Циркуляр этот был совершенно незаконным, ибо шел прямо вразрез с ясным текстом гимназического устава; а Устав гимназии был законом, который нельзя было отменить или заменить министерскими циркулярами. В Уставе в ст. 23 было сказано категорически: "В гимназиях и прогимназиях обучаются дети
Повторяю, циркуляр представлял собою вопиющее превышение власти со стороны министра. Но не столько этим обстоятельством было задето тогда общество в самых разнообразных слоях своих, сколько мотивировкой министерской меры, которая была приведена в заключение циркуляра. Там было написано буквально следующее: "При этом гимназии и прогимназии освободятся от детей кучеров, лакеев, поваров, кухарок, прачек, мелких лавочников и тому подобных людей".
Можно сказать без всякого преувеличения, что при появлении этого циркуляра (его тотчас же прозвали циркуляром "о кухаркиных детях") вся якобы немая как рыба Россия 80-х годов заголосила благим матом, выражая величайшее возмущение этим непринужденным провозглашением крепостнических тенденций министра. Во всех домах только и речи было что о неслыханном циркуляре; все и каждый приняли его как самое грубое оскорбление, нанесенное не только людям низшего общественного положения, стремящимся доставить образование своим детям, но и как оскорбление, нанесенное всему обществу, кагоров вынуждалось выслушивать из уст правительства заявления, возмущавшие чувство общественного приличия. Помню, как раз в это время к нам в Москву заехал мой дядя А.Н. Турчанинов, крупный старый петербургский адвокат, возвращавшийся в Петербург из поездки по провинции. Он приехал, крайне взволнованный своими путевыми впечатлениями. Как сейчас слышу его возбужденный рассказ: "От Одессы до Москвы, по всей России идет сплошной гул возмущения. В какой вагон ни войдешь — все кричат в один голос о пресловутом циркуляре, и фамилия Деля нова склоняется во всех падежах с присоединением самых энергичных прилагательных". Долго-долго этот циркуляр "о кухаркиных детях" не давал покою самым уравновешенным людям и оставался "притчей во языцех".
Сам по себе этот циркуляр, конечно, был характернейшим симптомом, рисующим настроение тогдашних правящих сфер. Ведь и вообразить невозможно, чтобы подобный циркуляр мог появиться из-под пера министра не только в 60-х годах, но даже и во второй половине 70-х годов. Но не менее показательно и то дружное и резкое возмущение, каким он был встречен со стороны самой широкой массы общества. Правда, что возмущение не вылилось тогда в форму какого-либо организованного протеста: не такое было время. Но сила этого возмущения была такова, что чуткие правители заметили бы его и сделали бы отсюда для себя надлежащие выводы. Они поняли бы, что идти напролом вразрез с настроениями массы небезопасно и что таким путем дело дойдет со временем до новых, уже организованных протестов.
Итак, не следует преувеличивать апатического равнодушия общества к вопросам государственной жизни и его готовности покорно соглашаться со всеми действиями власти в 80-х годах XIX столетия. Затишье было не абсолютным, а только относительным, и к концу десятилетня начали уже обозначаться довольно явственные признаки назревающего пробуждения общественной энергии.
Как же слагалась духовная жизнь университетской молодежи в условиях только что очерченной общественной обстановки?
В первой главе я уже изложил свой взгляд на два полярно противоположных явления студенческой жизни тех годов: на "студенческие истории" и на "белоподкладничество". Я указал, что, на мой взгляд, не следует ни преувеличивать общественного значения того или другого явления, ни считать, что ими наполнялось и исчерпывалось содержание духовного обихода молодежи того поколения. Это были лишь наиболее кричащие симптомы, как бы сказать — подчеркнутые курсивом строки в биографии тогдашней студенческой молодежи, но ими вовсе не определялось содержание основного текста этой книги.
Так называемые "студенческие истории" вспыхивали время от времени как своего рода суррогат не существовавшего тогда "политического движения". Так, в 1884 г., в сентябре произошли студенческие беспорядки в Киеве в очень неприятной с оттенками хулиганства форме бросания камней в окна Киевского университета, где в это время происходил торжественный акт. Гораздо серьезнее обернулась "студенческая история" в Москве в ноябре 1887 г., начавшаяся с того, что на студенческом концерте студент Синявский дал пощечину инспектору Брызгалову, о чем я уже упоминал в первой главе. На этот раз беспорядки затянулись, разрослись и перекинулись в другие университетские города — Харьков, Одессу, Казань. Но все эти эксцессы с окраской политического протеста против существующего государственного режима по причинам, отмеченным в первой главе, не имели серьезного значения и захватывали, в сущности, очень небольшую часть студенчества. Не было характерным для массы студенчества и так называемое "белоподкладничество", состоявшее в намеренном афишировании своей политической благонадежности. Это течение бросалось в глаза именно потому, что его представители сами старались выдвинуться напоказ и щеголяли своей ретроградностью. Но опять-таки основная студенческая масса стояла совершенно в стороне от этой показной шумихи.
Что же представляла собой эта масса? Если студент-бунтарь и студент-"белоподкладочник" не были типическими представителям студенчества 80-х годов, то можно ли вообще говорить о каком-нибудь определенном тине студента-восьмидесятника в отличие от студентов 60-х и 70-х годов? Я думаю, что можно, но только особенности этого тина надлежит определить иначе, чем это часто делается.
Типичный студент-восьмидесятник вовсе не был индифферентен к общественным вопросам и вовсе не был чужд сознанию гражданского долга. Но — для него было характерно отсутствие революционного пыла и веры в целесообразность и спасительную силу революционных методов политической борьбы. В этом поколении студенческой молодежи, — за вычетом прирожденных "обывателей", которыми богато всякое поколение даже в наиболее бурные моменты политической жизни, — решительно преобладало убеждение в том, что революционные эксцессы не
Решимость отдаться такой-то работе и диктуется велениями правильно понятого гражданского долга. Если хотите, эта была проповедь "малых дел", но проповедь особого рода. Это был призыв к "малым делам" ради больших результатов, а вовсе не отрицание стремления к этим большим результатам. Мысль о том, что путь к большим результатам лежит через упорную работу в области малых дел — капля долбит камень! — превозобладала в поколении восьмидесятников, несомненно, в связи с только что перед тем пережитым крахом революционного движения. Вот почему молодежь этого поколения не испытывала влечения к участию в "заговорах", в конспиративных таинствах, в героических актах самопожертвования без уверенности в целесообразности такого героизма; этот героический путь утратил для людей того поколения романтическую привлекательность одновременно с утратою веры во всемогущество революционных экспромтов. Очень важно отметить, что это не было принципиальным осуждением революционного пути; это было только признанием его нецелесообразности. Не было тут и отказа от героизма во имя гражданского долга; но тут было новое умонастроение, приводившее к убеждению, что героизм гражданина состоит не только в том, чтобы ставить свою жизнь на карту, но не в меньшей степени также и в том, чтобы обречь себя на терпеливую, не эффектную, но требующую громадного расхода нервной силы молекулярную работу общественного строительства.
Из сказанного выше читатель усмотрит, что это настроение ничего не имело общего с сведением общественной работы "к лужению умывальников", по крылатому выражению Салтыкова. Нет, это было стремление служить определенным общественным идеалам и ради этой именно цели погрузиться в самую гущу жизни, не брезгуя будничной общественной деятельностью, но именно в ней-то и полагая выполнение своей гражданской повинности.
Вот почему, кончая университетский курс, мы не мечтали стать революционными героями; нас манила к себе
И теперь, оглядываясь на прошлое, можно сказать, что наше поколение выделило-таки из себя достаточное количество людей, которые действительно энергично впряглись в общественную работу и сыграли немалую роль в составе центрального кадра русской прогрессивной общественности в 90-х и 900-х годах.
