Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Георгий Владимов: бремя рыцарства - Светлана Шнитман-МакМиллин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Прошли годы. И вот уже мы с Беллой дома у Жоры Владимова бесконечно прокручиваем ролик, запечатлевший тот трагический момент, когда машина Урбанского взлетела над барханом, перевернулась в воздухе и упала на крышу…

Перед моими глазами и сейчас стоит этот кадр: на наших глазах гибнет Урбанский»[159].

Марина Владимова говорила мне, что отец испытывал странное и мучающее его чувство вины – как будто текст повести предопределил неожиданную смерть его любимого актера.

* * *

К двадцатилетию победы над фашизмом в 1965 году «Военное издательство» решило напечатать серию генеральских мемуаров. Для редактирования нанимались молодые писатели. Платили прекрасно, и всегда интересовавшийся военной историей Владимов сразу отозвался на это предложение. Так судьба свела его с генералом Петром Васильевичем Севастьяновым[160], к более подробному рассказу о котором я вернусь в главе о романе «Генерал и его армия». Владимов был редактором его книги «Неман – Волга – Дунай»[161]. После успешной работы с Севастьяновым Владимов охотно согласился на предложение сделать литературную запись воспоминаний Евстафия Ивановича Позднякова, в то время полковника, а в молодости комиссара[162]. Но, по словам Владимова, престарелый Поздняков Отечественной войны больше не помнил.

Он помнил лишь Гражданскую войну, и главным из всей войны было то, каким он тогда был красивым да с этаким каштановым чубом! И конь у него был чудо-конь, такой красивый, и маузер был у него красивый, но добиться от него толку было невозможно. Где красота кончалась, там начинался полный склероз: ни где сражались, ни кто, ни как – он деталей не помнил. Но так как издательство уже заключило договор и с ним, и со мной, решили – пусть будет Гражданская. Дали мне в помощь консультантов. Из предоставленных ими материалов я «выдавил» и написал не бог весть какую замечательную книжку. Но деньги, очень нужные в тот момент, мне заплатили (ГВ).

Это было все «нудно и малоинтересно», и Владимов был рад, когда рукопись ушла в издательство.

В том же 1964 году произошла встреча, навсегда определившая его личную судьбу.

Глава одиннадцатая

Наталия Кузнецова

В 1964 году Владимов познакомился в ЦДЛ со своей второй женой Наталией Евгеньевной Кузнецовой. Наташа пришла туда, чтобы взять интервью у писателя Аркадия Васильева для журнала «Огонек», где она работала внештатным сотрудником. Она также писала цирковые репризы для своего бывшего мужа, «грустного клоуна» Леонида Енгибарова, хотя к тому времени они уже разошлись. Роман Владимова с Наташей начался после нескольких встреч, но, по словам Георгия Николаевича, он вначале отнесся к этим отношениям «не то чтобы легкомысленно, но не вполне серьезно и ответственно». После тяжелого, болезненного и лишь недавно завершившегося развода с первой женой Владимов чувствовал, что не готов к серьезной связи. И, как ему показалось, Наташа тоже была «хорошенькой, легкомысленной девочкой, для которой это минутная мимолетная встреча». Но все оказалось совсем не так.

История семьи Наташи глубоко трагична. Ее отец Евгений Михайлович Кузнецов (1900–1958) был одним из создателей Музея циркового искусства в Ленинграде в 1928-м, позднее стал художественным руководителем Ленинградского цирка, основателем и главным редактором журнала «Советский цирк». Его работы о цирке были переведены на многие иностранные языки. Наташа с детства росла в близости к цирку, обожала лошадей и прошла полную тренировку цирковой наездницы, хотя никогда не рассматривала это умение как возможный вариант профессиональной жизни. Евгений Михайлович происходил из дворянской семьи, его отец был известным хирургом, профессором Варшавского университета. Во времена «борьбы с космополитизмом» Е.М. Кузнецов оказался удобной мишенью для сталинских палачей. Среди евреев разных сфер и профессий, которых тогда преследовали, всегда был хотя бы один не еврей, чтобы продемонстрировать, что властями двигал не просто черный антисемитизм. На Кузнецова обрушился шквал абсурдной критики, как на «апологета буржуазного цирка» и «горе-теоретика», оказывающего «тлетворное влияние» и вносящего «дух Запада» на советскую цирковую арену[163]. Бог знает, чем бы все это кончилось, если бы не смерть Сталина. Евгений Михайлович был потрясен и страдал с тех пор острыми приступами депрессии. 27 марта 1958 года он попросил дочь сходить в магазин за молоком. Когда она вернулась, отец висел в петле. Шок, испытанный Наташей, остался с ней до конца жизни. Глубокая травма сказывалась на крайней нервности, повышенной возбудимости, сбивчивости речи и легком заикании. Это также навсегда определило Наташино отношение к советской власти. Владимов, глубоко сочувствовавший ее неостывающему страданию, всю жизнь относился к ней с необычайной нежностью, терпением и крайней бережностью.

Мать Наташи и любимая теща Владимова Елена Юльевна Домбровская[164] больше не вышла замуж, хотя была еще очень красива. Портрет Елены Юльевны, написанный влюбленным в нее в молодости художником Владимиром Лебедевым, висел в квартире Владимовых, и Георгий Николаевич отказывался его продать даже в самых стесненных финансовых обстоятельствах.

В декабре, через полтора месяца после знакомства с Наташей, Владимов уехал в Румынию для работы над сценарием советско-румынского фильма «Туннель» (1966) о совместной борьбе советских и румынских разведчиков во время Второй мировой войны, предотвращающих уничтожение гитлеровцами стратегически важного объекта[165]. Он был впоследствии очень недоволен этой картиной, считая, что его соавтор и режиссер картины Франчиск Мунтяну относился к работе спустя рукава – затягивал написание текста, часто отсутствовал, не консультируясь, менял реплики и фабулу, и, по словам Георгия Николаевича, фильм получился «очень слабенький, и моего там почти ничего и не было». В Румынию Владимов ездил трижды, и за время этих поездок отношения с Наташей кристаллизовались: «Она стала мне писать, звонить буквально каждый день. Чувствовалось, что она влюбилась, тоскует, беспокоится обо мне».

Из письма Наталии Кузнецовой:

Жорка, миленький, здравствуй!

Получила сегодня утром твое письмо и огорчилась… Я тут тебя жду, не знаю как. Все на себя злюсь и жалею. Я жалею, что редко говорила тебе чистые слова, от души, что чего-то боялась, и была какая-то тупая и скованная. Я все время о тебе думаю. Все время. И если Володька[166] приходит, то я с ним говорю про тебя.

Правда тот же Володька меня поддразнивает, что я так тебя жду, потому-де, что ты в самый разгар взял да уехал. Ну это он врет, правда?

