Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Георгий Владимов: бремя рыцарства - Светлана Шнитман-МакМиллин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Я взглянул: пароход – ну в точности наш, мы в нем отражались, как в зеркале. Такой же стоял на крыле кеп – в шапке и телогрейке, такой же дрифтер горластый, боцман – с бородкой по-северному, бичи – в зеленом, как лягушки. Такой же я сам там стоял, держался за стойку кухтыльника, высматривал знакомых. Вот, значит, какие мы со стороны… (2/173)

По выходе из порта моряки пользуются недолгой передышкой до начала лова. На досуге двое из них, Шурка с Серегой, играют в карты на щелчки, отчаянно жульничая. И тут выясняется, что в Сениной жизни был оракул – «старпом из Волоколамска», чьи афористические изречения, рассеянные по страницам книги, раскрывают суть происходящего с несравненной мудростью и точностью: проигрывает и щелчки по носу получает тот, у кого «меньше свободы совести» (2/106) – советская инверсия «права на бесчестие». От разговора о литературе моряки отмахиваются: «Начитались уже… Все одно и то же пишут. Какие все хорошие, как им всем хорошо» (2/107). Боцман, идеолог корабля, излагает глубинный смысл соцреализма: «Правда, ее, знаешь, не всем и говорить можно… Скажи вот такому – он и будет сидеть в грязи по макушку. Скажет, что так и нужно» (2/107). Некто взял на себя право решать – какую «правду» можно сказать этим людям. Ирония в том, что, спасаясь от скуки этой отмеренной «правды», сам боцман пришел поразвлечься в матросский кубрик.

Береговая жизнь в море постепенно приобретает черты призрачности, и ее место занимает вымысел с отдаленно звучащим мотивом смерти. Неожиданный коллаж сказки, которую начал рассказывать Васька Буров, отец «пацанок»-близняшек Неддочки и Земфиры поразителен: «распрекрасный» турецкий король, охотящийся на оленей, три макбетовские ведьмы, чрезвычайно искусный и несчастливый «кандей» – Маленький Мук (персонаж одноименной сказки Вильгельма Гауфа) с горбом то ли Квазимодо, то ли Ричарда III, шашка времен Гражданской войны, подменившая острейшую турецкую саблю… Рассказчик засыпает, не окончив повествование: плавание только началось, и Васька, обозначив мотивы, еще не знает, как свести концы с концами в своем сказе.

Повседневная жизнь на корабле – капсульное отражение советских конвенций. В начале рейса проходит собрание команды, на котором должны быть приняты «соцобязательства». Нелепость их обсуждения звучит, как сатира на идеологическую бессмыслицу. Капитан выражает недовольство количеством нецензурных слов в речи моряков:

– Николаич, – сказал дрифтер, – вы ж сами иногда… на мостике.

– Вы меня за руку хватайте. И потом – на мостике, не в салоне же.

– Есть предложение. – Васька Буров руку поднял. – Записать в протокол: для оздоровления быта – не ругаться в нерабочее время.

– Почему это только в нерабочее?

– Так все равно ж не выйдет, Николаич. Зачем же зря обязательство брать?

Кеп махнул рукой.

– В протокол этого записывать не будем. Запишем: «Бороться за оздоровление быта на судне» (2/166).

Как можно этот быт «оздоровить», никто даже не думает. Условия жизни на маленьком траулере совершенно ненормальные: нет обслуживающего персонала, кроме повара с помощником, стирать практически негде, и о переменах постельного белья на корабле, находящемся в плавании несколько месяцев, речи не идет. Спят часто не раздеваясь, иногда даже в верхней одежде. Единственная на всех кабинка для мытья такая маленькая, что, запершись в ней, невозможно избежать столкновения с грязными ржавыми трубами.

Отношения людей в этом маленьком замкнутом пространстве напряжены и недружелюбны: «Ни дружбы, ни привязанности, простой привычки даже нет друг к другу – сплошная грызня» (2/157). В близости к смерти Сеня тоскливо думает о всеобщей вине:

В чем мы таком провинились? …А разве не за что? – я подумал. – Разве уж совсем не за что? А может быть, так и следует нам? Потому что мы и есть подонки, салага правду сказал. Мы – шваль, сброд, сарынь, труха на ветру… За то, что мы звери друг другу – да хуже, чем они, те – если стаей живут – своим не грызут глотки. За то, что делаем работу, а – не любим ее и не бросаем. За то, что живем не с теми бабами, с какими нам хочется. За то, что слушаемся дураков, хоть и видим снизу, что они – дураки (2/286).

Изменение атмосферы и отношений происходит, когда гибнущие моряки, проявляя поразительную смекалку, профессионализм и самоотверженность, спасают тонущих шотландцев. И видят, как штормовая волна в щепки разбивает о черные скалы нарядный кораблик «Герл Пегги», когда-то весело плывший мимо «Скакуна» в синем океане.

Предвестником перемены звучит в повествовании рассказ Сени о синем китенке, запутавшемся в рыболовных сетях. И все корабли, советские и иностранные, перестали ловить рыбу, наблюдая борьбу моряков за возвращение в море многотонного морского дитяти:

…И китенок наш сиганул в воду. Тут же он вынырнул, взметнул хвостом, всплеск нам устроил – выше клотика. И ушел на глубину. И что тут такое сделалось – «ура» на всех пароходах, гудки, ракеты полетели в небо!

Этот день был как праздник, честно вам говорю. Он и сам был хороший – такой синий и солнечный. И китенок был хороший. И мы все тогда были людьми (2/300).

