Глобальный масштаб общества риска, его повсеместное распространение и саморефлексивность создают новый фон для стандартной моральной паники. Восприятие повышенного риска вызывает у нас образы паники. В популистской же и электоральной риторике, когда речь идет о страхе перед преступностью, городской незащищенности и виктимизации, понятия риска и паники связываются естественным образом. Однако сфера политической морали обладает различительной способностью в достаточной степени, чтобы не превращать панику по поводу коровьего бешенства или ящура в
Отсюда еще не следует, что язык общества риска берет верх или должен взять верх над моральной программой[32]. Публичные рассуждения о безнадзорности детей, сексуальном насилии или уличных ограблениях оказывают сильное сопротивление языку вероятностей. Умные статистические данные, согласно которым ваш риск стать жертвой очень низок, не более утешительны, чем сообщение медиков-эпидемиологов о том, что вы относитесь к категории людей с небольшой вероятностью заразиться болезнью, от которой уже страдаете.
Вместо того чтобы «применять» теорию риска к изучению моральной паники, целесообразнее было бы помнить, что большинство заявлений об относительном риске, безопасности или угрозе опирается на политическую мораль. Как изначально утверждала Дуглас, существенные разногласия по поводу «того, что рискованно, насколько рискованно и какие меры следует предпринять», с чисто объективной точки зрения, непреодолимы. Более того, восприятие и принятие риска тесно связаны с вопросом, кто и перед кем – как считается – несет ответственность за допущение опасности или причинение ущерба[33]. Такое назначение виновных является неотъемлемой частью моральной паники.
Критика
Взяв – или не взяв – на вооружение эти новые теоретические расширения, мы можем приступить к рассмотрению дежурных возражений против теории моральной паники.
Спор об определении термина «паника» очень хлопотен. Я считаю, что «панику» по-прежнему можно толковать как расширенную метафору и, более того, что сходство между
Тем не менее термин не слишком удачен из-за ассоциаций с иррациональностью и неуправляемостью. Он навязывает образ яростной толпы или массы – атавистической, подверженной влиянию и бреду, поддающейся контролю демагогов и, в свою очередь, контролирующей других «властью толпы». В газетных сообщениях за последнее десятилетие читаем:
Поначалу я оправдывался и соглашался на низведение «паники» до простой метафоры, но я все также убежден, что аналогия работает. Современная социологическая литература на тему катастроф и экологических проблем расширила определение социального. Произошла денатурализация природы. Обстоятельства обычной социальной жизни – разделение власти, класса и тендера – влияют на риски и последствия таких событий. Модели «экологической справедливости» показывают, насколько социально детерминированы такие опасности, как близость к ядерным отходам. И точно так же, как Эриксон использовал охоту на ведьм и религиозные преследования XVII века, чтобы понять, как девиантность и социальный контроль испытывают на прочность и укрепляют моральные границы (см. главу 1), он позже показал, что катастрофы могут рассматриваться в качестве социальных событий[34]. В отличие от традиционных природных катастроф «технические» относятся к «новым видам тревог». Они превратились в «обычные несчастные случаи» – катастрофы, встроенные в привычное: обрушение футбольной трибуны, авария на железнодорожных путях, падение моста, крушение парома, провал программы онкологического скрининга. Ответные реакции не столь однородны, машинальны или просты, как это и положено, на фоне сложностей морального дискурса. Они действительно во многом сходны с реакциями, которые обнаруживаются в весьма противоречивом поле всех моральных паник[35].
Критерии, по которым нарративы, созданные массмедиа, легко распознаются как моральная паника, нуждаются в более тщательном объяснении: драма, чрезвычайная ситуация и кризис; преувеличение; почитаемые ценности, оказавшиеся под угрозой; предмет беспокойства, тревога и враждебность; силы зла или личности, которых необходимо идентифицировать и остановить; в конечном счете осознание эпизодичности и мимолетности и т. д. Томпсон справедливо отмечает, что два фактора из перечисленных на деле проблематичны: во-первых,
Само употребление термина «моральная паника», начинают свою критику консерваторы, подразумевает, что реакция общества непропорциональна фактической серьезности (риску, ущербу, угрозе) события. Реакция всегда
Даже в этих ограниченных терминах допущение непропорциональности проблематично. Как можно точно оценить и сравнить друг с другом тяжесть реакции и состояние? Идет ли речь об интенсивности, длительности, протяженности? Более того, согласно этой логике, у нас нет ни количественных, объективных критериев, чтобы утверждать, что R (реакция) «непропорциональна» А (действию), ни универсальных моральных критериев, чтобы судить о том, что R является «неуместной» реакцией на моральную тяжесть А.
Это возражение имеет смысл, если у нас нет ничего, кроме компендиума отдельных моральных суждений. Только будучи изначально приверженными «внешним» целям, таким как социальная справедливость, равенство и права человека, мы можем оценить одну моральную панику или судить о ней как о более лицемерной, чем другая. Однако эмпирически, несомненно, существует множество паник, где суждения о пропорциональности уместны и необходимы – даже если предметами оценки выступают только лексика и риторический стиль. Предположим, мы знаем, что за последние три года (i) X % просителей убежища подали ложные заявления о риске преследований; (И) заявления лишь небольшой части (скажем, 20 %) этой подгруппы были приняты; и (iii) в результате число ложных заявлений о предоставлении убежища составляет около 200 человек в год. Безусловно, в этом случае утверждение, что «страну захлестнули фальшивые просители убежища», несоразмерно.
Само собой, это еще не конец: контрутверждение может привести лишь к очередному раунду обмена заявлениями. Но это не делает вопросы пропорциональности, соответствия и уместности неважными, неактуальными или устаревшими (потому что все, что у нас есть, в конце концов, это репрезентация). Основные эмпирические требования в рамках каждого нарратива обычно можно объяснить с помощью самой элементарной методологии социальных наук. Было бы неправильно отвергать такие выводы просто как «притязание на истину», не имеющее «привилегированного статуса». Утверждения о прошлых статистических тенденциях, текущих оценках и экстраполяции в будущее также открыты для изучения.