А за легкомыслие, опять ты меня зря ругаешь: печенку-то я вылечила и даже вид допеченочный приобрела. Лечили меня вторую половину дома – делали вокруг печенки какие-то новокаиновые уколы. Вот так…[167] Красиво?! (25.01.1965, Москва, FSO)

Сохранились и необычайно трогательные письма из Румынии Владимова к Наташе, полные тоски по ней, заботы, любви и бьющей через край нежности: «Считаю на пальцах дни, которые остались до России, до Москвы, до тебя… когда я услышу твой милый-милый голосок и ты придешь ко мне в своей пушистой шубке и платьице и будешь долго причесываться в передней, а потом еще и в ванной» (01.05.1965, FSO). Это неожиданная сторона личности, никак не проглядывавшая в социальном общении Георгия Николаевича, где он был обычно замкнут и очень сдержан.

Когда я приехал 6 марта 1965 года в Москву, она встретила меня на Киевском вокзале в восемь часов утра. Для меня навсе-гда осталось тайной, когда же она встала, потому что ей от «Семеновской» нужно было ехать через весь город. И до этого, конечно, марафет полный навести. В тот день я сделал ей предложение. И она осталась у меня на тридцать два года (ГВ).

Наташа не была официально разведена с Леонидом Енгибаровым, брак с которым был зарегистрирован в Киеве. Свидетельство о браке было утеряно. Владимов решил не посылать запрос на восстановление свидетельства и ждать потом официального развода, но сделать проще: объявить, что Наташа и Леонид потеряли паспорта. Он рассчитывал, что никто не будет проверять, были ли они женаты, где и когда развелись. «Грустный клоун», ненавидевший формальности, радостно согласился, втроем они весело отпраздновали «потерю», и по получении Наташей нового паспорта брак ее с Владимовым был зарегистрирован. Брак оказался крепким, и любовь очень глубокой: «Трудно мы притирались, характеры очень разные, но в конце концов стали неразлучны, неотделимы друг от друга».

Далее я приведу рассказ Георгия Николаевича практически дословно:

Она сначала встретила многообещающего молодого писателя. Про «Большую руду» было опубликовано более сотни статей. Я всюду мелькал, модным был мужчиной. И ей это нравилась, увлекало ее. Но потом мы столкнулись с трудностями: не печатают, не издают, рукописи возвращают. На гонорары от кино мы перебивались много лет. Но как тяжело не было, я никогда ни слова упрека от нее не слышал. Она сама старалась заработать, написать. После моего выступления в защиту Даниэля и Синявского в 1966 году и в поддержку Солженицына в 1967-м ей стали отказывать в ее маленьких подработках: спецотделы выяснили, чья она жена. Она даже печаталась несколько раз под чужими именами, своих подруг, которые отдавали ей потом гонорары. Но и это прекратилось. Нам иногда бывало очень туго, но она несла этот крест. Когда в 1977 году я вышел из Союза писателей, она меня одобрила и не сделала никакой попытки отговорить. И в диссидентском движении приняла участие, сразу сдружившись с Еленой Боннэр и Андреем Дмитриевичем Сахаровым, который к ней очень уважительно относился. Ходила со мной на все судилища, пререкалась с кагэбэшниками – она была очень смелой и надежной мне защитой и другом (ГВ).

Сама Наташа писала позднее Льву Аннинскому: «Мое диссидентство далось мне так трудно – труднее, чем все ошибки юности, чем все неудачи в любви и даже чем эмиграция… Но мой мужественный муж говорил мне: “Ничего, привыкнешь. Я на СРТ тоже поначалу думал, что не выдержу, сбегу”.

Выдержала и обыски, и допросы, и положение изгоя, и филиал КГБ под названием “НТС”, но, как говаривал Ваш персонаж П. Корчагин, “жжет позор за бесцельно прожитые годы”. Действительно необходимо было одно – видеть, и близко, Сахарова, да и того безбожно перебивал каждый, кто мог…»[168]

Рассказ Г.Н. Владимова:

Когда какой-то странный тип, якобы шофер по фамилии Павлов хотел втереться в диссидентское движение, пробившись ко мне, Наташа встала между нами скалой. Он написал Копелеву, что «до Владимова не достучаться. Его жена Наташа никого к нему не пускает». Копелев ему резонно ответил: «Как же вы хотите свергать советское правительство, если не можете пробиться через Наташу?» (ГВ)

Лев Аннинский свидетельствовал, что Наташа совершенно теряла самообладание и становилась «необузданной тигрицей», если ей казалось, что кто-то не так относится к мужу. Но часто она преувеличивала, и Борис Мессерер писал, что это не всегда благоприятствовало общению Владимовых с людьми, по духу им близкими: «Могу назвать совсем небольшой круг бывавших у них в гостях: поэт Юрий Кублановский, писатели Андрей Битов и Евгений Попов, писатель-политолог Рой Медведев. Даже этот более чем узкий круг друзей, многократно проверенных на прочность убеждений и на свою неподкупность, ставился Натальей под сомнение. В итоге своими придирками она неизменно сокращала и без того короткий список близких»[169].

Владимов никогда ни в чем ее не винил:

Она, как и ее мать Елена Юльевна, верила, что ее доля – оберегать мужа и свято следовать тому, что он делает. Это была семья с трагическим ореолом из-за жуткой смерти отца Наташи Евгения Кузнецова. Это было нервное потрясение, которое навсегда в ней осталось и имело свои последствия. Елене Юльевне было пятьдесят лет, она в этом возрасте все еще была необычайно красива, и поклонников было немало, но так и осталась – вдовой Кузнецова. Она жила вначале на Серпуховской, к нам приезжала почти каждый вечер, помогала по хозяйству. Мы жили трудно, она привозила продукты, готовила нам. Потом поменяла свою квартиру на Серпуховской и жила в нашем кооперативном доме на нижнем этаже. Мы спускались к ней пообедать, а потом поднимались к себе работать. Наташа готовить совсем не умела, но в эмиграции, когда рестораны были совсем не по карману, заказав из Москвы поваренные книги, научилась и готовила очень вкусно.

КГБ пытался воздействовать на меня через Наташу. А ко-гда это провалилось, устраивал провокации, даже покушения на нее – чтобы припугнуть. Наташе хотелось выбраться из этого мрака в эмиграцию, куда уехало уже много наших друзей. И я видел, что у меня нет выхода, так как опасался, что репрессии обрушатся не на меня, а на нее, чего я никак не мог допустить. Елена Юльевна сразу приняла решение ехать с нами. Она была нам большой поддержкой. Проведя первые несколько лет жизни в Германии, Елена Юльевна помнила с детства кое-что из немецкого и, не стесняясь ошибок, всегда умудрялась как-то объясняться. Бывая раньше за границей по работе, она быстро реагировала на новое окружение, схватывала бытовые ситуации и довольно успешно решала их – в отличие от Наташи моей, бывшей в повседневной жизни совершенно беспомощной и непрактичной. Елена Юльевна очень переживала за нас во время всей этой истории с НТС. Через неделю после того, как нас уволили, она попала в больницу с инфарктом от пережитого потрясения и через два недели умерла. Мы остались вдвоем. Для нас это была огромная потеря, и мы ее очень остро пережили.