Через мглу унылого "затишья" 80-х годов эти люди пронесли в целости закал общественного идеализма, и, когда в 90-х годах "затишье" стало сменяться новым подъемом общественной энергии, "восьмидесятники" не только не затерялись в процессе этого подъема, но выдвинули на общественную арену целую фалангу энергичных деятелей. Под
Все же обстановка "затишья" оставляла немало свободного времени, которое можно было заполнять удовлетворением духовных интересов, лежавших вне сферы чисто политической. И я должен засвидетельствовать, что поколение 80-х годов отдавало значительную дань увлечению литературой, наукой и искусством. Характеризовать это поколение как чуть ли не сплошь состоявшее либо из прожигателей жизни, либо из смиренномудрых скопидомов, уходивших в растительное существование, нет никакого основания, хотя это делалось нередко с целью стилизованного изображения "периода реакции".
Каким же литературным течением отдавали преимущественно свои симпатии читатели-восьмидесятника? У ретроградных кругов были тогда свои излюбленные романисты — Маркевич, Авсеенко, Орловский и др., но их романы вовсе не пользовались широким успехом в читательской массе. Литературные симпатии большинства были направлены совсем на иную сторону, и мы опять-таки встречаемся здесь с доказательством того, что представление о полном торжестве реакционных настроений в обществе того времени далеко не соответствует действительности.
Достоевский и Тургенев умерли в самом начале восьмидесятых годов. Гончаров давно уже покончил с писанием романов. Островский находился в периоде бледного заката своей яркой творческой деятельности, и его последние драмы производили впечатление старческой утомленности. Он умер в 1886 г. Но на арене литературы еще действовали Салтыков и Лев Толстой. О Салтыкове и громадном успехе его общественных сатир я уже говорил выше. Толстой именно в 80-х годах произвел большой шум отречением от художественного творчества, проповедью опрощения, непротивления злу, воздержания от угождения своей плоти во всех его формах, призывом к углублению в вопросы личного нравственного совершенствования и пренебрежительным отношением к заботам о реформировании политических учреждений.
Одно время увлечение "толстовством" охватило известную часть молодежи. Прозелиты "толстовства" бросали университет, обрекали себя на аскетическое существование, пробовали устраивать вдали от городской жизни колонии с целью "жизни по Толстому", трудами рук своих, в коммунах единомышленников. Но это течение никогда не получало такого широкого развития, чтобы про него можно было сказать, что оно налагало печать на духовный склад целого поколения.
Конечно, роль Льва Толстого в духовной жизни русского общества была громадна. Но, разбираясь в существе этой его роли, приходишь к любопытным наблюдениям. Толстой воздействовал на общественную массу, — не говоря о членах его специальной паствы, которая никогда не была очень велика, — не содержанием своей проповеди, а теми дарами своей могучей души, которые, в сущности говоря, содержанию этой проповеди как раз противоречили. Толстой проповедовал философию непротивления злу, а в основе своей натуры он был прирожденным бунтарем-протестантом. Восстать против господствующего течения — вот в чем состояло всегда непосредственное влечение его души, и восстать бурно, гневно и стремительно, так, чтобы все вздрогнули и почуяли, какая неудержимая сила протестующего напора надвинулась на них. Вот эта-то бунтующая сила и вызывала общее трепетное восхищение от выступлений Льва Толстого — учительных и обличительных. Он провозглашал: "Не противься злому", — но провозглашал это с такой бурной властностью, что все приходили в восторг от неукротимости его духовной силы. Вот почему сам Лев Толстой, в сущности, никогда не был "толстовцем". "Толстовцы" это — ягнята, старающееся с буквальной точностью выполнять предписания "учителя" о смирении и самоотречении. А Толстой был
В порыве увлечения своей проповедью самоусовершенствования Толстой осудил свое художественное творчество как ни к чему не нужную забаву. Но в то время как его правоверные ученики пережевывали на все лады его осуждения эстетики, сам Толстой вдруг загорался поэтическим вдохновением и подносил культурному миру неожиданный сюрприз в виде новых великих художественных созданий. Так, в 1886 г. появилась "Смерть Ивана Ильича", а в 1887 г. — "Власть тьмы", и появление этих двух шедевров Толстого составило два крупнейших события в русской литературе 80-х годов.
Всем сказанным я хочу указать на то, что вопрос об источниках и характере воздействия Толстого на общественное сознание поколения 80-х годов очень сложен и чрезвычайно опрометчиво поступают те, кто в поклонении Толстому в 80-х годах хотят видеть проявление убыли протестующих общественных настроений у "восьмидесятников". Из скитов и колоний опрощенцев-толстовцев не вышло никакого цельного "течения". А вот львиная сила толстовского гения восхищала людей, и чувствовали люди в этой силе зов вовсе не к смирению, а к активному проявлению своей личности.
Но Лев Толстой стоял на особенной высоте, и в конце концов преклонение перед его художественным даром охватывало всех без отношения к различию общественных идеалов. А какие же писатели были тогда любимцами публики не только по их художественному дару, но и по их общественным тенденциям?
Чехов начал вырисовываться на горизонте литературы лишь в самом конце 80-х годов, расцвет его писательства относится уже к следующему десятилетию; пока же был только Антоша Чехонте, беззаботно разбрасывавншй бриллиантовые брызги своего юмора на страницах "Будильника" и лейкинских "Осколков".
Кто же властвовал над умами с сердцами молодого поколения 80-х годов?
В стихотворной поэзии царил Надсон. Можно быть разного мнения о значительности его поэтического дарования. Я не принадлежал к его поклонникам и всегда находил, что восторги перед его музой были сильно преувеличены. Но увлекались им тогда чрезвычайно. И чем же он подкупал читателей?
Поэзия Надсона вся была проникнута призывами к народолюбию, к равноправию и братству людей, к свободе и к признанию достоинства человеческой личности. Итак, можно ли обвинять в измене прогрессивным идеалам то поколение, которое признало такого поэта певцом своих заветных чувств и стремлений?
И эти же 80-е годы были временем расцвета литературной славы Короленки. "В дурном обществе", "Сон Макара" сразу привлекли к молодому писателю любовь читающей массы. "Скажи мне, кого ты читаешь, и я скажу, кто ты таков". Восьмидесятники зачитывались Надсоном и восхищались Короленкой. Этим сказано все, и довольно распространенное мнение о том, что в 80-х годах образовался какой-то перерыв в традиции русской интеллигенции, кажется, уже и не требует дальнейшего опровержения.
Крупную роль в общественной жизни тогдашней Москвы играл театр. Московский Малый театр, этот Дом Щепкина, находился тогда в зените своего расцвета. Правда, не было уже в живых Шумского, а Самарин ушел со сцены, пораженный тяжелой нервной болезнью, и вскоре тоже скончался. Но сцена Малого театра блистала такими артистами, как Федотова, Ермолова, Никулина, Акимова, Медведева, Садовская, к которым с 1888 г. присоединилась Лешковская, а среди артистов находились такие первоклассные художники сцены, как Ленский, Южин, Горев, Рыбаков, Садовский, Музиль, Макшеев, Правдин. Ведь каждое из этих имен — целая глава из истории русского драматического искусства. А соединение всех этих крупнейших дарований на одной сцене создавало такой восхитительный художественный ансамбль, что каждый спектакль Малого театра представлял собою торжество искусства, наполнявшее душу зрителя неизъяснимым эстетическим наслаждением.