Проблема в том, что природа состояния – «что на самом деле произошло» – заключается не только в количестве модов, которые разбили столько-то шезлонгов на такую-то сумму, и не в количестве четырнадцатилетних девочек, заболевших после приема таблеток экстази в таком-то ночном клубе. Вопросы символизма, эмоций и репрезентации не могут быть переведены в сопоставимые наборы статистических данных. Такие качественные термины, как «уместность», передают нюансы морального суждения более точно, чем (подразумеваемая) количественная мера «непропорциональности», – но чем лучше это получается, тем более очевидно, что эти термины социально сконструированы.
Критики правы в том, что нельзя настаивать на универсальном мериле для определения зазора между действием и ответным действием и в то же время признавать, что процедура измерения социально конструируется, а решение о том, какую панику следует «разоблачить», постоянно выдавать за политически непредвзятое.
Критика «слева» всякий раз начинается с упоминания исследования Холла и его коллег «Наводя порядок в кризис» (1978) о медийной и политической реакции на уличное насилие, в особенности грабежи, совершаемые чернокожей молодежью. Эта критика противопоставляет предполагаемые теорией стигматизации отдельные, возникающие тут и там моральные паники, обусловленные прихотями моральной инициативы (сатанинские культы на этой неделе, матери-одиночки на следующей), теорией государства, политической идеологией и интересами элит, действующих сообща с тем, чтобы обеспечить гегемонию и контроль над публичной новостной повесткой. Это отнюдь не изолированные, спорадические или внезапные, а предсказуемые переходы от одного очага напряженности к другому; каждое движение патрулируется общими интересами всех сторон.
Для некоторых теорий это скорее последовательность, чем контраст. Дискретная и непредсказуемая моральная паника действительно могла когда-то существовать, но теперь ей на смену пришла обобщенная моральная установка, перманентная моральная паника, опирающаяся на бесшовную паутину социальных тревог. Политический кризис государства переносится на более уязвимые цели, создавая атмосферу враждебности к маргинальным группам и культурной девиантности. Даже самая мимолетная моральная паника преломляет интересы политической и медиаэлит – легитимизацию и отстаивание устойчивых паттернов политики закона и порядка, расизма и таких мер, как массовое лишение свободы[37]. Важность медиа заключается не в роли агитаторов или распространителей моральной паники, а в том, как они воспроизводят и поддерживают господствующую идеологию.
Этот последовательный нарратив – от дискретного к обобщенному, от неустойчивого к постоянному – звучит привлекательно. Но когда все случилось? И в чем именно состоял переход? Тезис Томпсона, к примеру, гласящий, что моральные паники все быстрее сменяют друг друга, не отрицает их непредсказуемости. Его мысль состоит в том, что они носят все более повсеместный характер (паника по поводу жестокого обращения с детьми распространяется на само существование семьи), однако здесь нет никакого сдвига, потому что обращение к повсеместности («дело отнюдь не ограничивается этим») было определяющей чертой понятия.
Понятие «перманентная моральная паника» – не столько преувеличение, сколько оксюморон. По определению, паника является самоограниченной, временной и скачкообразной, это всплеск ярости, который выжигает себя сам. Время от времени выступления, телевизионные документальные фильмы, судебные процессы, парламентские дебаты, заголовки и редакционные статьи сливаются в своеобразном режиме управления информацией и выражения возмущения, который мы называем моральной паникой. Каждое из этих проявлений может опираться на один и тот же пласт политической морали и культурной тревоги и – подобно микросистемам власти Фуко – иметь схожую логику и внутренний ритм. Моральная паника успешна благодаря своей способности находить точки резонанса с более широким кругом тревог. Но любой призыв – это ловкость рук, магия без мага. Моральная паника указывает на преемственность в пространстве
Элемент непредсказуемости следует изучать с двух сторон. Во-первых, почему полномасштабная паника вообще заканчивается? Поначалу моими ответами были только догадки: 1) «естественная история», которая заканчивается выгоранием, скукой, выдыхается и затухает; 2) немного более сложное понятие изменения моды – как стиль одежды, музыкальный вкус; 3) предполагаемая опасность сходит на нет, медиа или блюстители морали кричат «волк» слишком часто, их слова дискредитируются; 4) информация была воспринята, но легко растворилась, что в частной жизни, что в публичном спектакле, – конечный результат, описанный ситуационистами
Непредсказуемость нуждается в тщательной координации. Если идея паники одомашнивается под скучной социологической рубрикой «коллективного поведения», то политическая грань понятия притупляется. В этой традиции моральная паника лишь отражает страхи и опасения, которые являются «частью человеческого состояния» или «чудаковатой стороной человеческой природы» и «действуют вне стабильных, упорядоченных структур общества»[38]. Верно и обратное: без «стабильных, упорядоченных структур» политики, массмедиа, борьбы с преступностью, вероисповедований и организованных религий не может случиться ни одной моральной паники.
МакРобби и Торнтон правы в том, что сегодняшние более изощренные, самоосознательные и фрагментированные медиа делают первоначальную идею скачкообразной («то там, то сям») паники устаревшей[39]. «Паника» – скорее модус репрезентации, в рамках которого до сведения общественности регулярно доводятся будничные события:
Это стандартная реакция, знакомая, порой утомительная, даже нелепая риторика, а не какое-то особенное непредвиденное вмешательство. Моральные паники конструируются изо дня в день и используются политиками для координации согласия, бизнесом для продвижения продаж… и медиа для того, чтобы сделать внутренние дела и социальные вопросы достойными новостей[40].
Но, разумеется, не то чтобы «изо дня в день». Теорию моральной паники действительно стоит пересмотреть, чтобы она соответствовала преломлениям мультимедиированных социальных миров. Но случаются неожиданные, странные и аномальные вещи: убийство Джеймса Балджера не является ни будничным событием, ни знакомой историей. Репертуар медийных и политических дискурсов вынужден разрабатывать специальные конвенции, чтобы перевести аномалии в повседневные и долгосрочные тревоги. При этом они все равно должны оставаться в формате преходящего и скачкообразного – сущности новостей.
Фрагментарное и интегрированное принадлежат друг другу: у моральной паники есть своя внутренняя траектория – микрофизика возмущения, – которая, однако, инициируется и поддерживается более масштабными общественными и политическими силами.