В эмиграции Наташа начала писать активно. Первую свою критическую статью под псевдонимом Рубцова она написала для моего первого номера «Граней». Я поместил в номер рассказ Артема Веселого «Огненные реки» и роман Бородина[170], так что литературная часть выходила достойной. Но нужно бы-ло три-четыре рецензии, а критического отдела у нас не было. Недавно вышла книга Даниила Гранина «Еще заметен след». Я сказал Наташе: «Сядь и напиши рецензию». Она села, написала, получилось очень неплохо, эту рецензию многие хвалили. Какое-то время она писала в «Грани», а потом больше не могла, так как стала ответственным секретарем. Появилось много работы в журнале, нужно было читать рукописи, отвечать авторам.

После увольнения и с 1987 года Наташа стала писать в парижскую «Русскую мысль» и следующие десять лет работала внештатно для этой газеты. У нее была невероятная память, как писал Аннинский, у нее была «большая готовность памяти», и она многое цитировала по памяти. Книг у нас было немного, собрали кое-что из русской классики, сочинения Гоголя, Толстого, Чехова. Но литературоведческие работы она все по-мнила по лекциям со времен факультета журналистики и могла цитировать. Профессиональная память ее была превосходной, и любовь к русской литературе глубочайшей.

В 1994 году у Наташи началась болезнь, которая продолжалась два с половиной года. Первое исследование не дало ясных результатов. Когда спустя какое-то время анализы хотели повторить, Наташа отказалась, сказав, что это очень мучительно. И вообще, заявила, что ей легче, все уже прошло. Я однажды спросил у немецкого врача, не рак ли у нее, но тот покачал головой: «Nein, nein!»

Тут началась вся эта букеровская кампания после публикации «Генерала и его армии» в «Знамени». Наташа этим жила. Она очень надеялась, что, если я получу премию, мне вернут квартиру. Тогда мы могли бы, как Войнович и Аксенов, жить на два дома и часто ездить в Москву. В 1995-м мы поехали на букеровскую церемонию вместе, и там ее самочувствие очень ухудшилось. Мы очень ждали этой поездки, Наташа надеялась походить по друзьям, по знакомым, да просто по Москве. Но схватила грипп и две недели лежала, отвечая на звонки. Друзья и подруги к ней приезжали. Дочка мне потом рассказала, что однажды, когда меня не было в комнате, Наташа рассказала Марине, с которой они очень любовно сошлись, что у нее подозревают рак, но просила «не говорить папе».

После получения Букера на Наташу очень плохо подействовало, что наши ожидания насчет жилья в Москве не оправдались. Деньги появились, потому что заключили договоры испанское, немецкое и польское издательства. Но она ожидала большего эффекта от этой поездки, очень надеясь, что на волне успеха мне вернут квартиру. Но никаких практических последствий в этом смысле мой Букер не имел, и у нее появилось чувство обиды. Она заговорила о том, что все отвернулись от нас, предали: «Ты за всех заступался, защищал права людей, а твои права кто теперь защищает?» Последний раз она обрадовалась, когда щедро заплатили испанцы: «Испанцы – люди чести». Но умерла она с чувством обиды (ГВ).

Наталии Евгеньевны Кузнецовой не стало 2 февраля 1997 года. Из письма Владимова дочери Марине:

Иной раз такая тоска накатывает, не передать… – ведь Наташа была всегда. И должна быть всегда, почему же ее нет, нет нигде? Ни на кладбище нет, ни в околоземном пространстве, что-то не верю я в перемещение душ, о котором нынче столько пишут в российских газетах. Все не могу смириться с этой нелепостью, несправедливостью судьбы (02.07.1997, FSO).

Об этой очень красивой и непростой в общении женщине будут вспоминать по-разному. Но бесспорны два факта: Наталия Евгеньевна Кузнецова обожала своего мужа и искренне восхищалась им, преклоняясь перед его талантом и нравственной силой. В ней жили верность, жертвенность и готовность безоглядно служить любимому человеку. И она прекрасно знала, страстно и очень пристрастно любила русскую словесность и активно участвовала в современном литературном процессе.

Для Георгия Владимова это ее делало бесценной и глубоко любимой спутницей жизни.

* * *

Краткая биография Наталии Евгеньевны Кузнецовой, написанная Георгием Владимовым для Льва Аннинского.

Родилась 26 мая 1937-го в Ленинграде, в 41-м эвакуировалась в Омск, вернулась в 44-м, 45–55-й гг. – школа, потом факультет журналистики МГУ (в связи с переводом отца в Москву), окончила в 60-м. Работала в журналах «Сов. эстрада и цирк» и «Огонек», писала небольшие очерки для АПН и репризы для цирка. Замужем была как будто три раза (я никогда не уточнял): за Марком Эрмлером, Владимиром Симоновым и Леонидом Енгибаровым. В октябре 1964-го познакомилась с брандахлыстом Ж. Владимовым, жить вместе стали с 6 марта 1965-го и прожили в любви и согласии 32 года (без восьми дней). Участвовала в правозащитном движении, хотя формально ни в какую группу не входила, но выполняла многие тайные поручения (и довольно опасные), дважды пережила обыски, несколько допросов – по делам З. Крахмальниковой[171] и Л. Бородина. Выехала в эмиграцию 26 мая (в день своего рождения) 1983-го. Литературной критикой прежде не занималась, первая рецензия – в моих «Гранях», затем был двухлетний перерыв – тянула журнал в должности ответственного секретаря, под псевдонимом Денисьева. В июне 86-го уволена энтээсэсовцами вместе со мной, после чего занялась критикой всерьез. В 1996-м почувствовала равнодушие к писанию и к славе – поди, уже серьезно была больна. Умерла от рака печени 2 февраля сего года, в 10 утра, в госпитале св. Иосифа, Висбаден. Похоронена в Оберносбахе, 2 км от нашего дома. Остальное – найдешь в ее писаниях, она много вкладывала личного[172].