Репертуар Малого театра слагался тогда из двух элементов. Во-первых, то были бытовые пьесы из текущей жизни, и тут первенствовали драмы и комедии Островского, и во-вторых, то были классические трагедии и драмы Шекспира, Шиллера, Гете, Виктора Гюго, Лопе де Веги. Островский разыгрывался великолепно, в комедиях "Волки и овцы", "Бешеные деньги", "На всякого мудреца довольно простоты" и проч. художественный ансамбль достигал необычайного совершенства. А в драмах Ермолова и Федотова потрясали зрителей силою драматической страсти. Особенное значение — и не только эстетическое — имел в обиходе тогдашней общественной жизни так называемый классический репертуар. Постановка "Орлеанской Девы", "Марии Стюарт", "Звезды Севильи", "Гамлета", "Отелло", "Ричарда III", "Эрнани" — все это были целые события, впечатления от которых западали в душу москвича на всю жизнь. В этих трагедиях величайшая трагическая актриса нашей эпохи Ермолова поистине "ударяла по сердцам с неведомою силою", раскрывая перед зрителями преисполненные героическим пафосом страдания женской души. Ермолову недаром называли нередко "Мочаловым в юбке". Она творила порывами, но эти порывы бывали так могучи, что они захватывали театральную толпу, словно стихийным вихрем, и уносили ее далеко-далеко от будничной действительности в светлое царство героической мечты. А партнершей Ермоловой являлась Федотова, ученица Щепкина и Самарина, актриса огромного таланта и тонкого и глубокого ума. Подобно тому как в 40-х годах на сцене Малого театра Мочалов и Щепкин, — один весь безотчетный порыв страсти, а другой великий аналитик, соединявший огненную страстность с глубокой детальной разработкой роли, — дополняли друг друга; совершенно так же в 80 — 90-х годах мочаловская стихия Ермоловой восполнялась щепкинской стихией Федотовой, у которой все было тонко обдумано, глубоко изучено и отшлифовано, однако отнюдь не в ущерб силе чувства. Вообразите же себе, свидетелями какого великого праздника искусства являлись московские театральные зрители, когда в трагедии Шиллера "Мария Стюарт" знаменитый диалог двух королев — Марии и Елизаветы — исполнялся Ермоловой и Федотовой и каждая из них воспаряла при этом на вершину своего вдохновения! Таких минут не забудешь во всю жизнь.
В этих классических трагедиях все крупнейшие артисты московского Малого театра умели органически соединять героический пафос с глубокой человечностью, с художественной правдой сценического изображения. То не были напыщенные и надуты декламационные вещания поставленных на ходули героев. Между выведенными на сцену героями и зрителем тут протягивалась духовная связующая нить, и, чувствуя в сценическом герое живого человека, зритель начинал ощущать, что ведь и сам он может превратиться в героя при известном сочетании жизненных условий. И пусть на следующее утро после спектакля будничная действительность разбивала эти мечты, все равно — пережитое ощущение оставляло свой след в каких-то потаенных складках человеческой души. Вот почему эти спектакли несомненно имели воспитательное общественное значение; со сцены как бы доносился призыв: "горе иметь сердца" и москвичу, порою готовому захлебнуться в стоячих водах безвременья, с подмостков Малого театра как бы бросался спасательный круг.
Не потому ли москвичи так любили этот Дом Щепкина и так ревностно наполняли его зрительную залу?
Величайший интерес вызывали в московской публике приезды из-за границы знаменитых гастролеров. Я не застал в Москве гастролей Сары Бернар. Но в качестве страстного театрала я чрезвычайно увлекся тем оживлением и теми эстетическими спорами, которые были вызваны в Москве в середине 80-х годов приездом двух немецких трагиков: Поссарга и Барная. Остановлюсь несколько на этом эпизоде, тем более что в связи с ним мне посчастливилось познакомиться с последним могиканином эпохи 40-х годов, с живым современником Хомякова и Грановского!
Поссарт и Барнай были представителями двух различных школ сценического искусства. У Поссарта все было направлено на внешний эффект. Прекрасный рост, чудный музыкальный голос, скульптурная пластичность поз давали ему возможность достигать ярких результатов. Но о художественной целостности исполнения он не заботился, лишь бы только каждый отдельный момент поразил зрителя внешней красотой. Его позы были картинны, но утрированно-искусственны; его декламация состояла из певучих завываний и трагических воплей. Напротив того, Барнай соединял с сильной трагической экспрессией смелые приемы художественного реализма. Оба они исполняли одни и те же роли, давая им совсем различные окраски, и от этого само собою напрашивалось сравнение между ними.
Оба гастролера имели громадный успех. Как видите, публика разделилась на партии: поссартистов и барнаистов, — и что творилось тогда в фойе театра в антрактах между действиями! Можно было бы подумать, что там идет сплошной митинг, на котором люди страстно обсуждают самые насущные свои интересы. Все разбивались на кучки и кружки. В каждом кружке кипел горячий спор. Все кричали и сильно жестикулировали. Обсуждали каждую сцену, и поссартисты и барнаисты чуть ли не с пеною у рта обрушивались друг на друга.
А над всей этой волнующейся толпой воздымалась обрамленная гривой длинных седых волос голова высокого старца, который сам был похож на изображаемого на сцене короля Лира.
То был Сергей Андреевич Юрьев, известный всей Москве философ, журналист и театрал, переводчик Шекспира и Лопе де Веги, живой свидетель сценических триумфов Мочалова и Щепкина. В его лице поколение 80-х годов воочию видело перед собою представителя той памятной в истории нашего общественного развития плеяды, за которой закрепилось наименование "идеалистов 40-х годов". Это было прямо какое-то чудо. Я с трепетом взирал на этого старца и долго не мог прийти в себя от мысли, что вот этот самый человек некогда присутствовал при спорах Герцена с Хомяковым, беседовал с Белинским и Грановским. И самое пленительное было то, что этот "отсталый из стан славной" идеалистов 40-х годов предстоял теперь перед нами не в виде полуживой руины, а полный огня и одушевления, весь охваченный кипением неугомонного духа. Культ театра составлял, кажется, в эти годы центральный пункт в духовных интересах этого былого посетителя Елагинского салона. О театре он мог говорить без конца с бурным увлечением, и тогда глубокие глаза этого старца горели юношеским огнем. И в антрактах в фойе театра он бросал в толпу, окружавшую его тесным кольцом, целые импровизации, в которых цитаты из Лессинговой "Гамбургской драматургии" перемежались с личными воспоминаниями из славного прошлого русской сцены. Это были как бы бесплатные приложения к театральному представлению, и серьезные театралы ценили их не менее самого спектакля. Я с истинным восторгом любовался этим старцем, когда он с запальчивостью восклицал: "Ваш Поссарт — просто великий сценический мошенник!", — намекая на то, что игра Поссарта состоит из искусственных эффектов. Он горой стоял за художественный реализм Барная, и так как это вполне совпадало с моим собственным настроением, то и нет ничего удивительного в том, что я скоро очутился в кабинете Юрьева. Произошло это следующим образом.
Я и мой приятель Сторожев, с которым мы сошлись на почве увлечения театром, а потом через много лет резко разошлись, когда он стал вилять хвостом перед большевиками, задумали сделать Барнаю на его бенефисе подношение особого рода. Мы перевели на немецкий язык статью Белинского об игре Мочалова в "Гамлете", написали к этой статье предисловие с разъяснением, кто такие были Белинский и Мочалов, и решили поднести Барнаю этот литературный презент, разумеется, в изящной папке, украшенной портретом Мочалова.
Вот тогда-то я и подошел в театре к Юрьеву поделиться с ним нашим замыслом и узнать его мнение насчет нашего плана. Старик пришел в восторг и, к моей великой радости, пригласил меня к себе потолковать о театре.