Такой же внутренний праздник, ощутив себя не «несчастными бичами», а достойными людьми, почувствовали члены команды «Скакуна», когда, рискуя жизнью, спасли от смерти шотландцев. И после испытанного физического и душевного напряжения разгорается общий разговор о цене человеческой жизни, всех очень интересующий и никак не вмещающийся в идеологические параметры:

Старпом все же вмешаться решил, предложил разграничить четко, какой человек имеется в виду – советский или не советский. Ну, это мы его оборжали всем хором. Попросили хоть при шотландских товарищах воздержаться, вдруг – поймут. К тому же, Серега ему намекнул, если иностранец – его же в наших рублях нельзя считать, его же надо – в валюте, так это, может, и подороже выйдет. Старпом свое предложение снял (2/343).

Ближе всех к пониманию человеческой ценности оказывается отец близняшек Васька Буров: «Вот этот жмот – слыхал? – за меня бы и поллитры не дал, а пацанок моих спроси – им за папку любимого и десять мильонов мало будет» – человек бесценен, потому что бесценна любовь к нему. И после долгой дискуссии моряки приходят к выводу, что знать цену человеческой жизни дано только «Господу, Которого нету». Но и дальше летят в морскую бездну идеологические установки, поскольку кандей Вася авторитетно объявляет, что это – вопрос невыясненный. Как ни наивно и даже абсурдно звучат все эти рассуждения, они обнажают то, что в жизни необразованных и неотесанных людей непременно бывают моменты, когда они стремятся прочувствовать и понять истину – «увидеть» и «услышать». И именно тогда Васька Буров досказывает морякам свою сказку-притчу, которую все слушают и «слышат».

Причта о кандее Васе

Несчастный маленький повар Мук, избавившись от своего горба, становится замечательным корабельным кандеем Васей, готовящим горячую еду в любую погоду и выпекающим пироги на тонущем судне. Это сказка про то, как кандей Вася, умерев, предстает перед лицом «Господа, Которого нету». И на придирчивые вопросы о земной жизни рассказывает, как он кашеварил в шторм:

– «И все-таки ты им борща сварил?» – «Истинно так, Господи. Хорошего, с перцами. Это мое дело, и я его делал на совесть». И скажет Господь, Которого нету: «Больше вопросов не имею. Подойди ко Мне, сын Мой, кандей Вася. Посмотри в Мои рыжие глаза. Грешен ты, конечно. Да хрен с тобой, не станем мелочиться. В основном же ты – Наш человек. И вот Я тебе направление выписываю – в самый райский рай, в золотую палату для симулянтов!» И скажет Он своим ангелам и архангелам: «Отведите бича под белы руки. И запишите себе там, в инструкции: нету на свете никакого геройства, но есть исполнение обязанности…» (2/370)

На «Скакуне» не было коллектива – была команда плохо ладящих, случайных людей, которые сосуществовали в кубриках, работали и боролись за выживание: «Мы были одни на палубе, одни на всем море, и дождь нас хлестал, и делали-то мы одно дело, а злее, чем мы, врагов не было» (2/209). Но каждый из моряков сознавал, что в этом рейсе он исполнил свою обязанность, морскую и человеческую, и это наполнило их чувством собственного достоинства и товарищества. Поэтому, ступив на берег, все они договариваются тем же вечером встретиться, чтобы вместе праздновать свое спасение в ресторане «Арктика».

Моряки «Скакуна» – не всегда привлекательные личности. Ярко очертив индивидуальность каждого из них, Владимов создал образы представителей пролетариата, класса-«гегемона» советской государственной системы, глубоко презирающего ее идеологию и функционеров.

Третье поколение. Непрофессиональные моряки, салаги Алик и Дима, молодые интеллигенты. Студенты или аспиранты, взявшие академический отпуск, чтобы пойти в рейс на рыболовном судне в Северном Ледовитом океане. Сеня, с ранней юности погруженный в трудную действительность, относится к этому скептически, как к барской придури. Но «дед» неожиданно встает на защиту салаг.

Так это же прекрасно, Алексеич! Начитались – и пошли. Другой и начитается, а не пойдет. Нет, зря ты про них. Сейчас хорошая молодежь должна пойти, я на нее сильно надеюсь. Мое-то поколение – страшно подумать, кто голову сложил, кто руки-ноги на поле оставил, кто пятнадцать лет жизни потерял ни за что, как я. Да и кого не тронуло – тоже не всякому позавидуешь. Иному в глаза посмотришь – ну чистый инвалид. А тут что-то упрямое, все пощупать хотят (2/100).

Молодая интеллигенция – «шестидесятники», думающее поколение, которое еще находилось в плену советского мифа[185]. Они искали ответов, не задавая вопросов, которые никто не учил их ставить. Государство настаивало на «граковских» истинах, но они не отзывались правдой и не помогали жить:

Понимаешь, мы, наверное, все серьезно больны. Я и о себе, и об Алике говорю, и о чудных наших приятелях, которые в Питере остались, считаются нам компанией. Все милые, порядочные люди. Не гадят в своем кругу. Не делают карьеры один за счет другого. А это уже доблесть, шеф. Но на самом деле положиться на них нельзя. Потому что – никакие. Наверное, когда людям долго говорят одно, а потом – совсем другое, это не проходит безнаказанно. В конце концов рождается поколение, которое уже не знает, что такое хорошо и что такое плохо (2/182).

