проповедь и беспокойство: «Я всем сердцем сочувствую тому, что вы сейчас переживаете. Но, друг мой, уныние – это грех против Бога. Предайтесь Его святой воле. Он – единственная отрада, единственное утешение, которое я могу предложить вам в вашем горе. Я убежден, что иного утешения нет.
Я искренне разделяю вашу скорбь, хотя никогда не знал особу, о которой вы скорбите. Но она была вашим верным и старым другом, и этого достаточно, чтобы ее потеря была для вас горем. Страшно думать о том, как она встретила свою кончину. Я хорошо могу представить себе все, через что вы прошли. Даже мое здоровье было потрясено этим. Но я еще раз повторю, еще более убеждая вас: уныние – это грех, и большой грех. Подчинение воле Всемогущего – наш общий долг, и чем сильнее наша скорбь, тем ниже мы должны склонить свои головы перед Его святой волей. Покоритесь, и сам Бог поддержит вас и даст вам силы.
Вы пишете, что хотите покинуть Грузино, но не знаете, куда идти. Приезжайте сюда, у вас нет друга, который любит вас сильнее. Это уединенное место. Вы можете оставаться здесь сколько пожелаете. Беседы с другом, который разделяет ваше горе, как-то смягчат его. Но я умоляю вас: ради всего святого, помните о вашей стране и о том, как важна – я бы сказал, особенно важна – для нее ваша служба, и о том, что государство и я неотделимы друг от друга. Вы мне жизненно необходимы. Но я далек от того, чтобы призывать вас продолжать работу в этот первый период горя. Дайте себе время, необходимое, чтобы собрать духовные и телесные силы, но помните о том, как много вам надо совершить и что вам доверено. Я истово молю Бога даровать вам силу духа и здоровье, так же как и решение покориться воле Его святой».
В то же время Александр написал Фотию, единственному человеку, который, как он чувствовал, мог принести Аракчееву какое-то утешение: «До меня дошли вести о глубоком унынии, в которое впал граф Алексей Андреевич в результате своего несчастья. Зная величайшее уважение, которое питает он к вашим духовным качествам, я уверен, что с Божьей помощью вы сумеете наставить его. Дайте ему силы, и вы окажете великую услугу государству и мне, так как служба графа Аракчеева драгоценна для его страны. Христианин должен со смирением принимать удары, которые получает от руки Бога»[162].
Аракчеев написал ответ, в котором благодарил императора за утешение, но не принял приглашение в Таганрог, сославшись на слабое здоровье: «Сердцебиения, постоянная лихорадка, три недели не дававшая мне отдыха, уныние и отчаяние сделали меня настолько слабым, что я полностью потерял память и иногда не помню, что говорил и делал в течение нескольких часов… Если бы вы видели меня в моем нынешнем состоянии, вы не узнали бы вашего покорного слугу. Так и большинство людей в этом мире; во власти Бога изменить их состояние в любой момент». Однако он нашел в себе силы, чтобы продиктовать Шумскому описание убийства, собранное воедино из предварительного следствия. Затем он послал его Александру.
В этом отчете он утешал себя лирическими воспоминаниями о своей прежней жизни с Настасьей. «Двадцать два года она спала на полу у порога моей спальни, но в последние пять лет я попросил ее спать на складной кровати, – вспоминал он. – Если мне становилось дурно, и я вздыхал, даже во сне, она тут же оказывалась у моего изголовья. Если я не просыпался, она возвращалась в постель, но, если просыпался, она смотрела на меня и спрашивала, не позвать ли Даллера, не хочу ли я пить и т. п. За двадцать семь лет я так и не уговорил ее сидеть в моем присутствии; как только я входил в комнату, она вставала и на мой вопрос, почему не садится, отвечала: «Батюшка, я хочу, чтобы все видели, что я ваша покорная слуга, и ничто более». Она сидела со мной, только после того как сын был произведен в офицеры и мы обедали по-семейному без гостей. Все время, пока она была со мной, она никогда не просила никаких милостей, за исключением тех случаев, когда она слышала, что бедного сироту не принимают в корпус. Тогда она говорила об этом мне, и я всегда подавал прошение его высочеству царевичу. Я полагаю, больше трехсот человек было зачислено в корпус таким образом. Она была так чувствительна, что, лишь я бросал еле заметный недовольный взгляд в ее сторону, она разражалась слезами и не переставала рыдать, пока я не объяснял ей причину своего недовольства. Она заботилась обо всем имении, и я мог заниматься государственными делами, не думая даже о собственном платье. Именно это позволяло мне работать так быстро, что многие люди удивлялись. Я был ей обязан этим до ее кончины».
В то время как Аракчеев предавался этим воспоминаниям, расследование Клейнмихеля продолжалось. Антонов был быстро разоблачен как главный виновник, но так много людей слышали, что другие собирались убить Настасью, и спешили донести о них, чтобы оправдать себя, что Клейнмихель начал думать, что все дворовые были вовлечены в заговор. «Каждый день приносит новые загадки, потому что каждый день расследование проливает свет на новых сообщников, которых отправляют на суд в Новгород, – писал он Александру. – В результате число слуг, которые работают в доме, постоянно уменьшается, и суд обязан проверить всех, кто был тайно или явно связан с преступлением… Тридцать четыре преступника сейчас находятся в Новгороде».