Возражение, что «моральная паника» является оценочным понятием, простым политическим эпитетом, заслуживает более пристального внимания. Очевидно, что использование этого понятия с целью разоблачения непропорциональности и преувеличения исходит изнутри леволиберального консенсуса. Этот эмпирический проект сфокусирован на тех случаях, когда моральное возмущение возникает под влиянием консервативных или реакционных сил (если он не заточен только под такие случаи). Для культурных либералов (сегодняшних «космополитов») это была возможность осудить блюстителей морали, высмеять их ограниченность, пуританство или нетерпимость; для политических радикалов речь шла о легких мишенях, будь то мягкая сторона гегемонии или интересы элит. В обоих случаях суть заключалась в том, чтобы разоблачить социальную реакцию не просто как чрезмерную в некотором количественном смысле, но, во-первых, как
По мере того как этот термин распространялся и прямым текстом употреблялся в медиа, либеральное и/или антиавторитарное его происхождение оспаривалось все более открыто. В тэтчеровском консерватизме действительно было популярным отстаивать
На британской публичной арене дискуссия застряла на этом уровне журналистской полемики. Воображаемая последовательность:
•
• на четвертый день
• на следующий день редакция
Эта последовательность позволяет по-разному прочитать отношения между моральной паникой и политической идеологией. 1) Самая слабая версия рассматривает понятие как нейтральный описательный или аналитический инструмент, ничем не отличающийся от других терминов в этой области (таких как «кампания» или «общественное мнение»). Так уж сложилось, что термин используется левыми либералами (и их социологическими приятелями) для того, чтобы подорвать консервативные идеологии и принизить тревоги общества, стигматизируя их опасения как иррациональные. Но термин остается нейтральным, а его употребление можно легко подвергнуть инверсии. 2) В несколько более сильной версии либеральное присвоение термина зашло слишком далеко для того, чтобы его употребление можно было подвергнуть инверсии. Сложно ожидать от консерваторов, что они попытаются разоблачить либеральные или радикальные опасения как «моральную панику». 3) Третья версия идет дальше. Генеалогия термина, его нынешнее употребление и народный смысл допускают лишь одно прочтение: термин не просто «оценочный», но предназначен для того, чтобы быть критическим инструментом разоблачения господствующих интересов и идеологий. Сцена школьного насилия изображает один раунд в битве между культурными репрезентациями.
Эти позиции не имеют под собой прочной опоры. В некоторых случаях логика стигматизации социальной реакции как моральной паники действительно может привести к разного рода невмешательствам («оставить все как есть»): либо потому, что реакция основана на буквальном заблуждении, либо потому, что проблема не заслуживает такого чрезмерного внимания. Трудные случаи более интересны – существование проблемы признается, но ее когнитивная интерпретация и моральные следствия отвергаются, замалчиваются или оспариваются.
Такие реакции формируют именно дискурс отрицания:
Нарочитой легкости и простодушию, с которыми СМИ заманивают в обычную моральную панику, можно противопоставить глубокое отрицание – именно оно стоит за их отказом поддерживать моральную панику в связи с пытками, политическими расправами или страданиями людей в отдаленных точках. Безразличие медиа и общественности даже объясняется такими тяжелыми состояниями, как «усталость от сострадания»[41]. Так, Мёллер описывает когнитивное и моральное оцепенение, при котором порог внимания повышается настолько стремительно, что медиа отчаянно пытаются «ужесточить» критерии, которым должны соответствовать раскручиваемые сюжеты. В иерархии событий и тем СМИ травма лодыжки у футболиста будет стоять выше, чем политическая расправа.
Иногда (как показывает Мёллер в своем анализе освещения сюжетов в Боснии и Руанде) медиа пытаются создать моральное беспокойство, но при этом борются с ощутимым отрицанием со стороны аудитории. Речь идет не столько об усталости, сколько о стремлении избежать сострадания: «Они отворачивались от изображений разложившихся трупов или распухших тел, плавающих вдоль берегов рек, – даже когда считали, что сюжет важен»[42]. Смещение пороговых значений внимания – непонятная логика роста и падения сострадания, размытые границы того, что считается нормальным, – выглядят точно так же, как непредсказуемость моральной паники.
Я завершил свою книгу расплывчатым предсказанием: появится больше «безымянных» народных дьяволов. Сегодня причины делинквентного поведения прояснились: климат недоверия и дарвиновский индивидуализм, порожденные тэтчеризмом и поддерживаемые новым лейборизмом; недостаточно регулируемая рыночная экономика; приватизация государственных услуг, урезание социальных пособий, растущее неравенство и социальная изоляция. Преступники безымянны не в банальном смысле – ведь я не мог предсказать названия субкультурных стилей, которые заменят модов и рокеров, – а потому, что они остаются такими же анонимными, как школы, жилые кварталы и пригороды, из которых они вышли. В терминах служб социального контроля визуальное и вербальное воображение используется с большей изобретательностью: надзор за преступностью, ситуационное предупреждение преступлений, система охранного видеонаблюдения, нулевая терпимость, трижды попался – сядешь надолго, санкции за антиобщественное поведение. Социальная политика, некогда считавшаяся ненормальной, – заключение сотен просителей убежища под стражей в центрах содержания, управляемых частными компаниями как карательные транзитные лагеря для получения прибыли, – рассматривается как нормальная, рациональная и конвенциональная.
Мысль о том, что проблемы общества социально конструируются, не ставит под сомнение их существование и не снимает вопросов, касающихся причинно-следственных связей, профилактики и контроля. Эта идея привлекает внимание к метадискуссиям о признании проблемы и ее сути. Вопрос, действительно, в
У социологов нет привилегий, позволяющих указывать на ситуацию и предлагать меры по ее исправлению. Но даже если их роль сводится к простому выдвижению требований, они должны не только разоблачать
Вот почему в моральной панике конденсируется политическая борьба за контроль над средствами культурного воспроизводства. Изучать это легко и весело, а исследуя их, мы также помогаем идентифицировать и концептуализировать линии власти в любом обществе, то, как нами манипулируют, заставляя воспринимать одно слишком серьезно, а другое – недостаточно серьезно.