Еле дождавшись назначенного дня, я стрелой налетел к Сухаревой башне, близ которой на Садовой жил Юрьев в маленьком, довольно ветхом домишке[7]. И вот — вообразите себе такую сценку: в маленьком кабинетике сидит за столиком юный студент, весь ушедший в слух и зрение. Стакан чая стоит перед ним на столике. А по кабинетику шагает высокий старик, длинные седые волосы его развеваются локонами, он усиленно жестикулирует и густым басом без умолку говорит о театре, о том, как Мочалов играл Гамлета и Лира, о том, какие дальнейшие перспективы раскрываются перед русским театром и т. д. Он говорит, и ходит, и время от времени приостанавливается у столика, и прихлебывает чай… из моего стакана. Так он и выпил весь стакан, любезно им мне предложенный. То было проявление баснословной рассеянности Юрьева, о которой куча анекдотов ходила по Москве. Приведу два образчика. В одном либерально-великосветском салоне Юрьев после горячей тирады о конституции подошел к хозяйке проститься. Рядом с хозяйкой на пышном пуфе торжественно возлежала породистая кошка. Юрьев, к ужасу хозяйки, схватил кошку, положил ее себе на голову, думая, что надевает шляпу, и в таком виде направился к выходу. Юрьев был очень дружен с Островским. Как-то раз утром он говорит слуге: "Отнеси Островскому эту записку". Слуге идти не хотелось. Он выждал, когда барин поедет из дому, и подавая Юрьеву пальто, как бы между делом говорит ему: "Сергей Андреевич, вот тут какая-то записка к Островскому, может быть, вы отвезете ее". Юрьев, думая совсем о другом, машинально берет у слуги записку и, забывая, куда он хотел ехать, велит кучеру везти себя к Островскому. Приехав к Островскому, он, конечно, уже забыл о записке, просидел у Островского весь вечер в приятельской беседе, но уже уезжая, вдруг вспомнил про записку и говорит: "Ах, я забыл, ведь меня просили передать тебе какую-то записку". Развернул Островский записку и прочел в ней: "Никак не могу сегодня у тебя быть. Твой Юрьев".
Москва горячо любила Юрьева. Он умер, как и жил, — энтузиастом театра, свято выполняя призыв Белинского: "Идите, идите в театры; идите и умрите там". Ехал Юрьев вечером на извозчике и вдруг почувствовал себя дурно. Извозчик спрашивает: "Куда везти вас, барин?" — "В театр", — крикнул Юрьев и впал в бессознательное состояние. Извозчик привез седока в театр. Юрьева под руки ввели в театральные сени, и он — тут же скончался.
Много лет спустя Федотова говорила мне, вспоминая былое: "Мы, актеры, бывало, не на то смотрим, много ли публики в театре, а ищем глазами, пришел ли Юрьев. Коли пришел — ну, значит, вечер будет интересный; в каждом антракте он прибежит за кулисы и по косточкам разберет игру каждого актера; ни одного промаха не оставит без замечания, а коли похвалит, то-то была радость!"
Увлечение театром не мешало моим научным занятиям. Уже с третьего курса университета я взял себе у Ключевского тему для кандидатского сочинения и на два года с головой погрузился в памятники исторической старины. Я занялся историей служилого землевладения XVI–XVII столетия. С величайшим наслаждением вникал я в исторические источники и проштудировал в течение двух зим весь печатный материал указов и юридических актов, относящихся к поместному и вотчинному землевладению эпохи Московского государства. И конечно, как это всегда неизбежно бывает, тотчас от специального вопроса моих изысканий протянулись нити к целому ряду других смежных вопросов; мои штудии все расширялись, и к концу университетского курса я уже чувствовал себя, что называется, подкованным по части русской истории и мог захаживать к Ключевскому, не опасаясь явиться перед ним желторотым птенцом, понапрасну отнимающим время у своего учителя. Ключевский встречал меня чрезвычайно радушно, и те беседы, которые мне довелось с ним вести, принадлежат к лучшим моим воспоминаниям о тех далеких годах.
Наконец настал вожделенный день, когда я отнес Ключевскому увесистую тетрадь с моим кандидатским сочинением по истории служилого землевладения. Он взял ее себе на лето. Все мои экзамены в университете были покончены. Пора студенчества была завершена. Цель жизни стояла перед моим сознанием с полной отчетливостью: я буду ученым историком, и предметом моих изучений будет история России. А пока, на ближайшее время, придется обзавестись уроками в гимназии. На первый случай мне удалось через моего близкого друга, учительствовавшего в гимназических классах при Лазаревском институте восточных языков, заполучить девять уроков по географии. В то время преподавать географию полагалось историкам. Уже гораздо позднее этот нелепый порядок был изменен и преподавание географии в гимназиях было передано естествоведам.
Итак, я — импровизированный географ! С осени мне предстояло начать свои уроки. Надо было хоть немного к тому подготовиться. Я нагрузился всякими учебниками и пособиями и уехал с ними в деревню, на дачу. Лето было прекрасное. Все время до начала учебных занятий я пролежал в сосновой роще, обложенный учебниками, и, вдыхая бальзамический аромат сосен, напитывал себя географической премудростью. А когда осенью я вернулся в Москву, меня ожидала там большая радость. Я зашел в канцелярию университета и увидел там Ключевского. Он сказал мне, что мое кандидатское сочинение дает ему основание предложить мне вопрос: не хочу ли я быть причисленным к его кафедре для подготовки к профессуре. "Это — моя заветная мечта", — ответил я Ключевскому, а он заметил: "И мечта эта имеет все шансы осуществиться как нельзя лучше".
Через некоторое время мне удалось прочесть представление о моем оставлении при университете, поданное Ключевским в факультет. Краска бросилась мне в лицо, когда я прочитал лестные для меня строки, написанные мелким бисерным почерком Ключевского.
Началась новая пора моей жизни. Нечто новое начиналось и в жизни русского общества. "Затишье" приходило к концу. В 1888 году я окончил университет, а в 1891 г. разразился неурожай и голод и общество встрепенулось. 1891 год явился решительною гранью в ходе общественных настроений. Начинавшиеся 90-е годы обещали быть во многом непохожими на только что изжитое десятилетие.
Глава V. ОЖИВЛЕНИЕ
В июле 1891 г. в печати появилось письмо одного сельского священника из глуши Казанской губернии с извещением о том, что автору письма пришлось только что в одной деревне причастить 20 крестьян, изнемогших от голода, и некоторые из них затем умерли. Это сообщение не осталось одиноким. Такие же известия стали приходить из других местностей той же Казанской губернии, а также из губерний Саратовской, Тамбовской и др.
Скоро перед обществом раскрылась уже со всей отчетливостью картина страшного бедствия, охватившего значительную часть европейской России. Неурожай постиг многие губернии, но зловещее значение этого бедствия состояло в том, что неурожаем был вызван подлинный голод в селениях неурожайного района. Люди вместо хлеба стали питаться такими суррогатами, которые, нисколько не насыщая организма, порождали тяжелые заболевания. Начался мор.
Внезапно налетевшая беда приняла такие размеры, что власти, подчас склонные прикрывать страшную действительность шаблонной картиной казенного благополучия, на этот раз не сочли возможным замалчивать грозного бедствия. В газетах появилось воззвание образованного в Саратове продовольственного комитета за подписью Саратовского губернатора Косича. В этом воззвании говорилось, что во многих местностях Саратовской губернии не родилось ровно ничего, не получено даже и семян, яровые все погибли, нет ни хлеба, ни соломы, все денежные и хлебные запасы истощены, и точно такой же голод свирепствует в соседних губерниях.
Все эти вести произвели потрясающее впечатление на общество. Чрезвычайные губернские земские собрания подсчитали размер пособий, необходимых для обсеменения полей и продовольствия населения в местностях, пораженных неурожаем, и оказалось, что на удовлетворение этой неотложной нужды не хватит наличных продовольственных капиталов — ни местных, ни общеимперского. Словом, и перед властью и перед обществом вдруг встала задача — отодвинуть все прочие дела и спешить на помощь туда, где смерть от голода уже начала косить беззащитное население.