Клейнмихель не смог найти улик, подтверждающих теорию Александра о заговоре, организованном извне, но иногда он поддерживал эту дичайшую гипотезу. «Есть еще новые обстоятельства, – в отчаянии писал он императору. – По небрежности надзирателя новгородской тюрьмы помещица из Тихвина мадам Полозова была допущена на свидание к преступницам. Сама дама не представляет интереса, за исключением того, что у нее лишь двое крепостных; примечательно, что она живет недалеко от графини Аракчеевой и часто ее навещает. Она навещала преступниц дважды; она говорила, чтобы они молились Богу, и обещала ходатайствовать за них, и одна из женщин поцеловала ей руку, видимо не без доброй причины. Также ходят слухи, что графиня Аракчеева послала преступникам деньги, но неизвестно, получили ли они их».
Между тем Фотий внес свою лепту в то, чтобы мутить воду в своих интересах. «Архимандрит Фотий заметил мне, что убийство в Грузине произошло в годовщину дня, когда в 1824 г. был разоблачен действовавший по наущения дьявола Госснер», – писал императору Клейнмихель. Через несколько дней эта тема прозвучала в несколько ином варианте: «Вчера вечером я получил письмо от архимандрита Фотия, в котором он пишет, что князь Голицын делает в почтовом министерстве, и даже говорит, что точно знает, что Голицын – ваш злейший враг».
Тем не менее Клейнмихель был вынужден поторопиться с завершением дела, и в спешке он убедил Жеребцова, губернатора Новгорода, позволить разделить обвиняемых на группы по шесть человек, чтобы обойти закон, по которому, если приговор выносился более чем девяти человекам, требовалось согласие Сената и Государственного совета. Это было нарушением основного принципа российского права. Дух мщения витал в воздухе, и новгородский суд действовал без колебаний. Двадцать четыре слуги, обвиняемые в преступлении, были отобраны произвольным образом (в некоторых случаях по той простой причине, что Аракчеев уже дал понять губернатору о своем намерении больше не держать их на службе) и приговорены к кнуту. Мужа Дарьи Константиновой приговорили к девяноста ударам кнутом и ссылке в Сибирь, хотя он всего лишь позволил говорить в своем присутствии об убийстве Настасьи и не донес об этом. Когда два судебных чиновника указали, что одна из женщин, приговоренных к кнуту, беременна, их тоже арестовали за недопустимые действия в ее интересах. Самые суровые приговоры получили Антонов, приговоренный к ста семидесяти пяти ударам кнутом, и Прасковья – к ста двадцати пяти ударам.
Заключенных перевезли из Новгорода в Грузино для исполнения приговоров. Для поддержания порядка из новгородского поселения вызвали роту лейтенанта Гриббе. «Выбрали большое поле недалеко от церкви, и в девять часов утра построение было завершено, – пишет Гриббе. – За солдатами стояли крестьяне со своими женами и детьми, которых привели из военного поселения, – всего около четырех тысяч. В центре стояли столбы, и рядом с ними разожгли костры, так как была холодная погода. Палачи прохаживались неподалеку, подкрепляясь водкой из большой бутылки: устроители экзекуции, вероятно, полагали, что это необходимо, чтобы освободить сердца палачей от проблеска гуманности и жалости к жертвам.
Но давайте, мой читатель, приподнимем завесу над тем, что происходит на этом мирном поле. Я был невольным свидетелем экзекуции, и, когда вспоминаю эту трагедию, до сих пор слышу резкий свист кнута, ужасные стоны и крики истязаемых и глухой, сдавленный вздох, испущенный многотысячной толпой, назиданием которой должно было служить это действо».[163] Неудивительно, что Антонов и Прасковья умерли на месте.
Когда об этой истории стало известно, даже суровые обычно власти и помещики, не чуждавшиеся жестокости, были потрясены жестокостью приговоров и безжалостностью их исполнения. Закон, принятый в 1807 г., гласил, что несовершеннолетние, замешанные в убийстве, могут быть приговорены не более чем к тридцати ударам кнутом, а Антонову, его сестре и двум служанкам, которые получили по семьдесят ударов, еще не исполнилось восемнадцати. В начале следующего года Сенат начал расследование этого случая. Жеребцов был сурово осужден за нарушение закона, допрошен вместе с чиновниками новгородского суда и приговорен к лишению чинов и ссылке в Сибирь. В итоге он не был сослан, но никогда более не занимал государственных должностей.
В Грузино потоком шли письма, выражавшие соболезнование по поводу смерти Настасьи[164]. Многие коллеги Аракчеева сочли благоразумным выразить сочувствие, а близкие друзья пытались облегчить ему жизнь. Его брат Петр прибыл в Грузино вскоре после трагедии. Несчастный Шумский стал мишенью для тех, кто решил, что для него настало время начать новую жизнь. Жена Петра Наталья, оставшаяся дома, писала ему: «Пожалуйста, прими мое искреннее желание помочь тебе, которое так же велико, как и мое истинное сострадание твоему горю. Это, по крайней мере, возможность показать твоему отцу и благодетелю твою заботу, любовь и благодарность, ибо ты можешь быть уверен, что, если ты причинил своему благодетелю хоть небольшую печаль, ты удвоишь его горе. Я уверена, тебя не обидит это дружеское письмо, ибо говорю это из любви к тебе. Прости меня, Христос с тобой, держись и будь утешением для него, в чем только сможешь»[165].
Перебирая вещи Настасьи, Аракчеев был поражен множеством писем и подарков, которые она получала без его ведома. Он не выяснил, были ли эти подарки платой за что-то или результатом тайного флирта, но то, что Настасья их принимала, никак не вязалось с его памятью о ней. В тех случаях, когда можно было узнать, от кого подарки, Аракчеев отсылал их обратно, хотя этот жест в некоторых случаях вызывал непонимание. Его старый друг из Бежецка Матвей Чихачев был расстроен, когда ему вернули кольцо, подаренное Настасье, и он поспешил заверить Аракчеева, что подарок носил невинный характер. «Я не могу скрыть тот факт, что я его подарил Настасье Федоровне, – писал он, – но его ценность очень невелика. Это всего лишь безделушка, которую она любила надевать, когда вспоминала обо мне. Она сама дала мне прекрасный кошелек, который сшила, и я принял его как знак ее хорошего расположения ко мне; я всегда ценю это и до конца моих дней буду за это благодарен. Если это невинное обожание с моей стороны огорчает ваше превосходительство, то я умоляю простить меня»[166].