Глава 1
Девиантность и моральная паника
Общества подвержены периодам моральной паники. Состояние, эпизод, личность или группа людей определяются как угроза общественным ценностям и интересам; природа этого явления представляется СМИ в стилизованной и стереотипизированной манере; редакторы, епископы, политики и другие консервативно мыслящие люди воздвигают моральные баррикады; социально аккредитованные эксперты провозглашают свои диагнозы и решения; формируются новые стратегии совладания с ситуацией – или же, что происходит чаще, используются существующие; затем ситуация исчезает, отходя на задний план, либо ухудшается, становясь более видимой. Иногда предмет паники довольно новый, а иногда он существует уже давно, но внезапно оказывается в центре внимания. Порой паника проходит и забывается, оставляя следы лишь в фольклоре и коллективной памяти, но временами может иметь более серьезные и долгосрочные последствия и привести к изменениям в правовой и социальной политике или даже в представлении общества о самом себе.
Одна из наиболее распространенных со времен войны разновидностей моральной паники в Британии связана с появлением различных форм молодежной культуры (первоначально почти исключительно среди рабочего класса, но в последнее время зачастую – среднего класса или студентов), с девиантным или делинквентным поведением. В той или иной степени эти культуры ассоциировались с насилием. Тедди-бои, моды и рокеры, Ангелы ада, скинхеды и хиппи – вот примеры явлений такого рода. Параллельно разворачивались реакции на проблему наркотиков, воинственность студентов, политические демонстрации, футбольное хулиганство, различного рода вандализм, а также преступность и насилие в целом. Однако такие группы, как тедди-бои, моды и рокеры, выделялись не только в контексте конкретных событий (вроде демонстраций) или определенных неодобряемых форм поведения (вроде принятия наркотиков или насилия), но и как своеобразные социальные типы. В галерее типов, с помощью которой общество стремится показать своим членам, каких ролей им нужно избегать, а каким следовать, эти группы заняли постоянную позицию народных дьяволов: видимого напоминания о том, каким нам быть нельзя. Идентичность таких социальных типов является общественной собственностью, и именно эти группы подростков символизировали – как самим своим существованием, так и реакцией на него, – большую часть социальных изменений, которые произошли в Великобритании за последние двадцать лет.
В настоящей книге я подробно рассмотрю явление модов и рокеров, захватившее большую часть 1960-х годов, чтобы проиллюстрировать ряд наиболее характерных черт возникновения коллективных эпизодов подростковой девиантности и моральной паники, которую они порождают и на которую опираются в ходе своего развития. Моды и рокеры – одно из многих явлений, благодаря которым будут помнить Великобританию шестидесятых. Десятилетие – не просто хронологический промежуток, а период, измеряемый его ассоциацией с определенными причудами, увлечениями, стилями, модой, или – если говорить более предметно – с выраженным духом, или
Ни моральная паника, ни социальные типы не получили должного систематического изучения в социологии. В случае моральной паники двумя наиболее релевантными аппаратами являются социология права и социальных проблем и социология коллективного поведения. Такие социологи, как Беккер[44] и Гасфилд[45], на примерах закона о налоге на марихуану и «сухого закона» соответственно, показали, как формируется общественное беспокойство в тех или иных конкретных обстоятельствах, как начинается «символический крестовый поход», как он благодаря публичности и действиям определенных заинтересованных групп приводит к появлению, по Беккеру,
Изучение социальных типов может также относиться к области коллективного поведения, но не столько крайних его форм, вроде бунтов или массовых скоплений, сколько, главным образом, в духе общей ориентации, заданной символическими интеракционистами наподобие Блумера и Тёрнера[48]. В этом теоретическом русле эксплицитный анализ социальных типов был предоставлен Клаппом[49], но, хотя он и рассматривает, как различные типы – герой, злодей и дурак – выступают ролевыми моделями в обществе, по большей части исследователь занят классификацией различных подтипов внутри этих групп (к примеру, ренегат, паразит, растлитель как злодейские роли) и перечислением личностей, которые для американцев стали воплощением этих ролей. Он не подступается к вопросу о том, как вообще становится возможным такое типирование, а лишь стремится показать, что одобряет процессы, в ходе которых наступлению социального консенсуса способствует отождествление с героическими типами и ненависть к злодейским типам.
Основной вклад в изучение самого процесса социального типирования внес интеракционистский, или трансакционный, подход к девиантности. Акцент здесь делается на том, как общество стигматизирует нарушителей правил в качестве девиантов, принадлежащих к определенным группам, и как после этого действия человека, подвергнутого стигматизирующей типизации, интерпретируются с точки зрения назначенного ему статуса. Именно этот теоретический корпус будет нашим маяком в изучении как моральной паники, так и социальных типов.
Трансакционный подход к девиантности
Социологическое исследование преступности, делинквентности, употребления наркотиков, ментальных расстройств и других форм социально девиантного или проблемного поведения за последнее десятилетие подверглось радикальной перестройке. Она была частью того, что можно назвать скептической революцией в криминологии и социологии девиантности[50]. Старая традиция была
Из эмпирического существования форм поведения, к которому применяется ярлык «девиантный», и того обстоятельства, что люди могут сознательно и преднамеренно принять решение быть девиантами, еще нельзя делать вывод о том, что девиантность является свойством, внутренне присущим акту, или качеством, которым обладает актор. Формулировка Беккером трансакционной природы девиантности в настоящее время столь часто цитируется дословно, что фактически приобрела канонический статус:
…[девиантность] создается обществом. Я использую это выражение не в том смысле, в каком оно обычно понимается, а именно в смысле объяснения девиантности социальной ситуацией девианта или «социальными факторами», которые толкают его к действию. Я скорее имею в виду, что
Это означает, что исследователь девиантного поведения должен ставить под сомнение и не принимать за данность стигматизацию обществом или некоторыми влиятельными группами определенного поведения как девиантного или проблематического. Значение трансакционалистов состоит не только в том, что они переформулировали социологическую истину (суждение о девиантности в конечном счете соотносится с определенной группой), а в попытке прояснить последствия этого для исследований и теории. Они предположили, что в дополнение к набору
Теоретики-скептики были неверно поняты: якобы они только ставили эти дефиниционные вопросы и, более того, подразумевали, что поведенческие вопросы не имеют значения. Пускай они и впрямь указывали на тупики, в которые зашли поведенческие вопросы (действительно ли мы знаем, что отличает девианта от недевианта?), им было что сказать о положительных следствиях изучения этих вопросов. Таким образом, трансакционалисты рассматривают девиантность скорее как процесс становления – движения сомнения, приверженности, отступления, вины, – нежели как обладание фиксированными чертами и характеристиками. Это верно даже для тех форм девиантности, которые обычно воспринимаются как нечто в наибольшей степени присущее самому индивиду: «Шизофрению нельзя подхватить подобно насморку»[52], как пишет Лэнг. Смысл и интерпретация, которые девиант придает собственным действиям, рассматриваются как решающие, наряду с тем фактом, что эти действия часто схожи с социально одобряемыми формами поведения[53].