Правительство стало отпускать экстренные ассигновки на продовольствие и обсеменение полей в 18-ти наиболее пострадавших губерниях. К началу декабря 1891 г. эти экстренные ссуды превысили 50 милл. рублей. А по всему фронту русской общественности раздался призыв: "На голод!" Всюду начали возникать местные комитеты, открывались на частные средства столовые, интеллигенция устремилась толпами в голодающие районы для организации помощи.
Реакционная пресса отнеслась было враждебно к этому движению, и в "Московских ведомостях" появились статьи с указаниями на искусственный характер и возможную политическую опасность "от всей этой шумихи". Но народное бедствие было слишком трагически реально, чтобы эти экивоки ретроградных публицистов могли произвести желательное для авторов впечатление. На этот раз власть поспешила санкционировать проявление частного почина, и уже 1 октября появился циркуляр министра внутренних дел, в котором прямо было признано необходимым, чтобы наряду с земскими учреждениями и официальными комитетами к оказанию помощи голодающему населению были допускаемы и частные "попечительства и комитеты", а 17 ноября 1891 г. был опубликован уже Высочайший рескрипт на имя наследника престола, в котором была отдана справедливость — "великодушным усилиям частной благотворительности, ставшей на святое дело христианского милосердия". Тем же рескриптом возвещалось об учреждении под председательством наследника престола Особого комитета для оказания помощи нуждающимся в неурожайных местностях, и в круг задач этого комитета было включено оказание поддержки усилиям частных благотворителен. Этот Особый комитет собирал пожертвования (за время своих действий — с декабря 1891 г. до конца февраля 1893 г. — он собрал около пяти милл. рублей от жертвователей и 8 с половиной милл. рублей выручил от двух благотворительных лотерей) и направлял жертвуемые суммы в распоряжение различных местных организаций. Одновременно с учреждением Особого комитета было учреждено еще Особое совещание под председательством Абазы для организации в пострадавших от неурожая местностях общественных работ. На эту цель правительством было ассигновано около 12 милл. рублей, а заведывание организацией общественных работ было возложено на генерала Анненкова.
Итак, власть решила не ставить преград проявлению частной инициативы в борьбе с голодом. И в 1891–1892 гг. (неурожай повторился и в 1892 г.) "работа на голоде" захватила значительную часть общества и приняла характер общественного движения.
Одним из первых горячо откликнулся на народную беду Лев Толстой. Еще до того как Высочайший рескрипт 17 ноября 1891 г. заградил уста ретроградным газетчикам в их нападках на частную инициативу, Лев Толстой напечатал пламенный призыв к общественной самодеятельности в борьбе с голодом и сам немедленно отправился открывать столовые в голодающих районах. Тотчас в распоряжение Толстого со всех сторон полились пожертвования. Короленко принял также деятельное участие в организации помощи населению Нижегородской губернии и раскрыл в печати нашумевшую так называемую "Лукояновскую историю", т. е. неправильные действия местных властей Лукояновского уезда, которые стремились ко всякому сокращению продовольственной помощи.
Эта двухлетняя "работа на голоде", в которой приняли участие многочисленные добровольцы, повлекла за собой решительный поворот в общественных настроениях. Картины народного бедствия произвели на всех, кто "работал на голоде", потрясающее впечатление и вызвали в обществе глубокое раздумье. Дело было не в том, что Россию постиг неурожай хлебов. То было стихийное бедствие, объясняемое атмосферическими условиями. Но почему неурожай обрек крестьянское население неурожайных местностей на голодную смерть? Почему деревня оказалась беззащитной перед лицом стихийного бедствия? Почему у нее не нашлось тех запасов, которые могли бы помочь ей пережить без особых страданий неурожайный год?
Было совершенно очевидно, что ответа на эти вопросы нужно было искать уже не в атмосферических условиях, а в социально-политической обстановке. Становилось слишком ясным, что в этой социально-политической обстановке кроется какой-то глубокий порок, который никак нельзя было долее оставлять без внимания, не рискуя разорением крестьянского хозяйства, которое составляло фундамент всей экономической жизни страны. В чем же состоит основная болезнь русского государственною организма и как ее лечить? Вот вопросы, которые встали тогда перед общественным сознанием и к которым общественное внимание устремилось не во имя отвлеченно-теоретических интересов, а под давлением жгучей тревоги за дальнейшие судьбы родины. Ужасы голодного 1891 года предстали перед глазами общества как некий итог предшествующего периода контрреформ, когда правительственная власть вела политику, не отвечавшую насущным интересам и потребностям народной массы, а общество охладело к вопросам государственной жизни и заняло позицию равнодушного постороннего зрителя того, что совершается на государственной арене. Работа на голоде и вывела общество из этого временного столбняка.
Новое настроение прежде всего выразилось в среде земских деятелей. В начале 90-х годов в земских кругах обнаруживается значительное оживление и снова выдвигаются давнишние стремления к созданию представительного государственного строя. Правительство втуне старалось выкурить из земской среды политический либерализм посредством переработки Земского положения в 1890 г. Положение 1890 г. усилило зависимость земства от коронной администрации, но это стеснение самостоятельности земства только разжигало раздражение земцев против правительственного режима. Положение 1890 г. усиливало в земстве дворянский элемент, но ведь далеко не все дворянство было проникнуто ретроградными настроениями, и в начале 90-х годов дворянство уже довольно резко раскалывалось на ретроградов, вздыхавших о временах крепостничества, и на широко просвещенных сторонников либерально-демократических преобразований. И теперь это либерально-демократическое направление в земской среде стало заявлять о себе все более громко. Одним из очень показательных проявлений этого политического оживления, обратившим на себя общее внимание в то время, были выборы в Весьегонское (Тверской губ.) уездное земское собрание, состоявшееся осенью 1891 г. На первом (т. е. дворянском) избирательном съезде
Под впечатлением грозного народного бедствия в земской среде вновь оживились конституционные стремления 60 — 70-х годов, которые только затаились на время в 80-х годах, но вовсе не исчезли бесследно. Не паллиативами, а коренными реформами государственного строя надо лечить недуги государственного организма, — такова была исходная точка этих стремлений. Прогрессивная часть земцев находила в этом случае поддержку и сочувствие и среди так называемого "третьего элемента", т. е. земских служащих — врачей, статистов, агрономов и т. п. Все указывало на то, что в стране начинается брожение политической мысли.
В 1894 г. вдруг опять всплыло одно из тех явлений, от которых общество уже успело поотвыкнуть за предшествующее десятилетие. Появилась и стала обращаться в публике прокламация тайного политического общества, именуемого "партией народного права". В прокламации говорилось, что партия ставит своей задачей добиваться политической свободы путем объединения всех оппозиционных сил. Основными положениями своей программы партия провозглашала — народное представительство, всеобщее избирательное право, свободу слова, печати, сходок, союзов, веры, неприкосновенность личности, самоопределение национальностей. То была политическая организация, возникшая в среде "третьего элемента". Ее средоточия находились не в столице, а в провинции — в Саратове, Орле, Смоленске. Полиция открыла в Смоленске тайную типографию этого общества, наиболее деятельные члены его были арестованы и отправлены в административную ссылку в глушь северных губерний, и общество было задушено почти в самом зародыше.
В 1894 г. в Москве происходил ІХ-й съезд естествоиспытателей и врачей. При этом съезде была образована при географической секции подсекция статистики. Это дало возможность съехаться в Москву из разных губерний земским статистикам, составлявшим одну из наиболее влиятельных групп в земском "третьем элементе". Приезд земских статистов очень оживил Москву. В различных частных домах был устроен ряд политических обедов, на которых речи лились рекой, все в духе признания невозможности оставаться долее при старом порядке, который не удовлетворяет новым жизненным требованиям.