Все пытались убедить Аракчеева покинуть Грузино, но он никак не мог на это решиться. Он проводил много времени с Фотием в Юрьевом монастыре, и его посещения впоследствии были отмечены на воротах алтаря в церкви табличкой с надписью: «На этом месте Алексей Андреевич Аракчеев возносил горячие молитвы к Господу в дни своей печали». Он подарил шесть тысяч рублей монастырю «за спасение двух рабов Божьих – Алексея и Анастасии».
Однако недолго ему пришлось лелеять свою печаль. В середине ноября его постигла новая трагедия, которая потрясла и все государство.
Уехав от Аракчеева в июле, Шервуд быстро добился успеха в своем расследовании. Вадовский, один из главных членов Южного общества, в доверие к которому вошел Шервуд, выдал не только планы общества и имена его членов, но и рассказал о существовании Северного общества с похожими целями, которое базировалось в Санкт-Петербурге, и возглавлял его князь Трубецкой. Южное общество разрабатывало план убийства императора на военном параде, который должен был состояться в мае следующего года на Украине.
20 сентября Шервуд прибыл в Карачев на встречу, о которой договорился с Аракчеевым, и встревожился, не обнаружив ждущего его курьера. Лишь через десять дней прибыл офицер и рассказал, что все планы Аракчеева нарушились из-за убийства Настасьи и он в безутешном горе. Шервуда это не впечатлило. «Я не могу понять, как граф Аракчеев, который получил так много милостей от обожаемого им императора, может пренебречь опасностью для жизни императора и благоденствием всего народа из-за пьющей, толстой, рябой, необразованной, злой и неряшливой женщины».[167] Его мнение разделяли многие современники, и некоторые из них, включая самого Шервуда, зашли так далеко, что полагали, впрочем несправедливо, что восстание, происшедшее через два месяца, могло не случиться, если бы донесение вовремя дошло до императора.
В действительности Александр, уединившийся в Таганроге и, таким образом, находящийся в изоляции, по непонятной причине не торопился что-либо предпринять против заговорщиков. Он не понимал, что ситуация требовала его возвращения в столицу, и не дал распоряжения об аресте кого-либо из тех офицеров, которые, как он теперь знал, замышляли его убийство и государственный переворот. Когда рапорт Шервуда наконец дошел до него, он назначил встречу в Харькове в середине ноября, и, когда граф Витт прибыл в Таганрог с другим подробным донесением о Южном обществе, ему тоже было дано распоряжение всего лишь продолжать расследование. Может быть, Александр собирался предпринять быстрые и эффективные меры лишь тогда, когда все нити были бы в его руках. Однако в ноябре император вернулся в Таганрог после короткой поездки в Крым с ознобом и лихорадкой. Его состояние быстро ухудшалось, и через несколько дней, 19 ноября, он скоропостижно скончался. «Наш ангел на небесах, а я осталась на земле», – писала безутешная императрица Марии Федоровне. Внезапная смерть императора была жестоким ударом для его окружения, и весть о ней повергла страну в смятение.
Это смятение, через месяц переросшее в кровопролитие, было прямым результатом патологической скрытности Александра во всем, что касалось государственных дел. Так как у Александра не было сына, по закону престолонаследником становился первый брат императора Константин, но он 1823 г. объявил об отказе от престолонаследия. Грубый чувственный человек, он не унаследовал ничего от жестокости Павла, но, по крайней мере, понимал, что не подходит для роли императора; когда он развелся с супругой, княгиней Сакс-Кобургской, и женился на любовнице-польке, они с Александром обменялись письмами, из которых следовало, что трон должен будет перейти к Николаю, следующему брату. Манифест, о котором знали только Филарет, Александр и Голицын, был опечатан и хранился в кафедральном соборе в Москве Сенатом, Государственным советом и Синодом, по-прежнему не подозревавшими о содержимом доверенного им пакета.
Николай и другие члены императорской фамилии, вероятно, знали о содержании этих документов, однако, когда известие о смерти Александра 27 ноября дошло до Санкт-Петербурга, Николай запаниковал. Он был поборником железной дисциплины и знал о своей непопулярности в армии, особенно в гвардейских полках, которые сыграли решающую роль в судьбе его бабушки Екатерины Великой и впоследствии возвели на престол его брата. Тем более обстановка в столице была напряженной. Великий князь немедленно дал присягу своему брату Константину и приказал, чтобы присягу дала вся Россия. Однако Константин, который в Варшаве занимал должность командующего польской армией, остался непреклонен. Он написал Николаю, что его позиция достаточно ясна и, вне сомнения, он является престолонаследником. Документы, которые прибыли в Варшаву и были адресованы «Его Императорскому Величеству», вернулись назад нераспечатанными.
Между тем генерал Дибич ознакомился с бумагами Александра в Таганроге и был серьезно встревожен очевидной опасностью антиправительственного заговора, упоминания о котором он обнаружил. 4 декабря он послал Николаю полный отчет, закончив свое донесение предложением немедленно арестовать Пестеля и Вадовского – руководителей южного заговора. Он сделал это 13 декабря, таким образом обезглавив Южное общество.