Трансакционная перспектива не предполагает, что невинные люди произвольно отбираются для исполнения девиантных ролей или что безобидные ситуации умышленно раздуваются до социальных проблем. Она также не подразумевает, что человек, получивший ярлык девианта, должен принять эту идентичность: быть пойманным и публично стигматизированным – важный непредвиденный фактор, который
Наиболее недвусмысленная попытка понять природу и последствия социетальной реакции на девиантность содержится в трудах Лемерта[54]. Он проводит важное различие, к примеру, между первичным и вторичным отклонением. Первичное отклонение – девиация, вызванная самыми разными причинами, – относится к поведению, которое, хотя и может быть обременительным для индивида, не производит символической реорганизации на уровне представлений о самом себе. Вторичное отклонение возникает, когда индивид использует свою девиантность или основанную на ней роль в качестве средства защиты, нападения или приспособления к проблемам, созданным социетальной реакцией на нее. Социетальная реакция, таким образом, понимается как «результирующая», а не «исходная» причина девиантности: девиантность становится значимой, когда субъективно трансформируется в активную роль, которая становится основой для приписывания социального статуса. Первичное отклонение не влечет серьезных последствий для социального статуса и представлений индивида о себе до тех пор, пока оно остается симптоматическим, ситуационным, рационализированным либо так или иначе «нормализованным» в качестве приемлемой и нормальной вариации.
Лемерт прекрасно осознавал, что переход от первичного ко вторичному отклонению представляет собой сложный процесс. То, по какой причине возникает социетальная реакция и какой вид она принимает, зависит от меры отклонения и его выраженности, а последствия реакции зависят от множества случайных факторов и сами по себе являются лишь одним из факторов в развитии девиантной траектории. Таким образом, связь между реакцией и включением ее индивидом в собственную идентичность отнюдь не неизбежна; ярлык «девиант», иными словами, далеко не всегда «принимается». Индивид может игнорировать или рационализировать ярлык либо только сделать вид, что он его принял. Такой тип индивидуальной последовательности, однако, составляет лишь одну из частей картины: более важны символические и непреднамеренные последствия социального контроля в целом. Девиантность в некотором смысле возникает и стабилизируется как артефакт социального контроля; вот почему Лемерт может утверждать: «…старая социология была склонна в значительной степени опираться на идею, что девиантность приводит к социальному контролю. Я пришел к выводу, что обратное представление – социальный контроль приводит к девиантности – в равной степени обоснованно и потенциально является более богатой предпосылкой для изучения девиантности в современном обществе»[55].
Настоящая книга стремится – по крайней мере отчасти – именно к тому, чтобы показать обоснованность и богатство этой предпосылки. Однако я делаю больший упор на логически предшествующей задаче – на анализе природы определенного числа реакций, а не на окончательной демонстрации их возможных последствий. Как идентифицировались, стигматизировались и контролировались моды и рокеры? Через какие стадии или процессы проходила эта реакция? Почему она принимала тот или иной вид? Чем – если вновь процитировать Лемерта – были «мифология, стигма, стереотипы, паттерны эксплуатации, урегулирования, сегрегации и методы контроля, [которые] возникают и кристаллизуются во взаимодействии между девиантами и остальным обществом»?[56]
Существует множество стратегий – и некоторые из них применимы совместно – для изучения таких реакций. Можно взять выборку общественного мнения и исследовать его отношение к той или иной рассматриваемой форме девиантности. Можно записать реакции на уровне личной коммуникации: например, как люди реагируют на то, что они считают гомосексуальными ухаживаниями[57]. Можно изучить работу и убеждения конкретных контролирующих органов, например, полиции и суда. Или, опираясь на все эти источники, можно составить этнографическое и историческое описание реакций на то или иное состояние или форму поведения. Это особенно подходит для форм девиантности или проблем, воспринимаемых как новые, сенсационные или в каком-то ином смысле особо опасные. Так изучались «волны преступности» в Массачусетсе XVII века[58], курение марихуаны в Америке 1930-х годов[59], феномен тедди-боев в Британии 1950-х[60] и употребление наркотиков в районе Ноттинг-Хилл в Лондоне 1960-х годов[61]. Все эти реакции связывались с той или иной формой моральной паники, и именно в традиции подобных исследований будут рассматриваться моды и рокеры. Но прежде чем перейти к рассмотрению этого кейса, я бы хотел обосновать, почему я уделяю столь пристальное внимание одному особенно важному носителю и производителю моральной паники, а именно массмедиа.
Девиантность и массмедиа
Решающим фактором для понимания реакции на девиантность как со стороны общественности в целом, так и со стороны агентов социального контроля, является характер получаемой информации о рассматриваемом поведении. Каждое общество обладает набором представлений о том, что вызывает девиацию (это болезнь или же сознательное извращение?), и набором образов типичных девиантов (нормальный ли это парень, сбившийся с пути, или отморозок-психопат?). Эти представления формируют линию поведения в отношении девиации. В промышленных обществах совокупность информации, на которой базируются такие представления, неизменно берется из вторых рук – поступает уже обработанной средствами массовой информации, т. е. подвергается альтернативным определениям того, что составляет «новости» и как их следует собирать и представлять. Далее информация структурируется в соответствии с различными коммерческими и политическими рамками, в которых действуют газеты, радио и телевидение.
Исследователь моральной инициативы не может не обращать особое внимание на роль СМИ в определении и формировании социальных проблем. Медиа давно уже выступают в роли агентов морального негодования: даже если они не устраивают крестовые походы или кампании по разоблачению осознанно, донесения ими определенных «фактов» бывает достаточно, чтобы вызвать беспокойство, тревогу, негодование или панику. Когда эти чувства совпадают с ощущением, что определенные ценности нуждаются в защите, возникают предпосылки для создания новых правил или определения социальной проблемы. Конечно, в итоге, возможно, и не удастся создать нечто столь радикальное, как фактически новые правила или более жесткое применение существующих. Результатом может стать некий символический процесс, который Гасфилд описывает в своей концепции «морального перехода»: меняется общественное определение девиантности[62]. В его примере проблемный пьяница превращается из «раскаивающегося» во «врага», а затем в «больного». Что-то похожее, вероятно, происходит в публичном обозначении производителей и потребителей порнографии: из изолированных, жалких – если не больных – созданий в грязных обносках они превращаются в группы безжалостных эксплуататоров, стремящихся подорвать нравственность нации.