Поколение, неопределенно отвечающее на каждый вопрос: «Да нет…» – и потому определяющее себя, как «данетисты» (2/183), которыми Дима и Алик оставаться не хотят. И не за романтикой, как считает их подруга Лиля, и совсем не за деньгами, как предположили некоторые критики, но в поисках жизненного смысла «да» и «нет», уходят друзья-салаги в плавание на «Скакуне». Потому что на суше, где в одном ресторане пьет коньяк «посадившая» и «посаженная» Россия, Алик и Дима разобраться в жизни не в состоянии. Но и «потерянным поколением» они быть не хотят. И возвращаются они из рейса уже не салагами, но знающими цену жизни и смерти созревшими гражданами своей страны. Такими, каким хотел видеть Владимов свое поколение.

Женщины и бабы

Разговоры моряков о женщинах могут вызвать немедленный и обширный инфаркт у приверженцев феминизма. Культура отношения к женщинам в малообразованных слоях и советского, и российского общества была и остается очень низкой. «Три минуты молчания» – яркая иллюстрация для исследования этого слоя социальной, бытовой и лексической реальности. В романе жизнь главного героя пересекается с тремя женскими персонажами, разными по образованию, характеру, профессии и жизненной ситуации. Это единственное произведение Владимова, в котором женские героини играют ключевую роль, и ему удалось мастерски представить различные социальные и психологические типы, характеры и судьбы.

Нинка. «У меня была Нинка, посудомойка с плавбазы, я с ней морскую любовь имел – и в плавании, и на берегу, держал себя с нею по-свински, месяцами не заявлялся…» (2/45) Нинка для Сени Шалая – вечно ждущий его огонек на ледяной сопке Абрам-мыса. Ее образ напоминает «Песню-балладу про генеральскую дочь» Галича – о несчастном ребенке ленинградских репрессированных и расстрелянных родителей, бог знает из какого сиротского дома попавшем в угольную Караганду. Единственное утешение в ее одинокой жизни – крохи жалкой любви, которые ей перепадают от женатого мужика: «…а что с чужим живу, так своего-то нет», – время от времени навещающего ее. И она благодарна ему за нечастые визиты:

А ведь все-тки он жалеет меня,Все-тки ходит, все-тки дышит, сучок!

О прошлом мурманской Нинки ничего неизвестно: какой несчастной судьбой занесло эту женщину в ее жалкую халупу над заливом? Бедность ее видна из того, что она берет стирку на дом, и в единственной комнатке ее домика всегда стоит корыто с замоченным бельем. В тридцать лет ее руки распухли и обесцветились, как у старухи на картине А.Е. Архипова «Прачки». Нинка привязана к доброму и беспутному Сене, хотя ничего не ждет и не требует от него. Она никогда не знает, полезет ли он к ней на сопку, вернувшись из очередного плавания. И когда пьяный Сеня неожиданно возникает на ее пороге, она в слезах вводит его в комнату, где сидит ее новый любовник. Сеня сразу понимает то, что она, вероятно, знает и сама: этот крепенький солдатик будет ходить к ней из ближайшей части и любить ее за избавляющий от одиночества в чужом холодном краю домик с призраком любви, с настоящей едой и нормальной постелью. Но едва кончится срок северной службы, он уедет куда-то в бесконечную Россию, и она опять останется одна. Не зная, как защитить ее от безнадежности, пьяный Сеня из глубокого сострадания и чувства вины сует ей свои огромные по тем временам заработанные в последнем рейсе деньги. И Нинка понимает, что он поставил крест на ее женской судьбе. И тут в ней прорывается глубокая обида – на его не-любовь, на невстретившуюся или неудавшуюся судьбу, на свою безнадежную нищенскую жизнь, о которой он так явно напомнил, на женскую тоску вечного и бесполезного ожидания и необретенного счастья: «Уйди! Уйди по-доброму. Ничего мне от тебя не надо! Сволочь ты… изувер… палач!» (2/83)

Посудомойка Нинка – люмпен-пролетариат, тот персонаж «дна», во имя которого была совершена Октябрьская революция, написавшая на своих знаменах: «…тройную ложь: Свободы, Равенства и Братства»[186]. Свернув красные полотнища, она в пропагандном искусстве вознесла несчастную труженицу на высоту великолепной мухинской колхозницы. А в жизни – бросила ее в крохотной избушке среди ледяного северного бездорожья у старого корыта с чужим замокающим бельем. Советская сказка «о золотой рыбке».

Лиля Щетинина. Лиля – молодая специалистка, по распределению после рыбного института попавшая в Мурманск. Она кажется Сене не похожей на женщин, которых он знал и встречал до сих пор. Может быть, он еще не любит ее, но готов к большой любви, и нравится она ему чрезвычайно. Сеня встречает ее в тот момент, когда у него самого возникло желание другого содержания, наполненности жизни:

…она уже потом появилась, а сначала мне самому вдруг захотелось совсем другой жизни, где ничего этого нет – ни бабьих сплетен, ни глупостей, ни тревоги: что там делается дома, чем будешь завтра жив? Потом она появилась – в Интерклубе мы познакомились, на танцулях (2/114).

Сенино воображение наполняет эту спокойную, слегка индифферентную молодую женщину жизнью и содержанием, как некий сосуд, в котором теплится особый, ему одному светящий огонек: «Вот я и думал: это она с другими – и угловатая, и жесткая, а со мною – самая мягкая будет, всегда меня поймет, и я ее только один пойму» (2/25).