События в Санкт-Петербурге шли к кульминации. Николай наконец согласился взойти на престол, хотя не сомневался, что, сделав это, он с большой долей вероятности ускорит неминуемый кризис. Он обратился за советом к тем, кто занимал ключевые позиции в государстве и был близок к последнему императору: Милорадовичу, генерал-губернатору города; Бенкендорфу, начальнику полиции; Голицыну и Аракчееву, потому что Аракчеев наконец очнулся от летаргического сна и, к всеобщему удивлению, снова приступил к своим обязанностям. 30 ноября он кратко проинформировал Николая, что, оправившись от болезни, взял на себя командование войсками военных поселений. Затем он приехал в Санкт-Петербург, где закрылся в своем доме и отказывался кого-либо принимать. Его возвращение вызвало язвительные комментарии. Графиня Нессельроде выразила общее мнение, когда писала брату: «Представьте наше изумление. Вместо того чтобы настаивать на своем плане оставить службу, он издал приказ, в котором заявляет, что уже почти излечился и с сего момента приступает к исполнению своих обязанностей. Он прибыл сюда сегодня вечером, но, говорят, забаррикадировался в своем доме и никого не принимает. Когда император был жив, он причинил ему боль, отказавшись от поселений, которые уже не представляли для него интереса; он отказал в ответ на все письма, в которых император умолял его снова заняться ими, но весть о смерти императора, которая стала для нас смертельным ударом, снова вернула его к жизни!»[168] Полковник Шениг в своем дневнике описывал события более коротко: «Смерть этой девицы отвратила Аракчеева от государственных дел, а смерть Александра побудила его к ним вернуться!»[169]
Аракчеев ответил на вызов Николая, но писал: «Я прошу вас оставить меня в одиночестве, потому что я не выношу людей». В любом случае, он не мог ничего добавить к тому, что Николай уже знал о заговоре. Через несколько дней великий князь наконец собрался с духом и объявил себя наследником. Церемония принесения присяги должна была произойти в Сенате и санкт-петербургском гарнизоне 14 декабря. «Завтра утром я стану императором или умру», – писал он Дибичу 13 декабря.
Час заговорщиков пробил; они знали, что это была уникальная возможность, но оказались плохо подготовлены к испытанию. Однако они быстро составили план, целью которого было сорвать церемонию присяги, заполнив площадь между Сенатом и Зимним дворцом мятежными войсками. Северные лидеры всегда были озабочены созданием видимости законности более, чем Пестель и члены его группы на юге; и нынешние его руководители, в том числе Пестель и поэт Рылеев, надеялись, что, взяв ситуацию принятия присяги под контроль, они смогут провозгласить Константина конституционным монархом, ибо он, отчасти из-за того, что долгое время находился в Польше, пользовался в армии репутацией большего либерала, нежели его брат.
План был плохо проработан, заговорщики упустили из внимания то обстоятельство, что Константин не согласился бы на такое предложение. Однако они знали, что Николаю известны их имена, и, хотя он не делал попытки спровоцировать их и нанести удар первым, начав аресты, отступать было поздно. Таким образом, еще не зная точно, сколько полков их поддержат, они привели на площадь около трех тысяч человек, хотя Государственный совет уже присягнул Николаю накануне вечером, а Сенат присягнул до того, как пришли мятежники. Они в нерешительности стояли в центре площади и выкрикивали имя Константина, когда Николай окружил их преданными ему войсками и потребовал сдаться.
В суматохе, царившей в этот день в Зимнем дворце, Карамзин заметил сидящие в стороне три фигуры предыдущего царствования, похожие на «три монумента», – Аракчеев, князь Лопухин и Куракин. Погруженный в свою печаль, Аракчеев, казалось, не отдавал себе отчета в происходящем, хотя его ужаснула весть о гибели Мило-радовича, губернатора Санкт-Петербурга, которого смертельно ранил один из мятежников, когда тот выехал в центр площади и попытался уговорить их разойтись[170]. В конце дня повстанцы все еще стояли перед дворцом. Тогда были вызваны артиллеристы с пушками, и три залпа положили конец восстанию.
Этот короткое и вообще-то бесцельное восстание известно как восстание декабристов. Оно было не столько прологом к царствованию Николая, сколько печальным финалом царствования Александра. Если бы император начал действовать несколькими месяцами раньше, он, без сомнения, смог бы предотвратить мятеж. Но, отчасти симпатизируя идеям заговорщиков, он медлил. Кроме того, у него не было ни сил, ни смелости, чтобы вести политику прямых репрессий.
Аракчеев оказал Александру последнюю услугу. Огромная погребальная процессия, которая была такой длинной, что приходилось давать сигналы ракетой, когда надо было идти или останавливаться, должна была остановиться в Новгороде на пути с юга в Санкт-Петербург. Аракчеев понимал, что процессию надо сопровождать с щепетильностью, подобающей его хозяину, и он несколько дней обучал монахов, чиновников и солдат, входивших в процессию, как когда-то новобранцев в Гатчине. Все прошло без заминок, но, когда Аракчеев хотел сесть в катафалк, чтобы сопровождать Александра остаток его пути в Санкт-Петербург, адъютант, сопровождавший гроб, попытался его отговорить[171]. Это был красноречивый показатель падения его силы. Однако в этом случае он настоял на своем. В конце концов Аракчееву позволили это сделать. Он сопровождал Александра к его могиле, которая находилась Петропавловской крепости.