Глава двенадцатая

«Три минуты молчания»

Покрепче, парень, вяжи узлы —Беда идет по пятам,Вода и ветер сегодня злы,И зол, как черт, капитан.И нет отсюда пути назад,Как нет следа за кормой,Никто не сможет тебе сказать,Когда придем мы домой!Сам черт не сможет тебе сказать,Когда придем мы домой…Александр Городницкий. Моряк, покрепче вяжи узлы

Потому говорю им притчами, что они видя не видят, и слыша не слышат, и не разумеют…

Евангелие от Матфея, 13:13
История создания романа

Имя дочери – Марина – было выбрано не случайно. Владимов вынашивал замысел новой книги, действие которой должно было происходить в Мурманске и морях Северного Ледовитого океана. Он подружился с Константином Николаевичем Брызиным, ранее плававшем радистом на атомном ледоколе «Ленин», базой которого был Североморск, военный порт в 5 километрах от Мурманска. От Брызина писатель услышал историю, которая легла в основу фабулы романа «Три минуты молчания». Владимов начал читать литературу о кораблях, но понимал, что ему не хватает практических знаний о жизни на рыболовном судне. «Околачиваясь» успешным автором в «Новом мире» и ЦДЛ, он быстро осознал, что нельзя «слишком погружаться в затягивающее писательское существование», и решил по совету Юлиана Семенова, знавшего о его замысле, пойти в море, чтобы прочувствовать атмосферу своей будущей книги. Попросив у Союза писателей командировку на Северный флот, Владимов получил дополнительные деньги от «Литературной газеты». Семенов предлагал ему пересаживаться с траулера на траулер, чтобы накопить побольше впечатлений. Но Брызин решительно отсоветовал:

Не надо пересаживаться, дурости все это. Так тебе никто не откроется. Люди заняты тяжелым трудом в тяжелейших условиях, а между ними ходит какой-то бездельник с записной книжечкой. Тебе натолкают баек, известных старинных морских историй, которыми всех новичков кормят. Ты лучше запишись в рейс матросом. Если без захода в иностранные порты, то легко оформляют, матросов всегда не хватает. Тут все и узнаешь… (ГВ)

При написании «Большой руды» Владимов сопровождал в поездках и жил с шоферами, но активно в их работе не участвовал. Но для «Трех минут молчания» роли наблюдателя было недостаточно: «…морская история должна быть рассказана от первого лица, языком и стилем молодого рыбака-матроса. Со всеми нюансами его фразеологии – что не так уж сложно – со всем багажом его привычек, опыта, взгляда на вещи и на людей, что уже посложнее… Я пошел в Северную Атлантику матросом и поплавал три месяца и два дня»[173].

Он беспокоился, не будет ли морской болезни, но Брызин объяснил, что в этом случае на первой базе спишут и вернут в порт.

11 января 1962 года Владимов вышел в плавание на траулере «Всадник». Он был очень сильным и выносливым молодым человеком.

Но тут с непривычки было страшновато, потому что условия оказались довольно опасными: нужна была не столько сила, сколько ловкость, чтобы правильно развернуть и поставить 90-килограммовую бочку, когда палуба уходит из-под ног. Иначе эта бочка может или убить, или снести за борт (ГВ).

Позднее он рассказывал в интервью для «Литературной газеты»: «Было всякое – и штормы до одури, когда неделями валяешься на койке, проклиная день и час твоего выхода в рейс; и работа на палубе в семи-восьмибалльную волну, когда ледяная свежесть проникает за шиворот и в сапоги, и снежный заряд сечет лицо, а закрыться рукавицей нельзя, надо спешно выбирать сети… и дни прекрасной весенней погоды, невиданной синевы неба и воды, которую едва успеешь заметить, потому что рыба идет “навалом” и нужно работать от темна до темна»[174].

Экспедиция была рассчитана на три месяца и одну неделю с проходом через Баренцево, Северное и Норвежское моря. В бинокль он смог разглядеть далекий берег Шотландии. Морской болезни не оказалось, легкая тошнота прошла за первые полчаса, а дальше даже в шторм, продолжавшийся девятнадцать дней, проблем не было. Во время шторма в судне появилась пробоина, для починки которой траулеру пришлось зайти в фьорд около Фарерских островов, откуда виднелся норвежский берег с моряцким поселком[175].

Рыболовами были в основном, как и главный герой книги Сеня Шалай, бывшие моряки Северного военного флота: «После четырех лет на флоте, куда было уходить?» Владимов выдавал себя за шофера с КМА, который хочет заработать денег на собственную машину, «но моряки решили между собой, что КМА – это я для понта придумал, а был московским таксишником, который хочет заработать на “Волгу”». Легенда оказалась удачной, ему полностью поверили и принимали «за своего». Плавание на траулере Владимову так понравилось, что он даже записался в следующий рейс. Но в Мурманске, увидев выставленную в окне уличного киоска «Большую руду», почувствовал:

Время возвращаться к своим кораблям. Тезис же о сказке, «которую делают былью», оправдался вполне: на свой первый «запорожец» я заработал деньги именно в море, получив премию за перевыполненный план по улову селедки и трески. Деньги за рейс заплатили – по тем временам – безумные: 12 тысяч. Так что части их хватило на кооперативную квартиру (ГВ).

Он купил экземпляр «Большой руды» и переслал эту «книжечку, уродливую жутко», капитану траулера «Всадник». Тот был потрясен: «Жора же был самый политически неграмотный из матросов – даже газет никогда в руки не брал! Писатель… Что же мне ждать теперь? Что мой боцман серенады сочинять начнет?»

После плавания Владимов приступил к написанию романа «Три минуты молчания». В отличие от «Большой руды» работа шла медленно и трудно: «Жизнь так перла, что я ее никак не мог уложить на страницу». Дважды он откладывал текст, участвуя в создании сценариев для фильмов «Большая руда» (1964) и «Туннель» (1966). Роман был закончен в конце 1967 года, и Владимов принес его в «Новый мир». А.И. Кондратович, описывая обсуждение романа на редакционном заседании[176], отмечал раздраженное состояние А.Т. Твардовского. Владимов в письме Г.Я. Бакланову вспоминал:

Построить свой мир в «Трех минутах молчания» было трудненько из-за решения – может быть, ошибочного – писать этот роман от первого лица. Твардовский считал, что я просто облегчил себе задачу, уклонившись от «дирижирования оркестром», и даже отказывался признать сие произведение романом, ибо роман от первого лица не свойственен русской прозе, предлагал назвать ему хоть один такой в русской литературе 19 века. Нашли ему такой – «Подросток» Достоевского. Но задачи я себе ничуть не облегчил, дирижировать все равно пришлось, только не своими руками, а руками матроса, видеть мир его глазами, говорить его устами, которые иных слов произнести не хотят или не могут. А сверх того, пришлось слишком многое объяснять читателю из области судовождения и такелажа. Удивительно лишь то, что «Три минуты молчания» оказались самой читаемой из моих вещей… (30.03.1995, FSO. АП)

Роман был опубликован в 7–9-м номерах «Нового мира» в 1969 году со значительными цензурными купюрами. Полная его версия была впервые напечатана в издательстве «Посев» в 1982-м.

Мурманск начала 1960-х

Береговая часть книги разворачивается в заполярном Мурманске. Один из заголовков обрушившейся впоследствии на роман критики вопрошал: «Разве они такие, мурманские моряки?»[177] Я не знаю, какими видел мурманских моряков автор этого риторического вопроса. Я провела в Мурманске детство и город видела именно таким, каким Владимов его описал. Георгий Николаевич позднее очень подробно расспрашивал меня о жизни в Мурманске, откровенно наслаждаясь моими воспоминаниями и уговаривая меня их записать. Они явно отзывались в нем тем ощущением мурманской жизни, которое он вынес из пребывания в городе. Ни в одном из своих произведений он не изведал «метод познания на собственной шкуре» с такой интенсивностью, как при написании «Трех минут молчания». Несколько месяцев на Севере были выходом в иную жизнь, и они отзывались в нем живым и радостным воспоминанием о своей молодости, авантюрности и физической силе.