О Лиле известно то, что она сама рассказывает о себе: ходила в школу, мама решила, что будет учиться в институте рыбной промышленности. Особых способностей или влечения ни к чему у нее не было. Нельзя назвать ее пустой или не думающей. Ее письмо Сене свидетельствует о том, что Лиля многое интуитивно понимает:

Мы все – дети тревоги, что-то в нас все время мечется, стонет, меняется. Но больше всего нам хочется успокоиться, на чем-то остановиться душой, и мы не знаем, что, как только мы этого достигнем, прибьемся к какому-то берегу, нас уже не будет, а будут довольно-таки твердолобые обыватели… (2/265)

Но понимая, она не способна на поступок, на порыв, на открытое сильное чувство, как будто в ней есть какой-то душевный изъян. Отношения их с Сеней в романе характерны ее отсутствием. Она не приходит в «Арктику», она не подходит к телефону в последний его день на берегу, и она не появляется на пристани, чтобы попрощаться перед отходом траулера в море. И не ощущает важности такого прощания, с иронической легкостью строча в письме Сене: «Не обижайся, что я не пришла. Я, должно быть, нарушила одну очень важную традицию и не помахала платочком с пирса» (2/177, курсив мой. – С. Ш.-М.). Интересно, что эти «не» отражаются в разговорах о Лиле. Сеня готов оправдать ее поведение незнанием местных традиций: «Тем и нравится баба, что на других не похожа». Но «дед» ставит все на свои места: «Тебе женщина нужна, Алексеич. А не баба» (2/101). Сомнения Сени углубляются после разговора с салагой, одноклассником Лили:

Теперь, шеф, я скажу тебе о Лиле. Насколько я понял, это ты ее приглашал в «Арктику». Так вот, она весь вечер говорила об этом. Что она должна, должна, должна пойти. Что ее мучит совесть, совесть, совесть. Нам с Аликом это просто надоело, мы ее уже в шею гнали. А она – каялась и продолжала с нами трепаться. Не знаю, как ты, а по мне – так лучше, если тебя отшивают сразу и посылают подалее, чем вот такие вшивые угрызения. Нравишься ты ей? Данет… (2/183)

Неожиданное свидание с Лилей в море, где все чувствуется резче и яснее, раскрывает нравственную пропасть между этими людьми. Лиля упрекает Сеню в неготовности немедленно вернуться с ней на сушу. Но на «Скакуне», находящемся в аварийном состоянии, остаются «дед» и команда моряков, которые могут погибнуть. Бросить их – дезертирство, немыслимое для Шалая. Лиля же уверена, что он просто боится «чужого мнения», столь важного для нее самой (2/245–246). Далее Сеня объясняет, что не удержался в торговом флоте, так как отказался быть доносчиком. А Лиля, советская девушка с высшим образованием, ничего особенного в этом занятии не видит, советуя нейтрализовать ситуацию, т. е. информировать, но не причиняя вреда, – изначальное и безнадежное самооправдание всех стукачей. После этой встречи он внутренне знает, что они с Лилей – чужие. И когда, направляясь на банкет, она «не видит» его в толпе спасшихся моряков, Сеня сознает, что его влюбленность в «не похожую на других бабу» навсегда смыта океанским штормом.

Лиля Щетинина – продукт системы, стремившейся воспитывать нравственно недоразвитых, а потому безопасных для себя граждан, неспособных построить самостоятельную жизнь, сделать выбор, совершить поступок: отсюда – все Лилины «не». Если приходилось, они были готовы идти на компромиссы, не чувствуя границ порядочности и подлости. Эта девушка была не парой беспутному, живому и ищущему Сене Шалаю, и от того, что мезальянс не состоялся, выиграл именно он.

Клавка Перевощикова. Смесь Кармен и Василисы Прекрасной – жизнеспособная красавица с быстрыми реакциями и ярким природным умом. Клавкина бойкость и налет вульгарности отражают стиль ее профессии и окружения. Но в ней явно заложена потенция куда большая, чем предполагает роль официантки, ясное подтверждение чему – глубокий и осмысленный разговор с Сеней в ее каюте на базе.

В начале своих отношений они как будто существуют в двух параллельных измерениях. Сеня сразу определяет Клавку как знакомый женский тип: «Вся она была холеная, крепкая… Красуля, можно сказать. А лицо этакое ленивое, и глаза чуть подпухшие, будто со сна. Но я таких – знаю. Когда надо, так они не ленивые. И не сонные» (2/18). Но он совершенно неверно понимает ее: «Пришла наконец Клавка, стрельнула глазами и сразу, конечно, поняла, кто тут главный, кто платит. Передо мною и с чистой скатерки смела» (2/18). Клавкино воспоминание о том же эпизоде: «Я перед тобой и со скатерки чистой смела, и уж так, и так… А сказал бы ты мне тогда: “Поедем со мной, Клавка”, – тут же бы и поехала, куда хочешь. Скинула б только передник» (2/355). Она кажется Сене необычайно привлекательной: «…губы у ней обкусанные и яркие, как маков цвет. Наверно, никогда она их не красила», – но он подчеркнуто грубоват с ней: «Неси, чего там у тебя есть получше» (2/18). В «Арктике» Сеня сразу отмечает ее яркую красоту: «А Клавка – та королевой сидела…» (2/29) Но он убежден, что она пришла с «пропащим» бичом Аскольдом. Клавка же пришла именно к Сене: «Пригласил, за ушком поцеловал… Я-то – разоделась, марафет навела, в большом порядке пришла девочка!» (2/355) Сама Клавка с первой встречи, с улыбкой говоря: «Не торопись, все будет. Дай хоть наглядеться на тебя, залетного…» (2/18) – уже знает, что Сеня – тот, кто ей нужен. Она называет его «рыженьким» – в России к рыжим относились, как к другой расе, и в школах ужасно дразнили. Так как роман написан от первого лица, мы только к концу узнаем, что Сеня – «светленький». Но для Клавки он был другой, и, чувствуя это своим женским инстинктом, она готова его защищать от недружественного мира.