Хотя Аракчеев пытался вернуться к выполнению своих обязанностей, было видно, что события предшествовавших месяцев подорвали его здоровье, и в пятьдесят семь лет он выглядел стариком. Новый император дал ему понять, вежливо, но твердо, что хочет он того или нет, но Аракчеев не может надеяться, что во время его правления займет то же место, что при Александре. Уже в декабре Тайная канцелярия была перенесена с Литейной в Зимний дворец, и Аракчеева освободили от его обязанностей в Комитете министров. Некоторое время он оставался на должности командующего войсками военных поселений. Во время приступа былой агрессивности он сказал Маевскому в январе: «Пока я еще работаю, я не изменю своим привычкам и советую тебе поступать так же. Конечно, все говорят, что граф потерял расположение императора. Тебе не стоит их слушать, потому что это будет продолжаться до моей смерти. И пока я при деле, я останусь тем же графом Аракчеевым… Ты можешь всем это рассказать и сказать, что граф не пал и что ему надо подчиняться так же, как прежде»[172].
Но разговоры такого рода были большей частью блефом, и он знал это. Боль в груди снова начала усиливаться, и доктора посоветовали ему поехать за границу для длительного лечения. Он неохотно согласился. Хотя его поместье процветало, у него было мало наличных денег, и в марте ему пришлось написать Голицыну, который теперь был камергером императора, и попросить его договориться о том, чтобы императорская семья купила некоторые из его ценностей. За черепаховую табакерку, кольцо с печатью, изображающей герб Павла, и серебряный обеденный сервиз он выручил 38 980 рублей и попросил у Николая разрешения на отпуск. «Великодушный император! – писал он. – Я служу офицером с 1787 г., и вы уже четвертый император, которому я служу. Впервые за тридцать девять лет я прошу моего императора дать мне разрешение выехать за границу. Я прошу этот отпуск единственно по причине моего здоровья. Если Всемогущий смилостивится и избавит меня от моей болезни, я буду продолжать служить вам с той же чистой и полнейшей преданностью, которой руководствовался во время жизни предыдущего императора, если моя служба удовлетворяет ваше императорское величество». Он попросил, чтобы ему разрешили использовать за границей деньги, вырученные от продажи, и объяснил, что, если эта милость не будет оказана, ему придется заложить Грузино, дабы оплатить поездку. «Это имение – моя судьба, – добавил он, – со времени, когда оно было мне пожаловано, я не прибавил к нему ни одного крестьянина и ни пяди земли ни покупкой, ни арендой Всемогущий император, все, что я говорю, так истинно, что я могу представить это даже на суд своих врагов. Я думаю, они могут почувствовать смятение в своих умах, если, прочитав вышеупомянутое, не отнесутся ко мне со справедливостью. Я вверяю себя Богу, читающему человеческие сердца, и всемилостивому императору, августейшему брату императора, память которого благословенна. В честной службе вашему величеству я не воспользовался ни чином, ни почестями, ни богатством; я имел счастье заслужить лишь одну награду – более великую, чем все остальные, – высочайшее доверие мне. Она вдохновляла меня на службу ему и будет мне утешением до конца моих дней. Впоследствии беспристрастный судья – потомство – вынесет правильный вердикт за все»[173].
В ответ император пожаловал Аракчееву 50 тысяч рублей, но он, как обычно, предпочел не принять подарок и послал деньги Марии Федоровне в дар приюту для дочерей погибших на войне.
В отсутствие Аракчеева военными поселениями управлял Клейнмихель. Возможно, Аракчеев подозревал, что навсегда теряет свою государственную должность. В последнем распоряжении, адресованном всем поселениям, он подводит итог сделанному и впервые благодарит всех, кто помогал ему в этом великом начинании и часто получал от него в прошлом похвалы и оскорбления. Никогда не избегая похвалы себе, он начал с того, что подчеркнул свою личную роль в этом предприятии. «Это великое национальное начинание, уникальное и почти не имеющее прецедентов, по праву привлекло внимание всей Европы. Оно обязано своим основанием величайшему из императоров – Александру. Счастливая идея военных поселений зародилась в его мощном разуме и созрела под его мудрым руководством.
Сначала в этот план был посвящен только я. Мне оказал честь своим доверием его величество, лишь мне посчастливилось получить его распоряжения и следовать его указаниям. Я выполнял святую волю его величества, хотя эта работа была для меня новой и мне приходилось работать с новыми людьми. Мне приходилось одновременно учить и учиться; объяснять и толковать каждую цель военных поселений, так как они были неизвестны. Мне приходилось защищать их от несправедливой критики, которая пугала не только низкие чины, но даже и некоторых из вас, офицеров поселений. Этого оказалось достаточно, чтобы довести до истощения человека моих лет, обладающего слабым здоровьем…
Мои уважаемые коллеги, покидая вас, я выполняю приятную обязанность: выражаю свою огромную и искреннюю благодарность за верную службу, которую вы несли все время, когда находились под моим командованием. Ваше уважение к долгу и своему призванию заслуживает похвалы… Ибо ни один из наших офицеров не участвовал в позорном заговоре, раскрытом правительством. Это делает честь войскам военных поселений и, конечно, останется как их замечательная особенность в истории государства Российского»[174].
Совершив этот обряд посвящения в рыцари, Аракчеев повернулся спиной к Грузину и России и отправился, одинокий и никем не любимый, лечить свое больное тело на водах Карлсбада.
Глава 9
ОТШЕЛЬНИК ИЗ ГРУЗИНА
Я утешаю себя мыслью, что приношу пользу.
Несмотря на все увещевания, после смерти матери Шумский вел себя все хуже и хуже. Отсутствие Настасьи сломило остатки его самоконтроля, и теперь он почти постоянно был пьян. По иронии судьбы, он предался пороку, который Аракчеев ненавидел больше, чем все другие, но его отец по-прежнему был привязан к своему мальчику, несмотря на все разочарования, которые тот доставлял. «Он хороший и неглупый малый, но в крестьянской избе всегда пахнет дымом», – заметил как-то Аракчеев в разговоре со знакомым.