Иногда публикации медиа оставляют после себя неясное ощущение тревоги: «с этой ситуацией нужно что-то делать», «когда это закончится?» или «так не может продолжаться вечно». Расплывчатые ощущения играют решающую роль в создании почвы для дальнейших инициатив; Янг показал, как в случае с наркотиками медиа играют на нормативных беспокойствах общества и, проталкивая определенные моральные директивы во вселенную дискурса, внезапно и драматично создают социальную проблему[63]. Этот потенциал сознательно эксплуатируется теми, кого Беккер называет «блюстителями морали»
Большая часть этого исследования будет посвящена пониманию роли массмедиа в создании моральной паники и народных дьяволов. Вероятно, полезным связующим звеном между этими двумя понятиями – которое к тому же ставит во главу угла СМИ, – является процесс амплификации девиации, описанный Уилкинсом[65]. В этой попытке понять, как социетальная реакция в действительности может
Первоначальный акт девиантности, или нормативное разнообразие (к примеру, в одежде), определяется как достойный внимания и наказывается. Девиант или группа девиантов отделяются или изолируются, что приводит к их отчуждению от конвенционального общества. Они воспринимают себя как более девиантных, группируются с теми, кто находится в схожем положении, что приводит к еще большей девиантности и подвергает группу дальнейшим карательным санкциям и другим принудительным действиям со стороны конформистов – система работает по кругу. В этой модели не предполагается, что
Случай модов и рокеров
Я уже в основном обозначил общие направления, которые считаю подходящими для изучения моральной паники и народных дьяволов. В связи с особенностями феномена модов и рокеров по сравнению, скажем, с ростом студенческой агрессии или обвинениями редакторов подпольных газет в непристойном поведении, открываются дальнейшие перспективы. Первая и наиболее очевидная перспектива выводится из корпуса текстов о субкультурной делинквентности. Она представляет структурную основу для объяснения феномена модов и рокеров как разновидности подростковой девиантности среди молодежи из британского рабочего класса.
Наиболее релевантным оказывается вариант субкультурной теории Даунса, и я бы во многом согласился с его замечаниями (в предисловии к указанному ниже исследованию) о событиях, которые произошли между написанием книги и ее выходом в печать с модами и рокерами: «В дальнейшем я не упоминаю эти происшествия, прежде всего потому, что – в отсутствие свидетельств об обратном – я воспринимаю их как подтверждение, а не отрицание основного социологического аргумента книги»[67]. Далее в моем исследовании я буду комментировать степень релевантности субкультурной теории, хотя упор на дефиниционные вопросы в противовес поведенческим и не дает возможности для ее более широкого анализа.
Другая, менее очевидная ориентация исходит из сферы коллективного поведения. Я уже предлагал рассматривать социальные типы как производные тех же процессов, которые вовлечены в создание символических коллективных стилей в моде, одежде и публичных идентичностях. Моды и рокеры, однако, изначально были зафиксированы в общественном сознании не просто как новые социальные типы, но как акторы, действующие в определенном эпизоде коллективного поведения. Феномен обрел дальнейшие очертания после серии беспорядков, происходивших на морских курортах Англии в 1964–1966 годах. Публичный образ этих народных дьяволов неизменно ассоциировался с рядом весьма наглядных сценариев: молодые люди гоняются друг за другом по пляжу, размахивая над головой шезлонгами, бегают по тротуарам, ездят на мотороллерах или велосипедах по улицам, спят на пляжах и т. д.
Каждый из этих эпизодов (далее я это опишу) включал все элементы классической ситуации толпы, которая долгое время служила прототипом изучения коллективного поведения. Толпы, бунты, сборища и беспорядки по разным поводам – от концертов поп-музыки до политических демонстраций, – все это рассматривалось в том же ключе, что и у Лебона в 1896 году в «Психологии масс». Более поздние формулировки Тарда, Фрейда, Макдугалла и Ф. Г. Олпорта не внесли существенного вклада, зачастую они лишь развивали лебоновскую гипотезу о механизме заражения. Более полезной современной теорией – при всех ее недостатках с социологической точки зрения – является «схема добавленной стоимости» Смелзера[68]. В предполагаемой им последовательности должна появиться каждая из следующих детерминант коллективного поведения: структурное благоприятствование; структурное напряжение; разрастание и распространение разделяемого убеждения; ускоряющие факторы; мобилизация участников к действию; функционирование механизмов социального контроля.
Структурное благоприятствование создает условия допустимости, при которых коллективное поведение рассматривается как правомерное. В сочетании со структурным напряжением (например, экономический кризис, приток нового населения) этот фактор создает почву для расовых волнений, сект, паники и других примеров коллективного поведения. В случае модов и рокеров благоприятствование и напряжение соответствуют структурным источникам напряжения, заложенным в субкультурной теории: социальным «недомоганиям», неудовлетворенности статусом, урезанными возможностям досуга и т. д. Разрастание и распространение разделяемого убеждения важны, поскольку ситуация напряжения должна сделаться значимой для потенциальных участников. По большей части эти разделяемые убеждения распространяются через массмедиа. Ранее я уже указывал на важность медийных образов для изучения девиантности в целом; при работе с поведением толпы эта важность возрастает в связи с тем, как развиваются и распространяются подобные явления. Как будет показано далее, социологические и социально-психологические исследования массовой истерии, заблуждений и слухов имеют к нашему предмету непосредственное отношение.
Ускоряющие факторы – это специфические события, которые могут подтвердить разделяемое убеждение, инициировать напряжение или переопределить благоприятствование. Как и другие факторы в схеме Смелзера, сами по себе они не выступают детерминантой чего бы то ни было – например, столкновение не спровоцирует волнений на расовой почве, если только оно не произойдет в рамках «взрывной ситуации» или не будет интерпретировано как подобная ситуация. Не останавливаясь на подробном описании ускоряющих факторов в событиях, связанных с модами и рокерами, я покажу, как социальная реакция способствовала определению и возникновению этих факторов. Мобилизация участников к действию опять же отсылает к последовательности, присутствующей в событиях, которые будут рассматриваться только через призму других детерминант.