Попав пьяным в ее комнатку в Росте, Сеня ведет себя инстинктивно, еще не понимая, что эта женщина – его судьба: «Клавка мне поднесла стопку и чего-то закусить, хотела со мной чокнуться. А я ее ноги увидел – красивые, с круглыми коленками, и чокнулся об ее коленку. Я ее так любил, Клавку, никого в жизни так не любил» (2/60). Но когда в тот вечер его избивают и грабят бичи, он совершенно уверен, что Клавка была в сговоре с ними. И, уйдя в море, лелеет злую мечту рассчитаться с ней. Убеждение, что Клавка расчетливая «девка» (2/22), остается в нем очень долго:

Она тебя встретит, такая Клавка, на причале, повиляет бедрами, и ты пойдешь за ней, как бык с кольцом в ноздре. И – не прогадаешь, если не будешь особенно жаться, пошвыряешься заработанными, как душа просит. Она тебе на все береговые, на пятнадцать там или семнадцать дней, лучшую жизнь обеспечит – тепло и уют, и питье с наилучшей закусью, и телевизор, и верную любовь… За Нордкапом очухаешься – ни гроша в кармане, да они и не нужны в море, зато ведь вспомнить дорого! И светлый образ ее маячит над водами. Месяца три маячит, я по опыту говорю, а в это время она себя другому выкладывает до донышка. Вернешься – можешь ее снова встретить, а можешь – другую, она ничем не хуже (2/140–141).

При неожиданной встрече с ней на базе Сеню захлестывают эмоции. Уже живущая в нем любовь и страшная обида на ее, как ему кажется, предательство, недовольство собой и опустошение, которое он испытывает от конца отношений с Лилей, – все выливается в холодный, жесткий, ненавистный разговор. Для Клавки, совершенно невиновной в краже его денег, его слова – как ледяная океанская вода. Она даже не скрывает, как глубоко он ее ранил:

– Вот этот злодей, в курточке, зверем на меня смотрит. Убить меня хочет.

– Кто, Сеня?! – Дрифтер взревел: – Да какой же он злодей? Да он у нас – душа парохода! Весь экипаж в нем силы черпает в трудные минуты жизни!

– Вот вы его и заездили. Может, и была у него душа когда-то, да вы из него вынули…

– Сень! – Дрифтер ко мне стал приглядываться. – А у тебя и правда взгляд какой-то неродной. Сень, смягчись. Ведь на такую королеву смотришь!

– Правда, – сказала Клавка, – что ты против меня имеешь?

– Ты не кошка, я подумал, ты змея (2/243).

Но перед близкой смертью Сеня испытывает острое раскаяние за причиненную ей боль:

Мне вдруг стыдно стало, так горячо стыдно, когда вспомнил, как она стояла передо мной на холоде с голыми локтями, грудью. Что, если она и вправду не виновата ни в чем? А если и виновата – никакие деньги не стоили, что бы я так с нею говорил. Что же она про меня запомнит? (2/287)

Когда они еще раз встречаются на базе, Клавкина реакция на слова дрифтера: «По волнам его курточка плавает», – полностью контрастирует с Лилиной «близорукостью»:

Клавка взглянула испуганно – и меня как по сердцу резануло: так она быстро побледнела, вскинула руки к груди.

– Да не сообщали же… Типун тебе на язык!

Дрифтер уже не рад был, что так сказал.

– Погоди, груди-то не сминай, никто у нас не утоп. Сень, ты где? Ну-ка, выходи там. Выходи, когда баба требует! (2/349)

И хотя она явно помнит оскорбление, Клавка сразу оживает, и все вокруг меняется от ее присутствия. Она распоряжается пропустить оборванную команду «Скакуна» на банкет. Она отводит промерзшего Сеню в душ, где под струей горячей воды он плачет от переутомления и крайнего напряжения пережитых часов. Клавка осторожными прикосновениями умеряет боль его раненого плеча и с милыми словами: «Мне тебя покормить хочется», – открывает бутылку вина, и сама долго, крепко целует его – в награду за то, что остался жив (2/353). И весь мир с его штормами, красотой и уродством отступает, потому что посреди океана Сене Шалаю является Ваше Величество Женщина:

А важно было – как женщина повернула голову. Ничего важнее на свете не было. Как она повернула голову и вынула колючие сережки, положила на столик; как вскинула руки и посыпались шпильки, а она и не взглянула на них, и весь узел распался у нее по плечам… (2/353)

Но когда он понял, что эта женщина – его жизнь и любовь, все рушится. Не потому, что за ней опыт неудачного брака. Она простила нанесенную им обиду, но страшится повторения резкой и глубокой боли, которую он ей причинил.

Плавание на «Скакуне», близость смерти и несколько часов, проведенных с Клавкой в морской каюте, навсегда меняют Сеню Шалая. После спасения от гибели и с потерей любимой к нему приходит глубокое осознание, что с каждым человеком, каким бы он ни виделся тебе в данный момент, следует обращаться бережно и по-доброму. И в нем начинается интенсивный процесс осмысления своего места среди людей и на планете Земля.