Приступая к анализу «Трех минут молчания», я не могла найти в литературе описаний, воспроизводящих совершенно особую атмосферу этого северного портового города, и поэтому я решила исполнить желание Георгия Николаевича, записав некоторые из своих детских впечатлений.

Роман Владимова начинается со встречи героя с характерными для Мурманска персонажами – бичами, спившимися моряками, которые больше не ходили в море. Зимой они часто ночевали в незапиравшихся подъездах домов у батарей, опустившиеся, бездомные, пьяные. Мы их не боялись и спокойно проходили мимо. На улицах они валялись на обмерзших тротуарах у обочин или стен домов. Их подбирали специальные машины, но они все равно нередко замерзали до смерти. В городе было пять вытрезвителей: три мужских и два женских – пьянство и алкоголизм в Заполярье были феноменальными и более нигде мною не виданными.

Мурманск остался в моей памяти графикой трех перспектив и пяти направлений. От нижней части города, от неширокого незамерзающего залива с огромным портом и бесконечными верфями шел до центральной части города невысокий подъем.

Основной частью была узкая равнина, которую пересекал длинный проспект Ленина с несколькими параллельными улицами и соединяющими их короткими перпендикулярными ответвлениями. На проспекте находилось несколько гастрономов, вокруг которых всегда стояла полупьяная толпа, и рыбные магазины. В начале нашего пребывания в Мурманске их роскошные прилавки отличались от фламандских натюрмортов только большими лужами хлюпающей под ногами грязи на полу. Запах свежей рыбы, вырывавшийся на улицу, заполнял воздух соленым морским дыханием. Но свежая рыба исчезла через несколько лет, сменившись свежемороженой. Народ не унывал, бодро жарил ее и делал заливное. Потом свежемороженая тоже пропала, в больших грязноватых льдинах за витринами лежали серые мороженые рыбины. Они расползались на сковородке, из них крутили рыбные котлеты и тефтельки. Когда же я в первый студенческий год, приехав на каникулы к родителям, зашла в рыбный магазин, его интерьер казался полинявшей картиной Энди Уорхола: прилавки сверкали неземной чистотой, а вдоль стены шла длинная выставка рыбных консервов в тусклых наклейках. Магазин был пуст. «Вот из этих суп вкусный получается», – приветливо объяснила мне молоденькая продавщица, указывая на одну из банок. История рыбных эпох Мурманска – наглядная хроника «стагнации», постепенного развала советской экономики.

На улице, параллельной проспекту Ленина, находились кинотеатр и промерзший парк, в который никто не заглядывал, а также ресторан «Арктика», столь важный в повествовании Владимова. Я жила во дворе, куда выходила задняя дверь ресторана. У моей одноклассницы Любочки, красивой, рослой девочки, в «Арктике» работала мать, директором или администратором, я не помню. Любочка прибегала ко мне списывать домашние задания и, списав, звала в «Арктику» «есть эклеры». Мы перебегали через двор и попадали на кухню, где нам выносили на противне необыкновенно вкусные пирожные. Официантки, крупные, крепкие и сплошные красотки, вбегали в кухню, радостно целовали Любочку: «Красавица растет!» – и гладили меня по головке: «Кудрявенькая, да худышка-то какая! Ей бы борща с салом по три тарелки вливать каждый день – поправится!» Я вздрагивала от ужаса и давилась эклером. Они убегали, а мы, подстораживая моменты, придерживали дверь и смотрели в зал. Там шла загульная жизнь, наяривал оркестр, толкались пары и висел дымный гудящий туман – атмосфера ресторана точно описана в «Трех минутах молчания». Без драки на улице ночь никогда не кончалась.

Третьей высокой частью города была Гора, как все ее тогда именовали. Так называлась гряда сопок, тянущихся вдоль Мурманска. На ней небольшими группками стояли дома и домишки, но был и район побольше, располагавшийся на сопке над концом проспекта Ленина. Первые три года мы жили на Горе, в небольшой коммунальной квартире.

Родители, посетив местную школу, решили меня туда не отдавать. На базе пединститута, где папа преподавал, была своя школа № 2, находившаяся на проспекте Ленина. Учителями там были отчасти институтские преподаватели, и студенты приходили на уроки. Меня туда и записали. Каждый день, выходя из четырехэтажного дома, я мчалась к склону Горы. Кроме нескольких больших домов, район был застроен в основном деревянными бараками, похожими на магаданские, которые можно увидеть в фильме Виталия Каневского «Замри – умри – воскресни!». Холодные деревянные туалеты были во дворе примерно в 15 метрах от бараков. При осенних и зимних мурманских морозах бог знает кто туда добегал. В вечном полусумраке заполярного дня я каждый день, пробегая по мосткам, очень старалась не поскользнуться и не смотреть по сторонам на желтые замерзшие лужицы и оледеневшие коричневые кучки. Подходя к сопке, нужно было выбрать: съехать по очень крутому склону на портфеле, что было страшновато и опасно, или попробовать спуститься, скользя и больно падая, по совершенно оледеневшим неглубоким деревянным ступенькам длинной лестницы. По какой-то умной причине лестница не доходила до конца, и нужно было принять второе решение: уйти в сугроб и добраться по колено в снегу намокшей, но не упавшей, или перейти на склон и съехать на портфеле последнюю часть пути. Я обычно выбирала второе. Вернуться назад по тому же склону было невозможно. Но не особенно далеко за моей школой сопка была пониже. Там стояло какое-то бетонное безоконное сооружение, говорили, что что-то военное. Лестница, ведущая рядом с ним наверх, казалась не такой трудной. По ней я и поднималась и, дрожа от пронзительного ветра, брела в темноте полчаса над городом по пустынной узенькой тропинке. С одной стороны были сугробы выше меня высотой, с другой – ледяной обрыв сопки. Когда наконец появлялись огоньки бараков и в темноте начинал неясно вырисовываться силуэт нашего дома, я изо всех сил пускалась бежать.

Однажды папа ехал читать лекцию на Абрам-мыс, и я упросила его взять меня с собой: мне ужасно хотелось переправиться через залив. Абрам-мыс даже меня, советского ребенка, поразил безнадежной нищетой хаотично лепившихся по склонам нескончаемых халупок. Я терпеливо высидела папину лекцию, и мы вернулись «в город». Больше я на Абрам-мыс не просилась. Но описание поездки туда героя «Трех минут молчания» Сени Шалая и домик его «морской любви» Нинки глубоко отозвались во мне полной правдивостью.

Был еще отдаленный район у залива – Три Ручья, упоминаемый Владимовым, но там я никогда не бывала.

В северной части города находился район Роста, тоже раскинувшийся по сопкам, где жила главная героиня романа – Клавка. Роста считалась в то время одним из его самых неустроенных и опасных, «бандитских» мест.