А через несколько месяцев после того неожиданно настал повод уже для открытого выражения этих стремлений.
В 1894 г. Александр III, производивший на всех впечатление человека несокрушимого здоровья, внезапно заболел тяжелой формой нефрита и 20 октября 1894 г. скончался.
Личность молодого нового императора, Николая II, была тогда совсем незнакома русскому обществу, и для всех составляло загадку, какое направление будет дано правительственной политике в новое царствование.
Перемена царствования тотчас возбудила надежды на просветление политического горизонта; ведь мы вообще охотно верим в то, чего нам хочется. Ловили малейшие признаки для предположительного обоснования своих надежд. Так, женитьба Николая II на принцессе Гессенской, почти совпавшая с его воцарением, учитывалась как обстоятельство, дающее основание ожидать, что новое царствование будет либерально-прогрессивным, а опирались эти оптимистические предсказания всего лишь на то, что Александра Федоровна слушала в Германии университетские курсы и имела степень доктора. Это оптимистическое настроение выразилось в том, что многие земские собрания обратились к новому монарху с приветственными адресами, в которых, правда в очень осторожных выражениях, указывалось на необходимость согласования правительственной деятельности с народными нуждами и общественными стремлениями. О сознании выборных народных представителей, о введении конституции в этих адресах не было сказано ни слова. Речь шла тут лишь о том, чтобы голосу земских людей был предоставлен свободный и открытый доступ к престолу, причем только в адресе курского земства к этому пожеланию был добавлен осторожный, хотя и прозрачный намек на то, чтобы голоса земских людей были выслушиваемы не только по делам местного характера, но и но вопросам, касающимся "общих интересов". Однако ни в одном адресе не затрагивался вопрос о тех формах, в которые должно было бы облечь участие земских людей в обсуждении государственных вопросов. Даже в адресе тверского земства, который выделился из числа прочих относительной решительностью своих выражений, мы находим лишь самые общие намеки на то, что призыв земских людей к обсуждению государственных вопросов должен получить постоянный и урегулированный характер с целью обеспечения законности в управлении. "Мы уповаем, — сказано было в тверском адресе, — что счастье наше будет расти и крепнуть при неуклонном исполнении закона как со стороны населения,
На основании текста этого адреса Богучарский высказал в своей книге "Активное народничество" то мнение, что в тот момент даже такие прогрессивные земцы, как Родичев и Петрункевич, стоявшие во главе тверского земства и явившиеся там вдохновителями этого адреса, не шли в своих стремлениях далее лишь
Земские адресы 1894 г. были лишь осторожным пробным шаром, первоначальным нащупыванием почвы, а вовсе не исчерпывающим изложением подлинных стремлений прогрессивных общественных кругов.
Но чем осторожнее были выражения земских адресов, тем резче прозвучал ответ, который был на них дан новым императором. Скромный адрес тверского земства произвел в высших сферах впечатление чуть ли не разрывной бомбы: так привыкли к абсолютной тишине за минувшие десять лет. Каким бы бледным показался этот самый адрес десять лет спустя, — в 1905 году! А теперь Николай II на докладе министра внутренних дел об этом адресе написал: "Я чрезвычайно удивлен и недоволен этой неуместной выходкой 35-ти гласных тверского губ. земского собрания". Ни дня кого не было тайной, кто внушил молодому государю такую резолюцию. Победоносцев решил во второй раз "спасти самодержавие" от подкопов. 17 января 1895 г. в Зимнем дворце состоялся Высочайший прием депутаций от дворянских обществ, земств, городов и казачьих войск, принесших поздравления по случаю бракосочетания государя. Обойдя депутации, Николай II произнес следующую речь, составленную Победоносцевым:
"Я рад видеть представителей всех сословий, съехавшихся для заявления верноподданнических чувств. Верю искренности этих чувств, искони присущих каждому русскому. Но мне известно, что в последнее время слышались в некоторых земских собраниях голоса людей, увлекавшихся
По замыслу Победоносцева, эта речь должна была сыграть точно ту же роль, какую некогда сыграл им же составленный манифест 29 апреля 1881 г., т. е. сразу и бесповоротно пресечь всякие поползновения к изменению наличного государственного строя и положить конец брожению умов.
Победоносцев не понял, что момент был теперь совсем иной. В апреле 1881 г. общество было ошеломлено убийством Александра II и стремилось успокоиться от бурных событий предшествующих лет, а революционное подполье было совершенно истощено и обессилено. Манифест 29 апреля 1881 г. только приложил, как бы сказать, последний штрих к уже обозначившемуся перелому в общественных настроениях. Теперь, в январе 1895 г., положение было совсем иное. Волна общественного возбуждения не спадала, а, напротив того, воздымалась и росла. Страшные народные страдания во время голода у всех были на свежей памяти, и все отдавали себе отчет в том, что нельзя по-прежнему стоять на одном месте и необходимо искать новых путей для оздоровления страны.
Вот почему царская речь 17 января 1895 г. вызвала в широких общественных кругах чрезвычайное раздражение. Немедленно появилась и пошла по рукам прокламация, составленная в форме обращения к Николаю II. Она начиналась словами: "Вы сказали ваше слово; вчера мы еще совсем не знали вас; сегодня все стало ясно; вы бросили вызов русскому обществу, и теперь очередь за обществом; оно даст вам свой ответ".
Если после манифеста 29 апреля 1881 г. все притихли и рассеялись по своим углам, то теперь произошло нечто прямо противоположное. Правда, не было никаких манифестаций и демонстраций, — такие проявления общественного возбуждения были еще делом будущего, — но во всех домах, где только собиралась значительная компания, ни о чем ином не было речи, как лишь о словах государя, и в тех запальчивых комментариях, которые при этом им давались, вы не могли не почувствовать, что день 17 января составил роковую историческую дату.
Те общественные круги, которые принадлежали к легальной оппозиции, были еще далеки от готовности к открытым выступлениям против правительства. Потребовалось еще около десяти лет для того, чтобы в этой среде политические страсти достигли температуры кипения. Но несомненно, что именно к середине 90-х годов восходит первоначальное решительное вступление широких кругов общества на тот путь политической борьбы, который привел затем к взрыву 1905 года. Земская среда с этого именно времени стала серьезно готовиться к политической схватке, окончательно изверившись в возможности согласования правительственной политики с передовыми общественными стремлениями.
На поверхностный взгляд это возбуждение от речи Николая II могло тогда казаться не заслуживающим особого внимания ввиду того, что оно выражалось в формах зачаточных. Иначе судил великий историк, сам тогда стоявший в стороне от либеральных кругов, но зорко следивший за ходом общественной жизни. Ключевский по смерти Александра III сказал хвалебную речь о покойном государе в заседании Общества истории и древностей, а потом повторил ее в университете с кафедры. Студенты освистали Ключевского за эту речь, а либеральные общественные круги резко порицали его, видя в этом его выступлении прислужничество перед двором. Обвинение в "прислужничестве" было совершено неосновательно. Никаких благ Ключевский за эту речь не искал и не получил. Читая теперь эту речь, видишь ясно, что все хвалы в ней относились лишь к миротворческой внешней политике Александра III и ни слова не было сказано о внутренней политике этого царствования. Но время было такое, что речь эта была принята всеми как выражение самого ретроградного духа, и популярность Ключевского на время сильно пошатнулась. А между тем этот якобы ретроградно настроенный историк отнесся к речи Николая II 17 января совершенно отрицательно. В это время я как-то вечером зашел к нему. И в откровенной беседе он сказал мне: "Попомните мои слова: Николаем II закончится романовская династия; если у него родится сын, он уже не будет царствовать".