Аракчеев собирался взять Шумского с собой за границу, но молодой человек отказался ехать. Аракчеев был очень расстроен и жаловался на непослушание Шумского своему другу генералу Букмейеру, который проявлял большой интерес к судьбе Шумского с тех пор, как добыл ему титул дворянина. «Мой Шумский снова напился до бесчувствия, совсем отбился от рук. Клейнмихель и все остальные видят, на что это похоже, и это невыносимо для меня! Бог знает, какой это груз для моей души. И это еще не все. На другой день я начал делать ему замечания, когда мы вдвоем ехали в моем экипаже со службы в Юрьевом монастыре. В ответ он сказал, что не любит меня, не хочет со мной оставаться и не сделал бы этого даже за миллионы рублей. Я промолчал. Через три дня я нашел на своем столе письмо, написанное его рукой, в котором он говорил, что он наконец решил собраться и покинуть меня и что он скорее жил бы в Сибири, чем со мной. Дорогой друг, я уверен, что вы можете представить, каково мне было такое слышать».
По мере приближения дня отъезда Аракчеева его отношения с Шумским становились все более напряженными. Он продолжал писать Букмейеру о поведении Шумского: «Семь дней жил отдельно, приходя только за едой, и он продолжает просить, чтобы я отпустил его, потому что он не хочет жить со мной. Он все еще спит в моей комнате, но никогда не входит, пока я не лягу спать, и он не только отказывается желать мне доброй ночи, но и не смотрит в моем направлении. Прошлой ночью я был измучен и не мог заснуть, лежал, стонал и вздыхал. Он слышал это и не вошел взглянуть на меня и даже не позвал ко мне доктора Миллера. Он отвернулся и укутался в одеяло. Дорогой друг, как такое можно вынести? Я поставил его на ноги, ввел его в общество и думаю и забочусь о нем каждый час моей жизни»[175].
Деградация Шумского ускорилась после отъезда Аракчеева в Карлсбад. В октябре последний акт этой буффонады истощил терпение его начальства. Во время учений под Санкт-Петербургом генерал сделал ему выговор за то, что он неправильно надел шляпу. Он дерзко ответил, в результате генерал назвал его «незаконнорожденным» – это слово должно было ранить его более, чем кого-либо другого. Через несколько дней, придя на балет, Шумский увидел, что его обидчик сидит как раз перед ним. В первом же антракте он пошел в буфет, купил там дыню, разрезал ее пополам и вынул мякоть. Взяв половину с собой, он вернулся на свое место и, сразу же после того как поднялся занавес, вскочил, нахлобучил импровизированный шлем на лысую голову генерала и крикнул: «Старичок, вот тебе паричок!» Кара последовала немедленно. Шумского тут же арестовали, на следующий день лишили звания и отправили в Кавказский гарнизон[176].
Аракчеев вернулся из Карлсбада и узнал от Дибича, что военные поселения отданы под командование князя Шаховского и прикреплены к императорскому Генеральному штабу. Эти новости его не удивили, но сам момент, когда дверь в общественную жизнь закрывалась перед ним, был очень мучительным. «Так что вашим командиром будет князь Шаховской. Вот что значит преклонный возраст, мой дорогой, – говорил он, прощаясь с генералом Маевским. – Это молодые люди, они, конечно, лучше воспитаны и лучше образованны, чем я, могут войти в курс дела за считаные часы. Тебе придется очень быстро войти в курс дела, ведь необычайно интеллигентный князь Шаховской, который схватывает все так быстро, хочет действовать немедленно. Я так устал, и все меня так беспокоит, что я не думаю, что еще смогу работать».
Однако, прежде чем он смог начать мирное деревенское существование в своем любимом Грузине, над его головой пронеслась еще одна буря. В конце января 1827 г. он получил весьма огорчившее его письмо от генерала Дибича: «До сведения его императорского величества дошло, что в Санкт-Петербурге были изданы книги, в которые вошли письма и записки, якобы написанные последним императором вашей светлости. Его величество полагает, что они были опубликованы без ведома вашей светлости кем-то, кто желал вам зла, так как он уверен, что вы понимаете, как неприятно, что личные письма, написанные вам последним императором в знак особого доверия к вам, будут опубликованы. Поэтому его величество желает знать, не известен ли вам источник этих писем и записок и человек, который их опубликовал. Если вы этого не знаете, то его величество полагает, что лучший способ избежать пересудов в обществе – это выступить вашей светлости с публичным заявлением, что эти письма и записки – фальшивка, не заслуживающая доверия».
Ситуация была щекотливой, потому что Аракчеев действительно напечатал в типографиях военных поселений два собрания писем Александра к нему – корреспонденции, которой он необычайно гордился. Эти издания были частными, ограничивались примерно тридцатью копиями каждого собрания и предназначались только для некоторых близких друзей, но этот поступок был незаконным, потому что все публикации подлежали цензуре. Аракчеев был уверен, что Александр простил бы его и, возможно, втайне даже одобрил бы, но Николай болезненно воспринимал все, что касалось личной переписки его семьи; и когда он унаследовал престол, то первым делом уничтожил всю переписку брата, которая попала в его руки. Удивленный и встревоженный, Аракчеев едва не потерял голову, как и много лет назад, когда ввел в заблуждение Павла, пытаясь спасти брата от позора; сейчас он нашел спасение в утверждении, которое было, мягко говоря, неискренним. Он написал напрямую Николаю: «Если эти вести дошли бы до меня случайно, я бы им не поверил. Было бы стыдно мне, шестидесятилетнему человеку, не понимать, что эти рукописные письма, написанные мне предыдущим императором, драгоценны и что публикация их для всеобщего ознакомления была бы не только неприятна, но опасна и непростительна».