Роман о прозрении

Арсений Шалай. «Просто слепые все, не видим, куда катимся. Какие ж бедствия нам нужны, чтоб мы опомнились?» (2/381) – говорит в море герой книги, размышляя о жизни. «Меня привлекал в Сене Шалае… процесс прозрения, постижения себя как личности и своего места в жизни – некий момент истины», – объяснил образ своего героя Владимов[187]. Внутренняя эволюция его персонажа стала главной фабульной нитью романа.

Детство и ранняя юность Сени Шалая – совершенно иной отрезок жизни, никак не соотносящийся с реальностью, в которой он существует в романе. В четырнадцать лет потеряв отца, он вынужден уйти из школы и работать, чтобы содержать мать и маленькую сестренку. Поэтому образования, к которому его тянуло, он не получил, хотя окружающие считают, что у него «светлая голова» (2/159).

В юности он пережил встречу, глубоко повлиявшую на него. Три моряка, проходивших со своими девушками, увидели, что произошел несчастный случай. Пока толпа, включая Сеню, «облаивала» несчастную кондукторшу и вагоновожатого, моряки вытащили и отправили в больницу попавшего под трамвай человека. Подростка поразило, что сделали они это слаженно и не проронив ни единого слова. Когда скорая помощь увезла пострадавшего, они вернулись к своим девушкам и ушли. С тех пор в Сене осталась уверенность: «…самые-то добрые дела на свете делаются молча» (2/140): «Сеня потому и на флот напросился, что парни в бескозырках с ленточками, которых он встретил в своем далеком от моря Орле, стали для него “самыми лучшими людьми”, идеалом его жизни – как раз оттого, что без единого слова сделали все что нужно, чтобы спасти человека, в то время как остальные, в том числе и сам герой, кричали, ахали, размахивали руками, всячески тешили свое самолюбие – и ничего не делали. В поисках подлинного, молчаливого добра идет Сеня в море»[188].

Пройдя военную службу на Северном флоте, он застревает моряком на рыболовных судах. Шалай не раз пытался вернуться в свой Орел, но то его грабили в поезде, то он сам бездумно тратил заработанное – и опять уходил в море. Причина – не только безалаберность. Он инстинктивно многое понимает, но внутренне еще не сформировался, и ему сейчас нужны Северный Ледовитый океан, Гольфстрим, вечно меняющиеся, грозные, прекрасные воды и небо, и команды кораблей:

– …мне просто интересно тут. Хочу что-то главное узнать о людях.

– Ты еще не все про эту жизнь знаешь?

– Про себя – и то не знаю (2/204).

Это любимый тип владимовского героя – человек в странствии, в процессе развития и становления личности. В романе Сеня рассказывает читателю легенду о северном «летучем голландце» – о матросе, который не сходил на берег два с половиной года, пересаживаясь в море с возвращающегося в порт судна на траулер, уходящий в новый рейс. Никто не знает, почему он это делает, и как все неестественное – это пугает моряков, как отзвук старинной легенды:

И если в час прозрачный, утреннийПловцы в морях его встречали,Их вечно мучал голос внутреннийСлепым предвестием печали.Николай Гумилев. Капитаны

Что этот человек искал в океане, бежал ли от чего-то на земле, чтобы успокоить нестерпимую боль, или у него была иная цель – так и остается неизвестным. Едва ли это история о примитивной жадности, как предположило большинство критиков. Для того чтобы физически выносить океанские нагрузки два с половиной года, нужна была совершенно сверхъестественная сила и нечеловеческое напряжение воли. Этот «голландец» никому не открыл своей тайны. Когда его обманом не пустили в очередной рейс, он забрал свои колоссальные, не вместившиеся в чемодан деньги, и исчез навсегда. В этом «северном голландце» и легенде о нем была не разгаданная никем осознанность судьбы и цели, и это интригует и будоражит Сеню.

На страницах книги Шалай долгое время встречается читателю в характеристиках других людей: бичей, моряков, салаг, Клавки, «деда» – они отмечают его умение работать, доброту, щедрость, но и некоторую внутреннюю расхлябанность, незрелость. Шалай очень социален, помогает в рейсе салагам, и люди, за редким исключением, относятся к нему очень тепло.

В начале рейса, подобрав на палубе чайку со сломанным крылом, Сеня устраивает своего Фомку в трюме и выкармливает селедкой. С рыбиной в руке он идет к птице в тот день, когда, упав с лестницы в воду, осознает, что в корабле пробоина. Сдерживая океанскую струю, Сеня заслоняет трещину спиной, пока его не находят. Но промокший и окоченевший от холода, он все-таки лезет за Фомкой, чтобы не дать птице утонуть в трюме. И, отпустив на свободу, видит, что чайка выбирает смерть:

Волна накатила, захлестнула планширь, а когда схлынула – Фомки уже не было. Я испугался, пробрался к фальшборту. Фомка лежал на крутой волне, сложив крылышки, клювом и грудкой к ветру – как настоящий моряк. Все-таки он выбрал штормящее море, а не трюм, где ему и сытно было, и тепло. Плохи, должно быть, наши дела, я подумал. Потом заряд налетел, и больше я Фомки не видел (2/266).

Это достоинство гибели чайки в родной стихии придает Сене внутреннюю силу до конца бороться за возвращение на сушу. И тогда, обрекая себя на годы тюрьмы, он совершает свой молчаливый добрый поступок – обрубает рыболовные сети, тянущие корабль на дно. Действие, преступное по советским законам, и даже крайние обстоятельства, как угроза кораблекрушения и гибель экипажа, во внимание не принимались. Поэтому капитан, боясь тюрьмы, не решается избавиться от сетей, хотя эти столь драгоценные для государства сети были «утиль… сплошные дыры, не залатать» (2/259). Без сетей возникает короткая передышка, которая помогает команде найти выход, спасти шотландцев и спастись от кораблекрушения.