От конца проспекта Ленина шла дорога в Нагорное, район на высокой крутой сопке, где живет часть команды «Скакуна», – туда можно было добраться на переполненных, холодных, редких автобусах.

Матросы, придя из рейса, появлялись на проспекте Ленина приодетые кто в непонятного цвета куртки, кто в бесформенные драповые полупальто, но все – с козырьками, надвинутыми на одну бровь. Зимой они стояли компаниями у гастронома или неторопливо проходили по проспекту Ленина со своими девушками в толстых ватных пальто и теплых платках. Весной, с конца марта, на проспекте начинались прогулки. Девушки шли синеватые от холода, еле сдерживающие озноб в коротких пальтишках, с высокими начесами на головах, покрытых легкими платочками. Когда лютость холода и ветров ослабевала, на проспекте появлялись грузины, продающие цветы: смуглые, в меховых сапогах, в овчинных шапках и полушубках, они казались экзотическими пришельцами иного мира. Веточка мимозы стоила 7–8 рублей[178]. В апреле появлялись гвоздики – 5 рублей цветок. Пары проходили по проспекту, и мы читали современный язык цветов. Не тот, на котором выражалась дворянская бабушка А.П. Чудакова: «Сейчас этот язык, к сожалению, забыт. А между тем на нем можно выразить все. Бересклет – твой образ запечатлен в моем сердце, лисохвост – тщетное стремление, божье дерево – желание переписки, ландыш – тайная любовь, крокус – размышление, колокольчик – постоянство… И так далее, целая наука…»[179]

Мы не подозревали не только о подобных нюансах, но среди чахлой мурманской растительности о самом существовании бересклета, лисохвоста и божьего дерева. Язык цветов проспекта Ленина был незатейлив и внятен: одна гвоздика у девушки в руках означала – понравилась; три гвоздики – любовные отношения; пять – серьезные намерения и возможную женитьбу. Больше пяти бывало только на свадьбах. Все знали, что можно дарить только нечетное число цветов.

Стремление к красоте и иной жизни проявлялось иногда в именах, которые родители давали девочкам. Дочки Неддочка и Земфира в романе Владимова меня ничуть не удивили. В параллельном со мной классе училась Афродита Собакина, которая, шмыгая носиком, представлялась: «Фродя». Когда мы рассказали об этом маме моей подружки, преподававшей в медицинском училище, она смеялась до слез. У них на фельдшерских курсах училась Венера Медведева.

Криминальность в городе была чертой каждодневной жизни. Она начиналась в октябре. Летом преступный мир промышлял на юге, куда с наличными деньгами, при отсутствии банков и карточек, ездили «курортники». Денежный же, по советским понятиям, Мурманск был очень притягателен для матерых воров: высокие северные оклады, рыбаки, получавшие «безумные», как выразился Владимов, деньги, возвращаясь из моря. Вечерами нас не выпускали из домов, входить в подъезды, где подвалы не запирались, было так страшно, что мы поджидали соседей, подпрыгивая от холода на улице. Когда мы выходили из квартир даже днем, родители ждали, пока хлопнет входная дверь – это означало, что ребенок в целости выскочил на улицу. Единственный безопасный подъезд был в доме, где жило высокое партийное начальство. Мы иногда ходили в гости к своей однокласснице Наташе, отец которой был секретарем Мурманского обкома партии. Под ярко освещенной лестницей у входа стоял стол, за которым всегда сидели два дежурных вооруженных милиционера. Когда в 1961 году Н.С. Хрущев объявил, что через двадцать лет в стране настанет коммунизм, я желала этого всей душой, потому что предполагалось, что при коммунизме не будет преступности. Я не совсем понимала, куда денутся мурманские бандиты, но все-таки тайно огорчалась из-за насмешливого скепсиса родителей.

В кино нас не пускали, всегда ходили рассказы, что бандиты проигрывали места и могли убить ножом во время сеанса или после него. Я не знала никого, чей знакомый погиб бы таким образом, хотя грабежи и убийства были частью жизни и случались даже в центре. Я помню, как в кинотеатре «Северное сияние» показывали французско-итальянский фильм «Три мушкетера», и мы умоляли родителей пустить нас в кино. В конце концов они объединились, купили билеты в ряд за нами, и мы целой детской ватагой, ликуя, отправились в кино. После маленького черно-белого домашнего телевизора, который я смотрела очень редко, у меня с непривычки от большого экрана и ярких цветов ужасно разболелась голова.

В начале 1960-х годов Мурманск стал «открытым городом», куда могли приезжать иностранцы. В школе была устроена политинформация: как вести себя «с достоинством советского человека». Достоинство состояло в том, что мы не должны были смотреть на иностранцев, улыбаться им, вступать с ними в разговоры или брать подарки, и особенно жвачку, о которой мы понятия не имели, но которая была важным врагом советской власти. Предполагалось почему-то, что иностранцы непременно захотят фотографировать мурманские мусорные ящики. Увидев их за этим грязным занятием, мы должны были заслонить грудью урну или прыгнуть на виновника и разбить фотоаппарат. Я пришла в тайный ужас. Даже из страха оказаться предателем Родины, я совершенно не представляла себе, как я буду «прыгать на иностранца». Потосковав о своем малодушии, я придумала трусливый выход: иностранцев же по одежде будет видно издалека, и я сразу перебегу на другую сторону проспекта Ленина. Но со временем я успокоилась. Иностранцы в безрадостный Мурманск не ездили, и я подозреваю, что мусорные урны на проспекте Ленина так и остались без внимания загнивающего Запада.

Когда папа стал профессором, городское партийное начальство спохватилось: единственный профессор европейского Заполярья и герой войны жил в коммуналке на Горе. Папу вызвали в обком партии и в присутствии высокого начальства торжественно облагодетельствовали: вручили ордер на крошечную двухкомнатную хрущевку на проспекте Ленина. Радость моих родителей была безгранична, и мама вскоре забрала к нам любимую племянницу Галочку, как раз окончившую медицинский институт. Когда к нам приехал ее муж Володя, семья была в комплекте. На каникулы приезжал мой брат, студент Ленинградского кораблестроительного института. Теснота была привычна, все были родные, и все довольны и веселы. Родители были счастливы в Мурманске: ни страшной войны, ни деятельности великого вождя, ни побегов от арестов, ни выбитых зубов в улыбках вырвавшихся из ежовских тюрем друзей. Отдельная квартира в 28 метров с горячей водой и центральным отоплением. Каждое воскресенье приходили в гости друзья, жившие по окраинам или в коммуналках, интеллигенция, приехавшая подработать после нищенства войны и ГУЛАГа. Я с утра делала огромную миску салата, называемого теперь «оливье», стол приставлялся к дивану, стаскивались стулья и голубые кухонные табуретки, и все радостно поднимали рюмки с коньяком: «Хорошо живем!» Теория относительности в применении к советской реальности. Эти воскресные застолья были «моими университетами». Я торчала дома, никуда не уходила и «грела уши», как говорила мама, жадно впитывая разговоры взрослых – о литературе, о политике и истории, которая была их жизнью. Интеллигенции в Мурманске было очень немного: преподаватели института, инженеры, работавшие на верфях, учителя, врачи, журналисты «Мурманской правды», сотрудники небольшого краеведческого музея. В северном портовом городе их было меньше, чем бичей и проституток.