Николай был изумлен этим ответом, так как имел копию одной из этих книг, подписанную Аракчеевым. Он послал генерала Чернышева, когда-то поддерживавшего дружеские отношения с Аракчеевым, в Грузино, чтобы отчитать Аракчеева и изъять печатные экземпляры, находившиеся у него. «Поверишь ли, – писал впоследствии Николай Константину, – Чернышев привез восемнадцать копий и заверения Аракчеева, что он был не прав, но что его спросили только о том, не знает ли он чего-либо о подобных книгах, которые ходили бы среди публики, и он не думал, что лгал, когда сказал, что ничего об этом не слышал. Он начал плакать, утверждая, что напечатал их с ведома императора и что император часто спрашивал его, как продвигается издание»[177]. Николай уничтожил все экземпляры, кроме двух. Один хранил в библиотеке, другой послал Константину. Однако постоянно ходили слухи, что Аракчеев сохранил последние копии и спрятал их в Грузине. «Двенадцать копий были спрятаны под каждой из колонн величественной башни в Грузине, чтобы этот труд мог бы остаться потомству», – писал Николай Константину.
Враги Аракчеева не скрывали радости по поводу его позора. Даже Чернышев, его бывший сослуживец, признал, что его «сердце перевернулось от мысли, что человек, который так много получил от нашего ангельского благодетеля, мог показать себя таким низким и коварным», а граф Бенкендорф, генерал-адъютант императора, писал Дибичу: «Он упал под тяжестью собственных поступков и Провидения, которое начало его наказывать в день предательского убийства его господина, не требуя помощи никого из людей или силы императора, чтобы сделать его более несчастным, чем был Меншиков во время ссылки на север Сибири».
Теперь Аракчеев уединился в Грузине и даже в Новгороде бывал редко. В годы своей влиятельности, когда Грузино наводняли толпы гостей, он любил называть свое поместье монастырем; ему нравилось, когда его называли «отшельником из Грузина». Сейчас, когда поток гостей так внезапно иссяк, это прозвище стало куда больше соответствовать реальности. Лишь маленький круг друзей, в который входили Букмейеры, Апрелевы, Гурьевы, Ильины, все еще регулярно навещали его. Они отмечали, что он стал мягче, хотя по-прежнему не воспринимал юмора. Но после смерти Настасьи он никогда не верил своим домочадцам, и гости замечали, что теперь он перед едой всегда давал кусочек из своей тарелки маленькой собачке, сидевшей у его ног.
Поначалу он продолжал проявлять живой интерес к государственным делам, но через несколько месяцев стал скучать и беспокоиться. Он мучился из-за того, что о нем так быстро забыли, и утешался лишь истинным культом памяти Александра. Он превратил комнату на первом этаже, где обычно спал Александр, в музей, хранил там сувениры и подарки, полученные от императора. Там был ящик, где хранились более восьмисот конвертов, которые император адресовал лично в руки Аракчеева, рубашка, которую великий князь Александр дал ему в их первый вечер в Зимнем дворце, и серебряный постамент с датами визитов Александра в Грузино, выгравированными на одной стороне, и последней фразой императора, написанной к нему, – на другой, и с проклятиями в адрес того, кто когда-нибудь переплавит постамент, – на третьей. У него были необычные бронзовые часы, специально сделанные для него в Париже, непомерной стоимости (26 тысяч рублей), с двумя дверцами, которые открывались каждое утро в десять минут одиннадцатого, точное время смерти Александра, и показывали миниатюрный портрет императора, в то время как звучала траурная мелодия[178]. Павел тоже не был забыт. Летом его обеденный стол выносили в сад к бюсту Павла, и перед императором ставили дополнительный прибор; в конце еды наливали две чашки кофе, и Аракчеев выливал кафе из одной к подножию бюста, перед тем как выпить кофе из собственной[179].
Аракчеев продолжал с некоторым беспокойством следить за судьбой Шумского. Скучая от гарнизонной жизни, Шумский ушел добровольцем в действующую армию на войну против турок и был награжден за храбрость. Аракчеев, как всегда, беспокоясь о нем, писал его командиру и просил сообщить о новостях. «Если это возможно и не против правил, я хотел бы знать, как дела у господина Шумского, и особенно – не ранен ли он. Не могли бы вы мне это сообщить? Если я прошу слишком о многом или о том, о чем не полагается знать, я прошу вашу светлость уничтожить это письмо и простить меня за него»[180].
Шумский не был ранен, но, так как военные действия окончились, очень быстро испортил хорошее впечатление, которое производила его храбрость, тем, что вновь начал пить; в 1830 г. его наконец выслали из армии. Несмотря на все дерзости, сказанные им Аракчееву, он вернулся в Грузино. Отец решил дать ему еще один шанс и выхлопотал для него небольшую гражданскую должность в экономическом департаменте губернатора Новгорода. Но очередной скандал не заставил себя ждать. Однажды он явился в департамент таким пьяным, что вице-губернатор Зотов сделал ему строгое предупреждение. Пока Зотов красноречиво объявлял ему горькую правду, Шумский внезапно схватил тяжелую чернильницу и запустил в него; она не попала в цель, но ударилась о стену и забрызгала остальных чиновников, которые находились в комнате.