Белый парус в Северном Ледовитом океане, глубокая привязанность к «деду», угроза тюрьмы и несчастная любовь становятся необычайно сгущенными этапами наступающей зрелости Арсения Шалая. В порт он возвращается уже не «шалавым» (2/349), каким отправился в рейс. На рассвете он идет бродить по Мурманску, городу своей судьбы и созревания, которое он должен до конца осознать и обратить в слова и мысли.

Ранним утром за стаканом едва теплого кофе в неуютном привокзальном буфете Сеня вспоминает момент чуда, увиденного в самом начале плавания:

Я стал к переборке отдышаться, поглядел в люк. И вдруг увидел: звезда качается, голубая, прямо над моей головой. Я просто очумел. Потом лишь дошло, что это не она качается, она себе висит на месте, а нас переваливает с борта на борт. И никто ее не видел, только я один – из темного трюма. Где же это я читал, что можно в самый ясный полдень увидеть звезду из колодца? Даже не верилось. А теперь я сам в этом колодце оказался. Я стоял, смотрел на нее (2/146).

Это видение превращается в символ его прозрения: звезда, которая днем светит в темный колодец жизни, – это три минуты доброты, когда каждый человек на Земле должен остановиться, чтобы, услышав зов о помощи, прийти на помощь ближнему или дальнему:

И жизнь сама собой не поправится. А вот было бы у нас, каждого, хоть по три минуты на дню – помолчать, послушать, не бедствует ли кто, потому что это ты бедствуешь!.. Или все это – бесполезные мечтания? Но разве это много – всего три минуты! А ведь так понемножку и делаешься человеком (2/381–382).

И за это постижение судьба еще раз сводит его с Клавкой. Встреча эта очень трудна для обоих, но Сеня, прощаясь, находит слова, навсегда изменившие их жизнь:

А будет худо, не дай бог, или пусто, как ты сказала, тогда позови только – я примчусь. Мы же с тобой знаем, как это бывает: вот уже, кажется, ничего тебе не светит – и ангел не явится, и чайка не прилетит, – ан нет, кто-то все же и приходит. Я к тебе отовсюду сорвусь, где бы я только ни был. Даже и письма не напишешь – я услышу, почувствую… (2/387)

И Клавка, безошибочным женским инстинктом угадав, что произошло в нем и что он больше никогда не оскорбит и не обидит, решается:

– Поедем ко мне в Росту… Поедем, я сказала. Попробуем жить с тобой.

– Как же девятины? – все, что я догадался спросить.

– А ну их! …Там и без меня не заскучают. А тут ты все-таки – живой. Эх, сделаю еще одну глупость – и затихну! (2/387)

Когда она говорит «живой», это не только его физическое выживание в недавнем рейсе, но живая душа, стремление, которое она чувствует в нем, – стать лучше, добрее.

Перед началом новой жизни с любимой Сеня оборачивается, чтобы навсегда попрощаться со своей беспутной молодостью и на неделю – с морем, ставшим его судьбой. И, не торопя, его ждет Клавдия, впервые получившая в романе это полное имя. В этой сцене короткого прощания и тихо ждущей в стороне женщине есть удивительный покой и ясность, которые передаются читателю. «На свете счастья нет, но есть покой и воля» – редкое жизненное мгновение такого состояния передал Георгий Владимов в конце своего романа.

Некоторые критики сочли хеппи-энд книги неубедительным и потому разочаровывающим. Но в «Трех минутах молчания» нет никакого хеппи-энда:

Клавка роняла варежки, застегивала мне телогрейку на горле, а студеный ветер выжимал у нее слезы.

– Я тебя завлекала, завлекала, а теперь самой страшно…

– Иди вперед, – я сказал.

Она кивнула.

– Вот правильно.

– И пошла (2/388).

Что будет с ними дальше, неизвестно, потому что повествование кончается. Но читатель прощается с героями, когда они идут вперед и хотят попробовать прожить жизнь вместе. Не зависая в прошлом, не отступая в страхе перед любовью, но каждый – с полной душевной отдачей и ответственностью за другого. В романе «Три минуты молчания», единственной из владимовских книг, – хорошее окончание, потому что в нем – начало. Может быть, поэтому книгу так полюбили молодые читатели.

Северный Ледовитый океан

В книге есть еще один персонаж, оказавшийся для Владимова самым сильным впечатлением плавания – Северный Ледовитый океан с его переменчивостью волн и ветров, пугающими шквалами и великолепной красотой, отраженной в непосредственном восприятии персонажей: «Такое было море – хоть вешайся от его синевы» (2/148). Начало плавания связано с недолгим состоянием счастья:

Дрифтер не торопился, и мы не торопились, смотрели на синее, на зеленое, ресницы даже слипались. Стояночный трос уже кончался, за ним выходил из моря вожак – будто из шелка крученный, вода на нем сверкала радужно. Чайки садились на него, ехали к шпилю, но шпиль дергался, и вожак звенел, как мандолина, ни одна птаха усидеть не могла. Дрифтер тянул его не спеша, то есть не он тянул, он только шлаги прижимал к барабану, чтоб не скользили, но так казалось, что это он тянет, дрифтер, весь порядок – с кухтылями, поводцами, сетями, рыбой. Ну, рыбу-то мы еще не видели. И наверное, дрифтер не о ней думал, наверное, не о ней думал – нельзя же только об этом и думать, – про чаек, которых мы зовем глупышами, черномордиками и солдатами: счастливей они нас или несчастнее. А может быть, и вовсе ни о чем, просто глядел на воду, завороженный, млел от непонятной радости (2/143).