Больше всего, наряду с факторами разделяемых убеждений, нас будет занимать шестая детерминанта Смелзера – функционирование механизмов социального контроля. Этот фактор, который «в некоторых отношениях… возвышается над всеми прочими»[69], отсылает к противоборствующим силам, созданным обществом для предотвращения и подавления предыдущих детерминант: «При возникновении эпизода коллективного поведения его продолжительность и степень тяжести определяются реакцией органов социального контроля»[70]. Таким образом, исходя из несколько иной теоретической перспективы – парсоновского функционализма, – Смелзер придает столь же решающее значение факторам социального контроля, какое характеризует и трансакционную модель.
Особой – и на первый взгляд несколько эзотерической – областью коллективного поведения, также относящейся к нашему контексту, являются исследования катастроф[71]. Это поле складывается из целого ряда выводов о социальном и психологическом воздействии катастроф, в особенности природных бедствий, вроде ураганов, торнадо и наводнений, но в том числе и антропогенных происшествий, таких как бомбардировки. Кроме того, были разработаны теоретические модели, и, по словам Мертона, изучение катастроф может вывести социологическую теорию за пределы ее непосредственного предмета. Ситуации катастроф можно рассматривать как стратегические площадки для построения теорий: «Обстоятельства коллективного стресса наглядно выявляют аспекты социальных систем, которые не так хорошо заметны в стрессовых условиях повседневной жизни»[72]. Ценность исследований катастроф заключается в том, что в условиях бедствия социальные процессы сжимаются в короткий промежуток времени и обычно частное поведение становится публичным, а стало быть, более поддающимся изучению[73].
Я наткнулся на работы в этой области в конце проводимого мною исследования модов и рокеров. Меня сразу же поразило сходство того, что я начал рассматривать как «моральную панику», и реакций на природные бедствия. Исследователи катастроф сконструировали одну из немногих моделей в социологии для рассмотрения реакции социальной системы на стресс, тревогу или угрозу. Происшествия в Брайтоне, Клактоне или Маргите явно не были катастрофами того же рода, что землетрясения или наводнения, различия слишком очевидны, чтобы их обговаривать. Тем не менее сходство было, а определения «катастрофы» зачастую столь противоречивы и обширны, что под них могли бы подпадать и события вокруг модов и рокеров. Определения включают следующие элементы: должно быть затронуто все сообщество или его часть; большой сегмент сообщества должен столкнуться с действительной или потенциальной опасностью; происходит утрата почитаемых ценностей и материальных предметов, ведущая к смертям или увечьям либо уничтожению имущества.
Кроме того, многие исследователи этой сферы утверждают, что ее предметное поле не должно ограничиваться действительными катастрофами – потенциальная катастрофа может быть столь же разрушительной, что и реальная. Исследования реакций на мистификации и ложные тревоги выявляют поведение в условиях бедствия при отсутствии объективной опасности. Что еще более важно, и далее я подробно это продемонстрирую, большой сегмент сообщества реагировал на события вокруг модов и рокеров так, как будто случилась катастрофа: «Важно восприятие угрозы, а не ее фактическое существование»[74].
Работы исследователей катастроф, которые показались мне наиболее полезными, когда я добрался до стадии написания собственного материала о модах и рокерах, предлагали последовательную модель описания фаз типичной катастрофы. Был выделен следующий вид последовательности[75].
1.
2.
3.
4.
5.
6.
7.
Некоторые из этих стадий не имеют точных соответствий в случае модов и рокеров, однако сокращенная версия этой последовательности
Характер реакции на событие обретает значимость по-разному. В случае катастрофы социальная система реагирует с целью оказания помощи жертвам и разработки методов смягчения последствий катастроф в будущем (например, систем раннего предупреждения). Сама катастрофа случается независимо от этой реакции. В случае же девиантности реакция рассматривается как отчасти каузальная. Непосредственная реакция на действие определяет, классифицируется ли оно вообще как девиантное; то, как о нем сообщается и какой оно получает ярлык, в свою очередь, определяет форму последующего отклонения – не так в ситуации катастрофы. Иными словами, если катастрофическая последовательность линейна и постоянна – в каждой катастрофе за предупреждением следует воздействие, а за воздействием реакция, – то модели девиантности являются цикличными, и в них задействуется амплификация: за фазой воздействия (девиантность) следует реакция, которая усиливает последующие предупреждение и воздействие, создавая систему с обратной связью. Обе модели оказываются релевантными именно потому, что феномен модов и рокеров был обобщенным типом девиантности и вместе с тем проявлял себя в виде ряда дискретных событий. В то время как единичное событие можно, по существу, описать через аналогию с катастрофой (предупреждение – воздействие – реакция), каждое событие может рассматриваться как создающее потенциал для реакции, которая – помимо прочих возможных последствий – может привести к дальнейшим актам девиантности.
Теперь позвольте мне вернуться к первоначальным целям исследования и завершить эту вводную главу изложением плана книги. Мое внимание сосредоточено на генезисе и развитии моральной паники и социального типирования, связанного с феноменом модов и рокеров. В трансакционной терминологии – на выяснении, каковы были характер и последствия социетальной реакции на эту конкретную форму девиантности. В мои задачи входило рассмотрение того, как воспринималось и концептуализировалось поведение, существовал ли унитарный или же дивергентный набор образов, какими способами эти образы передавались и как реагировали агенты социального контроля. Поведенческие вопросы (как возникли стили модов и рокеров? почему некоторые молодые люди, более или менее идентифицируемые с этими группами, вели себя так, а не иначе?) также будут рассматриваться, но во вторую очередь. Переменная социетальной реакции – вот что находится в центре внимания.