Дальнейшие события скоро показали, что речь 17 января 1895 г. не была случайностью. Новое царствование не принесло никакого изменения в направлении правительственной политики. Правда, в октябре 1895 года состоялось назначение нового министра внутренних дел. Как мы уже знаем, Димитрий Толстой умер в 1889 г., не успев дожить до момента появления на свет его излюбленного детища — закона о земских начальниках; Толстой умер, когда этот закон еще вынашивался в утробе Государственного совета. Наследие Толстого пришлось принять И.Н. Дурново, назначенному тогда министром внутренних дел. Дурново не внес в свою деятельность никакого личного отпечатка, у него не было ни темперамента, ни заостренной боевой программы, которыми обладал его предшественник. Это был рыхлый и скучный петербургский чиновник, готовый методически выполнять возложенное на него задание. Таким заданием в тот момент было доведение до конца предпринятой при Толстом перестройки здания, сооруженного в "эпоху реформ". Дурново и начал выполнять эту задачу, без страстного нажима, уступая в частностях наиболее настойчивым возражениям оппонентов, сглаживая наиболее острые углы в замыслах своего темпераментного предшественника, но при всем том неуклонно и последовательно проводя основные начала его политики: сужение самостоятельности органов общественного самоуправления, выдвигание на первый план в строе местного управления представителей поместного дворянства и, в ущерб принципу уравнения сословий, наделение потомственных дворян рядом привилегий и преимуществ.
Под знаком этих начал были проведены при Дурново главные законоположения, подведшие итоги первому периоду политики контрреформ: Положение о земских начальниках (1889 г.), Земское положение 1890 года, Городовое положение 1892 г. И затем уже тогда, при Дурново, задуманы были определенные шаги, направленные на усиленное сужение компетенции земских учреждений, на отсечение от их ведения таких отраслей земского дела, в которых земства проявили как раз наиболее энергичную работу. Еще при жизни Александра III под руководительством Дурново были изготовлены проекты нового продовольственного устава и устава лечебных заведений. Этими уставами предполагалось отстранить земство от организации продовольственного дела на местах и лишить земства и города всякой самостоятельности в устройстве лечебных заведений и руководства ими. То и другое предполагалось передать в руки коронной администрации, а органам общественного самоуправления предоставлялось лишь собирать необходимые средства с населения без права самостоятельно этими средствами распоряжаться.
И как нарочно, события сложились так, что текущая жизнь не замедлила обнаружить, насколько этот бюрократический поход на общественное самоуправление был мертворожден и нежизнен. Разразившиеся в 90-х годах голодовки заставили приостановить введение нового продовольственного устава, ибо впасть почувствовала, что при грозном неурожайном бедствии невозможно будет обойтись без общественной самодеятельности, а затем налетела холерная эпидемия, и опять-таки на деле оказалось, что администрация без содействия широкой инициативы земства и городов не сможет справиться с этим новым бедствием, и 1 июля 1895 года последовало распоряжение отсрочить введение в действие устава лечебных заведений впредь до минования вызванных эпидемией экстренных обстоятельств. Эти факты, казалось бы, ясно указывали на то, насколько непродуманны и легкомысленны были бюрократические эксперименты по ломке земских и городских учреждений, насколько начатый поход на общественное самоуправление противоречил действительным народным потребностям.
Оказывалось, что задуманные в этом направлении меры приходилось тотчас брать назад, лишь только жизнь выдвигала особенно грозные задачи, требовавшие усиленной деятельности но обслуживанию народных нужд. Не означало ли это, что самая мысль о сведении к нулю общественной самодеятельности во славу всемогущества бюрократии была мертворожденной утопией? Одна только мера была проведена при Дурново, — почти уже накануне его ухода с поста министра внутренних дел, — в смысле благоприятном для земского дела. Законом 1 июня 1895 г. земства были освобождены от обязательных расходов на содержание казенных судебно-административных учреждений. Это существенно облегчало земский бюджет и открывало для земств возможность увеличивать ассигновки на удовлетворение местных нужд. Однако тот же закон, проявляя недоверие к способности земств рационально распоряжаться земскими средствами, предуказывал, что освобождающиеся таким образом средства земства могут расходовать исключительно на расширение и улучшение местных дорог.
И вот в октябре 1895 г. Дурново был переведен с поста министра внутренних дел на пост председателя Совета министров, а министром внутренних дел был назначен Горемыкин.
Что означала эта смена лиц? Если Дурново сосредоточил свою министерскую деятельность на завершении контрпреобразовательных проектов Толстого, — то не означал ли уход Дурново с министерского поста признание правительством того, что контрпреобразовательная программа исчерпана и настала пора испробовать какие-либо новые пути? Люди, тосковавшие по возможности утешиться какими-нибудь надеждами на просветление политического положения, стали доискиваться в прошлой деятельности вновь назначенного министра каких-нибудь фактов или хотя бы намеков, указующих на его образ мыслей. Горемыкин с 1884 г. по 1891 г. состоял обер- прокурором второго департамента сената, а с 1891 г. был назначен товарищем министра внутренних дел. В свое время он составил и напечатал систематические сборники законоположений о крестьянах, и вот это-то обстоятельство и дало оптимистам повод к высказыванию надежды на то, что Горемыкин обнаружит готовность направить деятельность своего ведомства на попечение о нуждах крестьянства вразрез с политикой контрреформ. Однако находились и пессимисты, которые только головами покачивали и оценивали замену Дурново Горемыкиным словами: "После дурного всегда приходится горе мыкать".
На поверку уже в это первое свое четырехлетнее стояние у власти Горемыкин обрисовался перед обществом в тех самых чертах, которые затем так выпукло обнаружились в его последующей политической карьере. Горемыкин представлял собою типичнейшее порождение петербургских канцелярий. Государственный организм представлялся ему бездушным механизмом, а задачу министра он полагал в том, чтобы служить в атом механизме столь же бездушным винтом, автоматически двигающимся по раз навсегда заданному направлению. Подслушивать биение жизненного пульса в управляемой стране, учитывать значение выдвигаемых вопросов и задач — было совершенно несвойственно этому исполнительному чиновнику, для слуха которого все жизненные шумы заглушались шелестом листов "входящих" и "исходящих" бумаг. Легко понять, что от такого министра нельзя было ожидать не только каких-либо широких планов и смелых нововведений, но и хотя бы самого скромного почина в постановке свежих государственных вопросов. При вступлении Горемыкина в должность министра внутренних дел внутренняя политика, как мы уже знаем, была утверждена на определенном пути, двигалась в совершенно определенном направлении. Чего же было больше желать? Оставалось только аккуратно вертеть колеса налаженной машины, а спрашивать себя о том, верен ли избранный предшественниками путь, не ведет ли он к каким-нибудь грозным опасностям, — администраторы типа Горемыкина всегда считали совершенно праздным занятием.
Достаточно бросить хотя бы беглый взгляд на законодательные мероприятия и правительственные распоряжения, проведенные за четыре года правления Горемыкина, чтобы тотчас убедиться в том, что колесо правительственной машины продолжало вертеться при нем в прежнем направлении.
В отношении местного самоуправления были, правда, проведены две меры, направленные па облегчение условий земской работы: в январе 1899 г. земствам был отпущен один миллион рублей на производство оценочных работ, а через несколько месяцев после тою вышел закон, коим повышалась доля земства при распределении между казною и земством поземельного сбора. Но этим и ограничились проявления доброжелательства власти по отношению к земским учреждениям. Правда, за это время земские учреждения, так же как и судебные уставы Александра II, были распространяемы на новые районы империи; так, судебные уставы были в 1896 г. распространены на Архангельскую губернию и на Сибирь[9], а в 1899 г. — на Туркестанский край и Закаспийскую область. Что же касается земских учреждений, то Горемыкин изготовил проект введения земства в 9 западных губерниях и в губерниях Астраханской, Оренбургской и Ставропольской.