Но когда над океаном спускается ночь, пугающее ощущение вселенского одиночества охватывает героя: «Тьма настала кромешная, и тишина… И я летел один, качался над страшной студеной бездной» (2/113). Таящаяся в ней угроза далека от земной природы плывущих по океану людей: «…облитые светом, мы сами светимся, как зеленые призраки, – нездешние этому морю, орловские, калужские, рязанские, вологодские мужики. Летим в черноту над бездонной прорвой» (2/123).

В море и над морем кипит жизнь, небольшие северные чайки, могучие хищники альбатросы, перламутровая, великолепная сельдь, то изумляющая своей красотой, то превращающая жизнь в ад: «Так она шла четыре дня, подлая рыба, – по триста пятьдесят, по четыреста бочек за дрейф. И каждый день штормило, и валяло нас в койках, и снилось плохое» (2/172).

С приходом шторма океан превращается в вероломную, враждебную стихию, неизмеримой мощью обрушивающуюся на человека:

Все море изрыто этими оврагами, и мы из одного выползали, чтоб тут же – в другой, в десятый, и всю душу ознобом схватывало, как посмотришь на воду – такая она тяжелая, как ртуть, так блестит ледяным блеском. Стараешься смотреть на рубку, ждешь, когда нос задерется и она окажется внизу, и бежишь по палубе, как с горы, а кто не успел или споткнулся, тут же его отбрасывает назад, и палуба перед ним встает горой (2/253).

Не только во́ды, но и берега́ океана живут своей особой жизнью. В начале плавания на горизонте возникают, как великолепные космические тела, прибрежные скалы:

…плавали в дымке Фареры – белые скалы, как пирамиды, с лиловыми извилинами, с оранжевыми вершинами. Подножья их не было видно, и так казалось – база стоит, а они плывут в воздухе (2/185).

Но во время шторма нет ничего страшнее этих земных гигантов:

И вдруг нас рвануло, приподняло – все выше, выше – и понесло на гребне. Камни промелькнули с обеих сторон, а потом волна их накрыла с ревом. Я только успел подумать: «пронесло!» – и увидел скалу – черную, пропадающую в небе. По ней ручьями текло, и она была совсем рядом, да просто тут же, на палубе. Те, кто стояли у фальшборта, отпрянули к середине. А нос опять стало заносить, и скала пошла прямо на мачту, на нас, на наши головы… (2/336)

Единственное, что остается человеку перед гибелью в стихии, – молиться о Божьей милости. В «Трех минутах молчания» встречаются самые религиозные строки, когда-либо написанные «упрямым агностиком» Владимовым:

Если Ты только есть, спаси нас! Спаси, не ударь! Мы же не взберемся на эти скалы, на них еще никто не взобрался. Спаси – и я в Тебя навсегда поверю, я буду жить, как Ты скажешь, как Ты научишь меня жить… Спаси «деда». Шурку спаси. Спаси «Маркони» и Серегу. Бондаря тоже спаси, хоть он мне и враг. Спаси шотландцев – им-то за что второй раз умирать сегодня! Но Ты и так все сделаешь. Ты – есть, я в это верю, я всегда буду верить. Но – не ударь!.. (2/336)

Океан открывает морякам «окно в Европу». «Скакун» подходит близко к иностранным кораблям, и сравнения неизбежны.

А смотреть приятно на них, на иностранцев: суденышки хоть и мельче наших, но ходят прибранные, борта у них лаком блестят – синие, оранжевые, зеленые, красные, рубка – белоснежная, шлюпки с моторчиками так аккуратно подвешены. И тут влезает наш какой-нибудь – черный, ржавый, все от него чуть не врассыпную… (2/119)

Рыболовы видят, насколько облегчена работа иностранных моряков благодаря качественным неводам и моторным ботикам. Одежда экипажей – в отличие от грязно-зеленых отечественных роканов – мечта модников: «А роканы у них какие! Черные, лоснящиеся, опушены белым мехом на рукавах и вокруг лица, в таком рокане спокойно можно по улице гулять – примут за пижона» (2/120). В этом морском «пижонстве» – профессиональное достоинство, уважение к их труду, которого «уродующиеся» в промысле советские рыболовы не чувствуют. Рассказы случайно попавшего на иностранный корабль матроса о телевизорах в салоне с разными программами: «В одном ковбои скачут, в другом – мультипликации, а в третьем – девки в таком виде танцуют – не жизнь, а разложение» (2/120) – звучали почти фантастикой: никаких телевизоров на советских траулерах не было, и в Мурманске в то время была только одна местная телевизионная программа.

Мирная, но недоступная жизнь открывается морякам, когда спасшийся траулер оказывается в норвежском фьорде.

Бухта открылась – вся сразу, чистая, молочно-голубая. Только если вверх посмотришь и увидишь, как облака проносятся над сопками, почувствуешь, что там творится в Атлантике. Ровными рядами – дома в пять этажей, зеленые, красные, желтенькие, все яркие на белом снегу. А по верху – сопки, серые от вереска, снег оттуда ветром сдувает, и как мушиная сыпь – овечьи стада на склонах. Суденышки у причала стояли не шелохнувшись, мачта к мачте, как осока у реки – яхточки, ботики, сейнера, реюшки, тут почти у каждого своя посудинка (2/321).



Поделиться книгой:

На главную
Назад