На этой переменной фокусировалось весьма небольшое число проведенных исследований. Термин «реакция» оказался реифицированным и стал охватывать широкий диапазон интерпретаций. Означает ли «реакция» то, что
Чтобы остаться верным теоретической направленности своего исследования, я представлю свою аргументацию с точки зрения типичной последовательности реакции. То есть вместо того чтобы подробно описать девиантность, а затем рассмотреть реакцию, я начну с как можно более краткого описания девиантности, затем перейду к реакции, после чего, наконец, рассмотрю взаимосвязь между девиантностью и реакцией. С точки зрения аналогии с катастрофой это означает начать с описания, перейти к другим фазам реакции и далее вернуться к предупреждению и воздействию. Книга разделяется на три части: в первой (и главной) части прослеживается развитие и отголоски реакции, в особенности как она отразилась в массмедиа и в действиях организованной системы социального контроля. Она состоит из трех глав: «Описание», «Реакция: мотивы мнений и установок» и «Реакция: фазы спасения и ликвидации ущерба». Во второй части книги рассматриваются последствия реакции, а в третьей определяется – в историческом и структурном отношении – увеличение числа народных дьяволов и рост моральной паники.
Такая структура книги подразумевает, что в первой части моды и рокеры вряд ли вообще будут походить на «настоящих, живых людей». Они будут рассматриваться с точки зрения социетальной реакции, а в ее глазах они обычно предстают бесплотными объектами, пятнами Роршаха, на которые проецируются реакции. Прибегая к такому ходу изложения, я вовсе не предполагаю, что эти реакции – хотя они и включают элементы фантазии и избирательного искаженного представления – иррациональны и что моды и рокеры не были реальными людьми с определенными структурными корнями, ценностями, целями и интересами. Не были они и существами, неспособными к ответной реакции, которых толкали и тянули за собой силы социетальной реакции. Я выстраиваю линию рассуждения таким образом для пущего эффекта, позволяя модам и рокерам обрести плоть лишь тогда, когда их предполагаемые идентичности были представлены для публичного обсуждения.
Глава 2
Описание
Как я уже сказал, я буду уделять больше внимания зрителям, чем действующим лицам. Теперь – прежде чем приступить к анализу первых этапов реакции – я бы хотел поговорить о типичной сцене и декорациях, в которых разворачивались драмы модов и рокеров. Конечно, различия между «зрителями», «действующими лицами» и «сценой» отчасти искусственны, поскольку драматургическая аналогия, на которую они опираются, остается лишь аналогией. По мере того как драма модов и рокеров развивалась своим чередом, сценарий менялся, и реакция каждой последующей аудитории преобразовывала характер сцены. Однако что-то оставалось неизменным; стоит отметить ряд отличительных черт декораций – в контексте их влияния на происходящее.
Социологи редко прибегают к данному описанию общего контекста, помещая в центр внимания такие глобальные категории, как преступление и делинквентность, и номотетически анализируя их с целью вывести общие законы и взаимоотношения. Идеографические описания конкретных событий или мест были оставлены на долю журналистов и историков, и если использовались, то лишь в иллюстративных целях. С точки зрения канонов конвенциональной социологической практики это, вероятно, легитимно, но все же отсюда следует, что информация об отдельных проявлениях этих глобальных категорий не собиралась ни в каких теоретически значимых терминах. Так, в отношении молодежного бандитизма или коллективного насилия среди несовершеннолетних имеется ряд теорий достаточно высокого уровня наряду со сложными описаниями межличностных процессов внутри групп. Зато мало натуралистических описаний – каково это, расти в гетто или жилом комплексе, ходить на поп-концерты под открытым небом, участвовать в рок-н-ролльном бунте пятидесятых[76]. Поразительное число исследований в таких областях, как молодежный бандитизм и столкновения на расовой почве, опирается на сведения из вторых рук или чрезвычайно предвзятые источники.
Обстановкой, в которой разворачивалась драма модов и рокеров, были английские праздничные дни на море и все, что связано с этим ритуалом. Журналист, который написал, что, «пожалуй, не будет ошибкой подыскать объяснение [беспорядкам] в характере британских выходных на море»[77], лишь слегка преувеличивал важность ситуационного элемента. Эта обстановка несильно изменилась с того самого Троицына дня, который тридцать лет назад описывал Грэм Грин в «Брайтонском леденце». Хейл провел в Брайтоне три часа:
Он прислонился к перилам у Дворцового мола и повернулся лицом к толпе, которая беспрерывно раскручивалась перед ним, словно моток двухцветного провода, – люди шли парами; по лицу каждого было видно, что он твердо решил сегодня как следует повеселиться. Всю дорогу от вокзала Виктория они простояли в переполненных вагонах; чтобы позавтракать, им придется долго ждать своей очереди; в полночь, полусонные, они будут трястись в набитом поезде, опаздывающем на целый час, и по узким улицам, мимо закрытых баров, устало побредут домой. С огромным трудом и огромным терпением они выискивали зерна удовольствия, рассеянные на протяжении этого длинного дня: солнце, музыку, шум миниатюрных автомобилей, поезд ужасов, проносящийся между рядами скалящих зубы скелетов под набережной у Аквариума, палочки Брайтонского леденца, бумажные матросские шапочки[78].
На той же набережной возле Аквариума во время Троицына дня 1965 года я брал интервью у двух пенсионеров из Южного Лондона, которые проводили в Брайтоне большую часть выходных на протяжении тридцати лет. Они говорили об изменениях, заметных каждому: люди выглядели лучше, было меньше туристов, приехавших на один день, и автобусов, меньше молодых супружеских пар («все уехали на Коста Брава»), все подорожало, и, конечно, на улице стало больше молодежи. Молодые люди были повсюду: на мотороллерах, мотоциклах, они набивались в поезда, приезжали автостопом из Лондона, лежали на пляжах, разбивали палатки на скалах. Но в остальном для этих стариков мало что изменилось. Они об этом не говорили, но, возможно, по сравнению с Брайтоном Грина произошло одно изменение к лучшему: уже не ощущалась та угрожающая атмосфера, что окружала «банды бритв» и драки на гоночных трассах в двадцатые и тридцатые.
Сценой первого эпизода модов и рокеров, которая должна была задать тон всем остальным и придать феномену его отличительные контуры, стал не Брайтон, а Клактон – небольшой курортный городок на восточном побережье Англии. Он никогда не был богатым и популярным, как Брайтон, там традиционно собирались трудные подростки из Ист-Энда и северо-восточных пригородов Лондона. Как и в Грейт-Ярмуте, его ближайшем соседе, где позже развернулись события модов и рокеров, возможности Клактона в плане удобств и развлечений для молодежи были довольно ограничены.