Для Аракчеева это стало последним ударом, и он сказал Шумскому, что не хочет больше иметь с ним дела. Но, оказавшись перед необходимостью самому заботиться о себе, Шумский не смог с этим справиться. Он отправился к своему старому покровителю Букмейеру и попытался убедить генерала в своем искреннем раскаянии. Букмей-ер позволил себя убедить и написал Аракчееву. Шумский «придет к вам, чтобы сказать, как искренне он сожалеет о том, как дурно и невежественно он вел себя с вами, – писал он. – Пути Господни неисповедимы, и в этом мире нет ничего невозможного. Вполне вероятно, что в ответ на всю вашу заботу о нем с самого детства он позаботится о вас, когда вы достигли преклонных лет, ибо может случиться такое, что самые безнравственные и безнадежные люди обращаются в праведников»[181]. Аракчеев отнесся к этому скептически. Он с иронией говорил, что если Шумский действительно хочет пойти по верному пути, то нет лучшего места, чтобы его научить, чем монастырь. Его старого друга Фотия спросили, не возьмет ли он Шумского в Юрьев монастырь, чтобы помочь его нравственному перерождению. Фотий с некоторым удивлением согласился, и Шумский поселился в монастыре, получая маленькое жалованье от Аракчеева, чтобы оплачивать свои расходы. Там он продолжал жить и после смерти отца, когда начал переходить из одного монастыря в другой, пропивая годовое жалованье, которое император продолжал платить ему в память об Аракчееве. В конце концов он умер в возрасте около сорока восьми лет в госпитале в Архангельске. «Все в нем погибло, выжженное русским пороком, называемым пьянством, погубившим многих других одаренных людей», – подытожил лейтенант Гриббе[182], который когда-то был другом Шумского.
Лишь через несколько месяцев после того, как за Шумским закрылись ворота Юрьева монастыря, жизнь Аракчеева в Грузине была в последний раз встревожена из внешнего мира. Лето 1831 г. выдалось необычайно сухим и жарким, и серьезная эпидемия холеры, вспыхнувшая на юге России в предыдущем году, теперь надвигалась на север, подобно урагану, оставляя за собой хаос. В начале июля она достигла Санкт-Петербурга, где умирали до трехсот человек в день. Оттуда болезнь распространилась на Новгород и на солдат и крестьян военных поселений. Началась паника, и поселенцы, почему-то уверенные, что офицеры попытались их отравить, внезапно подняли мятеж под Старой Руссой.
Бунт быстро распространялся по новгородским поселениям. Ситуация в поселениях не улучшилась со времени ухода Аракчеева из-за бессердечного отношения администрации к нуждам и чувствам крестьян; Аракчеев всегда старался по возможности защищать права многочисленных староверов, но после его отставки никто об этом не заботился. Когда начался бунт, офицеры под командованием генерала Эйлера проявили нерешительность, и поселенцы вскоре вышли из-под контроля. Это было самое серьезное из всех известных волнений поселенцев; солдаты и крестьяне пришли в ярость, избивали и часто убивали каждого офицера или чиновника, который попадал им в руки. У восстания не было ни лидера, ни какого-либо определенного направления, но оно оправдало страхи тех, кто всегда выступал против поселений; мятежники были вооружены, и, когда в эту губернию привели резервные батальоны из других поселений, они отказывались воевать со своими товарищами.
Вести о бунте встревожили Аракчеева. Ближайшее поселение было всего лишь в тридцати километрах от Грузина, и он знал, что у бунтовщиков может возникнуть желание отомстить ему. Страсти накалялись, и его нервы были на пределе. 20 июля он взял свой экипаж и без предупреждения поехал к другу в Тихвин. На следующий день он поехал в Новгород и спрятался в доме вице-губернатора. Но в Новгороде он не был желанным гостем. Губернатор, которого бунт в его губернии поверг в панику, к неудовольствию Аракчеева, попытался убедить его покинуть город. Аракчеев написал резкое письмо императору: «На второе утро после моего прибытия глава жандармерии полковник Григорьев (который никогда не обращался ко мне раньше) прибыл и начал говорить мне, что ввиду того, что в намерения поселенцев входит убить меня, мое присутствие в Новгороде опасно и что вчера поселенцы хотели перехватить меня по дороге. Я ответил, что если поселенцы собираются убить меня, то гораздо опаснее для меня выехать из города в направлении Москвы. Он сказал, что не думает, будто в этой поездке мне угрожает какая-то опасность. Он потребовал, чтобы я выехал в Тверскую губернию, и настойчиво спрашивал меня, старого человека, где я намерен остановиться»[183].
Какого бы ни был мнения Николай об Аракчееве, он полагал, что подобное обращение недопустимо в отношении старого друга и подданного его брата. Он приказал Чернышеву написать строгий выговор городским властям, а сам ответил Аракчееву. «Я приказал, чтобы о вас позаботились, – писал он. – Я спешу сообщить вам, что в тех пределах, где простирается моя власть, вы будете в безопасности. Я не верю слухам, которые достигли вас, и уверен, что когда вы действительно решите вернуться в Грузино, то сможете проехать через военные поселения, где восстановлен порядок»[184].
К концу июля бунт был подавлен, и, как обычно, последовали жестокие репрессии. Император был обеспокоен их жестокостью и масштабами; это звучало как погребальный звон всему эксперименту с поселениями. Хотя они не были отменены до 1857 г., режим в новгородском поселении изменился с 1831 г., и новых поселений не появилось. Аракчеев ничего не сказал об этом смертельном ударе, нанесенном делу его жизни.
Он оставался в Новгороде до конца месяца, никого не принимал, но по вечерам иногда приглашал доктора Европеуса, который теперь был в отставке, поиграть в бостон. Европеус заметил, что в результате последних событий Аракчеев испытывал напряжение и ему было трудно себя контролировать. Однажды вечером он порвал свое пальто о дверь дома Европеуса и раздраженно воскликнул: «Посмотрите, в каком состоянии находится ваш дом. Последний император взял это пальто собственными руками и отдал его мне на поле битвы. А теперь я порвал это сокровище в вашем доме. Прощайте. Я больше не приеду»[185].