В такой Мурманск и приехал Владимов в декабре 1961 года. Он прожил в городе чуть больше месяца до отхода в море и несколько недель после возращения. Не пересечься в Мурманске было невозможно, и я не сомневаюсь, что не раз пробегала мимо него по проспекту Ленина или видела возле «Арктики». Эта мысль очень веселила Георгия Николаевича: «За нас, мурманчан!» – с сияющими глазами и широкой улыбкой провозглашал он, поднимая рюмку водки. Он «лазил по городу», подробно исследуя каждый его район и уголок, а вечерами часто бывал в «Арктике», наблюдая атмосферу и местных персонажей. Еще на берегу он написал главу будущего романа, которая в текст не уложилась, и он опубликовал ее позднее, как отдельный рассказ «Мы капитаны, братья, капитаны…» – грустная история морской дружбы, земного предательства и обманутой любви. Оформив документы для плавания по Баренцеву, Северному и Норвежскому морям на рыболовном траулере № 849 под названием «Всадник», Владимов ушел в рейс простым матросом на три месяца и одну неделю.

Краткое содержание романа

Сюжет этого произведения передавать почти бессмысленно. Он дробится на множество хронотопов, в каждом из которых живет своя динамика и персонажи. Основная фабульная линия – матрос Арсений Шалай возвращается из последнего, как он надеется, плавания на рыболовном траулере. Он хотел бы забрать из Мурманска нравящуюся ему девушку Лилю, чтобы уехать с ней с Севера навсегда. Куда уехать и как начать новую жизнь, он еще не решил, однако надеется, что заработанные в последнем рейсе деньги дадут ему время подумать и сориентироваться. Но в порту он встречает двух бичей, и события бурного и бестолкового дня с ними кончаются пьянкой, дракой, милицией и 40 копейками, оставшимися от огромной суммы.

Наутро Сеня вновь уходит в море. Плавание оказывается опасным, так как траулер, вышедший из порта недобросовестно починенным на верфи, попадает в аварийную ситуацию. Внезапно экипаж получает радиосигнал о том, что недалеко в еще более катастрофическом положении находится маленькое шотландское судно, моряков которого команде «Скакуна» удается спасти. Благодаря почти нечеловеческим усилиям моряков, а также мужеству и умению самого старого члена экипажа, механика Бабилова, корабль избегает кораблекрушения, и команда возвращается в порт.

Жизнь героя связана с тремя женщинами – Нинкой, Лилей и Клавкой, совершенно разными по своему типу и судьбам.

Вся языковая гамма романа с живой, разговорной лексикой, полной морских терминов, идиом и неожиданных речевых оборотов, настолько необычна, что в советской литературе той поры сравнить этот текст было практически не с чем: «Путь к трем минутам молчания пролегает у Владимова сквозь долгие часы работы, штормов, громов и молний. Это чисто читательское ощущение: погружаясь в рыбацкие будни, в тонкости технологии лова, в грубость быта, в нескончаемое богатство типажей, живописных фигур и острых положений, во всю энциклопедию рыбацкого профессионального дела, попадаешь в удивительный плен. Владимов рассказывает блестяще, материал у него блистает, блещет и блестит – подробностями, деталями, частностями и прежде всего огромным слепящим количеством рыбы. Невозможно освободиться от гипноза материала…»[180]

Три поколения «трех минут молчания»

Владимов писал свою книгу в один из самых напряженных и динамичных периодов советской жизни. Короткая оттепель и наступавшие заморозки затрагивали на разных уровнях все слои общества. В романе «Три минуты молчания» представлен достоверный социологический портрет трех поколений из среды морского пролетариата, номенклатуры и среднего класса.

Первое поколение. Представитель советской номенклатуры Дмитрий Родионович Граков и прошедший войну и ГУЛАГ «дед», корабельный механик Сергей Андреевич Бабилов. Две России: «…та, что сажала, и та, которую посадили»[181].

Во время войны Бабилов, служивший на Северном флоте, остался последним на корабле и по приказу капитана затопил его. Проплыв потом в ледяной воде океана 11 миль, он был чудом спасен через месяц на необитаемом острове. Граков, воевавший в начальственном кресле, высказал предположение, что Бабилов – предатель. Вызвал его «сомнение» сам факт выживания. Типичная ситуация, запечатленная в песне Александра Галича в сцене суда дезертира-прокурора над солдатом:

Ты кончай, солдат, нести чепуху:Что от Волги, мол, дошел до Белграда,Не искал, мол, ни чинов, ни разживу…Так чего же ты не помер, как надо,Как положено тебе по ранжиру?«Вальс, посвященный уставу караульной службы»

Бабилов был арестован, выдержал все пытки, вины своей не признал и был приговорен к 15 годам лагерей «по подозрению в измене». Вернувшись из заключения, он вновь стал ходить в море механиком. История о его военном подвиге превратилась в легенду и достигла Москвы. Приехал столичный журналист, написавший славную книгу о герое войны, в которой, однако, ни словом не упоминались ни арест, ни пытки, ни годы тюрьмы и лагеря. О чем всегда плакали Бабилов и его жена, читая эту книгу? О потерянной молодости и годах любви, о нерожденных детях? Или о стране, спасая которую, герой обречен на бесчеловечные истязания и годы лагерного ада?

Сеня Шалай, придя в ресторан «Арктика» и увидев одиноко сидящего «деда», подсаживается к нему. И сразу чувствуется, как хорошо им вместе: Сене, подростком потерявшему отца, и бездетному Бабилову, принявшему в свое сердце непутевого доброго парня. Их полный взаимной приязни и душевного понимания разговор прерывается неожиданным появлением Гракова, который, не спрашивая разрешения, устраивается за их столом. Граков ныне – начальник промысловой добычи мурманского рыболовного порта, «сельдяной бог». Роль его в жизни Бабилова известна всему флоту, и поэтому он хочет продемонстрировать сидящим в зале, что прошлое забыто и «дед» готов по-свойски распивать с ним марочный коньячок. Граков ждет от бывшего зэка общественного удостоверения на порядочность, которое «дед» этому никчемному, не чувствующему покаяния человеку дать не готов. Граков пытается убедить его:

Ну, не в каменном же веке живем. Про что я – ты знаешь. Пойми, все мы люди, все можем ошибиться, не казнить же нас за это по двадцать лет. Ах, кержак ты этакий, ископаемый человек! Ведь пора уже кое-что и пересмотреть. Время-то, время-то было какое (2/35).

Бабилов отмалчивается. Тогда Граков предлагает ему место своего ближайшего подчиненного на сытой должности портового функционера. «Дед» с достоинством и презрением отклоняет это лакейство: «А вот, если я твоя правая рука буду, ты меня за минеральненькой – тоже пошлешь?» (2/36) Не получив ожидаемой индульгенции, недовольный «сельдяной бог» удаляется к своему столу.