Но на новые районы земские и судебные учреждения были распространяемы в денатурированном виде, с такими глубокими отступлениями от основных начал судебных уставов и Общего земского положения, что, например, от земских учреждений оставалось при этом почти одно только имя.
А затем приходится отметить, что земское самоуправление вообще отнюдь не пользовалось благоволением Горемыкина, и всякого рода репрессии и препоны изливались при нем на земство обильным дождем. Неутверждения должностных лиц, избранных земскими собраниями, стали хроническим явлением. То и дело опротестовывались и затем не утверждались формально законные постановления земских собраний. Попытки некоторых земств стать на путь существенного расширения некоторых сторон своей деятельности встречали решительное противодействие со стороны министерства; так, курское и харьковское земства натолкнулись на непреодолимые препятствия к введению ими в своих губерниях всеобщего обучения. А когда была сделана попытка организовать совещательные съезды председателей губернских земских управ но вопросам земского хозяйства, министерство тотчас наложило на эту попытку решительный запрет. И в то же время были разрешены совещания предводителей дворянства. Это приводит нас к вопросу о направлении правительственной политики в области социальных отношений. И тут Горемыкин также шел по дороге, проторенной Толстым и Дурново.
В апреле 1897 г. было образовано Особое совещание о нуждах поместного дворянства под председательством того же Дурново. Для участия в этом Совещании были вызваны из разных губерний дворянские деятели; среди них не оказалось полного единства, и в печать стали проскальзывать слухи о том, что разногласие обнаружилось по вопросу об объеме тех преимуществ, которыми надлежало бы отличить дворянское сословие: одни настаивали на предоставлении дворянству привилегий политических и административных, другие предпочитали ограничиться преимущественно экономическими и финансовыми льготами. А правительство шло прежним путем: постепенно осуществляло законодательным порядком главнейшие пожелания дворянства в смысле расширения его сословных преимуществ, но при этом делало известную скидку с дворянских домогательств, вводя их в несколько укороченные границы.
Образование названного Совещания вызвало оживленное обсуждение дворянского вопроса. Ретроградная печать с "Московскими ведомостями" во главе помещала широковещательные статьи о необходимости покончить со всеми "уравнительными" тенденциями "эпохи реформ" и укрепить привилегированное дворянство на вершине сословной иерархии широким применением материальной поддержки дворянства на общегосударственные средства.
Такова и была программа той воинствующей, части дворянства, которая несколько позднее сорганизовалась в Союз объединенного дворянства с своим Советом, сыгравшим немалую политическую роль уже в 900-х годах, когда он стал на страже политической реакции. Но уже в 90-х годах из среды самого дворянства раздавались и иные голоса. Люди, дорожившие сохранением за дворянством общественного авторитета, протестовали против политики выпрашивания у правительства подачек и находили, что дворянство должно идти к выполнению своей общественной миссии на собственных ногах, а не на костылях субсидий и подачек. Горячие статьи на эту тему писал тогда Чичерин в "Петербургских ведомостях" кн. Ухтомского. Чичерин был противником социальной нивелировки. Он находил, что землевладельческое дворянство должно играть важную роль в местной жизни, и доказывал, что эта роль ему и принадлежала как раз после отмены крепостного права, когда в должностях мировых посредников и в земстве дворяне являлись руководителями местной жизни, между тем как именно в период контрреформ в 80-х и 90-х годах этому авторитетному положению дворянства был нанесен удар, когда земство, а в его составе и дворянство, были принижены и "бюрократия врезалась в самое сердце уезда". К такому же принижению дворянства, по мнению Чичерина, вела и замена прежних
Чичерин настаивал на том, что дворянство должно на собственных ногах преодолеть экономический кризис, не поступаясь независимостью своего положения.
Это был голос протеста против политики контрреформ со стороны человека, который жил мечтою о том, чтобы русская общественная жизнь получила развитие на английский манер и чтобы землевладельческое дворянство стало оплотом независимой русской общественности. Но и эта чичеринская схема уже не удовлетворяла ту значительную часть дворянской молодежи, которая вступала на общественное поприще в конце 80-х и в начале 90-х годов и которая, вопреки Чичерину, прямо становилась в ряды сторонников социального уравнения, не видя в нем никакого зла, а напротив, усматривая в нем естественный вывод из всего исторического развития русской социальной жизни. То были те молодые отпрыски дворянской среды, которым предстояло вскоре затем влиться в конституционно-демократическое движение, развернувшееся в земских кругах в конце 90-х годов.
Разумеется, правительственная власть не обнаруживала никакой склонности к приятию ни чичеринской, ни демократической точки зрения. Она предпочитала поддерживать именно политику подачек, стараясь несколько умерять дозу этих подачек и наблюдая строго за тем, чтобы благодетельствуемое им дворянство не выходило из субординации и не вовлекалось в политические мечтания.
Еще до отставки Горемыкина последовали некоторые практические результаты работ Совещания о дворянских нуждах. Так, 25 мая 1899 г. вышел закон о заповедных имениях потомственных дворян: попытка положить искусственный предел дроблению дворянского землевладения. Уже с начала 80-х гг. XIX столетия этот вопрос стал настойчиво выдвигаться в дворянских проектах. Сначала авторы таких проектов настаивали на введении обязательной заповедности дворянских имений. С течением времени все чаще стала выдвигаться мысль о заповедности факультативной. В 1892 году была образована комиссия под председательством Абазы для разработки соответствующего законопроекта. Особое совещание воспользовалось результатами работ этой комиссии, и закон 25 мая 1899 г. близко подошел к предположениям этой последней.
Этот закон далеко не в полной мере удовлетворял желания, выражавшиеся в дворянских проектах. Им устанавливалась не постоянная, а лишь временная заповедность имений. Заповедность была сделана обязательной лишь для самого ее установителя и для следующего за ним владельца, дальнейшим же владельцам было предоставлено право отменить заповедность по духовному завещанию, а в случае пресечения рода учредителя или при отсутствии среди ближайших родственников потомственных дворян заповедность прекращалась обязательно. Кроме того, установление заповедности было обставлено условиями, суживающими возможность широкого развития этого института. И наконец, не получили осуществления выраженные в дворянских проектах домогательства различных привилегий для владельцев заповедных имений. Привилегии намечались разнообразные, например, чтобы владелец заповедного имения имел не один, а два голоса на дворянских и земских выборах, чтобы владельцы таких имений признавались без избрания ео ipso
Затем, в том же 1899 г. вышел закон о пансион-приютах для дворянских детей, обучающихся в среднеучебных заведениях. Эти пансион-приюты должны были содержаться на счет казны, а именно из казны давалась единовременно сумма, потребная на устройство такого пансион-приюта, и затем ежегодно казна оплачивала половину издержек по содержанию пансион-приюта, а другая половина издержек падала на средства соответствующего дворянского общества.
Опять-таки и в этом случае дворянство ожидало большего: сторонники дворянской привилегированности домогались учреждения отдельных сословных учебных заведений для дворян, т. е. уничтожения всесословной школы. На этот путь правительство не встало.
Воспитанники дворянских пансион-приютов должны были обучаться во всесословных гимназиях и реальных училищах, а сословный интернат давал им приют, кров, пищу и воспитание. В эти приюты в первую очередь принимались бесплатно сыновья дворян, занимающих выборные должности в дворянских и земских учреждениях или ранее прослуживших в таких должностях не менее 9 лет; а во вторую очередь — сыновья недостаточных дворян, проживающих в своих имениях и занимающихся сельским хозяйством.