Такая попытка материальной компенсации была очень характерна для психологии функционеров эпохи. Тихон Николаевич Хренников, бессменный председатель Союза композиторов в 1948–1991 годах, о котором многие вспоминают как о человеке незлом, даже добром, не проявлявшем никакой личной инициативы в репрессиях и, по возможности, помогавшем многим, искренне говорит в фильме «О любви немало песен сложено», что он глубоко сожалеет о своей речи «против космополитизма в музыке», произнесенной в 1948 году[182]. Речь была направлена против не только еврейских композиторов, но и Дмитрия Шостаковича и Сергея Прокофьева. Хренников объясняет свое выступление тем, что речь была за него написана, и он, как член партии, «не мог отказаться». Но сразу напоминает о том, что Шостакович в 1950-м и 1952 годах, а Прокофьев в 1951-м получили Сталинские премии: «А я в Сталинском комитете играл очень крупную роль. Они премии брали, от них не отказывались, получали деньги, и все было нормально». Напряженное, пронзительно-трагическое лицо Шостаковича, промелькнувшее в кадре кинохроники во время доклада, ясно показывает, что «нормальным» совершенно ничего быть уже не могло. Хренников был уверен, что его влияние, а не гений Шостаковича или Прокофьева вели к присуждению премий, – и, вероятно, так оно и было[183]. Как ясно сформулировала Анна Андреевна Ахматова: «Их премии – кому хотят, тому дают»[184]. «Значит, Хренников “не мог” отказаться читать речь, а Шостакович с Прокофьевым “могли” отказаться от Сталинских премий?» – комментировал Владимов. В своем романе он интуитивно, но очень точно подметил эту черту поведения и психологии советской номенклатуры.

Но неожиданно Граков и «дед» оказываются вместе в океане в критической ситуации. Бабилов установил, что «Скакун» в аварийном состоянии и должен немедленно вернуться в порт. Граков, коротко посещавший судно, настаивает, чтобы траулер продолжал рейс: «Стране нужна рыба». Возражение «деда»: «Рыбаки стране тоже нужны», – номенклатурщик просто не слышит: для него важен план. Но узнав, что он сам оказался на борту аварийного корабля – пакость, подстроенная Сеней: месть за «деда» и за наглую демагогию, – Граков в панике кричит и требует, чтобы его немедленно отправили в безопасность. Капитан базы с удовольствием и злорадством отказывает ему, и видно, насколько моряки не уважают «сельдяного бога», потешаясь над его неожиданным пленом.

В критической ситуации между Граковым и «дедом» происходит столкновение. Граков требует себе места в единственной спасательной шлюпке – по положению и по возрасту. И потому что молодые могут сами доплыть до берега, как мог Бабилов во время войны. «Ну, мне-то полегче было. Мне все-таки немцы помогли, ты же знаешь», – не выдерживает «дед» (2/302). И когда Бабилов снисходит до прямого вызова, Граков осознает всю критичность ситуации. Запершись в своей каюте, струсивший «бог» в стельку напивается коньяком.

Именно «дед», моральный компас команды, убедил капитана идти на спасение тонущего шотландского судна. Бабилов пользуется самым сильным из своих аргументов: «С тобой в “Арктике” за один столик никто не сядет» – грозя бесчестием, которое пугает капитана сильнее тюрьмы (2/323). В безнадежной ситуации, когда «Скакун» неудержимо несет на скалы, «дед» неожиданно распоряжается – поднять парус:

И тут парусина ожила, первый хлопок был – как будто кувалдой по бревну, потом заполоскала, и разом выперлось пузо – косой дугой, латы на нем затрещали, с них посыпались сосульки. Холод палил нам лица, сжигал брови и губы, но мы стояли, задравши головы, и что-то в эту минуту в нас самих переменилось: ведь это была уже не тряпка, а – парус, парус, белое крыло над черной погибелью; такой же он был, как триста лет назад, когда мы по свету бродили героями и не знали еще этих вонючих машин, которые отказывают в неподходящую минуту. И даже поверилось, что раз мы это чудо сделали – еще, быть может, не все потеряно, еще мы выберемся, увидим берег (2/320).

Стоя по колено в воде машинного отделения, Бабилов выводит корабль из штормового океана в норвежский фьорд:

Грохотало уже позади, и двигатель урчал и покашливал в узкости. Прожектора шарили между нависшими скалами, отыскивали поворот. Море храпело за кормой, а мы прошли поворот, и теперь только хлюпало под скалами. Это от нас расходились волны – от носа и от винта, а шторм для нас – кончился (2/337).

Узнав, что они в безопасности, Граков немедленно трезвеет, обретает начальственность и приступает к распоряжениям: побыстрее отправить его самого на базу, проявлять «бдительность» и не допускать «неорганизованного общения» моряков со спасенными ими шотландцами. Требование абсурдное, учитывая обстоятельства совместной работы и тесноты на корабле. На базе Граков в парадном костюме гордо дефилирует на банкет в честь спасения шотландцев, не смущаясь презрением, которое моряки «Скакуна» высказывают ему публично: «…Мы-то и не надеялись, что вот за этим столом будем сидеть, у нас такой уверенности не было. А кое у кого, не буду указывать, столько ее было, что он уже заранее этот банкет начал, коньячок попивал в каютке» (2/394). После этого официального банкета, приодевшись и непривычно волнуясь, рыбаки идут праздновать спасение со своим настоящим героем – «дедом».

Для слепнущего, стареющего Сергея Андреевича Бабилова, поднявшего свой последний парус в северных волнах, морская жизнь подходит к концу. Фамилия Бабилов происходит от старинного русского мужского имени Вавила, в переводе с арамейского означающего «ворота Бога». Бабилов был для Владимова воплощением лучшего в России: богатырь, спасший тонущий корабль, прошедший войну, сохранивший достоинство и честь после долгих лет в Гулаге. «Кержак», как называют «деда» и Граков, и Сеня, – вымирающее в России староверческое племя. Каждый «дед» незаменим, и уход его из жизни – огромная и невосполнимая потеря, которую Владимов ощущал очень остро.

Граков же бессмертен, как Кощей, потому что, когда он уйдет, на его место придут другие граковы. Владимов с острой болью сознавал, что в атмосфере наступающих заморозков «посадившая» Россия по-прежнему «холит свои афедроны», как он выражался, в начальственных креслах и вылезать из них не собирается.

Второе поколение. Моряки траулера, разношерстная, случайно составленная команда. В повествовании они чаще всего обозначены своими корабельными функциями: кеп, старпом, дрифтер, боцман, бондарь – вероятно, потому, что в плавании они важны именно исполняемой работой, а не индивидуальными судьбами.

Экипаж «Скакуна» и сам траулер схожи с сотнями других советских судов и моряков, бороздящих северный океан:



Поделиться книгой:

На главную
Назад